Постмодернизм – хоть имя дико, но российская гуманитарная мысль вот уже лет двадцать тщетно пытается выяснить, что оно означает. Такие трудности возникают всегда, когда не слово подбирается к явлению, а явление к слову. Когда мы видим предмет «корова» и придумываем для него имя «корова», проблем не возникает, пока нам не понадобится отличить корову от буйволицы. Когда власть заказывает даже такую туманную штуку, как соцреализм, и то более или менее понятно, что имеется в виду: чтоб было похоже на правду, но укрепляло веру в социализм. Зато если жители Хренопупинска объявят себя лидерами нового духовного движения «хренопупизм», нам придется очень долго выяснять, в чем же заключается истинная сущность хренопупизма, прежде чем мы наконец задумаемся: а существует ли таковая?
Я, однако, вовсе не хочу сказать, что в XX веке и, в частности, во второй его половине не возникло ничего такого, чего бы не было в XIX. Если даже просто перечислить те явления, которые сами собой бросаются в глаза, уже выйдет немало.
Прежде всего возникновение массового читателя, или, выражаясь языком романтиков, полуобразованной «толпы», «черни», которую легко обмануть, привело к тому, что появилась возможность «раскрутить» любую поделку или подделку, которая бы вызвала у законодателей вкуса аристократической эпохи лишь брезгливую гримасу. Отсюда проще простого было заключить, что пиарщик важнее творца, – служение же этому принципу можно назвать революцией барыг.
Наблюдая эту воодушевляющую картину, истероидные психопаты, которым необходимо любой ценой оказываться в центре внимания, поняли, что его неизмеримо легче привлечь не созданием новой красоты, а ошарашиванием, оплевыванием чужой. Это явление можно назвать революцией позеров. Вот позеры-то и сделались идеологическим сердцем движения барыг, насколько служители мамоны вообще нуждаются в оправдании своей деятельности: барыгам все равно, на чем зарабатывать, – на созидании или на разрушении, а позеры проникнуты искренней, интимной и бескорыстной ненавистью к красоте и величию. Ведь именно Шекспир и Толстой отнимали у них то единственное, ради чего стоит жить, – славу и поклонение, – если бы не пришествие свобод, мы бы даже и не догадывались, какие горы ненависти накопила образованная чернь против классических шедевров, которым их заставляли отбивать принудительные поклоны. Будя, попили нашей кровушки!
Из пены на губах этой ненависти и родились авторы, выстраивающие пьедестал для себя одного. Да, романтики тоже выстраивали свой пьедестал на презрении к черни, но этот пьедестал был открыт для всех. Человек – высокое существо, давали понять они: сделайтесь достойными своего высокого назначения, и вы тоже будете звучать гордо. Новый автор – самовлюбленный эгоцентрик – шлет миру принципиально иное послание: достоин восхищения я один, а все остальные представляют ценность лишь в виде рукоплещущего мяса.
Еще одно небывалое явление – комментирование превратилось едва ли не в массовую профессию: стало возможным вести обеспеченное и почтенное существование в качестве комментатора и интерпретатора чужих текстов. Влияние этой гильдии настолько разрослось, что не могло не привести к революции комментаторов: комментатор важнее творца! Творца, в сущности, даже и вовсе нет – смерть автору!
Только особая порода людей, родившихся, воспитавшихся и никогда не выбиравшихся за пределы библиотеки, могла не видеть смехотворности уверений, что, скажем, Ремарк написал «На Западном фронте без перемен» не потому, что замерзал, мокнул и дрожал от смертного ужаса в окопах, был ранен, видел страшную смерть друзей, а потому, что прочел сотню-другую «текстов». (Ряды комментаторов существенно пополняет отряд маменькиных сынков – городских книжных мальчиков, никогда не живших полноценной жизнью тела, которое и поставляет нам самые мощные впечатления: холода, голода, боли, усталости, страха…)
Однако же не бывает такого влиятельного зла, которое бы не начиналось с борьбы за добро. После идеологических катастроф XX века, после Освенцима и ГУЛАГа наиболее чувствительные европейские интеллектуалы постарались отыскать корень всех бед – им оказался пафос. Если смотреть на вещи патетически, непременно возникнет чувство, что на свете есть вещи более важные, чем человеческая жизнь, – это чувство и есть первый шаг к идеологическим войнам. Следовательно, дабы их избежать, необходимо на все смотреть с иронией – тогда и не возникнет желания ни убивать, ни жертвовать собой.
Новую иронию не нужно путать с прежней, романтической. Источник романтической иронии – горечь за поруганную прекрасную мечту, в основе же новой иронии – торжество над дураками, решающимися о чем-то мечтать. Романтическая ирония – это насмешка над собственным отчаянием, новые ироники готовы глумиться над всем, кроме самих себя.
Прежде считалось, что если человеку не за что умирать, то ему незачем и жить, – оказалось, что можно жить припеваючи, патетически относясь лишь к одному предмету – к самому себе. И не только жить, но еще и писать прозу и даже стихи.
Другое дело, что без пафоса, без страсти возможно только имитирование, – ну так и будем имитировать, пустив в ход эрудицию интерпретаторов. Да еще и объявим это последним словом европейской культуры, вооружившись искусством пиарщиков. Возьмем у Джойса хаос без его мощи, у Кафки – абсурд без его отчаяния, у Набокова – холодность без его блеска, – получится даже и небезынтересно.
Особенно на фоне советской серости.
В Советском Союзе всем этим поискам и проискам коммерсантов, позеров, комментаторов, маменькиных сынков и гипергуманистов развиться не давали, и потому, как все запретное, они обрели магию опасной для власти значительности. Но ведь все, что плохо для власти, хорошо для нас – значит к этим новым веяниям нужно стремиться, их поддерживать, им подражать, особенно если хочешь выглядеть как самый образованный иностранец. Поэтому в России сделалось преобладающим попугайское начало.
Иными словами, источником творчества сделалось не стремление преображать ужасное и скучное в красивое и забавное, чем от начала времен занималось искусство, а стремление ощутить себя «цивилизованными людьми» в закомплексованной стране.
О чем давно мечтали оттесненные с авансцены лакеи. И когда наконец грянула всесокрушающая революция лакеев, захвативших вокзалы, биржи и телевидение, новые сорта литературных коктейлей были ими подхвачены вместе со всем прочим раскрепощенным и прогрессивным.
Но нужны ли эти коктейли, или, выражаясь по-современному, миксты, кому-то, кроме тех, кто непосредственно на этом зарабатывает деньги и кое-какую известность? Разумеется, нет – в искусстве люди ищут экзистенциальной защиты, защиты от ужаса собственной мизерности и подступающего к каждому бесследного исчезновения, а не прикола или материала для диссертаций. Зато для диссертаций искусственный соловей намного удобнее живого: всегда заранее понятно, что он споет, и к тому же можно отдать полный отчет в его искусстве, можно разобрать его и показать все его внутреннее устройство, расположение и действие валиков, все, все!
Помните же прелестную сказку «Соловей»? Искусственная птица заняла место на шелковой подушке возле императорской постели, капельмейстер написал об искусственном соловье двадцать пять томов, ученых-преученых и полных самых мудреных китайских слов, а придворные делали вид, что все прочли и поняли, иначе их прозвали бы дураками и отколотили палками по животу. И, однако же, только живой соловей сумел отогнать тягостные воспоминания и даже на время отвлечь самую смерть.
Гениального Андерсена уже сто семьдесят лет назад занимало то предпочтение, которое «цивилизованная» публика оказывала искусственному перед естественным, прирученному перед «диким», – он уже тогда почувствовал, что наша цивилизация есть движение от дикости к пошлости. Взять хотя бы диалог канарейки и попугая из «Калош счастья». «Ты помнишь пальмы, миндальные деревья, чудесные цветы, озера, стаи красивых попугаев?» – спрашивает попугая канарейка и слышит ответ: «Это дикие птицы, не получившие никакого образования. Нет, будем людьми!» Цивилизованными людьми, уточнили бы сегодня.
«Меня прекрасно кормят и всячески ублажают, – говорит попугай. – Я знаю, что я умен, и с меня довольно. У тебя, что называется, поэтическая натура, а я сведущ в науках и остроумен. Смех – это знак высшей степени духовного развития».
Пожалуй, среди составных источников новейшей (новомоднейшей) русской литературы можно назвать еще и восстание попугаев. Разумеется, это тоже не дает никаких оснований называть итоговый микст словом «постмодернизм», но ведь бренды назначают не писатели и не читатели, но пиарщики и комментаторы – их же дело превращать понятное в непонятное. А не наоборот. Так что насчет брендов все вопросы к ним.