Поскольку в наше время властителями душ являются шоумены, то идеи консерватизма овладеют массами не раньше, чем их начнет проповедовать Ксения Собчак. Но это мечта, по-видимому, несбыточная. Придется довольствоваться тем, что консерватором и даже реакционером себя объявил Андрей Кончаловский.
Режиссер Андрей Кончаловский и политолог Владимир Пастухов назвали свою книгу настолько вызывающе, что не захочешь, а прочтешь – «На трибуне реакционера» (М., 2007): «В наше время в России всякий, кто не либерал, тот реакционер. Мы – не либералы, значит, мы – реакционеры». Их кредо: «Реакционер в России – это консерватор, то есть человек, который верит, что культура определяет политику, а не наоборот. Мы утверждаем, что свобода скована не властью, а культурой… Возможным является только тот выбор, который опирается на национальную культуру и исторические предпосылки, а не на общечеловеческие ценности, утверждающие универсальный абсолют свободы личности».
Однако В. Пастухов использует в своей половине книги такое количество внекультурных факторов, что проще сосредоточиться на «культурном детерминизме» Кончаловского, тем более что только он принадлежит к миру пятой власти – шоу-бизнеса. Его воззрения я и попробую разобрать.
Я тоже ничуть не сомневаюсь в огромной роли культуры, но все-таки, на мой взгляд, и политика может в какой-то степени влиять на культуру – и с этим, вопреки своим декларациям, в глубине души, похоже, согласен и Кончаловский.
Он возмущается, что государство не принимает никаких мер, чтобы развивать в гражданах гражданскую ответственность (с. 23), – но разве гражданская ответственность не является частью культуры? Как же может слабое управлять сильным? Он предостерегает, что деньги без культуры превращают в развалины многое, в том числе и культуру, – но ведь какую-то власть над деньгами политика все-таки имеет? Он желает, чтобы безудержная жажда наживы была умерена вмешательством государства (с. 28), – впрочем, жажда наживы, по Кончаловскому, вроде бы не входит в национальную культуру (из-за православия и обожествления царской власти). Зато нечистоплотность входит (с. 45).
Главная беда России – отсутствие буржуазии – порождена принятием православия (с. 35), – но сам-то этот выбор был актом политики? Или и он детерминировался предыдущей культурой? А отчаянный протест против кокаколонизации России на с. 43: «Куда смотрит государство?!» И ответ: власть тоже бессильна перед транснациональным гигантом… Так, значит, культуре по силам диктовать лишь государству, но не транснациональным корпорациям?
Кстати сказать, на с. 58 А. Кончаловский предлагает в России заменить тюремное заключение телесным наказанием, которое много веков действительно входило в российскую культуру. Но на сколько веков еще распространяется этот детерминизм?
А. Кончаловский признает чистой правдой слова Бердяева: «Россия – страна неслыханного сервилизма и жуткой покорности, страна, лишенная сознания прав личности и не защищающая достоинства личности» – такими нас сделал исторический процесс, крепостное право… Но введение-то крепостного права было все-таки актом политики? Или и его тоже ввела культура?
А «равнодушие нации к миллиону искалеченных русских детских душ», что для Кончаловского «самый позорный факт для нашего народа и государства», – это от культуры или от политики? Если от культуры, то бессильное перед нею государство за этот позор не ответственно; если же от политики, то как она сумела вырваться из-под власти культуры?
Цена человеческой жизни, считает Кончаловский, начала возрастать с появлением буржуазии. Но неужели у государственной политики нет возможностей повлиять хотя бы на условия, способствующие появлению буржуазии?.. Чего ни хватишься, все перекрыла проклятая культура!
Так что же она все-таки дозволяет? Помимо грязи в общественных местах и презрения к человеческому достоинству? Констатируя культурную укорененность всех этих ужасов и мерзостей, какую же совместимую с российской культурой политическую философию предлагает отважный русский консерватор? Я не нашел ничего, кроме марксизма (с. 100).
Но ведь как марксизм ни крути, во всех его изводах неизменным остается принцип: экономика – базис, культура – надстройка, тогда как культурный детерминизм предполагает ровно обратное! Или я чего-то недопонимаю? Ужасно жаль, ибо я и сам давно мечтаю о просвещенном русском консерватизме, который бы помог найти и законсервировать не пороки, но достоинства.
Впрочем, тебе нужен просвещенный консерватизм, ты его и создавай!
Мне кажется, исходным принципом консервативной социальной философии могло бы сделаться нечто в таком роде: вечное (долговечное) важнее модного и сиюминутного. Или – экзистенциальное важнее социального: у человека не было и нет более важной и неизменной задачи, чем преодоление экзистенциального ужаса перед бесконечно могущественным и безжалостным мирозданием, перед своим скорым и неотвратимым исчезновением. Для преодоления этого ужаса прежде всего и создана вся человеческая культура.
Разбитая на множество национальных рукавов, ибо каждый народ создавал свою культуру для собственного возвеличивания, а если понадобится, то и за чужой счет. И сегодня, в условиях колоссального ослабления власти религии над человеческими душами, подавляющее большинство людей обретает чувство причастности чему-то высокому и бессмертному именно в национальных иллюзиях – культура общечеловеческая для них остается умозрительной конструкцией, лишенной эмоционального очарования. Так вот с точки зрения просвещенного консерватизма, как я его понимаю, государство должно в первую очередь хранить традиционные культурные механизмы, поддерживающие в людях иллюзию бессмертия, могущества и красоты. Поскольку создание новых механизмов такого рода – дело почти невозможное или как минимум требующее нескольких поколений, а стало быть, столько же поколений оставляющее без утешения.
Разумеется, государственная политика обязана быть прагматичной, а следовательно, в какой-то и даже значительной мере циничной, но если в своем прагматизме государство открыто пойдет на попрание культурных требований, то, вопреки культурному детерминизму, оно вполне может добиться материального успеха, но при этом лишит экзистенциальной защиты массу своих подданных – и сделает их несчастными, а себя ненавистным. Именно в этом, а не в неизбежном практическом провале, на мой взгляд, заключается месть культуры антикультурной политике.
При этом консервативная политика вовсе не обязана быть «реакционной» – то есть противостоящей какой-то чужой «акции»: противостоять чему-то – дело рабов, учил старина Ницше, свободный человек ставит собственные цели. Однако новые цели следует изображать не отрицанием, но продолжением прежних, «вечных», старые ценности следует не уничтожать, но реинтерпретировать в пользу новых – поэтому оппонентом просвещенного консерватизма становится не либерализм, а рационализм.
Правда, нелегко, насаждая свободу, имитировать уважение к рабству… Но, может быть, и культура наша не настолько безнадежна?
Однако Игорь Яковенко в своей статье «Манихеогностичес кий комплекс русской культуры» (Россия как цивилизация. М., 2007) отнюдь не обнадеживает. Ибо манихейская компонента этого комплекса не позволяет нам разглядеть в своих противниках ничего, кроме абсолютного Зла, а гностическая велит избегать всякой устроительной деятельности, поскольку мир безнадежно погряз опять-таки во Зле (отсюда культ непрактичности и антигосударственности классической русской интеллигенции). И всему виной опять-таки проклятая культура! А мы-то считали ее чуть ли не единственным, чем можно по-настоящему гордиться! И сетовали на падение культурного уровня, вместо того чтобы видеть в нем надежду на избавление от культурного проклятия, которое оказалось еще похуже проклятия ресурсного.
Но, может быть, прокляты хотя бы не мы одни? Ресурсное проклятие, правда, разделить с нами готовы многие, но хорошо бы какой-то добрый человек выстроил ряд параллелей с теми элементами преуспевающих культур, которые они обретали в эпохи исторических неудач, – вдруг бы гностицизм оказался универсальной реакцией изгоев, стремящихся обесценить недоступный им виноград: вот и традиционные евреи страшно уважали книжников-недотеп, не пытались поуютнее обустроить местечковый быт, а их эмансипированные отпрыски с поистине манихейским воодушевлением устремлялись в экстремистские движения, дабы разрушить уютный мир, куда их не пускали…
А уж до каких манихейств докатились умеренные и аккуратные немецкие бюргеры в двадцатые – тридцатые…
Вполне возможно, манихейский комплекс так же закономерно порождается страхом, как гностический – поражением, отверженностью. Ведь не русский Брежнев, но англосакс Рейган объявил своего опасного конкурента империей Зла, прибегнув к метафизической терминологии, которой отнюдь не грешили коммунистические вожди…
Но если причины манихео-гностического комплекса действительно таковы, то нельзя ли надеяться, что их устранение ослабит и его роковую власть над загадочной русской душою? Что, если два-три десятилетия стабильности, два-три десятилетия в меру успешного развития, два-три десятилетия более или менее равноправного участия в делах цивилизованного мира ослабят чары культурного проклятия?
Иными словами, будет успокоение – будет и консерватизм. Но покой, похоже, нам по-прежнему только снится…