Александр I. Сфинкс на троне

Мельгунов Сергей Петрович

В ГОДЫ МИСТИЦИЗМА.

ПРАВИТЕЛЬСТВО И ОБЩЕСТВО ПОСЛЕ ВОЙНЫ [129]

 

 

1. ЛИКВИДАЦИЯ ВОЙНЫ

Московский «патриот» гр. Ростопчин, попадая в оппозицию, как мы уже видели, становился неудержим в критике и, разнося всех, восхваляя только себя, иногда метко отмечает больные места современности. Так было с Ростопчиным и при оставлении «почетного» поста московского генерал-губернатора. Отмечая «тупую гордость во всех сословиях и в каждом сознание, что без него государство погибло», Ростопчин свидетельствует горькую правду в письме к Воронцову 26 января 1813 т. — ничего не делают для народа, который более всех пострадал в годину бедствий. «Все только слова, слова без действий, — пишет он. — Что народу памятник из пушек и храм Христа Спасителя. До сего времени нет ни копейки для бедных, и если бы не остатки чрезвычайных сумм и мои собственные деньги (?!), верных пять тысяч человек умерло бы от голода и нищеты».

Конечно, Ростопчин пишет это для того, чтобы еще раз подчеркнуть свои заслуги, свою мудрость и оправдать свою вынужденную отставку. И тем не менее в его словах кроется глубокая истина, — в сознании гордости и самодовольства тонут прежние опасения, которые заставляли в 1812 г. дворянство из чувства самосохранения заговорить другим языком со своими крепостными, ибо в ту пору «решительный язык власти и барства более не годился и был опасен», свидетельствует один наблюдательный современник. Хотя «Русский Вестник» и уверял своих читателей, что «наглые французские рассыльщики» не в состоянии будут «завести бунт в России, так как одно дуновение правительства вырвет с корнем все их злоумышления», тем не менее дворяне видели во французах врагов своих прав и освободителей их рабов, мало полагаясь на отличительные свойства «души русского народа», руководствующейся «верою и нравственностью», не способной к бунтовщическим деяниям. Опасения были так сильны, что Ростопчину приходилось убеждать крестьян: «Не слушайте пустых слов. Почитайте начальников и помещиков, они ваши защитники, помощники, готовы вас одеть, обуть, кормить и поить». «Вы будете припеваючи жить по-старому», — вряд ли, конечно, подобное убеждение могло возыметь должную силу. Жить «по-старому» — это значит вернуться под крепостное ярмо. Крестьянские волнения 1812 г. еще раз показали тяжесть этого ярма. И о нем приходилось подумать: народная война ставила как бы ребром вопрос о крепостном праве. Вы постоянно встретите на это указание у современников. 1812 год связан с определенными ожиданиями, с темными и неясными слухами, широко распространяющимися в народной массе.

Полковник Бискупский рассказывает, что уже при отступлении от Смоленска до Бородина говорили, что «офицерам и нижним чинам будут даны в награду земли при благополучном окончании войны». Среди крестьян распространялось отчасти убеждение, что попавший в ополчение получит волю. Недаром Ростопчин писал Александру 26 октября еще 1812 г.: «Умоляю ваше величество распустить ополчение последнего набора». Мы знаем, как боялись на первых порах народной войны, которой потом воскуривали фимиам. Боялись и после вооруженного крестьянина, вероятно, потому, что «пребывание французских войск поселило во многих местах буйство и непослушание», как писал Ростопчин Вязьмитинову 27 октября 1812 г. Мы страшились последствий войны, откровенно писал Ал. Тургенев Вяземскому в конце 1812 г. Страшились, что нарушатся отношения помещиков и крестьян — «необходимое условие нашего теперешнего гражданского благоустройства». Тургенев считал, что эти отношения «не только не разорваны, но еще более утвердились», но правительство оставалось в страхе.

Прежде всего стараются обезоружить население. Некоторые историки распоряжения о приобретении и отобрании оружия у народонаселения в ноябре 1812 г. хотят объяснить недостатком вооружения у войска, как объясняло это и правительственное «объявление для чтения в церквах». Оно гласило: «Православный народ! городские и сельские жители, мещанство и крестьяне! — Враг наш прогнан… Вы показали пример верности и храбрости, свойственной русскому народу. Вы отнимали оружие из рук неприятеля, ополчались против него и, помогая войскам нашим, повсюду истребляли и поражали шатающихся грабителей и злодеев. Вы достохвально исполняли долг свой… Ныне время брани миновало… Вы не имеете больше нужды в оружии, но имеет еще надобность в оном победоносное наше воинство… Итак, совершив дело свое и оставаясь по-прежнему мирными поселянами, отдайте не нужное вам оружие». А дальше говорится о царской милости, о выдаче в награждение за пушку пятьдесят рублей, за солдатское ружье и пару пистолетов по пяти рублей. Оружие предлагается «снести в храм Божий». Неужели не ясна вся искусственность этой официальной версии? Сопоставляя с теми опасениями, которые в правительственных кругах вызывала народная война, можно только прийти к убеждению, что здесь фигурировала скорее боязнь, а вовсе не нужда в вооружении.

Но так или иначе приходилось ликвидировать наследие двенадцатого года и ответить на ожидания, как в низах, так и в прогрессивных кругах тогдашнего общества.

Заграничные походы отвлекали, однако, внимание от внутренней политики и отлагали под благовидным предлогом ликвидацию как бы принятых обязательств. Проходя под флагом освобождения народов от деспотизма узурпатора, от «рабства» — заграничные походы с энтузиазмом встречаются молодежью. Выслушивая слова приказа 25 декабря 1812 г.: «Вы идете доставлять себе спокойствие и им (землям соседей) свободу и независимость»; видя энтузиазм, который вызывает «магическое слово вольность» в Германии, армия преисполнилась гордостью и сознанием величия исполнения принятой миссии. Вероятно, многие искренно верили в то, что для Александра, как выразился Вигель, было «забавой ума его». «Свободу проповедовали нам и манифесты, и воззвания и приказы! Нас манили, и мы, добрые сердцем, поверили, не щадили ни крови своей, ни имущества», — вспоминал впоследствии Каховский в письме из крепости. Успех союзников, в конце концов, примирил с заграничными походами и реакционные круги, которые далеко не сочувственно отнеслись к ним на первых порах.

Боязнь новых пожертвований, а главное, неудач, — вот что страшило представителей правящего класса. То, что Наполеон после разгрома в России «выказал себя мастером военного дела», то, что он и после неудач сохранял «грозный вид», заставляло многих беспокоиться за исход кампании, по меньшей мере «сомнительной». Бывший с армией Шишков не выдержал и во Франкфурте-на-Майне 6 ноября 1813 г. представил даже Александру целое «рассуждение о нынешнем положении нашем»: «Почему же во Франции не может случиться то же, что случилось в России» и «есть ли (чего, Боже сохрани) союзные войска потерпят во Франции такое же или подобное поражение, какое французы потерпели в России, тогда Европа упадет снова под иго их, опаснейшее и крепчайшее прежде». Других беспокоило внутреннее состояние России, то брожение, которое замечалось повсюду. Надо «подумать, — писал Ростопчин Александру, — о мерах борьбы внутри государства с врагами вашими и отечества». И только успех союзников успокоил сомнения…

«Наполеон низринут!» — свергнут тот, кто в глазах правящего класса являлся порождением столь ненавистного революционного духа. И понятно, что при таких условиях торжествующий Александр встречается по возвращении из Парижа с восторгом: для одних он усмиритель революционной гидры, для других освободитель Европы от порабощения деспотизма. И те и другие с восторгом следят за «победоносным христиански-рыцарским» шествием Александра от Немана до Парижа. Можно вполне поверить молодому Свербееву, что «радостная весть о вступлении в Париж союзных войск» произвела «всеобщий восторг, небывалый, нелицемерный». «Даже незнакомые, встречаясь на улицах, приветствовали друг друга лобызанием, как бы в Светлое Воскресение». В Москве идут торжества без «конца». «Народ в восхищении и боготворит его», — пишет в одном из неопубликованных еще его писем будущий декабрист А.Е. Оболенский, вспоминая пребывание Александра в Москве в августе 1816 г. «Он между приверженными к нему подданными современный отец. Так благосклонно его обращение, сколько свободен к нему доступ. Он обласкал дворянство и все состояния. Хотя в другой раз все готовы зажечь Москву без ропота. Для него, кажется, нет им ничего невозможного». Это было время, когда князь П.А. Вяземский сочиняет свое четверостишие:

Муж твердый в бедствиях и скромный победитель, Какой венец ему? Какой ему алтарь? Вселенная, пади пред ним; он твой Спаситель! Россия, им гордись; он сын твой, он твой царь!

Это было время, когда «имя русского народа, — по словам С.Т. Аксакова, — стояло на высшей степени славы». «Время незабвенное! — вспоминал Пушкин в «Метели». — «Время славы и восторга! как сильно билось русское сердце при славе отечества!.. С каким единодушием мы соединяли чувства народной гордости и любви к государю! А для него какая была минута». «Имя императора Александра гремело во всем просвещенном мире, народы и государи, — записывает впоследствии свои юные воспоминания кн. С.П. Трубецкой, — пораженные его великодушием, предавали судьбу свою его воле. Россия гордилась им и ожидала от него новой для себя судьбы». Она ожидала этой новой судьбы именно потому, что низвержение Наполеона, по замечанию Греча, произошло при восклицаниях: «Да здравствует независимость, свобода, благоденствие народов, владычество законов». «Настал вожделенный мир» — писал декабрист Штейнгель Николаю из тюрьмы, рассказывая о своем настроении в эту радостную, казалось, эпоху. «Монарх от всех благословенный возвратился ко всеобщей радости. Все, казалось, обещало эпоху, от которой начнется период внутреннего благоустройства». Все это «казалось» потому, что «правительство не шло в разрез с общественным мнением; напротив, оно показывало, что его симпатии на стороне здравомыслящей и просвещенной части населения». Эта фраза принадлежит Н.И. Тургеневу.

Обманчивый мираж скоро рассеялся перед современниками.

«Умиротворитель вселенной», увенчанный Синодом, Сенатом и Государственным советом от имени народа титулом «Благословенного», прославляемый в либеральном парижском салоне г-жи Сталь и в салонах мистиков, с восторгом встреченный при своем возвращении в Россию, — Александр I должен был как-нибудь ответить на те ожидания, которые возлагались на него в русском обществе. Хотя Александр и покинул, по словам Шильдера, Францию «с глубоким убеждением, что на развалинах революции нельзя основать прочного порядка», тем не менее в атмосфере дипломатических интриг, балов и шумных празднеств, таинственных соприкосновений с пиэтистами, мистиками-спиритуалистами и ясновидцами Александр чувствовал себя очень хорошо. Его мелкому тщеславию льстили и поэтические вирши современников. «Новым Агамемноном» провозглашал его Lebrun-Tossa (Allmanach des Muses, 1815). «Та gloire fille des vertus», — воспевал Vieillard в лирических стансах, посвященных «блестящему метеору севера».

«Кроткий ангел, луч сердец», как именовал Державин Александра в кантате по случаю возвращения его из Парижа, не мог не чувствовать некоторого затруднения, когда приходилось слова и обещания переводить на конкретный язык фактов. Отныне образ «Александра-Освободителя», пророчествовал Штиллинг, должен «стоять перед глазами каждого христианина». Но «народ, давший возможность к славе», вероятно, очень мало интересовался «апофеозом русской славы между иноплеменниками» (слова Александра), насколько эта слава выражалась в торжественном молебне 29 марта 1814 г. в Париже; — интересовали более жизненные, более близкие и больные вопросы повседневного существования. Еще указ Правительствующему Сенату 30 марта 1813 г. о роспуске смоленского и московского ополчения, изъявляя монаршее «благоволение и признательность», гласил: «Да обратится каждый из храброго воина паки в трудолюбивого земледельца, и да наслаждается посреди родины и семейства своего приобретенными им честью, спокойствием и славою». Быть может, еще с большей определенностью подчеркивал ту же мысль приказ войскам по поводу заключения мира с Францией: «Совершена война для свободы народов и царства подъятая… Вы снискали право на благодарность отечества, именем отечества ее объявляю». Все надежды сосредоточиваются на одном, как показывает характерное письмо Ростопчина Александру 21 февраля 1814 г. о распространенности слухов по поводу освобождения крестьян: «Некий Каразин, по словам филантроп, а в душе еврей, говорит, что в Петербурге заседает, под председательством Кочубея, по этому поводу комитет». Быть может, чувствуя трудность удовлетворить всеобщим ожиданиям при крепостнических тенденциях большинства правящего класса и вспоминая свои громкие обещания в либеральных парижских салонах, Александр и уклоняется на первых порах от каких-либо торжественных встреч, ограничиваясь несколько туманными обещаниями по устроении внешних дел приняться за «внутренние».

30 августа 1814 г. появился манифест, провозглашавший благодарность всем сословиям русского народа за участие в истекшую войну, объявлявший «о разных льготах и милостях». Вместе с тем следовали милостивые рескрипты, и в том числе Аракчееву, за «многополезные содействия…» «во всех подвигах и делах, в нынешнюю знаменитую войну происходивших». Устанавливая ежегодные торжественные празднования избавления России от «лютого» врага, «в прославление в роде родов сего совершившегося над Нами промысла и милости Божией», и медали в память прошедших событий, объявляя прощение всем тем, которые «пристали к неправой, Богу и людям ненавистной стороне злонамеренных врагов», отменяя на ближайшее время рекрутские наборы, прощая недоимки, манифест в сущности очень мало давал конкретного, так как основным его положением являлся пункт: «верный наш народ да получит мзду свою от Бога». Зато достаточно определенно говорилось о самом существенном — о ликвидации крепостного права. Это был ответ в духе ростопчинских объявлений московским крестьянам после войны. «Мы уверены, — гласил манифест, — что забота Наша о их благосостоянии предупредится попечением о них господ их. Существующая издавна между ими русским нравам и добродетелям свойственная, прежде и ныне многими опытами взаимного их друг к другу усердия и общей любви к отечеству ознаменованная, (?) не оставляет в Нас ни малого сомнения, что, с одной стороны, помещики отечески о них, яко о чадах своих, заботою, а с другой — они, яко усердные домочадцы, исполнением сыновних обязанностей и долга, приведут себя в то счастливое состояние, в каком процветают добронравные и благополучные семейства». Эта фальшь патриархальной теории крепостного права еще более резко была подчеркнута в проекте манифеста, составленного Шишковым. В нем говорилось о связи, «на обоюдной пользе» основанной. По словам Шишкова, именно эта фраза вызвала резкое возражение со стороны Александра. «Я не могу подписывать того, что противно моей совести и с чем я нимало не согласен» — сказал Шишкову Александр и вычеркнул слова «на обоюдной пользе основанные». Но, конечно, суть дела мало изменилась от этого смягчения. Зато Александр в отделе о воинстве прибавил слова, которые как бы давали обещания реа-лизировать более осязательно благодарность воинству: «также надеемся, — гласил манифест, — что продолжение мира и тишины подаст Нам способ не токмо содержание воинов привести в лучшее и обильнейшее прежнего, но даже дать им оседлость и присоединить к ним их семейства». Это было обещание будущих военных поселений.

Таким образом, вся благодарность непосредственно за 1812 г. свелась к пышным словам, к установлению медалей и крестов и к раздаче нескольких миллионов городам, пострадавшим во время неприятельского нашествия. И то по этому поводу В.И. Штейнгель впоследствии в письме к Николаю имел полное право сказать: «Но сим пособием воспользовались не столько совершенно разорившиеся, сколько имущие, ибо оно раздавалось в виде ссуды под залог недвижимости».

Вопрос о нравственных обязательствах, принятых в 1812 г., следовательно, оставался открытым. Мы имеем право употребить этот термин. Недаром современники отмечают нам рост народного самосознания в эпоху наполеоновского нашествия: «Молот войны, — говорит в своих письмах Ф.Н. Глинка, — пробуждает дух народов, а также ускоряет зрелость». Народная война, по словам Розена, вызвала «такую уверенность в народной силе и в патриотической восторженности, о каких до того времени никакого понятия, никакого предчувствия не имели».

Мнение этих современников разойдется с убеждениями масона крепостника Поздеева, который в своих «Мыслях противо-дарования простому народу так называемой гражданской свободы» и в частных письмах будет доказывать, что «Россия все еще татарщина». Но, во всяком случае, тот, кто хотел и мог хоть на минуту забыть своекорыстные расчеты, должен был присоединиться к словам Кутузова, которые передает Ф.Н. Глинка: «Люди, освободившие отечество, заслуживают "уважения".

Но новые пиэтические настроения, возобладавшие в правительственных кругах после Отечественной войны, упрощенно разрешили все эти сложные вопросы морального обязательства. Божественное Провидение, перст Божий руководит событиями. Человеческое хотение должно умолкнуть перед волею Всевышнего. Эта воля ниспосылает испытания народам, эта воля и вознаграждает заслуженных.

И с этой точки зрения все события 1812 и последующих годов получали иную, более возвышенную окраску.

Уже в манифесте 25 декабря 1812 г. Шишков писал: «Да познаем в великом деле сем Промысел Божий, и видя ясно руку Его, поправшую гордых и злочестивых, вместо тщеславия и кичения о победах наших, научимся из сего великого и страшного примера быть кроткими и смиренными законов и воли Его исполнителями, непохожими, на сих отпавших от веры осквернителей храмов Божиих, врагов наших, которых тела в несметном количестве валяются пищею псам и вранам». Сочинив этот манифест, Шишков отправился с Александром в заграничные странствования. Здесь «в промежутках коротких переездов, имея довольно свободного времени», он углубляет мысли, высказанные в манифесте 25 декабря. «Занимался я чтением Священных книг, — рассказывает он в своих кратких записках, — и находя в них разные описания и выражения, весьма сходные с нынешнею нашею войною, стал я, не переменяя и не прибавляя к ним ни слова, только выписывать и сближать их одно с другим. Из сего вышло полное и как бы точное о наших военных действиях сделанное повествование. Для любопытного читателя я здесь оное прилагаю». Отсылаем интересующихся «пророчеством» Шишкова к подлиннику, где при помощи своеобразных этимологических экскурсов «Сор» превращался в «Росс», то есть Россиянин. Вывод из всех этих размышлений был один: Россия и, в частности, Александр являлись «избранным орудием» Божества, призванным покарать «проклятую Францию».

Для реакционных кругов это означало борьбу с ненавистными просветительными идеями Запада, со всеми «адскими изрыгнутыми в книгах… лжемудрованиями». Это означало восстановление попранной революционной диктатурой идеи законной наследственной монархии Божьей милостью, восстановление авторитета религии, подточенного критикой разума, а вместе с тем возрождение социальных перегородок старого порядка. И все это вместе отвечало крепостническому настроению большинства той среды, которая, по характеристике правительственного акта 30 августа 1814 г., представляла собой «ум и душу народа».

Реакционная политика борьбы с либеральными общественными стремлениями прикрывается флагом христианской любви под эгидой Священного союза. Начала «святой веры» являются самым лучшим средствам для борьбы с свободным и опасным просвещением, «коего неизбежные следствия, по мнению Ростопчина, — гибель закона и царей», с требованиями разума и социальной правды.

Но прежде, чем пиэтическая реакция вылилась в конкретных формах, на новых настроениях смиренномудрия и преклонения перед высшей волей Провидения, окрепло представление о пережитой эпохе, как испытания, ниспосланного народам. «Не нам, не нам, а имени Твоему» — было выбито на медали в память «незабвенного» 1812 года.

«Гнев Божий, — говорит современник, — за преумножение наших грехов навел на нас сию горькую годину искушения, дабы мы восчувствовали руку Божию, могущую сокрушить нас подобно тростнику, но всегда готовую и сохранить призывающих имя Его святое». Но если война явилась как бы испытанием, ниспосланным свыше, то кто же, кроме Бога, может воздать должное в сем тленном мире, после «толиких чудесных событий».

И новый манифест 1 января 1816 г., — тот самый, который давно уже был заготовлен Шишковым, обозревая происшедшие события, давал уже очень определенное указание, что народ, избранный Самим Богом для выполнения высокой миссии несения правды в мире, не должен ждать никаких благодарностей.

«Мы, — гласит манифест 1 января 1816 г., — после толиких происшествий и подвигов, обращая взор свой на все состояния верноподданного нам народа, недоумеваем в изъявлении ему нашей благодарности. Мы видим твердость его в вере, видим верность к престолу, усердие к отечеству, неутомимость в трудах, терпение в бедах, мужество в бранях. Наконец видим совершившуюся на нем Божескую благодать; видим и с нами видит вся вселенная. Кто, кроме Бога, кто из владык земных, и что может ему воздать? Награда ему — дела его, которым свидетели небо и земля. Нам же, преисполненным любовью и радостью о толиком народе, остается токмо во всегдашних к Богу молениях наших призывать на него вся благая». Да и что нужно, наконец, избранному Богом народу? Правда, «мы претерпели болезненные раны; грады и села наши, подобно другим странам, пострадали», но зато ведь «Бог избрал нас совершить великое дело; Он праведный гнев свой на нас превратил в неизреченную милость. Мы спасли отечество, освободили Европу, низвергли чудовище, истребили яд его, водворили на земле мир и тишину… возвратили нравственному и естественному свету прежнее его блаженство и бытие, но самая великость дел сих показывает, что не мы то сделали. Бог для совершения сего нашими руками дал слабости нашей Свою силу, простоте нашей — Свою мудрость, слепости нашей — Свое всевидящее око». Итак, Россия вознесена на верх славы. «Что изберем, — спрашивал манифест: — гордость или смирение? Гордость наша будет несправедлива, не благодарна перед Тем, Кто излиял на нас толикие щедроты… Смирение наше исправит наши нравы, загладит вину нашу перед Богом, принесет нам честь, славу».

Только что процитированный исторический документ дает довольно яркую характеристику той правительственной философии, которая, расширяясь и углубляясь под влиянием текущих событий, привела Россию в тупик самой мрачной реакции. Нужна ли реформа в том государстве, благоденствие которого как бы отмечено печатью Божественного Провидения. Народ, совершивший «великое дело», не может быть недоволен своим социальным и политическим укладом, ибо этот уклад является продуктом высшей политической мудрости. Народ, констатирует Карамзин, «привязан душою к образу своего существования и находит в нем свое счастье». Разве не доказали это «нам и целой Европе» последние события? Отсюда проповедь смирения или, другими словами, общественного квиэтизма.

И такая психология действительно упрощенно разрешала важнейшие государственные вопросы, остро поставленные в период Отечественной войны. К тому же подобная психология вполне гармонировала с настроениями императора Александра и придавала особо возвышенный характер осуществлению его давнишних мечтаний и стремлений.

Отныне его «великие подвиги» не связаны с «тщетной славой» и ознаменовываются «покровительством Всевышнего Промысла». И храм Христа Спасителя, заложенный в 1817 г. в Москве в память Отечественной войны, как бы должен свидетельствовать об этой особой милости Всевышнего.

Отныне же ликвидировались и все ожидания и реформы молодых прогрессивных слоев русского общества. Недаром Лагарп по поводу манифеста 1816 г. сказал, что существует «заговор против славы, приобретенной в 1814 г.». И когда архиепископ московский Августин приветствовал Александра в Москве в 1816 г. речью: «Тебе победителю нечестия и неправды вопием: осанна в Вышних!» — он приветствовал новую ярко реакционную полосу александровского царствования без либеральных колебаний, ту полосу, которая далеко несправедливо получила наименование в истории «аракчеевщины».

 

2. МИСТИЦИЗМ

Мистика и реакция эпохи Александра стояли в неразрывной связи с «благотворными идеями» Священного союза, которым харьковский проф. Надлер написал апофеоз в пяти томах.

Для того, чтобы международные отношения приобрели действительную силу непоколебимости, надо и во внутреннем управлении придерживаться тех же начал. «Отныне поданными своими государи будут управлять как отцы семейств», — гласил акт Священного союза. Чтобы упрочить учреждения, созданные людьми, их надо исправить, обосновав на началах, завещанных Спасителем. Надо перевоспитать людей, чтобы они восприняли благодатные действия Св. Писания; чтобы они твердо усвоили себе вечные религиозные истины. В связи с этой задачей стояла, конечно, прежде всего реформа образования, за которую вскоре и взялись мистики и реакционеры. Просвещение надо было основать на религиозных началах.

Первым следствием, извлеченным из практической программы Священного союза, было развитие библейских обществ, при помощи которых можно было бороться с «мнимо просвещенным врагом», как определил князь А.Н. Голицын в 1816 г. задачи библейских обществ. Первое библейское общество возникает еще в 1812 г. в Петербурге по инициативе члена британского общества распространения Библии Патерсона. Его задачей является распространение Библии в обществе и народе.

Деятельность библейских обществ, в связи с развитием деятельности всевозможных христианских миссионерских обществ, в это время широко распространилась по Западной Европе (первое библейское общество было учреждено в 1804 г.). В сущности в филантропических и просветительных целях этих обществ определенно звучали и реакционные мотивы, так как влияние Библии противополагалось как бы влиянию идей французской революции. « Опыт научает нас, — говорилось в проекте учреждения Петербургского библейского общества, — что повсюду, где Св. Писание всеми читается, оное сильно способствует к преуспеванию в добродетели, направляет человеческие страсти к лучшей цели». По отношению к России Библия, кроме того, должна служить «утешением в горестях» населению, пострадавшему от неприятельского нашествия. Правящие круги охотно взялись за мысль дать после 1812 г. «утешение» народу в Библии (с таким же восторгом в придворной среде принимается и манифест Священного союза).

Но Библия сама по себе — обоюдоострое оружие; знакомство с ней приводит подчас совсем к другим результатам, чем какие хотят получить. Примером может служить русское сектантство, обосновывавшее нередко даже свои социалистического характера учения библейскими текстами. В деятельности библейского общества с самого начала его было одно несомненно крупное положительное значение, вопреки помыслам его учредителей. Ведь для того, чтобы «бедные соотечественники, потерпевшие в последнюю войну разорение», могли найти действительное утешение в Библии и поучаться ей, чтобы Библия могла служить противовесом тлетворным идеям разума, читатель ее должен был прежде всего быть грамотным. И таким образом библейское общество должно было явиться рассадником просвещения, которое всегда за собой влечет пробуждение того общественного самосознания, которое думали заглушить темнотой библейских текстов. То, что у просвещенных людей затемняло сознание, то для непросвещенных являлось пробуждением (Библия притом стала издаваться на русском языке). Библейское общество вместе со Священным Писанием раздавало и азбуку; оно должно было признать необходимым учреждение сельских библейских школ. В связи с деятельностью библейских обществ явились в России под влиянием квакеров и так называемые ланкастерские школы, или школы взаимного обучения. При помощи этих школ также надеялись воспитать весь народ в религиозно-нравственном направлении… Но как раз здесь-то и началась революционная пропаганда.

С.-Петербургское библейское общество, переименованное по высочайшему повелению в 1814 г. в «Российское», открыло целый ряд отделений своих в губернских и уездных городах.

В члены попадает немалое число чиновной знати — «по долгу звания своего», чуть ли не все высшее духовенство — митрополиты и епископы. В провинции отделения организуются губернаторами, епископами, предводителями дворянства и другими лицами, занимающими такое же общественное положение и распространяющими идеи библейских обществ при содействии капитан-исправников, благочинных и т. д. Этих отделений уже скоро насчитывается до шести десятков, действующих весьма успешно. «Чтение Св. Писания, — констатирует отчет библейского общества за 1819 г., — распространяется у нас и между поселянами. Солдаты и матросы сами ищут себе пищи духовной. Во внутренности семейств Библия становится правилом жизни и ежедневным изучением. Но еще утешительнейшие виды представляются ныне для отечества нашего: в сообразность с волею монаршею вводится теперь чтение Св. Писания по всем учебным заведениям нашим, и таковое основание послужит непременно к насаждению благочестия в духе возрастающего поколения, к созиданию царства Христова на земле». И действительно, модные библейские общества учреждаются среди воспитанников различных учебных заведений, даже «дети» Ришельевского лицея предаются «благословенному подвигу», учреждают между собой библейское сотоварищество для снабжения сверстников книгами слова Божия…

Библейские общества распространяются, потому что им покровительствует высшее правительство. Президент общества — сам кн. Голицын, глава Министерства народного просвещения. Все спешат записываться в библейские общества, ибо тому, «кто не принадлежал к Обществу Библейскому» — тому «не было хода ни по службе, ни при дворе» (Греч).

Александр Тургенев, брат знаменитого Николая, один из главных помощников Голицына по министерству, человек в сущности беспринципнейший в своих убеждениях, может служить хорошей иллюстрацией для характеристики библиомании в тогдашнем обществе. Тщетно допрашивает его друг кн. Вяземский про библейские общества: «Кого здесь обманывают?»… «Отведи душу: скажи, на что тебе наша Библия?» Тургенев отвечает цинично шуткой: «монашеское шампанское не хуже военного». Фигура А.И. Тургенева наилучше рисуется шуточным адресом одного из писем Вяземского, направленного туда, где Тургенев может отыскаться: 

За просвирой иль при котлете, С красавицей или попом, В храм Лютера или мечети!.. 

Верную характеристику дал ему Греч: «добрый человек, но пустой, надменный, ветреный, конечно, ничему не веривший…» Жил в верхнем этаже министерского дома и над кабинетом гонителя наук и просвещения сочинял либеральные конституции, беседовал с единомышленником своего брата Николая и меланхолически писал в 1816 г. Вяземскому: «Наша российская жизнь есть смерть. Какая-то усыпательная мгла царствует в воздухе, и мы дышим ничтожеством».

В насаждении этой атмосферы «ничтожества» принимал активное участие тем не менее сам автор этих строк.

Понятно, что библейские общества постепенно превратились в орудия насаждения популярного мистицизма и сделались центрами самого мрачного обскурантизма. Характерным образчиком может служить речь симбирского губернатора Магницкого при открытии местного отделения библейского общества. Эта речь — целая проповедь против человеческого разума, против мрака философии, затемняющего свет Христов, против «мудрости бесовския».

Наряду с покровительством библейским обществам стоит и покровительство мистике всех оттенков, ибо флаг христианской любви, великих моральных заветов, высоких идей человеческого перевоспитания самое лучшее средство для борьбы с либеральными течениями, для борьбы с свободным просвещением, требованиями разума и социальной правды: мистика всегда была в России враждебна либерализму. Это покровительство мистике неизбежно должно было привести к очень печальным результатам. Мистическое фантазерство очень легко превращается в шаблонное ханжество, в крайнюю религиозную экзальтацию самого дурного тона, т.е. в изуверство и фанатизм. И эта мистика, действительно, весьма скоро получает самые уродливые формы проявления. При недостаточной культурности, «мистической вздорологии», по выражению Карамзина, легко приобрести адептов.

Сам Александр в своем пиэтическом настроении, как мы знаем, легко поддается влиянию крайних мистиков обскурантов, которые окружают его за границей. «Мрачная пифия мистики и реакции» — баронесса Крюденер, напрасно пытавшаяся привлечь Наполеона и возненавидевшая его за это, пользуется на первых порах большим расположением Александра. Крюденер, жена русского посла в Берлине, представляет довольно типичную фигуру религиозной ханжи. Эта прежде светская женщина с возрастом делается очень падкой до религиозной экзальтации, особенно после неудач на литературном поприще. Быть может, потому, что она честолюбива и хочет во что бы то ни стало играть роль. Тенета мистицизма увлекают ее, и трудно разобраться уже, где фальшь, где невежество, где искреннее увлечение и вера. Вместе с Штиллингом, перешедшим от философии Канта к «Духовидению», «помешавшаяся от святости», по выражению Греча, Крюденер вызывает духов, говорит с умершими, произносит назидательные проповеди, пророчествует не только о кончине мира и наступлении тысячелетнего царства Христова, но и на политические темы. В туманной неопределенности, как всегда, готовы увидать глубокий смысл.

Крюденер сумела сблизиться с фрейлиной Стурдзой, пишет ей пророчествующие письма об Александре и умеет хорошо польстить до болезненности самолюбивому императору: он для нее «белый ангел». Все эти «пророчества» удивительно совпадают с теми охранительными началами, которые ложатся во главу внешней и внутренней политики Александра.

За Александром идут и его друзья, как кн. А.Н. Голицын, человек неглубокого ума и весьма поверхностного образования, явившийся главным официальным насадителем мистицизма в России. Прежде «придворный ветреник», в юности прославившийся веселым нравом, талантом передразнивания, по отзыву Чарторижского, и тем, что на пари дернул Павла I за косу во время обеда, потом «вольтерьянец» и поклонник идей «французских энциклопедистов», несколько неожиданно для себя сделавшийся в 1803 г. обер-прокурором Святейшего синода, наконец мистик и религиозный ханжа, с 1817 г. доходивший до того, что даже нюхал табак из табакерки со священным изображением — мало того и его собачка ела из подобной же тарелки. Он сосредоточивал в себе заведование и церковью и Министерством народного просвещения и при всем том, по выражению Вигеля, до конца оставшийся пустопорожней камергерской головой и любителем при всей своей набожности неприличных анекдотов (воспоминания Сологуба).

При таком высоком покровительстве наряду с Библией в обществе усиленно насаждается и мистическая литература, та самая, которая до 1812 г. не только не находила официальной поддержки, а скорее заподозревалась в тайных революционных целях, на сцену выступают те масоны-мистики, те «мартинисты», которых Ростопчин огулом зачислял в революционеры. В действительности эти ранние александровские мистики, принявшие наследие старого екатерининского масонства, были всегда политическими реакционерами. Проповедь их не заключала в себе оригинального зерна — она повторяла лишь учения немецких пиэтистов. И как у немецких мистиков чувство, не ограниченное требованием разума, легко вдавалось в безбрежную и ухищренную фантастику, так было и у русских их последователей.

Все нелепые увлечения немецкого розенкрейцерства с его поисками таинственных знаний, средневековой алхимией, кабалистикой и доходившей до добывания золота и «жизненного эликсира», с его таинственной обрядностью, магической терминологией и архимистическим созерцанием, — все это нашло себе отклик у масонов-мистиков.

В «Дружеском обществе» Шварца и Новикова это «алхимическое масонство» не затемняло, однако, основной идеи о нравственном и религиозном совершенствовании человека, не затемняло сознания человеческого достоинства. Широкая просветительная и благотворительная деятельность отличает знаменитый Нови-ковский кружок. Он не отрешается от общественных задач, ставя себе гуманитарные цели общественного воспитания и обличая социальные недуги страны. У Новиковского кружка идея внутреннего обновления человечества не шла до известной степени вразрез с практической работой, направленной на удовлетворение глубоких реальных потребностей жизни.

Старые традиции уцелели и в александровское время, но потеряли всякую общественную ценность. Эти традиции в первые годы александровского времени поддерживал младший сверстник Новикова сенатор Лопухин. Около него ютится небольшой кружок мистиков, его выучеников, который, воспользовавшись благоприятным временем, пытается вновь оживить мистическую литературу путем многочисленных переводов немецких пиэтистов.

Уже в своих ранних произведениях XVIII в., в «Рассуждении о злоупотреблении разума» Лопухин, развивая идеи истиннохри-стианского понимания вещей, т.е. масонства, и отыскивая «натуру вещей», с большой резкостью выступал против европейского просвещения и равным образом против «французской революции с ее пагубными плодами»: «Равенство! Свобода буйная! — Мечты, порожденные чадом тусклого светильника лжемудрия, расположенные безумным писанием нечестивых татей» — так бичевал Лопухин Францию, это «исчадие папистического изучения и новой философии». Враг «разума», враг положительной науки, он искал тех таинственных знаний, которые раскрывались людям, преданным теософическому экстазу. Друг «божественной алхимии и магии, вооружающих избранных сынов нетленными сокровищами натуры и провождающих их в обетованную землю — в райские обители возобновленного эдема», Лопухин полное, так сказать, раскрытие таинств видел у немцев. Эккартсгаузен и затем Юнг Штиллинг — вот два величайших авторитета, которым раскрыты таинства природы. Вот два «величайших светила божественного просвещения», «проповедника истины и предвестника явления ее царства». Оба признанные оракулы мистицизма были в сущности крайние реакционеры, погрязшие в дебрях апокалиптических толкований и теософического тумана. Люди, в которых мистицизм убил всякую живую мысль, привел к полуболезненному состоянию видений и галлюцинаций: Юнг Штиллинг умер, по-видимому, убежденный, что в нем воплотился Христос — «поборник престолов и алтарей».

За немецкими учителями следовали и русские ученики. Запутавшись в темнотах мистических алканий и верований в сверхъестественные начала, они являются такими же в сущности политическими реакционерами. Всякие мысли об освобождении принадлежат, по мнению Лопухина, европейской заразе: эти «пустословы», т.е. философы, содействовали порождению «буйного стремления ко мнимому равенству и своеволию, в противность порядка небесного и земного благоустройства».

У Лопухина был ограниченный кружок сочувствующих, и это прежде всего его непосредственные ученики: Ковальков и Невзоров. В их деятельности мы не найдем, в сущности, ничего оригинального — это все вариации на те же темы об аскетизме, о создании церкви внутренней и царства света Божия, борьба с разумом и наукой, представляющими из себя «излияние духа нечистоты». Заглушать всякий «глас ума собственного» — вот основная задача мистиков. Таков был по преимуществу Ковальков, совсем юноша, доходивший до болезненного исступления в своем мрачном религиозном экстазе. Другой друг Лопухина — Максим Невзоров, выученик Новиковской семинарии, одно время страдавший психическим расстройством и содержавшийся в Обуховской больнице, — не был в сущности глубоким и ревностным мистиком; в своей литературной работе он преследовал более морально-педагогические задачи. При содействии Лопухина он начал в 1807 г. издавать журнал «Друг юношества», где наряду с проповедованием нравственно-христианских целей борется с французским влиянием. К этому кружку относился и другой чрезвычайно плодовитый выученик старого масонства — глава петербургских мистиков, А.Ф. Лабзин, директор департамента военно-морских дел, начавший издавать в 1806 г. специальный христианский журнал «Сионский Вестник». Но тогда еще мистика не получила официальной санкции, и Лабзин вскоре должен был прекратить издание до более благоприятного времени. Направление «Сионского Вестника», в сущности, не выходило из общих мистических контуров. Это все та же «мистическая» ненависть к французской революции, к буйству разума и проповедь внутреннего общения и соединения человека с Богом для достижения высших моральных целей.

И в конце концов, в этой мистической литературе действительно было очень мало оригинального. Эккартсгаузен и Юнг Штиллинг — это были настоящие вдохновители тех, кто принял на себя наследие Новиковского кружка. Их проповедь, их морально-педагогическая деятельность в сущности никакой положительной ценности в общественном отношении не имела. Их религиозные искания заводили в лабиринт самого ухищренного мистицизма, который в лучшем случае должен был вести к полному квиэ-тизму, к отрешению от общественных задач. Это отрешение и является характерной чертой мистицизма начала XIX века. Его представители так много говорили о христианской морали, о вреде гордости и любостяжания, и тем не менее проходили мимо того крепостного варварства, которое всегда останавливало на себе внимание их екатерининских предшественников. Они не доходили до идеи противоестественности рабства, убаюкивая себя тем, что их задача более существенная, чем думать о тленном мире — «свергнуть оковы не мнимые, оковы греха, смерти и ада». «Свобода — в добродетели», — устанавливает Лабзин в первой книжке «Сионского Вестника». «Добродетельный, благочестивый муж и в цепях свободен, а злой и в чертогах и во славе раб». Самое большое, до чего доходили они в своих моральных проповедях, это сентенции, направленные по адресу помещиков и фабрикантов: не жадничать; быть гуманными и из «кровопийцев» делаться благодетелями трудящихся. Так писал, между прочим, Невзоров в 1809 г. в своем журнале. Но ведь эта проповедь человеческих отношений к крепостным была, в конце концов, пустым местом, равно как и памфлетические нападки Невзорова на недостатки современного ему общества. Сатира Невзорова сводилась к» шаблонным нападкам на галломанию, на поверхностное воспитание и т.п. Здесь много было правды, как была она и в XVIII веке. Но эти нападки были лишены своего общественного значения, ибо оставляли в стороне ту социальную подкладку, которая питала крепостнические чувства и воспитывала в моральном варварстве все молодое дворянское поколение. Наоборот, боязнь положительных течений, шедших из Франции на Россию на ряду с модами, заставляла мистиков становиться всецело на защиту консерватизма: и недаром Лопухин — защитник крепостного права.

Если, таким образом, общественная ценность мистической литературы была весьма незначительная в смысле морального воспитания общества, то зато отрицательная ее сторона находила широкий отзвук в реакционных кругах: мистик и реакционер в конце концов сливались в одно целое. Вражда к науке, к разуму, к просветительной философии, к идеям политической свободы и социальных реформ, которые несла с собой революция, и, наконец, вообще к Франции — все это объединяло христианствующих литераторов и крепостников староверов в одну реакционную группу.

В сущности, упомянутый кружок мистиков, примыкавший по своим воззрениям и традициям скорее к отошедшему уже веку, первоначально был довольно одинок. Как ни обильна была относительно сама по себе мистическая литература, писателей мистиков в действительности два-три. Всю первую книгу «Сионского Вестника» Лабзин написал один. Печатая в своем журнале незначительные отрывки творчества Лопухина, народного философа-мистика XVIII века, Сковороды и др., он преимущественно, однако, занимался переводом и переложением немецких оригиналов.

Эта мистика, будучи и в литературе одинока, не могла захватить широких слоев общества, не могла пустить глубоких корней. Аскетизм и мистицизм слишком далеки сами по себе от обыденной житейской обстановки, от того мещанства, которое все же является главным содержанием жизни общества при современной социальной структуре. И мистицизм, конечно, особенно мало подходил к дворянскому крепостному обществу.

Но те общественно-политические условия, которые создались после 1812 г., когда Россия как бы официально вступала на «путь апокалиптический», благоприятствовали распространению мистических исканий. Старые литературные авторитеты, однако, сошли уже со сцены. Новиков (ум. 1818) вместе со своим другом «Божьим человеком» СИ. Гамалея (ум. 1822) доживают век в с. Авдотьине под Москвой, совершенно отрешившись от общественной жизни. Лопухин тоже выходит в отставку после 1812 г. и поселяется в своем кромском имении. Живет здесь довольно одиноко, окруженный небольшой группой почитателей и учеников, проповедуя монашеский аскетизм, а в действительности предаваясь в своей крепостной деревне мистическим забавам. Он развел здесь сады, украсил их памятниками с причудливыми символами и в этом красивом уединении предавался самосозерцанию и мистическим размышлениям. Это был какой-то барский мистицизм, неизбежно в действительности очень далекий от основной проповеди: «Наипаче должно упражняться в люблении ближнего», Все любление ближнего сводилось к некоторому «нищелюбию», которым, по отзывам некоторых современников, отличался старый Лопухин.

Центральной фигурой становится Лабзин, возобновивший в 1817 г. свой журнал «Сионский Вестник» с посвящением его непосредственно Господу Иисусу Христу.

Лабзин издает свой журнал уже с «Высочайшего повеления» и получает даже 15 000 р. правительственной субсидии. Лабзин проповедует все те же старые мистические «истины», которые отзываются подчас тем же ребяческим легковерием. Этот «человек», признававший «науку», доходил до самых невозможных бредней. Химия — это «искусство, которым… просвещенные собственными очами созерцают таинства Иисуса, последствия Его страдания и в химических явлениях видят все происшествие и следствия Его воплощения»… Эта «теософическая химия» была, конечно, весьма своеобразной наукой.

Та же ухищренная мистика распространяется и через переводы Эккартсгаузена и Юнга Штиллинга. Возрождаются и старые масонские авторитеты: Арндт, Яков Бем, Фома Кемпийский, Таулер, Сен-Мартен, г-жа Гюйон и др., появляются всевозможные «Божественные философии», «Гармония мира», «Таинство Христа» и т. д. С1813 —1823 гт. вышло до 60 мистических сочинений. Если до такого понимания «науки» в духе самого старого «алхимического мистицизма» доходил Лабзин, то к каким результатам должна была приводить мистика, насаждаемая через литературу, библейские общества, масонские ложи, людей просто невежественных, но поддавшихся по тем или иным мотивам господствующему в правительственных сферах настроению? Она приводила к самому мрачному и грубому ханжеству.

В самом деле, всякого рода «пророки» пользуются необычайным успехом. Особенно экспансивны в этом отношении дамы высшего круга. В начале царствования Александра среди них успешно действовали патеры-иезуиты, теперь успех имеют всякие ясновидцы и тому подобные толкователи. Некоторых из этих дам идеи обновления человеческой жизни на религиозных началах захватывают настолько глубоко, что они бросаются в практическую деятельность. Такова была кн. Мещерская, пользовавшаяся большим уважением со стороны самого императора. Это была впоследствии большая любительница «собачек и воспитанниц», на обязанностях которых лежало изучение индивидуальных наклонностей тех «Мими и Жужу», которые окружали княгиню. С таким же рвением кн. Мещерская, в связи с деятельностью библейских обществ, предавалась созданию и распространению назидательной литературы, в виде религиозно-нравственных поучений. Другие с такой же страстью отдаются новому религиозному чувству — мистическим исканиям.

Для широких кругов общества того времени чрезвычайно характерно положение, которое занял в Петербурге знаменитый скопец Кондратий Селиванов. Это было время, когда расцвел «зеленый райский сад», как поют скопцы в своих песнях. В «Сионе-граде» жил «искупитель»; «приходили к нему царские роды, все со страхом покоряли сердца, прославляли искупителя-отца». Действительно, мистицизм Селиванова среди многих лиц должен был вызвать интерес. Один из мистиков, находившихся под влиянием Лабзина, Кошелева и др., камергер Елянский, сделался даже самым верным последователем Кондратия Селиванова. В царствование Павла последний находился в Обуховской больнице, главным врачом которой был мистик-масон Эллизен. После посещения в 1802 г. Александром I Обуховского дома Селиванов был переведен в богадельню при Смольном монастыре, а затем был передан на поруки Елянского. Селиванов поселился в доме петербургских купцов Ненастьевых. И очень скоро молва о «святом старце» распространилась по Петербургу.

Тогда уже дом Ненастьевых стали осаждать представительницы высшего света и купечества, желая получить благословение от праведника. Кондратий Селиванов и его последователи получили такую популярность, что Елянский, явно человек ненормальный и подверженный галлюцинациям, в 1804 г. представил даже императору Александру через Новосильцева целый план необходимых государственных преобразований «на прославление истины Господней и на возвышение возлюбленного отечества, Росс-Мосоха именуемого». Правда, за мечты о «таинственной церкви», на фундаменте которой должно базироваться государственное устройство России, Елянский был отправлен в Суздальский монастырь; но это не помешало самому Александру посетить «искупителя» перед Аустерлицем. По преданиям, разговор зашел: начинать ли войну или нет? И будто бы Селиванов не советовал начинать войны «с проклятым французом»: «Не пришла еще пора твоя, побьет тебя и твое войско, придется бежать куда ни попало». «Не даю благословения тебе, явному царю, не ходи ты на войну. Без тебя врага уйму». Во всяком случае, в Петербурге интерес к предсказателю от этого лишь усилился.

На вечерних собраниях у Ненастьевых можно было видеть немало представителей знатных петербургских фамилий. В1817 г. Селиванов переселился уже в специальный дом, выстроенный для него купцом Солодовниковым, — это был «дом Божий», «Горный Сион». Солодовников устроил все приспособления для жизни «второго Сына Божия» и для его проповеди. Сам «искупитель» восседал на троне, с которого можно было видеть танцующих и поющих во время молитвенных радений. К Селиванову ежедневно сходилось на радения от 200—300 человек: здесь бывали военные, дамы, купчихи, монахи, монахини, здесь бывали постоянно племянники петербургского генерал-губернатора Милорадовича, жена полковника Татаринова и др. «Днем, — рассказывает современник, — нередко несколько карет, заложенных по тогдашнему обыкновению четверкою и шестеркою лошадей, стояли в Баскове пер», — это все приезжали к «известному старцу», — как именовался Селиванов в полуофициальной переписке, — чтобы познакомиться, с таинственной проповедью нового христианства.

Только в 1820 г., когда проповедь Селиванова стала распространяться среди нижних чинов, проповедник вновь был отправлен в Суздальский монастырь. Отправлен был, впрочем, с почетом — в особой коляске, стоившей казне 1700 р. Каждый мистик был любезен сердцу кн. Голицына.

Конечно, проповедь Селиванова могла заинтересовать, но не увлечь. Еляиские считались единицами.

Одна из посетительниц еще ненастьевских собраний Та-таринова образовала свой кружок, получивший значительную популярность своими экзерцициями среди мистиков, не могших удовлетворить своих религиозных потребностей одними лишь немецкими умствованиями и самосозерцаниями. Татаринова представляла собой довольно заурядное явление, — это была женщина, впавшая в религиозность после семейного несчастья. Ненастьева вовремя сумела подойти и воспользоваться ее настроением, окрепшим под влиянием небезызвестного рижского теософа действ, стат. совет. Гюне и его приятеля действ, стат. совет. Багинского. И весьма скоро Татаринова всецело уже отдается мистическому трансу, сама делается пророчицей, что и влечет к ней души и сердца других ищущих. В1817 г. Татаринова образует свое собственное «Братство во Христе». К ней присоединяются многие из тех, которые бывали на радениях у Селиванова: мы видим на ее собраниях тех же гвардейских офицеров Д. и А.Г. Милорадовичей, знаменитого художника Боровиковского, Лабзина, Е.А. Головина, командира л.-гв. Терского полка, впоследствии главнокомандующего на Кавказе, министра народного просвещения кн. Голицына, тайного советника Попова, обер-гофмейстера Кошелева, вице-президента библейского общества и мн. др. Здесь и представительницы аристократической среды княгиня Енгалычева, и княжна Крапоткина, и свящ. Алексей Малов, и монах Иов. Человек пятьдесят, по словам современников, собираются на молитвенные собрания Татариновой. Скоро эти молитвенные собрания превращаются в мистические радения со всеми их атрибутами. К ним члены татариновского кружка уже привыкли у Селиванова и «тоскуют» по ним. Надо ведь особо повышенное настроение, особое возбуждение, чтобы впасть в транс, чтобы «отверзлись уста» и начать пророчествовать. Как всегда, это возбуждение вызывается искусственным путем: путем пляски, быстрого верчения и т. д.

В сущности, трудно установить, что в действительности происходило на этих радениях. О них ходило по городу много сплетен, как всегда, быть может, в значительной степени ложных. На собраниях одевали белую одежду, пели различные масонские, скопческие, хлыстовские песни, образовывали «круг» и предавались тем «телесным движениям», которые более возбуждали способность к пророчеству. Чем экзальтированнее была натура, тем большая проявлялась в ней способность к пророчеству. Первенствовала сама Татаринова. Один из участников «радений» рассказывает, как под влиянием пророческого слова Татариновой тайн. сов. Попов «начал кружиться невольным образом, сам испугавшись столь сильного над собой духовного влияния». Все это происходило, конечно, с «премудростью, всеведением и властью явно божественным». Вот эта «возможность обладать способностью говорить не по размышлению… а по вдохновению, в котором голова нисколько не участвует», и привлекала на радениях. «Подчиняясь средству под названием радения, — рассказывает Головин, — я, отлагая и попирая ногами всю мудрость людскую с ее приличиями», низлагал «гордость естественного разума». Этот род движения, по словам того же Головина, производил такую «транспирацию», какой и самые земные поклоны «не производили». И после такой «транспирации» Головин чувствовал «себя каждый раз необыкновенно легким и свежим», что, как оказывается, имело благотворное влияние на его здоровье. Головин попросту в это время страдал истерическими припадками, которые сопровождались для него «сладостным чувством внутреннего блаженства», — явление, хорошо известное в психопатии. Участниками татариновского кружка и являлись в большинстве люди, которых мистика доводила почти до болезненного состояния. Люди с расшатанными нервами, как Головин, экзальтированные фанатики вроде Татариновой, ищущие мистики, заблудившиеся в дебрях своих исканий, вроде Лабзина, религиозные ханжи вроде т. с. Попова, истязавшего свою дочь за то, что она чувствовала «отвращение» к обрядам татариновского кружка, — вот кто составляли центр, к которому притекало, вероятно, немало шарлатанствующей братии; к ним примыкали и другие религиозные ханжи, которых время плодило немало. Таков, например, подполковник Преображенского полка А.П. Дубовицкий, человек, одержимый меланхолией, носивший вериги в 30 фунтов, секший себя кнутами и занимавшийся у себя в деревне миссионерством. Впоследствии этот Дубовицкий — богатый помещик — устроил у себя целое общежитие в 68 человек, щедро одаряя своих последователей. И, как обнаружило следствие в 1828 г., он и чужих и своих собственных детей изнурял голодом и побоями, каждодневно наказывал розгами и плетью, у которой концы были со смоляными шишками. Также до крови сек Дубовицкий и тех своих крепостных, которые недостаточно проникались его «миссионерством».

К такому религиозному изуверству, в конце концов, приводили искания высшей религиозной истины.

Конечно, все подобные крайности были только единичными фактами. Недаром лишь татариновский кружок приобрел незаурядную историческую известность. Ни в Москве, ни в провинции, в сущности, нет ничего аналогичного.

Центром мистики является Петербург, вернее, даже петербургская аристократия, близкая к придворным кругам и очень чуткая ко всякого рода переменам в высших сферах. Мистика расцветает там, где ей особенно покровительствуют, где она будет заметна и угодна. И знаменательно, что о татариновском кружке не только знают, но определенно сочувствуют, как сочувствуют до времени и модному салону, где пророчествует явившаяся в Петербург г-жа Крюденер. Татаринова имеет свидание с императрицей Елисаве-той Алексеевной, и последняя обещает ей свое покровительство. Сам император выражает ей одобрение: «Я вами очень доволен за учение ваше о Спасителе нашем». Сердце Александра пламенеет особой любовью к Спасителю, когда он читает в письмах Д.А. Кушелева о татариновском обществе. Имеется свидетельство, что Александр сам посетил татариновские радения. Характерно, что радения до 1821 г. происходят в Михайловском замке, где устроительница собраний живет, имея бесплатную квартиру. В 1821 г. Татаринову выселяют из Михайловского замка; причина та, что брат государя, Николай, просит замок под инженерное училище. Александру неловко отказать в просьбе брату, и он ассигнует по наитию «на молитве» специальные деньги (8000 р. ежегодно) Татариновой на «наем квартиры со всеми удобствами».

Чрезвычайно любопытны и сами мотивы этого покровительства, как видно из разговора Александра с Татариновой, передаваемого довольно осведомленным о делах татариновского кружка ст. сов. Ивановым. «Продолжайте, — сказал будто бы Александр Татариновой. — Ныне распространяются на Западе карбонарии и проникли уже в мою державу».

Как и ранний мистицизм александровского времени, так и мистицизм, пышно расцветший после 1812 г., в действительности не пускал глубоких корней в русском обществе. В каждом обществе мы найдем, конечно, искренних мечтателей, не удовлетворенных жизнью, стремящихся понять ее смысл и разрешать сложные религиозно-философские вопросы; мы всегда найдем известное число надломленных натур, ищущих как бы самозабвения в мистических созерцаниях; мы найдем людей слабых волею, поддающихся метафизике. Модные течения подчас могут широко охватывать общество. Мистицизм «augmente journallement» сообщает австрийский посол в Петербурге Лебцельтерн своему шефу 26 мая 1817 г. И тут же делает попутно замечание об органе Лабзина: он столь мистичен, что его «мало кто понимает». Но именно вещи, которых не понимают, особенно затуманивают головы. Так было и с Александром, который, по собственному признанию, читал лабзинские переводы и тщетно старался их понять.

Этим модным течениям в обществе поддается даже такая трезвая натура, как Сперанский, усиленно рекомендовавший своему другу приемы древних аскетов для достижения благодати: уединяться, смотреть в пуп и повторять: «Господи, помилуй», чтобы увидать «Фаворский» свет. В ссылке Сперанский занимается переводом «Подражания Христу» Фомы Кампийского, по поводу чего Вигель в своих записках замечает: «Я стараюсь уверить себя, что тут не было лицемерного желания сблизиться вновь с набожным императором». Во всяком случае, надо помнить, что Сперанскому перед возвращением из ссылки пришлось поклониться временщику Аракчееву и отказаться почти от всего того, что он говорил и делал во времена «либерального» правительственного курса. И то его возвращенье, по свидетельству Сипягина, произвело «почти такое же волнение в умах, как бегство Наполеона с острова Эльбы».

После 1812 г. религиозные настроения несомненно должны были усилиться, как это почти всегда бывает после сильных общественных встрясок. Мы найдем подтверждение в словах объективного и спокойного современника будущего декабриста бар. Штейнгеля; он писал впоследствии: «Общее бедствие 1812 года наклонило ум и сердца к набожности. Отселе начинался период мистицизма». Но это еще не означает, что мистические настроения глубоко захватили общественное сознание. Если для одних, повторяем, здесь много было искреннего увлечения, для других это была своего рода вывеска — воспринималась внешняя оболочка модных течений. И остроумный александровский баснописец Измайлов дал меткую и злую характеристику распространившегося в обществе типа ханжи-мистика:

Бездушии прежде пил, играл И женщин и мужчин, как дьявол, соблазнял. Ни чести, ни родства, ни Бога он не знал, Но вдруг потом переменился И в землю все молился, Ходить прилежно в церковь стал, А дома Библию да Штиллинга читал… Пусть думают, что я ума рехнулся: Поддел я славно сатану, А уж людей теперь, конечно, обману…

Разве это, действительно, не жизненный тип для александровской эпохи? Разве не глядит на вас образ какого-нибудь генерал-майора Брискорна, который, по словам Греча, занимался попеременно пуншем и Библией?

«В этой стране, — замечает французский посланник Лаферонэ по поводу увлечения мистицизмом, — более чем где-либо подражают вкусам господина».

Еще раньше современник Екатерины и Павла Массой так характеризовал русского дворянина: «Вкус и характер он будет менять так же легко, как моды, и несомненно, эта физическая и умственная гибкость его отличительная черта». «Из русского, — заметил еще Мирабо, — можно выковать при желании что угодно».

Мистический уклон в обществе вполне гармонировал к тому же и с сентиментальным романтизмом, столь характерным для литературных течений первой четверти XIX века. Если одни «предаются мрачным рассуждениям о бренности жизни и проводят целые ночи, — как выразился Батюшков, — на гробах и бедное человечество пугают приведениями, духами, страшным судом», то другие всецело находятся во власти самой «приторной слезливости»: кающийся грешник становится как бы особым типом в аристократическом русском обществе. И действительно, меланхолия очень близка мистицизму. Конечно, искренней эмоции здесь очень мало, это более искусственное или модное возбуждение. Нам уже приходилось отмечать любопытное явление, что именно наиболее рьяные крепостники любили настраивать себя на минорный лад и успокаивать, очевидно, свою совесть чтением «Сеятеля Благочестия», как Аракчеев. Этот сентиментализм был одной из опор реакции, идя в ногу с мистикой.

Сентименталисты в литературе любили восторгаться пастушескими идиллиями, воспевать «щастье крестьян», как Карамзин, и тем самым вместо того, чтобы будить общественное сознание, лишь убаюкивать его своими слезливыми излияниями. Русский мужик, правда, был весьма плохим объектом для идиллических мечтаний. Это чувствовала, в сущности, и слезоточивая романтика. «Известно, — писал Панаев, — каковы нынешние пастухи и земледельцы: продолжительное рабство сделало их грубыми и лукавыми». Грубость отвращала тонкие натуры от пастушеских идиллий, взятых из русской жизни, но отнюдь не побуждала к ослаблению «рабства».

Если люди, способные «по целым часам» сидеть в сентиментально-меланхолической задумчивости (как опять тот же Карамзин), не всегда увлекались мистикой, которую называли «вздорологией», то все же от сентиментализма до мистического ханжества оставался один шаг.

«Пустословие» удивительно легко увлекает людей. Примером могут служить массоны нового типа, расплодившиеся в александровское время.

 

3. МАСОНЫ

После 1812 г. масонство, как отмечает современник, в «большом ходу». И его развитие нельзя не сопоставить с усилением мистицизма, с которым оно в прежние годы было связано неразрывными узами. Старые масоны в значительной степени сливались с мистиками. И когда мистика получила правительственную санкцию, должно было развиться и масонство, которое было гораздо более по плечу светскому обществу, чем идеи какого бы то ни было религиозного аскетизма, искреннего или неискреннего ханжества: Мария Антоновна Нарышкина в свободное от романтических приключений время могла посетить ложу Грабянки, ибо увлечение «духоведением» было в моде в 1806—1807 гг. Но вся натура этой жизнерадостной великосветской львицы, конечно, была необычайно далека от мысли о житейской бренности и от каких-либо мистических умствований и чувствований. Старые масоны екатерининского и павловского времени по недоразумению были зачислены в ряды «иллюминатов», т. е. людей неблагонамеренных, единомышленников западноевропейского иллюминатства, того масонского ордена, который был основан проф. Вейсгауптом в Баварии с целью противодействовать «всякаго рода деспотизму». Напр., масоны-мистики розенкрейцеры считали иллюминатов, по выражению Пыпина, скорее «извергами человеческого рода». Истинный масон, по мнению последователя розенкрейцерства Лопухина, автора «Катихизиса истинных франк-масонов», «должен царя чтить и во всяком страхе повиноваться ему, не токмо доброму и кроткому, но и строптивому». Эти политические в сущности реакционеры подверглись, однако, преследованиям.

Одновременно с возрождением мистицизма в первые годы александровского правления, когда, по словам одного из современников, в обществе стало замечаться движение «иного духа»,т.е. сознание о своевременности «критики в разум истины, искать царства Божия и правды ее» (что совпало, как мы знаем, и с националистическим течением в обществе), — возобновляются и масонские ложи. Так, под руководством масона директора кадетского корпуса в Петербурге Бебера, о котором молва говорила, что он обратил в масонство самого Александра, «весьма таинственно» начинает работать в 1805 г. ложа «Благотворительность к Пеликану». Есть свидетельство, что лопухинский кружок первоначально отнесся несочувственно к возобновлению деятельности масонских лож. Но Невзоров и Лабзин уже деятельные масоны; последним в 1808 г. учреждена также таинственная ложа «Умирающего Сфинкса».

Несмотря на обвинение «мартинистов» во всяких злодеяниях и революционных помыслах со стороны реакционеров, подобных Ростопчину, правительство не видит уже в масонах ничего зловредного. Масоны, получив поощрение со стороны прусского короля во время пребывания его в 1807 г. в Петербурге, определенно борятся с «вольномыслием»: напр., ложа «Нептун» Голенищева-Кутузова занимается специальной скупкой либеральных книг. Подобно тому, как Мюрат в Неаполитанском королевстве легализирует карбонаризм в целях сыска, так и русское правительство пытается использовать масонские ложи в целях отвлечения общества от «вредных начал» — помешать организации каких-либо других обществ, основанных на этих началах. Министр полиции Балашов определенно заявляет Вилламову в 1810 г., что правительство имеет виды на масонство. В том же году Александру была представлена специальная записка о мерах «к устройству масонства». Записка рекомендует даже устроить «мать-ложу», создать особую организацию масонства для более удобного полицейского за ним наблюдения. И ложи в действительности получают полуофициальное существование. Чиноначальники масонских лож были вызваны ген. Балашовым, получили от него особое руководство и были обязаны ежемесячно доставлять в министерство отчеты о собраниях, которые иногда посещал и сам Балашов. Эта практика продолжалась и при Вязьмитинове — преемнике Балашова — и вплоть до закрытия масонских лож.

Мало того, в том же 1810 г. вступает в число членов ложи «Петра к истине» (подчиненной директориальной ложе «Владимира к порядку») сам де Санглен — директор особой канцелярии Министерства полиции с целью «наблюдать, чтобы ложа соответствовала общей государственной цели — безопасности».

Естественно, что это полуофициальное разрешение придавало ложам несколько иной характер, чем тот, который отличал тайные масонские ложи на Западе и русские при их возникновении. Чиноначальники масонские: Бебер, позднее гр. Мусин-Пушкин, Брюс, Жеребцов строго соблюдали принятое обязательство. Жеребцов в своей ложе «Соединенных Друзей» установил строжайшую даже цензуру речей. Никто, кроме управляющего мастера, не имел права говорить, не подав своего «письменного слова» на одобрение Великого мастера. При открытии той или иной ложи всегда осведомлялись предварительно — будет ли пользоваться «доверием» правительства открываемая ложа. В 1817 г. центральные масонские ложи приняли постановление, что впредь ни одна ложа не будет законна, если не будет признана правительством и учреждена без ведома центральных.

Мало того, гр. Мусин-Пушкин в 1819 г. прямо обращается с просьбой к Вязьмитинову не дозволять существования лож, независящих от великих лож в Петербурге. Правительственный контроль был настолько силен, что даже для перехода из одной ложи в другую требовалось до некоторой степени разрешение администрации, хотя непосредственное наблюдение за ложами и было вскоре отменено. Отменено было потому, что правительство убедилось, как заявил 23 марта 1812 г. масону Элизену Вязьмитинов, что «ложи никак сомнительны быть не могут». И позднее, в 1816 г., Александр то же самое сказал Тормасову при возникновении вопроса о разрешении открыть в Москве ложу «Александра тройственного спасения». «Я формально позволения на это не даю. У меня в Петербурге на это смотрят так (государь взглянул сквозь пальцы). Впрочем, опыт удостоверил, что тут зла никакого нет» (рассказ Штейнгеля).

Насколько законопослушным является александровское масонство, показывают переговоры, имевшие место в 1818 г. между руководителями русского масонства с Испанским Востоком. Для этих переговоров приезжал в Россию специальный делегат Дон-Жуан-ван-Халес. Союз между двумя капитулами не был принят русскими каменщиками ввиду непрочности существования масонства в Испании, где последнее не пользовалось расположением правительства и где братья даже подвергались преследованиям.

Были, правда, и как бы тайные ложи, напр., Лабзина. Втайне продолжало работать и высшее масонское управление в России — так называемый Капитул Феникс. Этой высшей таинственной власти г-жа Соколовская придает большое значение. Между тем такое управление было в значительной степени фикцией. Это был лишь пережиток прошедшего времени. Любовь к таинственному у лиц, занимавших в масонстве высшие «должности», заставляла сохранять потерявший какой-либо реальный смысл пережиток XVIII столетия, когда русская масонская директория подчинялась формально Великому Мастеру IX Провинции, герцогу Карлу Зюдермандланскому шведскому. И как первый высокопросвещенный префект Капитула Феникс в России кн. г.П. Гагарин должен был охранять в тайне от масонской толпы учреждение Капитула, так и высокопросвещенный префект александровского времени Управляющий Великой Директориальной Ложей Бебер в роли «Викария Соломона» должен был малозначащую тайну охранять от проникновения в нее так называемых профанов. И когда Ланской, открывая ложи, говорил: «велено нам собираться и научиться», это было лишь формой, которую так любили соблюдать и охранять вожди современного масонства.

Общее масонское постановление, однако, гласило: «не иметь никаких таинств перед правительством». В жизни такое правило было единственно реальным.

При таких условиях масонские ложи постепенно преобразовывались в своеобразные общественные клубы, где вся фантастика и символистика становилась лишь модным придатком.

В этих масонских клубах постепенно исчезли и те крайние черты символистики, которые отличали старое масонство. Новое масонство, более подходящее для широких кругов, в данном случае подчинялось и новым течениям, получавшим преобладание в Германии. Отсюда распространялась новая масонская система Шредера, отвергающая высшие степени, как отжившую «нелепость», и распространенная в России масоном Фесслером, одно время призванным читать лекции по еврейскому языку и философии в петербургской духовной академии. Это вводило некоторое упрощение в сложный масонский ритуал, — упрощение, более подходящее к клубной обстановке. «Уложение» «Астреи» — получившего вскоре преобладание союза масонских лож — определенно уже говорит: «не иметь в предмете работ изыскания сверхъестественных таинств, не следовать правилам так называемых иллюминатови мистиков, тоже алхимистов, убегать всех подобных несообразностей с естественным и положительным законом».

Старое масонство отличалось причудливою обрядностью со своеобразной терминологией, преисполненной таинственной символистики и аллегории. Заимствованные из Швеции, Англии, Германии и Франции масонские системы представляли собой сложную иерархическую организацию (низшие степени, шотландские братья, теоретические братья), которая обязывала младших братьев строгому послушанию просвещенным братьям высших степеней. Иногда масонский орден имел целых 32 степени. Посвящаемый связывался строгим обетом молчания. Истинные масонские цели знали лишь члены высших степеней — свободные каменщики. В жизни обычного масонства эта таинственность превращалась в смешную игру титулов… Против этого ненужного балласта и раздался протест среди возобновивших свою деятельность масонских лож не только в России, но и в Польше.

Под влиянием Фесслера известный и, по-видимому, искренний масон англичанин Элизен, доктор Обуховской больницы, открыто выступил против бессмыслицы высших степеней. Возникшие несогласия закончились учреждением новой великой масонской ложи имени богини правосудия — Астреи; отвергая иерархию, новый союз выставлял выборное начало и принцип равноправности членов.

В 1817 г. обе великие ложи на Востоке в С.-Петербурге («Астрея» и «Великая Провинциальная, или Директориальная, признававшая высшие степени»), заключили между собой братский конкордат, определивший их взаимные отношения. Большинство этих лож работало в Петербурге, были ложи в Москве и провинции: в Ревеле, Митаве, Кронштадте, Варшаве, Киеве, Симбирске, Тамбове, Ярославле и др. Некоторые из них работали на французском, польском языке, большинство на немецком и русском.

Ложи по-старому носили самые причудливые наименования: «Александра тройственного спасения», «Трех венчанных мечей», «Умирающего сфинкса», «Ключа к добродетели», «Александра к коронованному пеликану», «Нептуна в надежде» и т. д.

Несмотря на упрощение в масонской обрядности, последняя все же переполнена аллегориями, символами, туманным языком, которым любят изменяться свободные каменщики. Вся эта обрядность, конечно, не имела никакого глубокого значения. Да и большинство масонов, мечтавших о каком-то «всемирном гражданстве», говоривших, что «вселенная есть отечество каменщиков», даже гроссмейстеры были в сущности весьма плохо осведомлены о задачах деятельности своих европейских братьев. На заседаниях повторялись заученные фразы, написанные в капитулах и уложениях. Да, это была в действительности игра «больших детей», игра в духе того времени, отвечающем вкусам общества к ритуалам и театральным церемониям. Недаром масонскому ритуалу подражают и клубы. Пародируют эту обрядность даже такие литературные организации, как «Арзамас». Шуточная обрядность повсюду процветает вплоть до пирушек в аристократической среде, где входит в обычай, как рассказывает Стогов в своих воспоминаниях, пьяных хоронить со свечами и другими аксессуарами погребального ритуала.

Теоретически масонство ставит себе высокие цели: внутренне переродить человечество; изгладить между людьми предрассудки каст, уничтожить фанатизм и суеверие, бедствия войны. Одним словом, преобразовать «весь мир в единое непоколебимое святилище добродетели и человеколюбия»; образовать из сего человечества одно семейство братьев, связанных узами любви, познания и труда. Создать «царство-равенство» — такова высокая задача, которую теоретически ставило себе масонство как целое. Вольные каменщики не признают никакого другого различия, кроме производимого добродетелью: порода, чин и богатство — отметаются: 

Здесь вольность и равенство Воздвигли вечный трон, На них у нас основан Полезный наш закон.

И символически ватерпас в ложе изображает это всеобщее уравнение. «Мы все одной природы, следовательно, и равны между собой». «У нас и царь со всеми равен, и нет ласкающих рабов», — поется в масонской песне.

Так было только в «песне»; в действительности масон По-здеев и теоретически считал недопустимым, чтобы «масоны» называли «братьями царей». И в теории было несомненное противоречие: недаром в десятую степень просветленного Капитула Феникса могли быть приняты только в теории лишь те дворяне, которые насчитывали не менее четырех поколений предков дворян.

Но от этой идеологии ничего не останется, как только мы спустимся с заоблачных высот к реальной жизни. Правда, нарисовать какую-нибудь единую характеристику общественного и политического миросозерцания масонов совершенно невозможно: в масонских ложах, как мы увидим, сходились люди самых различных миросозерцании и положений: здесь были заядлые крепостники, самые ухищренные мистики, люди прогрессивного образа мнений и, наконец, самые безразличные.

Было бы глубочайшей ошибкой утверждать, что между вольтерьянцем и свободным борцом — декабристом стоял «сантиментально настроенный идеалист, друг человечества и просветителей — свободный каменщик». С этим положением мы очень часто можем встретиться в современной литературе, рисующей себе тип «свободного каменщика» по известному экспромту — воспоминанию Пушкина о Кишиневской масонской ложе.

Самый искренний масон был скорее политическим консерватором: ведь он в поисках истины и света работал «над созданием храма внутренней жизни». Он думал о самоусовершенствовании путем обновления «изнутри», путем нравственного возрождения отдельной личности. Он мирился с существующим строем, следовательно, его идеология в лучшем случае, как мы указывали, приводит к общественному квиэтизму, а по большей части к оправданию этого несовершенного существующего общественного строя. Всякую перемену он признавал «гибельным лжемудрствованием, проявлением пагубного буйства», ведущего свое начало от французской революции. Эти речи мы очень часто слышим в масонских ложах. «Простолюдины, — сообщает один из видных современных масонов гр. Виельгорский в своих «Беседах», — не имея никакого понятия о существе нашего ордена, весьма его любили, предполагая по названию свободных каменщиков, что наше братство старается их сделать вольными, в чем они весьма ошибаются, ибо мы стремимся свергнуть с себя оковы не мнимые, поистине тяжкие, а именно оковы греха, смерти и ада». Неправ был разве декабрист бар. Штейнгель, разделивший при таких условиях всех масонов на два рода людей — обманывающих и обманываемых.

Свобода человека — «свобода сил его внутренних»: «человек человеку может быть братом во Христе, а телом быть ему рабом». Но это положение противоречило и теории масонской: крепостной не мог быть членом ложи, его можно было употреблять лишь для услужения. Масонство и в теории, как мы видим на примере Невзорова, не возвышалось далее призыва фабриканта и помещика стать «благодетельным, милостивым христианином» — быть «кротчайшим господином», как говорил масонский устав.

Итак, масоны не поднимали вопроса об уничтожении крепостного права. Но часто за крепостное право они говорили много.

Самым настоящим крепостником был также знаменитый масон, последователь розенкрейцерства — Поздеев. Тот, кто хлопочет об освобождении крестьян, — писал он в 1817 г. С.С. Ланскому, — тот хочет Россию «в корень разорить». «Если дастся воля, это значит, — воля делать всякие беспорядки, грабежи, убийства» и т. д.; за три года перед тем Поздеев представил специальную записку: «Мысли противодарования простому народу так называемой гражданской свободы». Поздеев — защитник дворянских привилегий: «дворяне в государстве так, как пальцы у рук». Поздеев вовсе не представлял собой какого-либо исключения. Огромное большинство братьев масонских лож, одинакового с ним социального положения, были такими же крепостниками. Возьмем масона Сафонова, друга Лопухина. Это был «пышный степной барин», крепостник, как называет его Свербеев в своих воспоминаниях, который проповедует, что крестьян надо «постоянно держать в черном теле» — они лучше тогда работают, лучше повинуются. И масон Кречетов и все другие считают невозможным давать свободу «невеждам».

Идеология масонов приводила также и к политическому консерватизму: «Россия все еще татарщина, в которой должен быть государь самодержавный, подкрепляемый множеством дворян», — писал Поздеев Разумовскому 27 сентября 1816 г. А пока эта татарщина под влиянием внутреннего света, несомого масонством, не переродится, надо сохранять status quo. И поэтому в «законах» масонских лож особенно старательно подчеркивается политическая благонадежность масонов. По уложению Астреи члены союза обязаны были «непоколебимой верностью государю и отечеству» и строгим исполнением существующих в государстве законов. На мастере ложи «Елизаветы от добродетели» лежит обязанность следить, чтобы в речах не упоминаемо было о политических происшествиях. Исключения делались лишь для тех торжественных случаев, когда заседания происходили «в честь монарха» и когда «усладительно» было говорить «о достоинстве и качествах, украшающих возлюбленного… государя». И это вовсе не было уставным только требованием, т.е. требованием формального характера, вытекающим из того полуофициального положения, которое заняли после 1810 г. масонские клубы. Это требование вытекало по существу из всей консервативной идеологии масонства.

Поэтому, если брать масонство в чистом его виде, то вопреки мнению некоторых современных исследователей (напр., г-жи Соколовской) решительно приходится отрицать за ним какое-либо общественное значение. Во всяком случае, если и можно вообще говорить о каком-нибудь моральном влиянии самого масонства, то оно было, как показывает В.И. Семевский, очень невелико.

Масонские требования быть «кротчайшим господином»; некоторые напоминания, хотя бы и словесные, в крепостнической среде о том, что и раб — человек, могло иметь свое гуманизирующее влияние — по крайней мере, на отдельные личности это имело, как мы знаем, влияние. Филантропическая деятельность масонов, хоть и в самых ограниченных размерах, клала начала некоторой общественной благотворительности. Но, в общем, даже те, кто считали себя «истинными масонами», неоднократно должны были засвидетельствовать, что «работа» масонов, в конце концов, давала самые ничтожные реальные результаты. «Мы садимся, встаем, зажигаем и гасим свечи, слышим вопросы и ответы, мы баллотируем… и, наконец, мы собираем несколько рублей для бедных — вот для чего мы собираемся в ложи», — говорит один из членов ложи «Избранного Михаила».

Масон Римский-Корсаков в своих «Размышлениях о разности систем в масонстве» дал такую же убийственную критику тех лож, которые были лишены «истинного масонства». А таких было огромное большинство: есть ложи, в коих все масонство ограничивается искусством в праздновании… торжественных лож и банкетов: «есть братья, коих прилежность доказывается тем только, что, будучи тунеядцы и празднолюбцы, они не пропускают собираться в назначенный день… поговорить о профанских материях и вместе посидеть у эконома; есть братья, коих стремление сделаться лучшими и совершеннейшими состоит в том, чтобы облечься многими безжизненными степенями; есть братья, коих усердие к распространению масонского света заключается в торговле оным… есть братья, коих связь и дружба имеют единственной целью получить в профанском быту чин или прибыточное место…»

Основываясь на приведенных словах современников, нетрудно определить причины успеха масонства. Огромное большинство ищет масонского «света» просто как лекарства от «скуки» (напр., Симанский по собственному признанию). «Бездействие искало убежища от скуки, и шампанское заставляло забыть ничтожество целей этих собраний». Последнее свидетельство Рунича отнюдь нельзя признать тенденциозным. «Бостон есть лучший опиум в той атмосфере, в которой живет русское общество», — записывает Николай Тургенев в 1819 г. Если одни прилеплялись таким образом к карточной игре, другие искали развлечения в масонских столовых ложах, где «пороховницы» (бутылки) всегда были полны и где часто «заряжали ружья порохом» (наполняли стаканы вином). Тем более что некоторые «клубы» были обставлены роскошно: напр., в ложах «Елизавета к добродетели» был свой собственный хор братьев — «гармония». И действительно, «столовые ложи» наиболее популярны. Люди, слишком серьезно принимавшие масонскую мудрость, подают скорее повод к остроумию. Масоны, интересующиеся заседаниями «столовых лож», идут сюда как в клуб. И поэтому петербургская полиция имела полное право говорить, что масонские ложи «более могут быть уподоблены клубам, нежели нравственным каким собраниям».

Масонство привлекает, как мы видели, и тем, что в ложах можно увидать многих лиц, занимающих видное государственное положение, и сделаться их, по крайней мере, номинальными братьями. Одним словом, здесь играют роль соображения карьеры.

С другой стороны, если таинственность масонских лож отталкивает некоторых, как, напр., ген. А.П. Ермолова, то других она привлекает. Один современник рассказывает нам, как он решительно ничего не понимал при чтении мистической литературы, но это непонимание еще больше его подстрекало добиться смысла аллегории. Но, в конце концов, он так ничего и не понял. Таинственность подчас привлекает и потому, что в обществе ходят, как всегда, различные преувеличенные слухи.

Отсюда создается мода, действующая заражающим образом. «Полагать должно, — говорит Вигель, — что в воздухе бывают и нравственные повальные болезни, даже меня самого в это время так и тянуло все к тайным обществам». Была мода на мистику, была мода и на масонство.

Немудрено, что масонов количественно становилось так много. Иностранный наблюдатель, французский посланник Буальконд утверждает, что видел список петербургских масонов, который заключал в себе 10 000 человек.

Но именно то обстоятельство, что масонские ложи превращались в своего рода клубы, имело влияние на то, что масонство сыграло известную общественную роль, противоположную своим основным заданиям.

Прежде всего, как указывают многие современники, масонские ложи содействовали некоторой нивелировке общества. Ложи после 1815 г. несколько демократизуются: звание рыцаря может получить и брат «подлого состояния» (но, конечно, не крепостной). В ложах начинают появляться люди среднего класса: чиновники, купцы и отчасти представители зарождающейся разночинной интеллигенции.

Если одни ложи носят характер аристократический, напр., «Елизавета к добродетели», другие — военный («Соединенных друзей»), то в третьих играет роль интеллигенция («Избранного Михаила»), в четвертых, наконец, как бы сосредоточиваются люди «подлого состояния» («Александра — к коронованному пеликану»). Определенного разграничения все же нет, и это содействует некоторому смешению. В ложах собирались таким образом люди самого разнообразного общественного положения и настроения: масоном вплоть до запрещения был вел. кн. Константин Павлович, приобретшие столь печальную известность в николаевское время Бенкендорф и Дубельт, Сперанский, художник Ф. Толстой, гравер Уткин, офицеры, купцы, актеры, лютеранские пасторы, некоторые из будущих декабристов и т. д.

В одной и той же ложе («Александра тройственного спасения») встречались в качестве сочленов московский полицмейстер Бибиков, ректор университета Гейм, будущие декабристы Фон-Визин и А.Н. Муравьев. «Почти все образованное население, — говорит в своих воспоминаниях Пржецлавский, — все непрестарелые лица высшего и среднего общества принадлежали к ложам… В их стенах сглаживались так резко выдающиеся иерархические и сословные различия. Нередко плебей восседал в ложе выше светлейшего князя».

То же самое говорит в своих воспоминаниях и ген. Михайловский-Данилевский, автор столь патриотической истории 1812 г., принятый в масонство в период заграничного пребывания: «масонство, сближавшее особ различного состояния, было в сем отношении благодетельно для России, где разделение гражданских сословий отменно много препятствует развитию просвещения». Эта демократизация лож. то, что в них, по выражению современника, допускается «всякая сволочь», т.е. люди «подлого состояния», по другой терминологии, отвлекает от лож внимание представителей великосветского общества. Михайловский-Данилевский в процитированном выше отрывке своих воспоминаний говорит: «Знатные люди у нас редко были масонами; ложи были обыкновенно наполнены людьми среднего состояния, офицерами, гражданскими чиновниками, весьма редко купцами, а более всего литераторами». Знать, однако, на первых порах принимала довольно живое участие в масонских ложах. В.И. Семевский указывает, что в разное время принадлежали, между прочим, к масонским ложам многие из членов Государственного совета: Лопухин II, Куракин, Мордвинов, Кочубей, Гурьев, Ланской, Голицын, Потоцкий, Сперанский, Кампенгаузен.

Все они отстраняются от масонства, когда в клубах начинают проявляться до некоторой степени новые либеральные течения, когда и правительство начинает с подозрением смотреть на развитие масонства и ставит препятствия для его дальнейшего распространения. Так, в марте 1819 г. по распоряжению Александра закрывается полтавская ложа «Любовь к истине», входившая в союз «Астрея». Те же препятствия чинят маркиз Паулучи, враг масонства, в Риге и Магницкий в Симбирске. И уже руководителю «Астреи» гр. Мусину-Пушкину-Брюсу приходится в официальном прошении констатировать: «ныне масонство не имеет уже счастья пользоваться покровительством правительства». Вместе с утерей этого «покровительства» начинается выход многих членов из чиновной аристократии.

Предусмотрительный полицейский ум де Санглена, того самого, который сделался масоном со специальной целью сыска, еще в 1813 г. предостерегал об опасности масонства. «Должно бы, кажется, избегнуть, — писал он, — ошибки тех правительств, которые, пренебрегая такими обществами, полагая, что они собираются единственно для увеселения, раскаялись в легковерии, но поздно».

И действительно, масонством заинтересовались те, кто думал о нестроениях родины и мечтал о преобразованиях, постепенно совершенно забытых правительством. Многие из будущих декабристов прошли масонскую школу. Многих влекла сюда романтическая таинственность союза, служащего якобы добродетели, справедливости и человеческому достоинству. Многие из них искренно желали на первых порах познать и распространять масонский свет — это были люди с «пламенным воображением», по характеристике декабриста Трубецкого, видевшие в масонстве «какое-то совершенство ума».

Многие из них сделались масонами за границей, где они видели в ложах наряду с весельем и проявление серьезной политической мысли. В самом масонстве с его бессмыслицей, по выражению Якушкина, «игрушками» (Пестель) — такие члены масонских лож быстро разочаровались. Но ведь масонские ложи были единственными общественными организациями, где могла проявляться общественная инициатива в дни наступающей реакции. Многие из декабристов нам говорят (А.Н. Муравьев), что хотели воспользоваться ложами для прикрытия политических целей, для вербовки членов в зародившиеся политические организации. С этой именно целью, по свидетельству Муравьева, директор канцелярии кн. Репнин-Новиков организовал в Полтаве ложу — как бы подготовительную стадию для перехода в Союз Благоденствия. Новиков, — утверждал Ф. Глинка на допросе, — в ложе «Избранного Михаила» говорил, что в масонстве только теория, есть другое общество практической благотворительности. Конечно, масонство, вследствие именно пестроты своего состава, могло давать подходящий материал для вербовки членов тайных обществ. В клубах масонских, несмотря на запрещение, почти неизбежно должны были подниматься разговоры о «политических делах».

Недаром мистик Лабзин, руководитель тайной ложи, уже в мае 1816 г. доносил Голицыну: «есть управляющие ложами люди весьма вредные, не только не верующие, но и не скрывающие своего неверия». (Лабзин просил, кстати, министра просвещения сделать государю представление о ложах, проповедующих вольномыслие.) По тем же причинам некоторым современникам казалось, что масонство «не могло не быть привлекательным в тогдашней душной атмосфере аракчеевского времени»; по словам Пржецлавского, «ложи были как бы нейтральные территории, как бы оазисы среди всеобщего официального застоя»; масонство «составляло едва ли не единственную стихию движения в про-зябательной жизни того времени, едва ли не единственный центр сближения между личностями даже одинакового общественного положения». Так казалось недостаточно осведомленному современнику. В действительности же центр общения перенесен был в другое место — в тайные политические организации.

Про масонские ложи, как таковые, Н.И. Тургенев писал 11 февраля 1818 г. по поводу открытия в Симбирске кн. Баратаевым ложи своему брату: «ключ добродетели масонства у нас процветать теперь не может». Сообщая, что он не бывает в петербургских ложах, Тургенев добавляет: «да они того в теперешнем их церемониальном ничтожестве и не стоят». «В оном (масонстве), — показывал Чаадаев в 1826 г. — ничего не заключается, могущего удовлетворить честного и рассудительного человека». От масонства в новых тайных обществах оставался лишь придаток в виде привычки к соблюдению известных обрядов. Быть может, это дань моде, так как даже в литературных обществах распространялись масонские обычаи: напр., в «Вольном обществе премудрости и словесности» С.Д. Пономаревой при приеме членов практиковались вопросы и ответы масонского характера, или в Петрозаводском обществе «Французский парламент», основанном в 1821 г. губ. регист. Ма-рьяновым. Эта форма, отчасти введенная в Союз Спасения, как заметил Трубецкой, была «в противность с характером большей части членов». И, быть может, в этой привычке сказывалась не столько, пожалуй, мода, как сознательный умысел: по словам Трубецкого, А.Н. Муравьев доказывал, что тайное общество только и может существовать под видом масонской ложи. А ведь далеко не все члены первых тайных политических обществ могут быть зачислены в группу сознательных: первые общества в значительной степени были лишь подготовительной ступенью. Здесь шла еще только пропаганда.

 

4. НАЧАЛО ЛИБЕРАЛИЗМА

Тот дух, который проявляется в некоторых масонских ложах, так же тесно связан был с двенадцатым годом, как и мистика, получившая столь большое значение в жизни. Мистические бредни не могли заглушить порывов «лжеименного разума» у небольшой просвещенной части русского общества. Если одних двенадцатый год заводил в реакционный тупик, то других Отечественная война и особенно пребывание русских войск за границей вели на другой путь — путь пробуждения интересов к общественным и политическим вопросам. «Наполеон вторгся в Россию, — писал впоследствии из крепости императору Николаю А. А. Бестужев, — и тогда-то русский народ впервые ощутил свою силу… Вот начало свободомыслия в России».

Целый ряд декабристов свидетельствуют нам, что их заграничные впечатления пробудили чувства гражданственности. Наблюдая западноевропейскую жизнь, деятельность законодательных учреждений, знакомясь с литературой и с некоторыми представителями общественной мысли, в наиболее мыслящем офицерстве русской армии зрела мысль, что «гражданину свойственна обязанность», а не только слепое повиновение, как выразился в своих воспоминаниях кн. С. г. Волконский. С другой стороны, то, что даже «мельком» приходилось видеть в Европе, порождало чувство, что «Россия в общественном, внутреннем и политическом быте весьма отстала». «Естественно» напрашивалось «сравнение со своим», поднимался вопрос: «Почему же не так у нас?» Являлось, наконец, желание, чтобы и Россия пользовалась той же образованностью, той же свободой, теми же правами, «какими пользовались некоторые из европейских наций» (Беляев). «Французским ядом» заражались не только офицеры, но и солдаты. Последние, как бы предчувствуя, что то обхождение, к какому они привыкли во Франции и какого желали для себя, по словам Розена, и в России, столкнется с находящейся в фаворе «шагистикой, часто предпочитают остаться за границей». По этому поводу Ростопчин писал своей жене в 1814 г.: «Суди сама, до какого падения дошла наша армия, если старшие унтер-офицеры и простые солдаты остаются во Франции, а из конно-гвардейского полка в одну ночь дезертировало 60 человек с оружием и лошадьми. Они уходят к фермерам, которые не только хорошо платят им, но еще отдают за них своих дочерей», и понятно, что при таких условиях корпус Воронцова за «либерализм», как выразился Завалишин, по возвращении из Франции поспешили раскассировать. Во всяком случае, Н.И. Тургенев был прав, записав 25 апреля 1814 г. в свой дневник: «Теперь возвратятся в Россию много таких русских, которые видели, что без рабства может существовать гражданский порядок и могут процветать царства».

И контингент «таких русских» мог пополняться не только из среды армии, но и тех, которые после 1812 г. устремляются за границу, «в отпертую им со всех сторон Европу». Это, по замечанию Вигеля, «совершенно походило на эмиграцию». Во всяком случае, непосредственное знакомство с Европой могло дать гораздо больше действительно полезных сведений русскому дворянину, чем их давали сомнительные французские и немецкие учителя из «егерей». Это новое явление в петербургском обществе отмечает и Фадей Булгарин: «В Петербурге все занимаются политикой, говорят чрезвычайно смело, рассуждают о конституциях, об образе правления, свойственном России… Этого прежде вовсе не было, когда я оставил Россию в 1809 г… Я видел ясно, что посещение Франции русской армией, прокламации союзных против Франции держав, наполненные обещаниями возвратить народу свободу… произвели сей переворот в умах…» Но Булгарин в самой России не видел пищи для «поддержания пламени», а так как пламя продолжало гореть, то он «сейчас» же догадался, что здесь должен быть «foyers» — намек на австрийского посла Лебцельтерна, ведущего революционную пропаганду, так как Австрия боялась России. Видок Фиглярин не мог заметить, что очаг был совсем иной.

Новая просвещенная часть русской молодежи принимается за чтение научных книг. Молодых людей, по словам декабриста Крюкова, охватывает страсть к занятиям, начинают изучать, поскольку возможно, прошлое родины, а главное, знакомиться с действительностью, которая с каждым днем в связи с настроением в правительственных сферах становится все непригляднее. Они еще питают надежды на реформы вплоть до 1820 г., вплоть до тех пор, когда правительственный курс определился уже слишком ярко. За эти годы нет недостатка в проектах и подчас наивных напоминаниях, с которыми обращается к Александру, например, надворный советник Д.И. Извольский.

В 1815 г. составил свою записку «о постепенном уничтожении рабства в России» П.Д. Киселев. Но социальный вопрос, т.е. разрешение вопроса о ликвидации крепостного права, не найдет себе еще в первые годы более или менее определенной постановки уже потому, что те, которые поставят его так остро в конце царствования Александра, или еще слишком молоды, или недостаточно себе выяснили всю сущность сложной проблемы, хотя Н.И. Тургеневу и казалось в 1814 г., что после 1812 г., «после того, что русский народ сделал, что сделал государь, что случилось в Европе, освобождение крестьян» — дело весьма легкое, но это дело затрагивало слишком близко дворянские интересы. Против него объединялась вся реакционная клика, для которой малейшая попытка проведения социальной реформы вызывала тень подавленной революции.

Но зато подчас консерваторы в крестьянском вопросе, как, например, Мордвинов, были склонны к политическому либерализму; поэтому о конституции довольно много говорили в первые годы сгущавшейся постепенно реакции. Продолжая старые традиции дворянства, часто будут говорить нам современники об увенчании государственного здания собранием дворянских депутатов. Эту мысль выскажет крепостник, калужский предводитель дворянства кн. Н.Г. Вяземский, ее же будет проводить в 1818 г. в целях прекращения «беспорядочного управления» лифляндский дворянин Бок, те же определенно аристократические тенденции скажутся и в «пунктах» гр, Димитриева-Мамонова; отдаст дань увлечению «пэрством» Н.И. Тургенев и др. Конституционные разговоры найдут отклики и в периодической печати, и в «Духе Журналов», и в «Вестнике Европы», и в «Сыне Отечества».

Все эти рассуждения будут стоять в связи с намеками о возможности введения конституционных учреждений в России, которые от времени до времени делает Александр, до Троппальского конгресса все еще игравший в Западной Европе либеральную роль. Эта либеральная нота прозвучит и в нравоучительной ноте испанскому правительству: «правители народов должны добровольно ими данными постановлениями предварять постановления насильственные»; но особенно отчетливо в варшавской речи императора при открытии польского сейма 15 марта 1818 г. Эта речь произвела действительно на многих очень сильное впечатление. Непосредственный ее слушатель будущий декабрист Лорер плачет от умиления или восторга; такое же сильное впечатление производит речь и на Волконского, «с этой поры, — говорит он, — думы мои приняли другое направление».

«Вестник Европы», издаваемый теперь уже проф. Качанов-ским, помещает отзывы заграничной печати об этой «превосходной речи». Все как бы заговорило после этой речи «языком законосвободным» «Ножницы представительства народного, — писал Вяземский, — придите к нам на помощь». «Пора, пора приставить к нему (правительству) в дядьки представительство народное, — замечал тот же Вяземский в письме к Тургеневу 17 марта 1817 года, — пусть дядька будет глуповат, но все дитя будет немного посмирнее. Беда только, как дядька не забудет, что он из рабов и станет на все говорить: "Ваша господская воля"». «В Иркутске вряд нам увидаться, — пишет он Сперанскому, — разве восторжествует св. инквизиция; а бедных отправят для исправления под вашу державу». Но «оппозиция наша, — добавляет Уваров, — более скучная, нежели злая, а либерализм так рассеян и слаб, что и опасаться их нельзя».

В то время еще либеральному попечителю петербургского учебного округа гр. Уварову также мерещится, что «по примеру Европы начинаем помышлять о свободных понятиях».

Но напрасно «разгорячились головы». Александр, как мы знаем, был очень недоволен тем, что Козодавлев разрешил напечатать варшавскую речь в официальной «Северной Почте». Желчный Ростопчин, сидя в полуизгнании в Париже, не без злорадства по поводу этого писал своему верному собеседнику СР. Воронцову: «Все это кончится ссылкою дюжины болтунов».

Так почти и было в действительности.

Многие из вдумчивых наблюдателей-современников не обманывались уже в искренности либеральных намерений монарха-реформатора; во всяком случае, они видели, что из всех многочисленных обещаний и разговоров решительно ничего не выйдет.

Не верил «сказкам» и Пестель, воспользовавшийся речью Александра, как целесообразным средством пропаганды в обществе, еще не умевшем достаточно критически разбираться в речах императора, которые, по меткому выражению современника, представляли в то время «смесь либеральных идей с Библией». Но, можно сказать, с каждым днем разочарование в Александре растет в либеральных кругах, до последнего времени все еще надеявшихся, что почин реформаторских начинаний будет положен самой верховной властью.

Для тех, кто слишком верил в Александра, разочарование было болезненно; приходилось прощаться со старыми утопическими мечтами, взлелеянными юностью. Поэтому мы и встречаемся с таким личным враждебным настроением у многих из декабристов по отношению к Александру. Раздражало то, что он был в России «не только жестоким, но, что хуже того, бессмысленным деспотом». Эту окончательную перемену во взглядах Александра, или, вернее, в тоне правительственной политики, Якушкин относит ко времени истории в Семеновском полку. Но «бесстрастная история», которая, как мечтал Штейнгель, «может быть, объяснит, к изумлению грядущих веков», непостижимые противоречия в блестящем царствовании Александра, должна отнести начало определенной реакционной политики еще к более раннему времени.

 

5. РЕАКЦИЯ

Уже в 1819 г. перед нами раскрывается картина полной реакционной вакханалии, являвшейся прямым отзвуком той общеевропейской реакции, которая охватила и правительства и господствующие классы, вышедшие победителями в борьбе с революционными началами.

В Европе Священный союз уже выродился в «меттерниховскую систему», проявившуюся во всей своей силе после знаменитого «Вартбургского праздника» (1817) и убийства Коцебу (1819). Как в Европе, стремление основать просвещение на благочестии в целях укрепления национального духа и основ монархизма в действительности приводило к борьбе с просвещением, так было и в России, когда открылась эра «министерства затмения», как выразился консерватор Карамзин, и когда руководителем народного просвещения сделался тот, кто «с сокрушением и благочестием» слушал пророческие слова Татариновой — кн. А.Н. Голицын. Мистическая «комедия» превратилась, по словам Греча, в «трагедию». И вот почему она уже не была «смешна».

Когда Карамзин прочитал манифест 24 октября 1817 г. о преобразовании министерства народного просвещения в министерство духовных дел и народного просвещения, то тогда же в письме к Димитриеву он отметил, что попытка «мирское просвещение сделать христианским» лишь умножит «число лицемеров». Он был пророком. Лицемерие и обскурантизм свили себе особенно прочное гнездо в главном правлении училища, которое состояло из главарей библейского общества, крайних мистиков и пиэтистов, враждебных, как мы видели, в сущности, всякой науке.

Уже в инструкции, данной главным правлением 5 августа 1818 г. ученому комитету, основанной на крайне реакционной «Записке о современном положении Германии» члена правления камер-юнкера Стурдзы, в сущности определенно объявлялся поход против науки. Инструкция говорила, напр., о том, что надо в книгах естественных устранять «все пустые и бесплодные предположения о происхождении и изменении земного шара». В медицинские науки «не должно быть внесено ничего такого, что унижает духовную природу человека, его внутреннюю свободу и божественное предопределение». Ясно, что при таких условиях медицинские науки недалеко могли уйти от теософической химии Лабзина.

Напор мистики и реакции сказался прежде всего на рассадниках высшего просвещения—университетах, которые издавна были поставлены мистиками под подозрение. Еще Невзоров в 1790 г. при путешествии в Германии называл знаменитый Геттингенский университет «первейшим орудием, рассадником и распространителем всякого разврата и безбожия». Новые мистики, дававшие в своем обскурантизме много очков вперед Невзорову, с самого начала принялись за реформирование университетов. В 1816 г. в Харькове происходит уже торжественное сожжение сочинений проф. Шада, после чего автор высылается «за границу» за приверженность к Шеллингу, который своими сочинениями «дерзко» подрывал «основы св. писания». Затем в этот молодой университет попечителем назначается мистик, товарищ президента петербургского библейского общества З.Я. Карнеев, человек, хотя и бывший учеником самого Сен-Мартена и главою ложи «теоретического градуса», но тем не менее уверенный, что молния падает в виде треугольника в ознаменование троичности Божества. Легко себе представить, в каком духе должно было ид ти с тех пор научное преподавание в Харьковском университете.

Наиболее ярким применением на практике торжествующей системы обскурантизма было знаменитое обревизование и реформирование Казанского университета, произведенные Магницким, бывшим соратником Сперанского, бывшим обожателем Александра, как конституционного монарха, столь ярым либералом, что носил даже «якобинскую дубинку» с серебряной бляхой: «Droits de ГЬогшпе», сделавшимся теперь верным адептом новых настроений в правительственных сферах. После внимательного розыскания и труда нескольких лет Магницкий, как он рассказывает о себе, был поражен открывшейся ему глубокой истиной: все дело в воспитании, которое должно быть основано на вере. «Кровавыми литерами читаю, что сказала история: поколебалась вера… потом взволновались мнения… и тысячелетний трон древних государей взорван». Все тайные общества «начинали всегда с потайного действия на воспитание». Вот к чему приводит «неверие философии». Дух нашего времени либералов «карбонариев», суеверов, всегда один и тот же дух иллюминатов. И со страстью Магницкий в качестве попечителя Казанского округа стал уничтожать «неверие» и насаждать «веру». Магницкий в ужас пришел от Казанского университета, зараженного духом «вольнодумства и лжемудрия». Магницкий требовал «публичного разрушения университета». Но ему поручили его «исправить». И вот Магницкий приступил к преобразованию университета «на началах Священного союза». Изгнав всех зловредных профессоров, Магницкий в 1821 г. издал характернейшую инструкцию, определившую дух и направление, которым профессора обязаны были следовать в преподавании наук философских, политических, медицинских и т. д. По этой инструкции, которую дерптский профессор Паррот назвал «бесконечной фразелогией, где невежество облекается мантией знания», ректор университета обязан был присутствовать на лекциях, просматривать тетради студентов и наблюдать, «чтобы дух вольности ни открыто, ни скрыто не ослаблял учения Церкви в преследовании наук философских и исторических». Как же шло новое преподавание? Философия должна была руководиться исключительно посланиями апостола Павла и доказывать преимущество Священного Писания над наукой; начала политических наук должны быть извлекаемы из творений Моисея, Давида и Соломона. Наука естественного права, как «мнимая наука», подверглась полнейшему остракизму. На профессоров всеобщей истории возлагалась обязанность показать слушателям, «как от одной пары все человечество развелось», преподавание новейшей истории — виновницы всех смут, было также бесповоротно запрещено. Русский историк должен был выяснить, что при Владимире Мономахе русское государство «упреждало все прочие государства на пути просвещения»; русская словесность превращалась в историю духовного красноречия. Математик, в свою очередь, должен был строить свою науку на принципах нравственности и доказывать, что «математика вовсе не содействует развитию вольнодумства. Математика лишь подтверждает высочайшие истоки веры, ее закон совершенно согласен с истоками христианской религии». «Причиною вольнодумства» — не математика (которая требует «на все доказательств самых строгих»), а господствующий дух времени, доказывает ректор университета проф. Никольский. «В математике содержатся превосходные пособия священных истин. Напр., как числа без единиц быть не может, так и вселенная, яко множество, без Единого владыки существовать не может… Две линии, крестообразно пересекающиеся под прямыми углами, могут быть прекраснейшим иероглифом любви и правосудия… Гипотенуза в прямоугольном треугольнике есть символ сретения правды и мира, правосудия и любви, через ходатая Бога и человеков, соединившего горнее с дольним, небесное с земным…» Проф. Фукс с таким же успехом показывал, что «цель анатомии находить в строении человеческого тела премудрость Творца…» и т. д. Таким путем опровергался «гибельный материализм», таким путем устранялись «разрушительные начала» и основывалось просвещение «на началах христианской религии». Только тот профессор удовлетворял своему назначению, который расточал «похвалы магии и кабалистике» в духе старого масонства; и немудрено, что в профессора по античной словесности начинают попадать «за благочестивый образ мыслей».

В духе господствующего религиозного мистицизма преобразовывалась и жизнь студентов университета. Их жизнь наполнялась всевозможными упражнениями в благочестии. «Порченые студенты» в наказание помещались в комнату уединения в лаптях и крестьянском армяке — они должны были перед распятием и картиной страшного суда сокрушаться в своих грехах… Пока происходил этот искус, товарищи грешника молились за него перед лекциями, а сам грешник по раскаянии исповедовался и причащался. Неисправимых грешников Магницкий отдавал в солдаты…

Вот что делали «злые невежды из религии христианской», как выразился Н.И. Тургенев. Но еще хуже приходилось науке в «блистательную эпоху преобразования совершенно обновленного Казанского университета», когда щит «благочестия и страха. Божия» оградил профессоров и воспитанников от яда вольнодумства и лжеименного разума. Магницкий констатировал в торжественной речи на акте, что «в то самое время, как лжеименная философия бунтует умы на Бога и людей, в университете нашем самый яд сей претворяется в целительное средство против буйной гордости разума». Магницкий восторгался тем, что «в Житиях Святых исчезла тень Брутов» и что блестяще доказана «нелепость естественного права».

За Казанским университетом наступила очередь Петербургского, где в качестве попечителя округа действовал «подражатель и карикатура Магницкого», по отзыву Греча, Д.П. Рунич и его помощник директор Педагогического института Д.А. Кавелин. Рунич также открыл поход против всех наук политических и философских. Он обвинил четырех самых «благонамереннейших» преподавателей (Галича, Германа, Раупаха и Арсеньева) в том, что они стремятся к «ниспровержению всех связей семейственных» и государственных, в том, что они предпочитают Канта — Христу, а Шеллинга — Духу Святому и т. д.

Преобразование Петербургского университета шло так успешно, что казанский ректор уже поздравлял «петербургскую обитель благочестия и просвещения», каковой сделался университет после удаления из преподавания «всех вредных доктрин». В университетах насаждаются всякого рода библейские сотоварищества, являвшиеся «во время всеобщего брожения» оплотом против безверия Вольтеров, Дидротов, Даламберов, против «лжемудрия германских и английских философов», против «лжесвятости и кощунства латинских папежников». Новое просвещение внедряется с таким успехом, что Магницкий, а вслед за ним и один из петербургских профессоров, могли с гордостью констатировать, что «развитие нечестия и опасность, грозившая цивилизации, общественному порядку и правительству, остановлены союзом, открывшим истинный свет». Но новая цивилизация такого рода, что Карамзину оставалось лишь скромно выражать надежду, что «Россия не погрязнет в невежестве».

К школьной борьбе против просвещения тесно примыкала и деятельность цензуры, направленной на устранение в книгах всего того, что, по мнению господствующего обскурантизма, подрывало основы веры и государства: «Благоразумная цензура, соединенная с утверждением народного воспитания на вере, по мнению Магницкого, есть единый оплот бездны, затопляющей Европу неверием и развратом». Легко себе представить, какие требования должна была предъявлять эта «благоразумная» цензура.

Цензура во все царствование Александра искореняла более или менее твердо «неверные мысли», которые определялись направлением правительственной политики в тот или иной момент.

В течение всего царствования и в особенности в 1813—14 гг. действовали черные кабинеты, занимавшиеся перлюстрацией частной переписки.

В 1812 г. Комитет министров разрешил брать из иностранных газет только известия «до России не касающиеся, а имеющие некоторую связь с нынешним нашим политическим положением заимствовать единственно из "С. Пет. Вед."», издаваемых под ближайшим надзором правительства. То был, правда, период войны. Но в действительности «у нас про домашнее всегда говорится не дома», — замечал кн. Вяземский по поводу статьи о семеновской истории в «Варш. Вед.».

Как всегда, цензура была непоследовательна, и, как всегда, при самых строгих «шлагбаумах мысли» в журналах подчас проходили статьи, не отвечавшие видам правительственной политики. И недаром Штейнгель в письме к императору Николаю впоследствии удивлялся, что цензура придиралась к слову «рок» и пропускала рылеевскую поэму «Исповедь Наливайки». Так бывает всегда.

В период так называемой реакции цензура довольно бдительно смотрела, однако, за тем, чтобы журналы не высказывали мнений, не подлежащих ведению журналистов, как выражался Алексей Разумовский по поводу напечатания в 1816 г. в «Духе журналов» отрывка из Бентама «О запрещении мануфактур».

Дело шло не только о конституциях, а вообще о вопросах, до правительства касающихся или содержащих «опровержение правил, принятых правительством». Когда журнал «Невский Зритель» в 1820 г. поместил статью «О влиянии правительства на промышленность», Голицын написал 22 августа строгий выговор Уварову: «Такое смелое присвоение частными людьми себе права критиковать и наставлять правительство ни в коем случае не может быть позволено». В экономической литературе в это время идет полемика между протекционистами и фритредерами. Голицын и этим недоволен, и фритредеровский орган «Дух Журналов» получает строгое предостережение. «"Дух Журналов"», — писал Голицын 6 октября 1820 г. петербургскому попечителю округа, — позволял себе восставать на распоряжения правительства по части мануфактурной, когда не позволен был ввоз в Россию чужестранных произведений; когда последовало по новому тарифу разрешение, осмелился критиковать». Явно отсюда, что задача журнала «представлять все действия правительства необдуманными». Это говорилось про журнал, который в 1816 г. по поводу либерального тарифа писал: «Да здравствует мудрое благодетельное правительство». По мнению Голицына, «одному правительству может быть известно, что… прилично сообщать публике»!

И, конечно, тщательнее всего охраняется священная старина крепостного права. Журналистике скоро совсем запретили касаться крестьянского вопроса, что вызвало горькую реплику

Н.И. Тургенева в письме к Вяземскому: «когда-то нам запретят не быть хамами и прикажут быть порядочными людьми».

Такая же судьба постигла и все другие вопросы политического характера, дабы не подавать «повода к разным заключениям и толкам».

Замечено, — предписывает Голицын попечителю петербургского округа в мае 1818 г., — что издатель «Духа Журналов» помещает статьи, содержащие рассуждения о вольности и рабстве крестьян, о действиях правительства и другие неприличности: «А так как только одному правительству может быть известным, что из таких материй прилично сообщать публике, то повелевается отныне не писать даже в подкрепление какой-либо из подобных предметов мысли, ни против оной: то и другое нередко равно вредно поданием повода к разным заключениям и толкам». Тщетны, конечно, указания в ответ, что сама «Северная Почта» — орган министерства — говорит о пользе свободного книгопечатания.

Лебединой песнью «Духа Журналов» была статья «Чего требует дух времени» (в начале 1819 г.), явившаяся откликом на варшавскую речь Александра. В этой статье дух времени определяется как желание «владычества законов на незыблемом основании». В 1821 г. журнал — орган землевладельческого сословия, консервативный по своему направлению, был закрыт.

В практику жизни постепенно все более и более входило предписание Голицына 4 апреля 1818 г.: не допускать «никаких мыслей и правил, нетерпимых ныне правительством». Цензура должна была следить, чтобы не обнаружился «дух, противный религии христианской», «своевольство революционной необузданности, мечтательного философствования или опорочивания догматов православной церкви».

Началось с уничтожения намеков на свободомыслие. Пострадал даже Ал. Тургенев, у которого цензура «вымарала английскую свободу в библейской речи». «Скоро ее, вероятно, и в лексиконе не останется», — замечает он в письме к Вяземскому 30 октября

1818 г. Также слово «liberte» цензор уничтожил у Михайловского-Данилевского. Что же удивительного, если профессору цензуры Тимковскому даже слово «втащиться» кажется мятежным словом. Здесь не спасало и высокое положение автора.

Постепенно изменяются старые книги, еще свободно обращающиеся. Так, напр., по требованию Филарета, бывшего в 1819 г. членом Главного Правления Училищ, уничтожается изданная в 1783 г. книга «О должностях человека и гражданина», ибо должности в ней «изложены по философским началам, всегда слабым». До какой абсурдности стала вскоре доходить цензура, в каких пределах стала уничтожать она дух «вольнодумства, безбожничества, неверия и неблагочестия», показывает начавшаяся в 1821 г. деятельность знаменитого цензора Красовского, обессмертившего себя в истории.

Этот ханжа, любивший раздавать духовно-назидательные книжечки, усердно клавший земные поклоны в церквах, чувствовал омерзение ко всему иностранному — «смердящему гноищу, распространяющему душегубительную зловонь», особенно к Парижу — «любимому месту пребывания дьявола»; испытывал, впрочем, такое чувство он больше потому, что, как «казенный человек», твердо следовал за правительственной политикой. И он запрещал статьи «О вредности грибов», ибо «грибы — постная пища православных, и писать о вредности их значит подрывать веру и распространять неверие», равно как запрещал поэтам воспевать любовь в недели поста. В знаменитых примечаниях к стихам Олина «Стансы Элизы», которые Красовский не решился пропустить «без особого разрешения министра духовных дел и народного просвещения», сказалась особенно ярко уродливость того положения, когда писатель попадает в зависимость от религиозного ханжи и невежды.

Что в мнении мне людей? Один твой нежный взгляд Дороже для меня вниманья всей вселенной…

— писал поэт.

«Сильно сказано, — делал примечание Красовский, — к тому же во вселенной есть и цари и законные власти, вниманием коих дорожить должно…»

Дыханье каждое и каждое мгновенье И сердцем близ тебя, друг милый, обновясь…

«Все эти мысли противны духу христианства, ибо в Евангелии сказано: кто любит отца своего или мать паче Мене, тот несть Мене достоин»…

Невольно припоминается позднейший отзыв николаевского министра Уварова: «Красовский у меня, как цепная собака, за которой я сплю спокойно».

Мы коснулись той области, где реакционная тупость неизбежно должна была проявляться особенно ярко, так как здесь она боролась непосредственно с просвещением. Она сказывалась и в других областях жизни. Общественный и политический обскурантизм объединял самые разнородные элементы, насколько дело шло о защите дворянско-крепостнических традиций и о борьбе с «софизмами новой философии», которые «привели к гибельным переворотам французского королевства». Патриот Трощинский яро возражает против реформы гражданского уложения в 1815 г., против кодекса Наполеона: «Как можно заимствовать законы от ужасной революционной пропаганды». Против всяких реформ и идеолог консервативно-дворянской партии — Карамзин, враг мистики. Как ни враждебна карамзинистам староверческая партия Шишкова, готовая видеть в Карамзине якобница, сеющего вольнодумство и материализм, и она сольется в общих постулатах реакции. «Опора и надежда дворянства, — престол, а ограда и твердость престола — дворянство», — как метко охарактеризовал в 1818 г. калужский предводитель дворянства князь Вяземский солидарность интересов монархии и дворянства; истекшие «события научают паче всякого умствования: во Франции не стало дворянства — она пала; в России оно было, и Россия восстала (против Наполеона), восторжествовала и блаженствует…» Неученый истиннорусский дворянин Аракчеев будет в том же лагере патриотов, масонов, пиэтистов, мистиков, которые будут восхвалять «божественную поэзию» Священного союза и тот государственный институт, которому Россия обязана своим «величием и благосостоянием», т.е. монархию. Только «народы дикие не любят порядка, а нет порядка без власти самодержавной», — будет доказывать Карамзин, «республиканец по чувствам». «Самодержавие есть душа, жизнь» России.

В этом лагере будет и Каразин, восхвалявший в записке 1820 г. «начала христианско-монархического правления»; и трезвый реакционер, Жозеф де Местр, покровитель иезуитов, враг «трансцендентального христианства» — Священного союза. Их всех объединит одно — защита необходимости крепостного права. И эти настойчивые заявления о рабовладельческих правах ликвидируют совершенно к 1820 г. крестьянский вопрос, выдвинутый Отечественной войной, когда чувство самосохранения заставило дворянство заговорить в 1812 г., языком человеческим со своими рабами. Но протекали годы, и крепли исконные традиции тех, кто был для своих рабов вместо «отцов» (Поздеев), кто «в малом своем круге» «представлял лицо своего монарха», как изображал помещика-полицмейстера Каразин в «Мнении украинского помещика» по поводу освобождения крестьян в Лифляндии. Эти патриархальные теории любили развивать сентиментальные писатели александровской эпохи. Убеждали в том же и такие умные реакционеры, как Жозеф де Местр, писавший в 1815 г., что крепостное право «совсем не то, каким его всегда себе представляют». Нетрудно показать фактами, что крепостное право в эту пору было «именно тем, чем его всегда себе представляли».

В 1824 г. в курском губернском правлении рассматривается громкое дело о «невероятных действиях» помещиков супружеской четы Денисьевых, изысканным способом мучивших своих «Богом и государем данных подданных». Разве это был единичный случай в 20-х гг.? Нет! Крепостное состояние, свидетельствует Якушкин, «у нас обозначалось на каждом шагу отвратительными своими последствиями. Беспрестанно доходили до меня слухи о неистовых поступках помещиков, моих соседей». «Ужасы» крепостного права становятся одной из основных причин развития вольномыслия. Пусть у некоторых в данном случае говорит не только чувство нравственного возмущения, что русский народ является «рухлядью господ», что людьми торгуют, «как скотом», но и теоретические соображения государственной безопасности и собственной помещичьей пользы. Важно, что крестьянский вопрос во всей своей силе и важности становится в общественном сознании прогрессивных слоев: «Угнетение одного класса другим не может быть залогом благосостояния великого… народа», — пишет молодой смитианец Н.И. Тургенев в знаменитом своем труде «Опыт теории налогов» (1818 г.). Но в то именно время, когда начинается теоретическая и практическая разработка крестьянского вопроса, он окончательно изъемлется из сферы открытого обсуждения. Поводом послужила напечатанная в 1818 г. в «Духе Журналов» довольно консервативная в сущности речь малороссийского генерал-губернатора кн. Н.Г. Репнина о том, что дворянское сословие ввиду собственных интересов должно позаботиться о благосостоянии крепостных крестьян: «обеспечить их благосостояние и на грядущие времена, определив обязанности их». «Связь, существующая между помещиками и крестьянами, есть отличительная черта русского народа. У иноземцев часто владелец помышляет только о доходе, а нисколько о тех, которые ему оный доставили. Но сколько пагубны были от сего последствия! Пришли враги, и за родину никто не принес себя в жертву. Меняли царей, опровергали древние законы и обычаи, ко всему были равнодушны». Напечатание этой речи вызвало большой переполох в цензуре и в лагере тех, кто был глубоко доволен мирным исходом Отечественной войны. Голицын немедленно указал попечителю С.-Петербургского учебного округа на «неприличности», допущенные в журнале, т.е. помещение статей, содержащих рассуждения о «вольности и рабстве крестьян» и о «действиях правительства». Напрасно редактор в сущности крепостнического журнала оправдывался тем, что в речи кн. Репнина «нет ничего ни о рабстве, ни о свободе крестьян, а только самое мягкое и осторожное напоминовение об улучшении участи крестьян». Но зачем улучшать участь тех крестьян, которые в куплетах для «сельской комедии» русского Тита-Ливия (так именует Карамзина Воейков в «Доме сумасшедших») воспевали своих благодетелей помещиков: «Как не петь нам? Мы щастливы! Славим барина-отца».

Вопрос об освобождении крестьян, изъятый из сферы гласного обсуждения в печати, в сущности, совершенно ускользает из поля зрения правительства. Основной предпосылкой становится тезис, заимствованный из кодекса реакционного мировоззрения Жозефа де Местра: «император не может царствовать» без крепостного права. Ростопчин поясняет причину этой невозможности: «освобождение крестьян противно желанию дворянства». Отсюда становится «правилом», что «бедным народом легче и надежнее управлять, нежели… в добродетели живущим». Этого правила и держится правительство в последние годы царствования Александра, как поясняет Штейнгель в письме из крепости императору Николаю. А для назидания тех, кто выходит из повиновения «боярам», приказывается наказывать «публично», а не «в частях на съезжих», как поясняет С.Т. Аксаков в письме к детям из Москвы 17 июля 1818 г. И понятно, что «столетний старовер» (так именует Шишкова А.Ф. Воейков в своем «Доме сумасшедших») встречает большое сочувствие в Государственном совете в 1820 г., когда возражает против проекта запрещения продажи людей без земли. Проект не получил законодательной санкции, хотя касался самой возмутительной стороны крепостного права. Иного и нельзя было ожидать от «автоматов, составленных из грязи, из пудры, из галунов и одушевленных подлостью, глупостью, эгоизмом», как выражался Н. Тургенев в своем дневнике.

Единственным результатом обсуждения в Государственном совете «непристойности, с какой продаются люди в России» (выражение Якушкина), было то, что «объявления в газетах о продаже людей заменились другими»: прежде en toutes lettres печаталось, что рабы продаются наряду с «домашним скарбом», как-то: перинами, кроватями, попугаями, моськами, малосольной осетриной, сивыми меринами и т. д.; теперь продажа заменяется словами «отпускаются в услужение», что «значило», говорит И.Д. Якушкин, «продавались».

Напрасно в 1823 г. бар. Штейнгель с некоторой наивностью убеждает Александра в письме, что Россия «несет еще праведную укорзину от всей просвещенной Европы за постыдную перепродажу людей, в ней существующую». Этим письмам уже не внимают («многие, очень многие писали, но не внимали им», — должен засвидетельствовать Каховский во время суда над декабристами). Мы уже знаем, что непрошеные напоминатели подчас встречаются с резким окликом: «Дурак! не в свое дело вмешался…»

Французский пленный, доктор Руа, наблюдавший русскую помещичью жизнь в течение двух лет после Отечественной войны, с полным правом мог говорить лишь о «мнимом смягчении злоупотреблений крепостным правом».

Рассказывая о случаях жестоких наказаний крепостных, которые пришлось наблюдать мемуаристу в поместье, принадлежавшем лицу, известному «своей мягкостью и гуманностью», Руа добавляет: «И пусть не думают, что факты, только что мною рассказанные, случаются редко; напротив — они до того каждодневны, и сами русские до того к ним привыкли, что даже не обращают на них совершенно внимания… Мне приходилось по целым дням слышать раздирающие душу крики несчастных жертв. Эти нечеловеческие крики преследовали меня повсюду, даже во сне, и меня охватывал ужас при мысли о стране, где управляют народом при помощи таких варварских средств». «Далеко еще русским, — меланхолически заключает Руа, — до истинной цивилизации, несмотря на весь блеск лакировки, приобретаемой отдельными представителями из числа привилегированных классов».

Во второй половине царствования Александра крестьянский вопрос в сущности не подвинулся вперед, и мечты Массона видеть 30 мил. крепостных, освобожденными по мановению молодого царя, оказались эфемерными. И с полным правом в одном из писем к А. Тургеневу Вяземский мог спрашивать: «Хотите ли ждать, чтобы бородачи топором разрубили этот узел?»

Но ужасы крепостного права бледнеют перед тем кошмарным явлением александровского царствования, каким сделались военные поселения, осуществлявшие обещания 1814 г. дать войскам оседлость и присоединить к ним их семейства. Это был мрачный эпилог «блестящего» царствования, венец реакции, последовавшей за Отечественной войной.

 

6. ВОЕННЫЕ ПОСЕЛЕНИЯ

Хотя идея учреждения военных поселений, как говорят историки, была не нова — она бродила и у императора Павла, высказывалась польским публицистом Сташицем. находила себе некоторое осуществление в устройстве австрийской военной границы и т. д., тем не менее, по всей справедливости, это «небывалое великое государственное предприятие» должно быть всецело отнесено на долю личного творчества императора Александра I.

Родилась ли эта «счастливая мысль» во «всеобъемлющем уме» Александра, как объявлял в одном из своих приказов 1826 г. Аракчеев, или она пришла ему при чтении статьи профессора Сервана Sur les forses frontieres des etats, как думал Шильдер, при знакомстве ли с ландверной системой Шарнгорста (мнение А.Н. Петрова), — во всяком случае, Аракчеев имел право в цитируемом приказе сказать, что «сие новое, никогда, нигде на принятых основаниях небывалое великое государственное предприятие, справедливо обратившее на себя внимание целой Европы, обязано своим началом и осуществлением величайшему из царей». Генерал Маевский, служивший в военных поселениях, свидетельствует, что он вместе с Аракчеевым читал проект их учреждения, собственноручно написанный императором. И другой сослуживец Аракчеева, Мартос, тоже подтверждает, что Аракчеев выставлял себя только исполнителем воли монарха. Но как бы то ни было, именно Аракчеев явился главным проводником в жизнь идеи императора, и 29 июня 1810 г., получив уведомление, что военные поселения поручают его ведению и заботам, он в таких восторженных словах благодарил за оказанную милость: «Я не имею столько ни разума ни слов, чтобы изъяснить, батюшка ваше величество, всей моей благодарности». Аракчеев и испортил, по мнению Свербеева, «благую мысль» Александра.

«Благая мысль» заключалась в том, чтобы не отрывать крестьян в мирное время от земледельческих занятий, а вместе с тем облегчать государственный бюджет по содержанию армии. Первый опыт был сделан в 1810 г., когда поселен был Елецкий мушкатерский полк в Климовицком уезде Могилевской губ. И первый уже опыт мог быть зловещим предзнаменованием того, как в жизни будет осуществляться «великодушное побуждение». При осуществлении великого замысла на первых же порах не считали нужным учитывать интересы тех, кого хотели облагодетельствовать. Судьба несчастных крестьян Могилевской губ., выселенных в Харьковскую, чтобы очистить место для первых военных поселенцев, в этом отношении удивительно характерна: по словам современника, лишь «немногие достигли» места своего нового жительства, — большинство умерло «от голода».

События 1812 г. приостановили развитие военных поселений. Зато теперь, с 1816 г., принялись за них с еще большей энергией, так как для развития их явился новый повод: благодарность армии за славу, данную России и ее государю.

«В награду» давалась оседлость, которая должна была содействовать «улучшению состояния воинов». «Желая, с одной стороны, изъявить особенное внимание к заслугам победоносных наших воинов, — гласила грамота, данная 21 марта 1821 г. Украинскому Уланскому полку и перечислявшая все преимущества военных поселений, — с другой — отвратить всю тягость, сопряженную для любезноверных подданных наших с ныне существующею рекрутскою повинностью, по коей поступившие на службу должны находиться в отдалении от своей родины, в разлуке с своими семействами и родными, что естественно устрашает их при самом вступлении в службу, и с тоскою по своей родине ослабляет их силы, и новое их состояние делает им несносным. С отеческим попечением занимаясь средствами сделать переход сих людей в военное состояние нечувствительным и самую службу менее тягостною, мы положили в основание сему то правило, чтобы в мирное время солдат, служа отечеству, не был отдален от своей родины, и посему мы приняли непреложное намерение дать каждому полку свою оседлость в известном округе землею и определить на укомплектование оного единственно самих жителей сего округа». В такую форму вылилась идея военных поселений, и когда они «окончательно устроятся», тогда в России «не будет рекрутских наборов», как, по словам Якушкина, заявил Александр П.Д. Киселеву, не сочувствовавшему любимой идее императора. Эту идею создания «военной касты с оружием в руках и не имеющей ничего общего с остальным народонаселением», Якушкин называет не только вредной, но и бессмысленной. В действительности за официальными грамотами, в которых рисовались идиллические картины будущего благополучия воинских чинов, скрывалась и другая мысль, которую верно отметил А.Н. Пыпин: «Учреждения военных поселений надо поставить в связь с европейской политикой Александра: это была попытка создать огромную армию, которая обеспечивала бы влияние России и спокойствие Европы». Утопичность этой мечты была официально засвидетельствована уже при преемнике Александра.

На первых порах для военных поселений не было выработано какой-либо одной определенной системы. Они развивались на опыте и регулировались отдельными мерами, которые затем становились общей нормой. Общее положение заключалось в том, что солдат одновременно должен был сделаться и земледельцем. Первоначально коренные жители местности, избранной для учреждения военных поселений, переселялись в другой край. Но солдаты, отвыкшие от сельского хозяйства, оказались плохими хлебопашцами, поэтому, при дальнейшем развитии военных поселений, коренные жители местности, назначенной для учреждения военного поселения, также зачислялись в военные поселяне. Из этих коренных жителей, женатых и отличавшихся «совершенно беспорочным поведением», выбирались «хозяева, получавшие земельный надел». В эту привилегированную группу попадали и лучшие нижние чины поселяемого полка. Другие местные жители, годные к военной службе, зачислялись в помощники хозяев, жили у последних, работая на них, и имели надежду впоследствии самим сделаться хозяевами «посредством женитьбы с коренными жителями и помещения у бездетных, по их согласию, избранных ими себе в наследники». Эти помощники числились в действующих частях полка. Воинские чины поселенных частей, т.е. поселяне-хозяева, «избавляются навсегда от похода и от необходимости переносить разные неизбежные с тем неудобства и недостатки, но будут жить в своих домах неразлучно со своими семействами, иметь всегда свежую и здоровую пищу и другие удовольствия жизни и, обращая в свою собственность все то, что от самих их зависит, приобресть рачительным возделыванием земли и разведением скота, умножать тем, год от года, состояние свое и упрочить оное своим детям» — так определяются выгоды оседлости в «правилах», разработанных Аракчеевым и Высочайше утвержденных 13 июля 1818 г. Чины действующих частей «в мирное время также станут жить в домах сотоварищей своих, чинов поселенных… и разделяя с ними упражнения их, пользоваться тою пищею, какую сами они употребляют, а выступая в поход, не будут уже заботиться об участи жен и детей своих и о целости своего имущества, потому что все сие в поселенных эскадронах будет и без них призренно, успокоено и сбережено их товарищами, так точно как бы самими ими».

Исключительно из военных поселян должен был комплектоваться полк; все остальные жители уездов, где учреждены были поселения, освобождались в мирное время от рекрутских наборов и за это несли лишь в усиленных размерах другие повинности. Всех военных поселян одели в форменную одежду и обязали до 45 лет одновременно выполнять и фронтовые занятия и земледельческие работы, т.е. действительно «хлебопашца принудили взяться за ружье, а воина за соху». Воин должен был проникнуться мыслью, что «земледельческие и все прочие по хозяйству занятия по важности и ответственности равны как бы по службе во фронте». Хлебопашец должен был иметь «твердое знание всего касающегося до военной экзерциции» — так гласили цитированные выше правила.

После 45-летнего возраста военный поселянин попадал в число «инвалидов», употребляемых уже для других хозяйственных надобностей. Дети военных поселенцев, зачисляемые в кантонисты с семи лет, обмундированные в форменную одежду, также «принадлежали полку». До 12 лет оставаясь при родителях, они обучались в школе; от 12 до 18 лет приучались к хозяйству, помогая родителям, и занимались фронтовой службой. Далее из способных к службе комплектовались действующие части поселенного полка, остальными замещались нестроевые должности (правила 11 мая 1817 г.)

Такова в общих чертах была организация военных поселений. Волость с военными поселениями была изъята из ведения гражданского начальства (земская полиция имела право въезжать в волость «не иначе, как и тогда только, как батальонный командир признает нужным»). Всей хозяйственной частью в военных поселениях распоряжался также полковой комитет. Вся эта организация создалась попечениями гр. Аракчеева, который имел «главные заботы» о Высоцкой волости Новгородской губ., где был поселен в 1816 г. 2-й батальон гренадерского имени его полка. Устройство этих поселений должно было служить «образцом для прочих поселений», как сообщает Аракчеев в докладе, представленном императору 11 января 1817 г..

Теоретическая бессмыслица получает характер чего-то ужасающего, потому что Высоцкая волость до точности воспроизводит порядки, царившие в грузинской вотчине графа Аракчеева. А так как по всей России военные поселения осуществляются по однообразному плану, то эти знаменитые порядки распространяются повсюду, где возникают военные поселения. Грузинская вотчина имела блестящий вид: повсюду чистота и как будто бы довольство. Всюду проведены шоссейные дороги, устроены прекрасные строения и даже «мирские банки» и т. д. Впечатление от благоустройства такое, что Александр при посещении Грузина в 1810 г. не мог не удержаться от благодарственного рескрипта образцовому хозяину: «Быв личным свидетелем, — пишет Александр 21 июля, — того обилия и устройства, которое в краткое время, без принуждения (?!), одним умеренным и правильным распределением крестьянских повинностей и тщательным ко всем нуждам их вниманием успели ввести в ваших селениях, я поспешаю изъявить вам истинную мою признательность за удовольствие, которые вы мне сим доставили, когда с деятельною государственною службою сопрягается пример частного доброго хозяйства, тогда и служба и хозяйство получают новую цену и уважение». Александр ошибся, однако, в том, что блестящее состояние грузинской вотчины было достигнуто «без принуждения». Письменные приказы грузинского грансеньера, регламентирующие до мелочей жизнь его верноподданных рабов, опровергают в достаточной мере необоснованное суждение аракчеевского друга. Эти приказы и целые даже «положения» о метелках, при посредстве которых наводится блеск и чистота, вмешиваются в самые интимные семейные дела. Что может быть характернее знаменитого приказа Аракчеева о рождении детей. «У меня всякая баба должна каждый год рожать и лучше сына, чем дочь. Если у кого родится дочь, то буду взыскивать штраф. Если родится мертвый ребенок или выкинет баба — тоже штраф. А в какой год не родит, то представь десять аршин точива». Аракчеев по списку определял: кому на ком жениться, но и после женитьбы не оставлял своих подданных в покое. Им издаются даже «краткие правила для матерей-крестьянок грузинской вотчины» о кормлении грудных младенцев.

Таков был попечительный грузинский помещик, но у него была и другая черта, за которую Вигель называл Аракчеева «разоренным бульдогом», а именно жестокость. Нарушение всех многочисленных приказов в грузинской вотчине влекло самое строгое наказание: у каждого крестьянина в кармане должна была находиться особая «винная книжка», также велись и особые журналы наказаний. Если Аракчеев «с нижними чинами поступал совершенно по-собачьи», то еще меньше он стеснялся со своими личными рабами. «Я имел случай узнать всю его (Аракчеева) коварность и злость, — пишет сослуживец графа Мартос, — превышающую понятие всякого человека, образ домашней жизни, беспрестанное сечение дворовых людей и мужиков, у коих по окончании всякой экзекуции сам всегда осматривает спины». Для наказания своих «добрых крестьян», которых Аракчеев любит «как детей» (о чем свидетельствует он в 1812 г. в письме к новгородскому губернатору Сумарокову), в Грузинской вотчине существовала сложная система. Так, на женщин надевались рогатки и в таком виде заставляли их в праздник молиться в соборе. В графском арсенале всегда стояли в то же время и кадки с рассолом, в которых мокли орудия сечения. За первую вину граф сек своих дворовых на конюшне, за вторую отправлял в Преображенский полк, где виновных наказывали особо толстыми палками — аракчеевскими; по третьей вине экзекуция совершалась при помощи специалистов-палачей из Преображенского полка уже в грузинском дворце, перед кабинетом или в той библиотеке, в которой наряду с порнографическими произведениями было так много книг благочестивого и сентиментального свойства. Так как граф имел обыкновение лично осматривать — должным ли образом наказаны виновные, то, во избежание повторения экзекуции, наказанные нередко кровью животных покрывали рубцы на исполосованной спине. В усадьбе была и своя домашняя подземная тюрьма, изысканно именуемая «Эдикул», где неделями и месяцами сидели нарушившие хозяйственные «приказы» грузинского вотчинника. Не уступала в своих зверских инстинктах Аракчееву его домоправительница и любовница Анастасия Минкина — эта «великомученица» (по отзыву арх. Фотия), убитая крепостными. Она, как и ее возлюбленный, вырывала кусками мясо, и особенно у тех дворовых девушек, до которых был так падок ее сластолюбивый повелитель, упивавшийся чтением книг о ласках любовников. Любитель «благочестия», как и подобало, после зверского истязания любил прочитать «презренному преступнику» назидательное нравоучение. Иногда для большей изысканности или благочестия наказуемые поролись при пении хором красивых девушек: «Со святыми упокой, Господи». Вот что из себя представляла грузинская вотчина графа Аракчеева, достойная, по мнению Александра, особенного уважения.

То же самое было осуществлено и в военных поселениях. Здесь было еще хуже, потому что к ужасам крепостного права прибавлялись еще и ужасы тогдашней военной дисциплины, того тиранства, которое делало военную службу, по выражению Якушкина, почти «каторгой». Там, где господствовала аракчеевская палка, жестокости должны были удесетеряться, тем более что и состав офицерства в военных поселениях был самый низкий, так как служба здесь вызывала у большинства в буквальном смысле слова «омерзение». И при таких условиях звучало большой иронией требование, чтобы поселенный офицер «был кроток, терпелив, справедлив и человеколюбив». На военных поселениях муштровка не только не уступала общеармейской дисциплине, но, пожалуй, даже превосходила ее. Недаром такой любитель солдатчины, как известный уже в то время «за жестокое обращение с офицерами и солдатами, за беспрерывные мелочные придирки по службе», — великий кн. Николай Павлович, осматривавший новгородские военные поселения вместе с братом, утверждал, что он в гвардии никогда не видел таких учений. О том же фронтовом совершенстве, не раз засвидетельствованном официально, говорит нам и другой современник, гр. Чернышев.

Нетрудно себе теперь представить, как жилось тем, которые должны были соединить соху с обучением ружейным приемам и другим всевозможным военным экзерцициям. Военное поселение — это, в сущности, полковой лагерь, где повседневная жизнь регламентируется уставами и соответствующими предписаниями начальства. И по внешней форме военное поселение напоминает как бы постоянно правильно распланированный лагерь: впереди — дорожка для начальствующих лиц, сзади — для поселян. В новгородских поселениях все дома выстроены по одному образцу, каждый для четырех поселян-хозяев. На внешнее оборудование «образцовых» поселений затрачиваются огромные деньги, дабы все отличалось той аккуратностью и единообразием, которые так любил и в своем личном поместье гр. Аракчеев. Уничтожаются все препятствия, мешающие однообразию, хотя эта пунктуальность в распланировке подчас стоит колоссальных сумм: считают, что на организацию военных поселений затрачено более 100 мил. руб. Аракчеев вообще любил строить, отчасти, как оказывается, из честолюбивых замыслов: «надо строить и строить, ибо строения после нашей смерти некоторое хотя время напоминают о нас; а без того со смертью нашею и самое имя наше пропадет». Аракчеев ошибался, дела его не забыты потомством и, вероятно, никогда не будут забыты: строения же военных поселений давно уже разрушились. Быть может, только в заштатном городе Чугуеве Волчанского уезда Харьковской губ. сохранилась архитектурная особенность, говорящая, что здесь некогда было учреждение — пока еще единственное в мировой истории. И Аракчеев строил и достигал успеха «в той мере, какую только позволяли все усилия человеческие (его собственное выражение в докладе императору 4 ноября 1818 г.). В военных поселениях «всё» было «придумано ко благу человека», — как выражался Маевский: «самые отхожие места — все царские». И чего только не было в военных поселениях: чистые шоссированные улицы на несколько верст, освещенные ночью фонарями, бульвары, госпитали, богадельни, школы, заводы, заемные банки, прекрасные дома (в которых жители, однако, зимой мерзли), в окнах занавески, на заслонках печей — амуры, родильные с ваннами и повивальными бабками; при штабе военных поселений существуют литографии (в то время еще большая новость), издается даже свой собственный журнал: «Семидневный листок военного поселения учебного батальона гренадерского графа Аракчеева полка». Не было только одного — человеческого отношения к тем, которых хотели облагодетельствовать столь оригинальным образом.

Жизнь в военных поселениях идет по раз заведенному масштабу, с соблюдением всех предписаний воинских уставов. Хозяйственные работы производятся ротами под наблюдением офицеров; отлучка на ночь допускается лишь с разрешения ротного командира. Женитьба и замужество совершаются также по приказу начальства, хотя официально в «положениях» и говорится, что «брачные союзы совершаются не иначе, как по обоюдному, не принужденному, добровольному на то согласию жениха и невесты». В действительности вопрос о брачных союзах разрешался проще, именно так, как это практиковалось исстари в грузинской вотчине. Составляются списки тем, кому пришла пора жениться или выходить замуж. В назначенный день собирают кандидатов для брачного союза и по жребию намечают пары. А дальше — то же, что и в грузинской вотчине. Вигель имел полное право сказать про военные поселения: «женщины не смели родить дома: чувствуя приближение родов, они должны были являться в штаб».

Одним словом, регламентируются все семейные отношения, все подробности обыденной жизни. Особенное внимание обращается на нравственность поселян, которым предписывается быть «попечительным отцом», «добрым мужем», «надежным другом и товарищем» (последнее при развитой и усиленно покровительствуемой системе доносов). «Добронравное обхождение в кругу своего семейства, — гласит «правило», — является «как бы порукою по себе начальству в хороших качествах». Весьма скоро, — как официально констатировал Аракчеев, — военные поселения крестьянам «очень полюбились». Дети и взрослые «приняли свойственный солдату вид», изучив солдатскую муштру, по доброй их воле без принуждения — «можно сказать играючи». Так же процветали и хозяйственные работы. Во время официальных обозрений военных поселений Аракчеев получал со всех сторон восторженные отзывы. «Все торжественно говорят, что совершенства в них по части фронтовой, так и экономической, превосходят всякое воображение», — замечает современник. Все почетные гости — иностранные принцы и посланники считают своей обязанностью съездить на Волхов и осмотреть это «удивительное чудо». Чудо удивительное в действительности: «там, где за восемь лет были непроходимые болота, видишь сады и огороды», — писал в 1825 г. Карамзин.

«Кроме похвалы, никто из моего рта другого не слыхал», — сообщает Александр верному исполнителю своих идей после осмотра новгородских поселений в 1822 г.; «чудесными военными поселениями» восторгается в 1825 г. Сперанский, выставлявший в своей брошюре о военных поселениях в их пользу те самые аргументы, которые ложились в основу их при учреждении: неудобство и тяжесть рекрутчины, уменьшение государственных расходов на армию при новых условиях ее комплектования и, наконец, что особенно важно, наделение в собственность земли крестьянам-воинам.

Аракчеевские льстецы не останавливались ни перед какими похвалами военным поселениям, «основанным на истинном человеколюбии и выгодах общественных». Вот что писал, напр., о преимуществах военных поселений неизвестный нам, довольно чувствительный автор одной из записок, поданных Аракчееву: «Что может быть ужаснее зрелища для каждого, имеющего хоть малейшее сострадательное сердце, с понятием о человечестве, как производство рекрутских наборов в России…» Человек, определенный «в почетное звание солдата, не сделав еще никакого преступления, везется для отдачи на военную службу, как преступник под звуком кандалов…» «В казенных имениях, а наиболее в помещичьих, стараются сбыть в службу развращенных и порочных людей и там почтенное звание солдат делают наказа-тельным». Военные поселения имеют перед рекрутством огромное преимущество уже потому, что сыновья «родятся в военном звании, всасывают в себя с молоком матери дух воинственный». Кроме того, военные поселения «доставляют способы открывать природные способности: из сего класса людей могут выходить великие люди, как были примеры в России Ломоносовых, кн. Меншиковых и пр., и природой дарованные гении не будут исчезать под сохою». Как же после этого не считать военные поселения не только полезным, но «даже необходимым для Российского Государства?»

Удачное начало заставляло развивать военные поселения, число округов которых с каждым годом растет. В 1825 г. население округов военных поселений составляло уже 374 480 человек. Помимо новгородских поселений на Волхове и близ Старой Руссы, имеются таковые в Петербургской, Могилевской, Слободско-Украинской, Херсонской и Екатеринославской губерниях. Но в действительности, несмотря на внешнее процветание, как должны были признать и современники, основные цели военных поселений не достигались. На это указывал уже Барклай-де-Толли: «вместо чаемого благоденствия» поселенец подпадает «отягощению в несколько раз большему и несноснейшему, чем самый беднейший помещичий крестьянин», и тем самым уничтожается даже и мечтательное утешение военного поселянина на будущее его благосостояние». «Нельзя ожидать, — говорил правдивый генерал, — ни успокоения воинов, ни улучшения их состояния, а в противоположность должно даже опасаться упадка военного духа в солдатах и жалобного ропота от коренных жителей».

Эта «ужасная система» (по выражению Карамзина), ошибочная в своем основании, не могла иметь никаких положительных результатов уже потому, что хозяйство в военных поселениях велось в действительности самым безобразным образом: оно не облегчало казны и разоряло крестьян. По словам Брадке, богатый крестьянин делался бедным после «приписки к военным поселениям». Иначе и не могло быть при аракчеевской системе, руководившейся, по словам» Маевского, правилом: «нет ничего опаснее богатого поселянина. Он тотчас возмечтает о свободе и не захочет быть поселянином». Несмотря на огромные затраты на организацию поселений, несмотря на то, что с каждым годом росли капиталы военных поселений (из которых даже субсидировалось военное министерство), получавших все новые и новые льготы, население в такой же пропорции беднело. «Обиравшиеся со всех сторон поселяне-хозяева с трудом могли прокормить себя, а между тем, — говорит А.Н. Петров, — они обязаны были постоянно даром кормить своих постояльцев из солдат поселенных войск, доставлять овес и сено для полковых конных заводов и исполнять четыре дня в неделю казенную работу, а за поденную плату получать по 10 коп. в день».

В теории через три года по образованию округа военных поселений все войска, находившиеся в поселении, должны были находиться на полном содержании поселян без всяких расходов из казны. Поэтому постепенно уничтожались все привилегии, даруемые коренным жителям при переходе на поселение, прекращалась и выдача казенного провианта ввиду того, что «теперь хозяева настолько обжились, что не только в том не нуждаются, но даже отказываются, и подобные выдачи только идут на пирушку». Данные о жизни военных поселян, собранные в 1821 г. полуофициальным путем, показывают довольно ярко, какую нужду испытывали в действительности военные поселяне: при официальных осмотрах фигурировал жареный поросенок, который из одной избы переносился в другую, в обычное же время у поселян мяса «никогда не было, соли не бывает» «часто дней по 10-ти». «Роты обыкновенно собираются в батальонной штаб на трое суток для учения, ходят всегда на таковые с одним только хлебом, без всякого приварка». При такой еде фронтовые занятия происходят от 6 ч. утра до 11 ч. и от 2 ч. после обеда до 10 ч. причем «между учением метут тротуары и чистят канавы перед строением», «праздничных дней» во все летнее время не имеют… «заставляют ночью плести лапти к будущему дню» и т. д. Немудрено, что при таких условиях «все поселяне изнурены так, что похожи больше на тени, нежели людей». При таком усердии благосостояние крестьян-воинов должно было быть нищенским еще и потому, что хозяйственные распоряжения военного начальства были весьма нецелесообразны. План летних хозяйственных работ, определяемый Аракчеевым, можно характеризовать одним примером из 1825 г.: «Люди, живущие за 80 верст, — рассказывает Маевский, — должны были, подобно волне, сменять одна другую, не оставаясь дома и двух часов». Конечно, это грозило полным разорением для поселян, но тем не менее пунктуальный Аракчеев ни за что не соглашался отменить свой несуразный план. «Печатного моего приказа ни за что не переменю прежде двух лет, — заявил он Маевскому. — А ты сделай, как хочешь, чтобы и волки были сыты, и овцы целы…» «Бережливость и чистота погребли пользу всего учреждения». И это, пожалуй, до некоторой степени верно. Когда нужно было белить избу или нечто подобное, то все уже отступало на задний план. Пусть сыплется рожь — прежде всего гигиена. В конце концов, какова была действительность, указывает тот факт, что число рождавшихся (о чем весьма, как мы знаем, заботился Аракчеев) в военных поселениях было значительно меньше умиравших. «При десятой доле умирающих, — рассказывает служивший в военных поселениях инженер Панаев, — смертность не считалась большой; когда умирало 1/8, тогда производилось следствие». Отсюда «надежды на избавление губернии от рекрутской повинности сделались пустою мечтою, — официально признавалось в 1826 г. — «Ясно видно, что едва ли 6-я часть убыли может быть пополнена кантонистами».

Такова была оборотная сторона военных поселений, официально до 1826 г. процветавших и пользовавшихся любовью облагодетельствованных крестьян. Много раз поселенцы молят о защите «крестьянского народа от Аракчеева». В военных поселениях замечается эпидемия самоубийств, происходящих «по неизвестной причине», которая заключается в «невыносимости здешней жизни». За мольбами идут протесты и волнения (они систематически происходят и при самом водворении военных поселений, которые в сущности с самого начала вводятся насильственно. В 1817 г. происходит бунт в округе Новгородских военных поселений; в 1819 г. взбунтовались поселяне в Чугуеве, заявив: «не хотим военного поселения — это служба Аракчееву, а не государю». За бунтами следуют жестокие кары. Самые видные волнения были в Чугуеве, где было арестовано 2000 человек; 275 человек были приговорены военным судом «к лишению живота». 235 человек было отослано в Оренбург, причем не избегли наказания розгами и женщины. «Чувствительная душа» (выражение Александра I) Аракчеева смягчила наказание приговоренных судом к смертной казни: их было приказано наказать шпицрутенами, прогнав каждого через тысячу человек. Нескольким десяткам было дано от 3000 до 12 000 ударов. В действительности наказание шпицрутеном было жестокой смертной казнью: припомним, что шпицрутен это гибкий, гладкий лозовый прут в диаметре несколько менее вершка, в длину — сажень…

Живого человека «рубили как мясо». Сам Аракчеев должен был признаться в письме к императору Александру, что «несколько преступников, самых злых, после наказания, законами определенного, умерли», и несмотря на такое жестокое истязательство, никто из истязуемых не принес повинной. Понятно, что на мыслящих современников, на всех тех, кого нельзя было зачислить в группу «паяцев самодержавия» (Н. Тургенев), истинное положение вещей в военных поселениях производило кошмарное впечатление. «Права собственности, права человечества — забыты», — восклицал Н.И. Тургенев еще в 1817 г.

Фактические осуществители идеи военных поселений, по словам Трубецкого, делались «предметами всеобщего омерзения, и имя самого императора не осталось без нарекания», и действительно, именно под влиянием известий о том, что происходит в военных поселениях, у И. Д. Якушкина появляется даже мысль о цареубийстве… До Александра, конечно, доходили слухи о «петербургских праздноглаголаниях», как выражался Аракчеев. Но он считал военные поселения «одним из величайших дел своего царствования», считал их таковыми, вероятно, из обычного своего упрямства — ведь это была его мысль, его идея. «Военные поселения будут во что бы то ни стало, хотя бы пришлось уложить трупами дорогу от Петербурга до Чудова…» Действительность была недалеко от этого, но об этой действительности «по воле государя» в 1825 г. было запрещено что-либо сообщать в печати. Поистине военные поселения были венцом реакции. Они были введены во имя благодарности за вечно незабвенную Отечественную войну; таковы, следовательно, были и окончательные итоги войны: это были «цветущие поля» и «блуждающие тени», — самое несчастливейшее зрелище, по официальным отзывам 1826 г. «Если сличить одно с другим, — заключает историк военных поселений А.Н. Петров свой очерк, — то эти цветущие поля, со всей справедливостью, можно было бы назвать землею крови и скорби».

Некоторые из будущих декабристов думали, что «образование военных поселений должно послужить одной из причин "переворота". И эти предположения нашли себе отклик в официальной записке 1826 г., представившей самую строгую критику опасности существования в государстве «нестерпимого порабощения». «Можно ли, — писал автор этой записки, по поручению императора Николая собиравший сведения о положении военных поселений, — при настоящем брожении умов и при явно вероломных покушениях на ниспровержение престолов, равнодушно видеть целые селения вооруженные, состоянием своим недовольные и под командою офицеров угнетенных — видеть все сие у ворот, так сказать столицы, и спать спокойно». Автор приходил к выводу, что военные поселения «в политическом отношении» есть «предприятие… опасное». Военные поселения еще продолжали существовать; в них происходили бунты, усмиряемые с не меньшей жестокостью, но самая идея военных поселений была подорвана.

 

7. «АРАКЧЕЕВЩИНА»

Устроитель военных поселений, «чародей», умевший превращать «болота» в «цветущие поля», давнишний друг императора, гр. Аракчеев, казалось, был в зените славы и влияния. «Аракчеев есть первый человек в государстве», — говорил он сам о себе Мартосу. Казалось, ничто не препятствовало временщику, а тем более мистика, сокрушавшаяся о грехах, проповедовавшая христианские заветы любви и морали, а в действительности прекрасно уживавшаяся с самыми жестокими проявлениями реакции. Среди мистиков мы не слышим протестов ни против военных поселений, ни против ужасов крепостного права. При «набожном мистике», петербургском митрополите Михаиле, по высочайшему приказанию стали даже «поминать на ектений в церквах поселенные войска всех округов военного поселения».

Но при всем своем влиянии Аракчеев был завистлив и, по выражению Греча, «издавна со всею злобою зависти смотрел на успех и распространение силы Голицына». Взирая «со скотским благоговением злого пса» на верховную власть, и он подлаживался под господствующую мистику. Но вместе с тем он покровительствует той ортодоксальной реакции, которая подкапывается под мистику, заподозривая и в ней политическую неблагонадежность. Среди врагов мистики прежде всего официальная церковь. Правда, мистика увлекла в начале и некоторых из церковных деятелей, например, митрополита Михаила, архиепископа Иннокентия, архимандрита Филарета (впоследствии известного московского митрополита), который был одним из деятельных участников Библейского общества. Но огромное большинство деятелей официальной церкви, развивавших в проповедях положения Священного союза (они вывешены были в церквах), как это было приказано из центра, участвовавших в библейских обществах, однако, далеко не склонно было с одобрением смотреть на возрастающее влияние мистиков и пиэтистов. «Не странны ли, — писал Шишков, — даже не смешны ли в библейских обществах наши митрополиты и архиереи, заседающие вместе с лютеранами, католиками, кальвинами, квакерами, — словом, со всеми иноверцами».

Сам по себе уже интерес к мистике все-таки обозначал некоторые искания, некоторую неудовлетворенность, по крайней мере, официальной церковностью. Расцвет мистики обозначал известный упадок авторитета старого узкого богословия византийского типа, которое заменяла новая «транспирация» в духе татариновских радений. Деятели официальной церкви не могли смотреть одобрительно и на то влияние, которое получают всякого рода заезжие пасторы, несущие с собой протестантско-мистическое влияние. Официальная церковность была, в сущности, враждебна и распространению в широких массах Св. Писания, о чем заботились библейские общества (к библейским обществам несочувственно относилось и католичество), она была враждебна той проповеди, что внутреннее откровение выше слова внешнего, которая раздавалось в устах мистиков. Она должна была протестовать против успеха, который имели в Петербурге квакеры (в 1818—1819 гг.), и видеть в печатании и распространении их догматов (в лабзинском журнале) подрыв господствующей церкви, авторизированной и традициями и правительственной властью. Наконец космополитичность, заключавшаяся, по идее, в мистике и аналогичных течениях, вызывала протест как среди ортодоксов, так и шовинистов-патриотов типа Шишкова. Основатель «Сионской церкви» Лабзин говорил, что нет основания для разделения христиан на различные исповедания. Мистики мечтают о соединении церквей. Библейское общество в своих идеальных мечтаниях также должно соединить все народы земного шара в одну христианскую семью. Недаром Михаил Орлов в речи, произнесенной в Библейском обществе в Киеве, рассматривает последнее «в смысле либерального установления». Один ученый того времени изобретает даже «всеобщий язык», дабы привести все народы к братскому единству и таким путем образовать единую семью небесного Отца. Истины, провозглашенные Священным союзом, также носят универсальный характер. Вселенная есть отечество и вольного каменщика. Масоны — всемирные граждане. Все это явно грозит государству, церкви и истинной религии опасностью. Бесспорно, православных должны были смущать практиковавшиеся в некоторых масонских ложах обряды воспоминания тайной вечери. И вот против Голицына образуется довольно дружный союз из «богомольного», но «слабого верой» Аракчеева, митрополита петербургского Серафима и «полуфанатика, полуплута», по отзыву Пушкина, архимандрита Фотия. Неподвижность мысли, застой и верность традициям — единственно прочное основание для государственной мощи. С этим согласны многие реакционные староверы, как западноевропейские, так и русские. «Кажется очевидным, — писал покровитель иезуитов Жозеф де Местр, — что библейские общества орудие социнианское, выдвинутое для ниспровержения общества церковного». То же самое писал и Ростопчин еще 3 июля 1813 г. (в письме к Балашову): «В сем заведении (библейских обществах) я пользы никакой не предвижу». «Я тут нахожу новые затеи иллюминатов и мартинистов, кои из Библии сделали себе духовное маскарадное платье». Между мистикой и ортодоксией — «православной дружиной» идет с самого начала тайная борьба, полная интриг и клеветы и обвинений в неблагонадежности; недаром еще в 1813 г. современник, будущий министр народного просвещения Николая I и оплот тогдашней реакции, гр. Уваров отметил полную путаницу, которая господствует в представлениях правящих кругов. «Состояние умов теперь таково, — писал он, — что путаница мыслей не имеет пределов. Одни хотят просвещения безопасного, т.е. огня, который бы не жег, другие (а их всего больше) кидают в одну кучу Наполеона и Монтескье, французские армии и французские книги, бредни Шишкова и открытия Лейбница; словом, этот хаос криков, страстей, партий, ожесточенных одна против другой, всяких преувеличений, что долго присутствовать при этом зрелище невыносимо: религия в опасности, потрясение нравственности, поборник иностранных идей, иллюминат, философ, франк-масон, фанатик и т.п. Словом, полное безумие».

Уваров пишет это бар. Штейну по поводу «соблазнительного» пререкания, происшедшего между арх. Феофилактом и арх. Филаретом по поводу изданной первым книги с разрешения светской цензуры: «Эстетические рассуждения» Ансильона. В одном месте у автора говорилось, что «в большей части обществ новейших политическая свобода совершенно исчезла». Причиной исчезновения является то обстоятельство, что «один человек является, другие ничто иное суть, как послушные орудия, верные исполнители его повелений».

По этому поводу Филарет в своей критике восклицал: «Да услышат блюстители общественного благоустройства и спокойствия… как называется общество, в котором "един человек является"… Это монархия… Итак… политическая свобода исчезла потому, что правление есть монархическое? Итак, политическая свобода… только в мятежах и ужасах революции?»

Политический донос вызывает достойный ответ в опровержении Феофилакта: «Да услышат владыки земные, не республиканские ли подданным их преподаются наставления, когда утверждается, что могут они пользоваться и политическою свободою… Между тем всякий верноподданный должен быть верным только исполнителем своего законодателя: «Всяка душа властей придержащим да повинуется»… Такие взаимные обвинения в иллюминатстве, т.е. неблагонадежности, были не редкость.

Любопытную и поучительную страницу этой действительной «путаницы» могла бы дать страница из истории тогдашней духовной цензуры, раскрытая в исследовании г. Котовича «Духовная цензура в России». Мистики преследуют все книги, направленные хотя бы косвенно против них. Но мистика главенствует, и духовная цензура ортодоксии применяет любопытные приемы молчаливой, пассивной оппозиции против книг мистического содержания, задерживая рассмотрение их по 3–4 года, оттягивая свои ответы под всякими благовидными и неблаговидными предлогами.

Любопытно и то, что в противовес петербургским мистическим влияниям на первых порах именно в Москве создается центр той «православной дружины», которая, приобретя авторитетных покровителей, выступила в конце концов открыто против мистики и сломила ее, доказав ее как бы политическую неблагонадежность.

В Москве возгорается небезынтересная даже литературная полемика: не имея возможности появиться в печати, она находит распространение в рукописном виде. С осуждением книг мистического содержания выступает в 1816 г. настоятель Симонова монастыря арх. Герасим, находивший все эти книги противными Священному Писанию. С реабилитацией мистики выступает старый лопухинский ученик Максим Невзоров, обрушившийся с резкой критикой против духовенства: «Нельзя, к сожалению, здесь пройти молчанием, что древле и ныне, по всей Европе и всем христианским государствам в свете и даже, наконец, у нас в России против истинно христианских книг первые восстают духовные. Полвека у нас продолжается издание разных философских, к падению религии служащих, книг, вольтеровских и подобных, но я не слыхал, чтобы духовенство, движимо будучи ревностью к истинному христианству, решилось делать правительству против заразительных сих книг формальные представления. Но лишь только дается свобода выходить истинно христианским сочинениям, оно первое начинает против них вопиять».

«Ругательные бумаги» Невзорова вызывают со стороны некоего кол. асессора Соколова жалобу в Синод, с предложением сжечь или остановить выпуск «несправедливо защищаемых» Невзоровым «нелепых книг». Некий другой губернский секретарь Смирнов в то же время непосредственно обращается к Александру по поводу книг, изданных в 1815–1816 гг., имеющих «благовидную наружность», но «гибельную внутренность», как «ведущих к потрясению христианства, престолов и к образованию тайных обществ, стремящихся владычествовать над миром».

Но московские ревнители веры, очевидно, в то время недостаточно еще ориентировались в положении дел: мистика казалась несокрушимой, и Синод лишь был молчаливым орудием в руках авторитетно стоящего кн. Голицына. В правительственном настроении чувствуется, однако, уже некоторый поворот не в пользу мистических исканий: «В лето 1822 благодатное» Фотий отмечает уже, что «участь Голицына становится все сомнительнее».

Чуткие люди даже из голицынских адептов стремятся уже повернуть фронт: едва ли ни первым был Магницкий, недавно еще столь ревностный насадитель библейских обществ. Магницкий — типичная фигура перебежчика. Ядовитейшую характеристику этого «святого человека» дал Воейков в своем «Доме сумасшедших»:

Я, как дьявол, ненавижу Бога, ближних и царя. Зло им сделать сплю и вижу В честь Христова алтаря! Я за орден — христианин, Я за деньги — мартинист, Я за землю — мусульманин, За аренду — атеист!

Магницкий идет на поклонение в Мекку к «Змею-Горынычу», а за ним тянутся и другие. В антиголицынском лагере будет и директор его канцелярии Ширинский-Шихматов, представивший Александру целую записку «о крамолах врагов России», направленную против библейских обществ: он обличал здесь «хитрость врагов нашей церкви и отечества», заключавшуюся между прочим в том, что они, в намерении уронить достоинство священных книг, продавали их по самой низкой цене; а чтобы возвысить мнимое достоинство своих зловредных книг, продавали их очень дорогой ценою. В этом лагере обвинителей будет и «ревнитель веры» известный нам реакционер Стурдза, но все же истинной душой этого заговора является юрьевский архимандрит Фотий — самый типичный ортодоксальный фанатик и изувер.

Ничем не знаменитый Фотий, — грязный, цинический в манерах и выражениях самый дюжинный монах — так характеризует его Бороздина, сумел приобрести дамское расположение, и особенно в лице гр. Орловой, имевшей большие связи при дворе и сделавшейся самой верной последовательницей юрьевского архимандрита, его рабой, чуть ли не снимавшей с него сапоги. Через нее Фотий проникает к кн. Голицыну и к самому Александру; как хитрый лицемер, умеет их расположить в свою пользу и постепенно подготовить падение кн. Голицына, а вместе с ним и всей мистики, — этого «беззаконного сборища из всех сект». Недалекий, но в то же время и незлобивый князь Голицын легко поддался влиянию Фотия. В тот самый момент, когда Фотий записывает, что положение Голицына поколебалось (1822 г.), он доставляет своему врагу цветы, а тот называет Фотия «человеком необыкновенным», «разговор» с которым «имеет силу, которую один Господь может дать». Он обращается «с разрешения и благословения любезного нашего отца Фотия» к своему ярому врагу гр. Орловой с братским наименованием: «Сестра во Господе». Усыпляя бдительность Голицына, «отче преподобный Фотий» проникает во дворец, где в течение 1822–1824 гг. не раз беседует с царем «о делах веры и отечества». Все эти разговоры сводятся к одному: «Эта новая религия (т. е. все лжеумствования о так называемой внутренней церкви, т. е. никакой, как выражался по-другому Шишков) есть вера в грядущего антихриста, дышащая единою революциею, жаждущая кровопролития, исполненная духа сатанина». Другими словами, «новая религия» подрывает основы веры, а вместе с тем и государства.

Все книги, изданные в период господства Голицына, содержат гибельную внутренность, ведущую к потрясению христианства, престолов и к образованию тайных обществ, стремящихся лишь к владычеству мира. Иезуиты, масоны, иллюминаты, якобинцы и все остальные заключили таинственный заговор, чтобы разрушить порядок и нравственность. Вся цель Голицына, — констатирует записка Фотия в 1824 г., — ниспровержение самодержавия и веры. Фотий готов утверждать даже, что мистики в 1817 г. хотели совершить покушение на Александра, и, в частности, в содействии этому обвиняет Лабзина.

«О сем опубликовано было, — замечает Фотий в своем «Историческом повествовании о делах Церкви Христовой и веры православной» (1824 г.), — в «Сионском Вестнике» следующими словами: «Той, кого нетерпеливость влечет, как Петра, ударить ножом, да молиться: "Господи! Даруй сердцу моему терпение!"» Будем, братья, ждать, пока Господь на то воззовет, как воззвал Илию на избиение Бааловых жрецов!»

Протестантские пасторы, вроде популярных Фесслера, Госнера, «хуже Пугачева», по мнению Фотия… Но не только они вредны: сам Греч ни более ни менее как «первый злодей, содействующий пагубе России». Для того чтобы «остановить революцию», надо уничтожить министерство духовных дел, библейские общества и духовенству поручить надзор за просвещением. Так отвечает Фотий в письме на запрос Александра: что надо делать.

Пугачев и революция — вот два пугала, которыми можно было устрашить более всего и правительство и общество. Вероятно, находились наивные обыватели, которые, действительно, верили в существование какой-то тайной секты, стремящейся ниспровергнуть все основы государственные. По крайней мере, Сперанский в письме к Столыпину 22 февраля 1818 г. пишет: «Из письма вашего я вижу, что там еще ныне верят бытию мартинистов и иллюминатов. Старые бабьи сказки». Но эти старые сказки незадолго перед тем повторял не кто иной, как Ростопчин в записке, представленной в 1811 г. великой кн. Екатерине Павловне по поводу мартинистов; запрещение масонства в 1799 г. он объяснял тем, что масоны хотели убить Екатерину II и что жребий даже пал будто бы на Лопухина; то же повторял позже «якобинец» Магницкий.

Вряд ли Александр I верил этим сказкам, усиленно распространяемым антимистиками. Но в этих сказках можно было найти опору для еще большего усиления реакции против возрастающей оппозиции в обществе и прежде всего для закрытия масонских лож, направление которых с точки зрения правительственной власти стало приобретать нежелательный характер.

Новые течения в масонах грозят сделать ложи гнездом иллюминатства и либерализма, докладывает в своей записке 1821 г. масон Кушелев, принявший должность великого мастера с согласия мин. вн. дел Кочубея исключительно в целях, чтобы «сие звание не впало в руки хищного волка или злоумышленного изверга». Ген.-губернаторы с «таким чутьем», как маркиз Паулуччи и кн. Волконский, уже в 1818–1819 гг. закрыли в своих губерниях масонские ложи. В 1821 г. закрыты все масонские ложи в Бессарабии в силу донесения о «кишеневских новостях» — в ланкастерских школах толкуют о каком-то просвещении. В то же время над всеми масонами было учреждено негласное наблюдение, запрещено было даже печатание масонских песен, а 1 августа 1822 г. масонские ложи были окончательно запрещены, равно как и все вообще «тайные общества». Мотивом были выставлены «беспорядки и соблазны, возникшие в других государствах от существования разных тайных обществ», ближайшим образом имелось в виду, как передает своему правительству Буальконт, — направление польского франкмасонства. «Все без исключения тайные общества, — доказывал маркиз Паулуччи в записке о масонских ложах в Остзейском крае, — принадлежат к числу средств, которыми пользуются для уничтожения всего существующего». Под личиной усердия и благочестия проскальзывают эмиссары новых учений — политических и религиозных. Паулуччи мог иметь в виду организации в Курляндии тайного общества «Вольных Садовников», поставивших себе целью, как утверждал в своих показаниях декабрист Бестужев-Рюмин, добиться присоединения своей родины к Польше ввиду существования в последней конституционного образа правления.

Конечно, масонство само по себе не играло здесь никакой роли. Недаром тот же сенатор, масон Кушелев — доброволец по политическому сыску — и тот должен признать в своем донесении 22 июля 1822 г., что, например, тайная ложа Лабзина, членом коей он состоял «единственно по верноподданнической приверженности», не заключала в себе ничего «необыкновенного и вредного». Недаром консервативный Михайловский-Данилевский, несведущий «в предметах, касающихся до политики», неодобрительно отнесся к закрытию масонских лож, не имевших «другой цели, кроме благотворения и приятного препровождения времени», недаром Ланской, управляющий союзом Великой Провинциальной Ложи, после закрытия лож считает нужным пояснить, что в ложах не допускались «никакие политические толки» и что членам «воспрещалось» иметь какие-либо «сношения» с другими тайными обществами.

Причина преследования тайных обществ заключалась не в масонстве, а в том, что после семеновской истории «прежний розовый цвет либерализма, — как выражался Вигель, — стал густеть и к осени переходить в кроваво-красный», другими словами, по донесению Лафероннэ, Россия в силу распространения смелых теорий становилась менее других защищенной от бурь, которые угрожают Европе.

«Постыдное злоключение» в Семеновском полку было приписано Александром деятельности тайных обществ: «это, вне сомнения, действие подстрекательства офицеров». Аракчеев даже убийство своей свирепой любовницы объясняет в письме к императору тем же «посторонним влиянием». За армией устанавливается бдительный надзор; для выяснения ее настроения учреждается специальная полиция, на которую по личному приказанию Александра «без всякой формальной бумаги» из министерства финансов отпускается 5 т. руб. Надо уменьшить число «негодяев и говорунов», соблюдая, однако, всю осторожность в «секретных делах полиции, дабы они не разглашались в публике», — пишет П.М. Волконский Васильчикову из Троппау 24 ноября 1820 г. Чрезвычайно любопытен прием, к которому прибегают «для открытия имени «болтунов»: помимо наблюдения за офицерами, ездящими в Кронштадт в масонскую ложу, Волконский распоряжается установить за солдатами Преображенского полка наблюдение «через девок, поименованных в записках». Через полгода из Лайбаха 17 апреля 1821 г. Волконский вновь пишет Васильчикову, что ввиду неутешительных сведений о духе, господствующем среди молодежи, надо «заставить… молчать наибольших говорунов» (арестовать некоторых). «Дела в Италии и Пьемонте могут служить хорошим примером всем этим краснобаям». Все эти распоряжения отдаются по личной инициативе Александра ввиду доходящих слухов, что в Преображенском полку разговаривают «насчет истории Семеновского полка и о том, что ежели не вернутся арестованные… то они докажут, что революция в Испании ничто в сравнении с тем, что они сделают». И эти опасения во всяком случае были небезосновательны:вспомним, что Н.И. Тургенев записал 13 февраля 1820 г.: «Слава тебе, слава тебе, армия гиспанская». Под таким же впечатлением полулиберал, полуконсерватор Вяземский восклицает (в письме к Тургеневу): «Когда скажу себе: в России русскому жить можно; он имеет в ней отечество».

Под влиянием именно этих настроений и происходит закрытие масонских лож, дабы никто не мог бы прикрывать дела политические праздными собраниями для «приятного времяпрепровождения». Правда, результаты будут иные, как предусмотрительно отмечала еще в 1819 г. петербургская полиция: в случае закрытия масонских лож, они все равно будут существовать — только останется в них одна «сволочь», которая превратит ложи «в сборища разврата». Правительство преувеличивало силы действительной оппозиции. По словам принца Вюртембергского, Константин Павлович рассказывал ужасы о мятежном настроении войск, и в особенности гвардии: «Стоит кинуть брандер в Преображенский полк, и все воспламенится». Но хотя «заражение умов» и было «генеральное», в среде либералов, конечно, было много «Репетиловых, фанфаронов, повторявших фразы людей с высшими взглядами», как выразился Греч. В обществе и на либерализм была мода: Вигель прямо был оглушен «новым непонятным сперва для меня языком, которым все вокруг меня заговорило» (после 1812). В это время (1820), по признанию Греча, и он сам был «отъявленным либералом». Но Греч с успехом может быть отнесен к числу тех, которые повторяли «фразы людей с высшими взглядами». Сознательных граждан было еще слишком мало.

И если бы Александр оценил действительное положение дел, то он, «может быть, решился бы сыграть с вами плохую шутку», — сказал ген. Ермолов Н.И. Тургеневу.

Александр не знал, однако, истинной силы тайных обществ и боялся их. Боязнь вспышки наподобие Испании заставляла воздерживатъся от активных выступлений, но в то же время усиливать реакцию: правительствам не дано усвоение истины, что реакция мало способствует успокоению революционных настроений, а лишь усиливает их.

«Общее мнение не батальон, ему не скажешь: смирно», — сказал еще Греч. А это общее мнение, во всяком случае, решительно осуждало крайности реакции, затрагивавшей подчас своей неумеренностью и элементы не только благонамеренные, но по своему существу и реакционные. Так было и с мистикой, которой ортодоксальной реакции, действовавшей и по личным мотивам, удалось нанести окончательный удар и свалить в 1824 г. Это «лето», еще более «благодатное», чем предшествующие годы, обнаружило, что в Петербурге пользуется большим успехом проповедь двух заезжих католических пасторов Линдля и Госнера, которые, по словам Греча, «не отрекаясь от католицизма, проповедовали какой-то мистический протестантизм». Магницкий Рунич, Кавелин и все другие приспешники Голицына «окружали их кафедры, выворачивали глаза, вздыхали, плакали, становились на колени» (Греч).

Госнер написал особые толкования на Новый Завет, которые были переведены на русский язык и печатались с одобрения Голицына в типографии Безака и Греча, за что последний, очевидно, и попал в число первых злодеев в глазах Фотия. При содействии Магницкого и обер-полицмейстера Гладкова, числившегося также в «православной дружине», из типографии была выкрадена корректура части этой книги — «о Евангелии Матфея», «явно противной христианству», и препровождена к Аракчееву. Эта «безбожная и богохульная» книга и послужила поводом к ликвидации официальной мистики.

Шишков с друзьями, занявшись ее рассмотрением, нашел в ней явную и очевидную цель «под видом толкования евангельских текстов проповедовать ниспровержение всякой христианской веры». Но этого мало: книга представляет собой «позыв на восстание против всех первосвященников, всех вельмож и царей». Не безынтересно, быть может, привести пример тех толкований, при помощи которых Шишков приходил к выводу о революционности книги.

Госнер писал: «Христианин не желает иного отечества, кроме обширного шара земного, принадлежащего Господу».

Шишков: «Не разврату ли, не сущу ли разрушению всех добродетелей, учит нас здесь проповедник?» Он «не велит иметь отечества, следовательно, ни алтаря ни государя».

— «Спаситель избавил народ свой от грехов мучения и власти». Шишков: «Темнота выражения сего смешивает адское мучение и дьявольскую власть с законною властью земных правителей».

В результате Госнер был выслан 25 апреля 1824 г. за границу, а цензор предан суду. 15 мая перестал быть министром и кн. Голицын, а его помощники сменены, причем Попов также был предан уголовному суду.

«Избиение вааловых жрецов» произошло. «Несчастие пресеклось, — писал по этому поводу Фотий, — армия богохульная паде… общества все богопротивные, якоже ад, сокрушились». Кто же спас отечество от всех неисчислимых зол, которые ему грозили? «Молился об Аракчееве, — сообщает Фотий: — он явился раб Божий; за святую церковь и веру, яко Георгий Победоносец».

Радостью встречают весть об отставке Голицына и его присных московские патриоты, боровшиеся ревностно заодно с петербургской православной ратью: «Мартинисты, — восклицает в письме известный нам Александр Булгаков, — пора их всех истребить. Общее мнение столь поражено карбонарами, что все секты относятся к ним. По крайней мере, сим обнаружен благонамеренный дух нашей столицы».

Министром на место Голицына сделался за «сочинение нелепого разбора» книги Госнера вождь литературных староверов, «выживший в то время из ума бестолковый Шишков». Если ужев 1820 г. Тургенев в тисках русской жизни восклицал с отчаянием: «Душно, душно!…» «Тут невежды со всех сторон ставят преграды просвещения, там усиливают шпионство…»

Что же приходилось сказать теперь, когда действительно «гас последний луч надежды». Ортодоксальная реакция была еще мрачнее мистической. Прежде всего, естественно, изгнана была мистика.

11 декабря 1824 г. митрополитом Серафимом под влиянием «православной дружины» была представлена Александру записка о необходимости закрыть библейские общества, ибо «чтение священных книг состоит в том, чтобы истребить правоверие, возмутить отечество и провести в нем междоусобие и бунт». Библейские общества придумали «хитрый и злодейский план»… Переводов. Писания на простое наречие одно из средств к по-колебанию веры, ибо «если язык домашнего воспитания в законе Божием будет различен с языком служения в церкви, то из сего непременно долженствует произойти соблазн». Оставалось только ввести и в домашний обиход церковно-славянский язык. По словам Шишкова, Александр отклонил представление митрополита на том основании, что «правительству надлежит быть твердым в своих постановлениях». Тогда уже Шишков принимается за составление более сильной записки в доказательство вреда, могущего последовать от перемены «языка церкви на язык театра в священных книгах». Библейские общества имеют одно намерение — «составить из всего рода человеческого одну какую-то общую республику и одну религию: мнение мечтательное, безрассудное, породившееся в головах или обманщиков или суемудрых людей». «Не странны ли, — писал Шишков, — даже не смешны ли в библейских обществах наши митрополиты и архиереи, заседающие вместе с лютеранами, католиками, кальвинами, квакерами, словом, со всеми иноверцами».

«Будь прямо, русский царь, — заключает Шишков свою записку. — Возвысь дворян, ограду твоего престола! Будь отец народу, но не давай возмущать себя преждевременным внушением о вольности, вовлекающим его в своевольство… Одно слово твое, один взор рассеет в царстве твоем всех вольнодумцев…»

Наряду с библейскими обществами, конечно, подверглись опале все «богохульные книги», изданные за время господства мистицизма. С другой стороны, по мнению Магницкого, от книг русских профессоров пошло все новое вольнодумство в Европе; поэтому надо усилить цензуру. Шишков совершеннно согласен с таким положением. Еще в 1815 г., когда цензура искореняла довольно тщательно «затеи буйной философии», Шишков входил с представлением о слабости цензурной. Сделавшись министром, он находит необходимым «поскорее устроить цензуру, которая до серо времени, нужно сказать, не существовала». И 25 мая 1824 г. Шишков испрашивает Высочайшее позволение: «Сделать план, какие употребить способы к такому и скорому потушению того зла, которое, хотя и не носит у нас имени карбонарства, оно есть точно оное».

И начинается полное мракобесие, когда уже ничто не могло, по словам Фадея Булгарина, будущего шишковского продолжателя, защитить «бедную литературу от невежественных когтей цензора», когда даже филаретовский катихизис и тот был заподозрен чуть ли не в революционности.

Когда не кто иной, как сам Магницкий, прислал под псевдонимом в цензурный комитет рукопись «нечто о конституции», где доказывал превосходство неограниченной монархии перед конституционной, то комитет ответил уже так, как в свое время Голицын ответил по поводу рассуждений о крепостном праве: комитет «не находит нужным, ни полезным в государстве с самодержавным образом правления публично рассуждать о конституциях».

Да, «худая песня соловью в когтях у кошки», — заметил по этому поводу Крылов в соответствующей своей басне.

Весь александровский либерализм окончательно был похоронен.

Осуществляется целиком принцип Жозефа де Местра: «Замедлять царство науки и присоединить к верховной власти могущественного союзника во власти церковной».

В период мистической реакции, пожалуй, была одна хорошая сторона — это некоторая веротерпимость. Теперь и в церковные дела проник дух «застенков и казарм» — Суздальская монастырская тюрьма становится уделом религиозных мыслителей, не подчинившихся увещаниям «отче преподобного» Фотия (есаул Колесников).

Реакция углубляется и во всех других сторонах жизни. Если административный произвол не редкость и в прежние годы (ссылка Лабзина в 1822 г., Пушкина и т. д.), то теперь он достигает циничной прямоты. Вместе с тем происходит полный развал государственного механизма. Высшие государственные учреждения теряют свой авторитет и над ними высится единоличная власть временщика. Допустим, что Аракчеев, сам называвший себя «пугалом мирским», действительно был человеком «большого природного ума» (мнение де Местра), «необыкновенных способностей и дарований» (фон-Брадке), умевшим «расставить людей сообразно их способностям» (Батенков), во всяком случае, «злодейские качества Аракчеева, то исключительное положение, которое занял грузинский отшельник в управлении государством, когда "Члены Государственного Совета и министры относились к нему по повелению императора в большей части случаев, где требовалось высочайшее разрешение" (Якушкин), делали совершенно несносным положение вещей: «все государство трепетало под железною рукою любимца-правителя». И «никто не смел жаловаться».

«Едва возникал малейший ропот, — вспоминал впоследствии Н.А. Бестужев, — и навечно исчезал в пустынях Сибири и в смрадных склепах крепостей». И тот же Бестужев отметил еще одну черту: «Где деспотизм управляет, там утеснения — закон». И действительно, состояние администрации во вторую половину царствования Александра I представляет самую «жалкую» картину. Уже сенаторские ревизии 1815–1816 гт. достаточно ярко показали, что «народ страждет от грабительств» чиновников. Честным людям не было места при Аракчееве; «для нынешней службы, — писал еще 7 апреля 1818 г. матери молодой Рылеев, — нужны подлецы». Каховский в таких словах охарактеризовал состояние России в последние дни, казалось, столь «блестящего» царствования: «У нас нет закона, нет денег, нет торговли, у нас внутренние враги терзают государство; у нас тяжкие налоги, повсеместная бедность».

Многим из современников казалось, что Россия пошла по такому пути потому, что Александр с каждым днем «все более и более отчуждался от России» (Якушкин), потому что Александр, «забыв все свои обязанности относительно России… к концу своего царствования предоставил все дело управления страною известному Аракчееву» (А.Н. Муравьев). В другой статье мы уже указывали, что это была только иллюзия современников. Предоставляя Аракчееву за своей подписью бланки, «вследствие чего, — говорит В.И. Семевский, — он мог даже без доклада государю заключать в Шлиссельбургскую крепость вызвавших его гнев и ссылать в Сибирь», Александр тем не менее тщательно следит за всеми фазами внутреннего управления.

«Цари преступили клятвы свои, - писал Каховский по поводу Священного союза. — Монархи лишь думали об удержании власти неограниченной, о поддержании расшатавшихся тронов своих, о погублении и последней искры свободы и просвещения». Но и в этом «монархи» были лишь отголосками той социальной среды, которая поддерживала их во имя борьбы с «преступной» революцией.

Мы только что видели результаты, к которым привела реакция в России, когда «исступленных любителей метафизики» сменили ортодоксальные изуверы и Скалозубы с их девизами в школах «лишь учить по-нашему: раз! два! а книги сохранять так, для больших оказий»; рвение к мистике в аристократическом обществе исчезло как «по сигналу». И это более чем понятно. «Все зависело от двигателя, пускавшего в ход машину, — замечает в своих записках Рунич: — во время министерства Кочубея и его души — Сперанского все были ханжами. Во время милости Аракчеева все были льстецами».

Полуофициальный мистицизм, так легко павший под ударами ортодоксальной реакции, еще раз показывал, как, в сущности, неглубоко захватывал он русское общество. Правда, это общее увлечение неизбежно должно было оказывать некоторое влияние на миросозерцание современников, окрашивать его известной долей религиозной мечтательности. Мы ее видим отчасти даже среди будущих декабристов. Но, конечно, эта мечтательность в своей сущности была очень далека от выше очерченного мистицизма, враждебного всему тому, что носило отпечаток научности. Мечтательность эта скорее приближалась к раннему философскому идеализму николаевского времени; она являлась скорее плодом реакции, когда люди вообще склонны уходить от мира реального в мир воображаемый. Если александровская мистика питалась в противовес мистике. Во имя позитивизма, во имя разума они поднимали знамя борьбы против всех иррациональных начал жизни. Недаром реакционер Рунич писал, что вся новая «немецкая философия… дерзко подрывает основы Священного Писания…»

Мистицизм не оказал никакого влияния на русскую литературу. И его одиночество показывает, что он был наносным явлением, не имевшим под собой реальной почвы. На смену слащавого и бессодержательного сентиментально-романтического (направления начала александровских дней шел новый романтизм полный гражданского гнева: поэтом можешь ты не быть, но гражданином быть обязан. И эта гражданская поэзия Рылеева с ее смелым обращением «к временщику», с ее горячими призывами к борьбе за свободу родины и к самопожертвованию; вольнолюбивые произведения Пушкина - вполне гармонировали с теми карбонарскими настроениями, которые действительно, а не только в воображении Шишковых растут в просвещенном русском обществе под влиянием роста реакции, а не той мистической, конечно, литературы, в связь с которой впоследствии в своих записках ставил Шишков события 14 декабря 1825 г.

Эти события были, таким образом, неизбежной развязкой царствования Александра. Стоит прочитать замечательное письмо Каховского из крепости 24 февраля 1826 г., чтобы понять психологию тех, кто вошел в историю с наименованием декабристов. «Народы, — писал Каховский, — постигли святую истину, что не они существуют для правительства, но правительства для них должны быть устроены. И вот причина борений во всех странах; народы, почувствовать сладость просвещения и свободы, стремятся к ним; правительства же, огражденные миллионами штыков, силятся оттолкнуть народ в тьму невежества. Но тщетны их все усилия; впечатления, раз полученные, никогда не изглаживаются. Свобода есть светоч ума, теплотворная жизнь была всегда и везде достоянием народов, вышедших из глубокого невежества». В литературе не раз были совершены неудачные попытки представить декабрьское движение как движение дворянское. Но каковы бы ни были оттенки воззрений отдельных декабристов, все движение носило яркий отпечаток протеста во имя народных интересов. «Дворянство, — констатировал Бенкендорф в своей записке о тайных обществах в 1820 г., — по одной уже привязанности к личным своим видам, никогда не станет поддерживать какого-либо переворота». Или, вернее, поддержит его тогда, когда этот переворот не направлен против попрания сословных привилегий. Александр I не был антидворянским царем в первые годы своего царствования и был царем по преимуществу дворянским, начиная с 1812 г., хотя и не любил так дворянства. И дворянский публицист Ростопчин, в конце концов, по-своему верно определил характер движения 14 декабря 1825 года: обыкновенно сапожники хотят быть дворянами, а у нас дворяне захотели быть сапожниками.