Название капитальной монографии шведского слависта Бенгта Янгфельдта «Ставка – жизнь» (М., 2009) годилось бы для триллера, если бы не подзаголовок «Маяковский и его круг». Зазываловка на обложке, как всегда, преувеличивает («положивший основу всему будущему маяковсковедению»), хотя для западной истории литературы это, возможно, и так: «Внимание западных славистов по праву было сосредоточено на писателях, которые были запрещенными и преследуемыми в СССР и творчеством которых не могли заниматься советские исследователи».
По праву… Наука по обязанности должна презирать убогие политические лавры и запреты: история капитуляции и деградации таланта может открывать куда более глубинные тайны духа, чем история борьбы. Конечно, приятнее все объяснять трусостью и продажностью: он мал, как мы, он мерзок, как мы, однако самое интересное начинается с неприятного признания: да, он и мал, и мерзок, потому что он всего лишь человек, но не так, как мы, иначе, ибо наделен уникальным даром.
Иначе – это в данном случае как? В сегодняшней России увесистый том Янгфельдта хоть уже и не сом на безрыбье, однако нужная книга: можно не читать десяток других, а в голове все равно останется примерно то же. Янгфельдт приводит множество имен и воспоминаний, четверть века назад минимум пикантных. «Ося» Брик, например, среди толпы встречавший Ленина у Финляндского вокзала, вынес такое впечатление: «Кажется, сумасшедший, но страшно убедительный». А Маяковский, получивший на свои «150 000 000» ленинский вердикт «хулиганский коммунизм», в черновике изобразил Ленина, окруженного секретаршами и охранниками, окаменевшим на пьедестале, с которого его смещает живой Маяковский: «Не отмахнетесь // Сегодня я пред // Совнаркома». (Мандельштам же в день смерти Ленина восклицал в репортаже: «Кому не хочется увидеть дорогое лицо, лицо самой России?») Еще: стихотворение «России» («Я не твой, снеговая уродина…») написано после Октябрьской революции, а «Письмо о футуризме» адресовано Троцкому.
Можно множить и множить новые уточнения, однако они ничуть не приближают нас к ответу на старые вопросы: как мог Маяковский, распявший себя «на каждой капле слезовой течи», воспевать революцию – половодье слез и крови, как он мог дружить с убийцами и провокаторами из ЧК, вступать в наглую богадельню РАППа, что за сила держала его в рабской зависимости от Лили Брик? И оказывается, ответ можно найти даже в советском-рассоветском «огоньковском» собрании 1968 года под редакцией «Люды» Маяковской, В. Воронцова и А. Колоскова, тщившихся отмыть памятник поэта от следов бриковской еврейской лавочки.
Всем известно, что Маяковский встретил войну, еще не знавшую, ни что она Первая, ни даже, что она мировая, стихотворением «Война объявлена»: «Багровой крови лилась и лилась струя». Но в этом же томе можно прочесть проповедь «Будетляне», опубликованную в декабре 1914-го: «Верю: немцы будут растерянно глядеть, как русские флаги полощутся на небе в Берлине, а турецкий султан дождется дня, когда за жалобно померкшими полумесяцами русский щит заблестит над вратами Константинополя!» – но, главное, прежние мещане вымирают, ибо «история на листе, длиной от Кронштадта до Баязета, кровавыми буквами выписала матери-России метрическое свидетельство о рождении нового человека». Пока он по-прежнему извозчик, кухарка, поэт-индивидуалист, но сегодня каждая мелочь их личной работы «на самом деле часть национального труда, а русская нация, та единственная, которая, перебив занесенный кулак, может заставить долго улыбаться лицо мира. <…> Общность для всех людей одинаковой гигантской борьбы, уничтожившей на сегодня и мнения, и партии, и классы, создала в человеке “шестое чувство”, чувство, что ваше биение, даже помимо воли, есть только отзвук миллионно-людных ударов сердца толпы».
Вот еще когда Маяковский мечтал каплей литься с массами!
«Сознание, что каждая душа открыта великому, создает в нас силу, гордость, самолюбие, чувство ответственности за каждый шаг, сознание, что каждая жизнь вливается равноценной кровью в общие жилы толп, – чувство солидарности, чувство бесконечного увеличения своей силы силами одинаковых других». Эта зачарованность грандиозным и вовлекла поэта в революцию, ибо, как писал Булгаков Сталину, «пасквиль на революцию, вследствие чрезвычайной грандиозности ее, написать невозможно».
Но человек, всерьез обращающийся на равных к векам, истории и мирозданью, обречен с особой остротой ощущать свою микроскопичность: если бы Бог, «Млечный Путь перекинув виселицей», и в самом деле его «вздернул», его было бы не разглядеть ни в один сверхмощный телескоп. Потому-то участие в грандиозных (хотя в сравнении с мирозданием все равно мизерных) исторических событиях служит наилучшей после религии экзистенциальной защитой, спасительным допингом. Однако предельная концентрация сил, а следовательно, и власти (подчинить миллионы людей единой программе может лишь военная структура) требовала не соучастников, но исполнителей; решиться же на оппозицию означало остаться без психостимулятора: грядущие гунны, эта молодость мира, явно не нуждались в горлане-главаре, у них были главари поубедительнее. Так что лучше всех понял причину самоубийства Маяковского другой наркоман – Троцкий: если любовная лодка разбилась о быт, «это и значит, что “общественная и литературная деятельность” перестала достаточно поднимать его над бытом, чтобы спасать от невыносимых личных толчков».
А Лилит? Ведь ему, в сравнении с кем был маленьким и Великий океан, требовалась любимая, которая не уместилась бы в крохотное небо, а Лиля вроде бы вполне умещалась в ванну и в «автомобильчик», и чтобы «предохранители спереди и сзади, добавочный прожектор сбоку, электрическая прочищалка для переднего стекла, фонарик сзади с надписью stop, стрелки электрические, показывающие, куда поворачивает машина, теплую попонку, чтобы не замерзла вода», а в придачу вязаный костюм темно-синий (не через голову), шерстяной шарф и джемпер (носить с галстуком), чулки очень тонкие и не слишком светлые, синий и красный люстрин, два забавных шерстяных платья из красной материи, бусы (если еще носят, то голубые), перчатки, очень модные мелочи, носовые платки, духов побольше и разных, две кор. пудры «Arax», карандаши для глаз «Brun» и «Houbigant»…
При всей ненависти к быту, неукоснительному «мементо мори», напоминающему всем, всем, всем, как мы малы и материальны, Маяковский за границей трудился идеальным снабженцем, да еще и лез из кожи вон, чтоб раздобыть денег, хотя он замолачивал строчками больше рабочего раз в тринадцать (и не беда, что число несчастливое). Чем же она его брала? Ведь во всех своих многочисленных романах он стремился брать сам – не деньгами, разумеется, преданностью, и тоже в лошадиных дозах, не прощая ни малейшего уклонения: «ненасытный вор» в его душе требовал все новых и новых подтверждений его значимости, что было неизбежной расплатой за претензии на недоступную смертным грандиозность. Именно мучительное чувство несоответствия своему замаху делало его столь зависимым от чужих мнений; он боролся с позорной слабостью показной хамоватостью, и все равно его тяжко ранили самые обыденные унижения в издательствах, кои для того и созданы, чтобы авторы не воображали себя величием равными Богу. А вот Лиля не напоказ, но на деле была безразлична к людскому суду. Маяковский мог крыть людей последними словами, однако тут же признавался, что готов отдать и самое свое бессмертие за слово ласковое, человечье, а Лиля совершенно не нуждалась ни в чьих словах, исключая тех счастливцев, кого она выберет сама. Поэтому и привязанность к Лиличке была для него наркотической зависимостью, утишавшей другую зависимость – уже не от мироздания, а от мира: она эффектно демонстрировала, что не нужно никому ничего доказывать – пусть доказывают тебе.
Пожалуй, «Ставка – жизнь» более крупный вклад не в маяковско-, а в бриковедение. Но лучший портрет Лили Брик я нашел в документально-художественной книге Елены Колиной «Не без вранья» (М., 2010). Лиля, оказывается, и после смерти способна терзать сердца, только теперь уже девочек, не знающих, делать жизнь с кого: «Мы живем втроем. Я, бабуля и Лиля. Я хорошая девочка, а Лиля плохая. Иногда бабуля любовно называет Лилю “эта дрянь” или просто “эта…” и дальше какое-нибудь слово из тех, что мне нельзя говорить. Она думает, что я не понимаю, – несмотря на плохое слово, она тайком любуется Лилей!
Почему плохих любят больше?! Меня бабуля снисходительно любит на втором месте, – как будто я идиот, и что же делать, если он уже есть, приходится его, такого неудачного, тоже любить… Когда на бабулю находит приступ нежности ко мне, она жалостливо смотрит на меня и говорит: “Бери пример с Лили, а то так и будешь трусить по обочине жизни”. Какое обидное слово – “трусить”! Кто вообще трусит – лошадь, пони? И опять эта Лиля, всегда Лиля! Бабуля воспитывала меня как хорошую девочку, а требует, чтобы я вела себя как плохая. Потому что плохие девочки счастливей?.. По-моему, это называется парадокс или просто нечестно!
Мы с Лилей во всем противоположны.
На Лилю никто никогда не повысил голос. С ней это нельзя. А на меня бабуля кричит. Значит ли это, что на меня все всегда будут кричать, потому что со мной это можно?.. Но я не хуже, не хуже! И я не собираюсь трусить по обочине!
Я невинное дитя (шутка, на самом деле я не дитя, но правда невинная). А Лиля потеряла невинность (если Лиля когда-нибудь была невинна, в чем я лично сомневаюсь, ха-ха) в пятнадцать лет. Что же, бабуля хочет, чтобы я тоже… в пятнадцать лет?! Прямо сейчас, через два года? Это же просто невозможно!!!
Вчера бабуля задала мне вопрос: “Ты нравишься мужчинам?” “Каким мужчинам?” – удивилась я. “Мужчинам из твоего класса”, – уточнила бабуля.
Я фыркнула, – видела бы она этих “мужчин”, а бабуля строго сказала: “Неважно, какие они, важно, какая ты. Ты либо всегда женщина, либо всегда нет. Вот Лиля всегда женщина”. Лиля хочет нравиться всем: мужчинам, старикам, детям. А мне все равно, нравлюсь ли я тем, кто мне безразличен. Я безразлична к ним, а они ко мне.
Мне, получается, должно быть стыдно – стыдно не иметь романов, поклонников, любовников, стыдно, что вокруг меня не кружится вихрь страстей… Ну, у меня еще все будет, и даже столько же поклонников будет, и даже больше! Лиля – некрасивая, а я красивая!
Лиля некрасивая. Это не завистливая гадость, а правда. У нее тяжелая фигура, коротковатые ноги, слишком крупная голова, и еще она сутулится. Наверняка мама говорила ей – не сутулься, выпрямись, а она не слушалась. Лиля очень независимая, это прибавляет человеку личности, но иногда независимость может быть и во вред.
Но все считают Лилю необыкновенной красавицей. У нее рыжие волосы, огромные карие глаза, большой рот, такой рот называется чувственный, а улыбка такая, что каждый человек сразу же становится – ее. Ну, и какое имеет значение, какая она – самая красивая в мире или уродина?»
«Бабуля ругает Лилю за то, что все ее разговоры об искусстве – одна болтовня, она ведь на самом деле не талантливая – то она хочет танцевать, то лепить, то даже снимать кино, но надо по-настоящему учиться, иначе где же результат? Еще бабуля ругает Лилю за то, что она много врет, сочиняет свою жизнь, как ей выгодно… Но, по-моему, это как раз подтверждает, что Лиля – творческая натура, ведь ложь – очень творческий процесс, сначала нужно придумать, потом сделать, чтобы тебе поверили. Я-то, как дура, всегда говорю правду».
Вы уже поняли, что это нужно читать, в пересказе улетучится прелесть проницательной наивности, ничуть не мешающей основательной проработке всех серьезных источников, к которым рассказчица постоянно прилагает не идеологическую, но житейскую, женскую проницательность: «Лиля любила “главного”, но она любила талант, любила быть в центре, и другие “главные” не могли дать ей того, чего она хотела больше всего на свете, – чтобы ее жизнь была интересна», выходит и увлекательно, и познавательно. Героиня откровенно влюблена в Маяковского: «Он так красив, что сердце замирает!» – любовь же всегда подпитывает грезу: «Я бы могла его спасти!» Увы, никаким человеческим теплом не согреть того, кто замахивается на сверхчеловеческую грандиозность.
А с другой стороны, все мы немножко не только лошади, но и Маяковские, нам тоже в глубине души хочется быть открытыми великому. Если глядеть по верхам, мы желаем только стабильности – дочка, дачка, водь и гладь. Но если нас окончательно лишить прикосновенности к историческому творчеству, один бог или дьявол знают, что мы можем учудить, на какие наркотики подсядем!.. Мы ведь все богодьяволы.