К защите диплома Наташа вернулась из Жданова не одна: с ней приехали муж и мать. То ли Михаил сам начал тогда о чем-то догадываться, то ли ему откровенно посоветовала мать, но он в самый разгар весеннего лова вдруг взял двухнедельный отпуск и уехал в Москву.

В те дни Наташу окружили такой неотступной предупредительностью и заботами, что ей после приезда из дому лишь однажды, да и то чуть ли не мимоходом, удалось повидаться с Сергеем. Встреча была растерянная, торопливая. Простились они тоже торопливо, так ни о чем и не договорившись. А потом приспело время ехать Сергею на практику в газету, и больше они не встречались…

И вот уже наступила осень, а боль от трудной разлуки все не притуплялась у Сергея. Даже вышедший, еще умопомрачающе пахнущий типографскими красками его первый сборник стихов не смог заглушить тоску по Наташе: с ней-то ему и хотелось поделить свою неповторимую радость. Правда, были такие несколько часов, когда эта радость все же захлестнула его до самозабвения.

Получив сигнальный экземпляр, долго и мучительно ждал случая остаться с ним наедине в комнате. И когда, наконец, дождался, то прихлопнул дверь с английским замком и перечитал вслух от первой до последней страницы все стихи сборника, хотя помнил их на память. Некоторые стихи читал даже дважды с неослабевающим упоением. Неизвестно, сколько бы длилось такое, если бы он не вспомнил, что через несколько дней в Лужниках должен состояться матч сборных футбольных команд СССР и Венгрии. Билет, конечно, можно было достать с помощью чуда, но попытаться стоило. Он быстро оделся и, не забыв, разумеется, захватить с собой сборник стихов, пошел к электричке. И чудо свершилось: Сергею удалось уговорить одного третьекурсника продать свой билет ему. Место было неудобное — за воротами в третьем ряду Северной трибуны, но Сергей отлично понимал, что даже у него останется на площади перед стадионом не одна тысяча завистников…

Сергей за всю свою жизнь не помнил такой очаровательной и одухотворяющей осени, какая была в тот год в Москве. Он почти каждый день уезжал с первопопавшегося вокзала за город, подолгу бродил по светлеющим, тихим и прохладным рощам Подмосковья. Если вдруг набегал откуда-нибудь порывистый ветер, Сергей затаив дыхание самозабвенно следил, как лесными тропками медленно, цепочками, словно желтые выводки неуверенно держащихся на ногах утят, брели, покачиваясь, к дорогам и полянам большие лапчатые листья кленов. В такие минуты очень часто вспоминался светлый Пушкин, думалось о своей великой России, о ее людях. Однажды Сергей, возвращаясь из лесу к железнодорожной платформе, записал в своем блокноте:

«Пушкин любил осень потому, что был редким человеколюбом. Весной люди легкомысленней, эгоистичней, думают только о себе, а осень заставляет думать их об утратах, своих и чужих. Мне почему-то забываются в желтом лесу все нанесенные людьми мелкие обиды. Остается только большое. Будто поговорил с чистым, умным человеком. Хорошо-то как на нашей земле!»

В день матча, 23 сентября, резко похолодало. Подул ветер, над стадионом пронеслись белесые тучи, и густо посыпалась колючая снежная крупа. Сергей с горечью подумал о том, что придется распрощаться с невиданным листопадом. На душе помрачнело и от проигрыша нашей команды. Гости чаще переигрывали хозяев поля, у них было больше остроумных пасов и выходов к воротам противника, что не забыла громогласно отметить самая объективная в мире московская публика. Сергей тоже одобрительно рукоплескал венгерским нападающим, нисколько не подозревая, что кое-кто из них всего лишь через месяц окажется в стане самых темных и отъявленных предателей своего народа…

Сергей уже не выезжал на дачных электричках в лесистые места Подмосковья, мысленно подготовив себя к рано наступающей зиме.

Казалось, год шел к спокойному закату и готовился уступить место своему неразгаданному преемнику. Но неожиданно он встрепенулся, и от этого пробуждения вновь тревожно содрогнулись человеческие сердца…

Ровно через десять дней после матча, 3 октября, к вечеру вдруг подул мягкий, теплый ветер, московское небо стало заволакиваться мутными кучевыми облаками. Они то рвались, то вновь сливались, оседали к земле, наползали друг на друга, и от этого становились все темнее и темнее, превращаясь в большую, по-летнему пахнущую свежестью тучу. Вместе с тучей темнел и угасал день.

Когда дачный поселок уже совсем окутали быстро наступившие сумерки, черную тучу внезапно пронзила длинная, ломаная, ослепительная молния. За окном Сергеевой комнаты шарахнулись, как застигнутые врасплох голые купальщицы, белотелые трепещущие березы; послышался сухой деревянный треск — постоянный спутник и предвестник мощных громовых раскатов, и сразу же от гула и грохота содрогнулись стены комнаты, с жалобным звоном задребезжали оконные стекла. А через минуту шум притихшего вдруг ветра сменился шумом хлынувшего ливня. Сполохнувшиеся было березы постепенно успокоились и покорно подставили свои длинные черные косы под светлые, прозрачные, в беспрерывных вспышках молний дождевые струи. Сергей распахнул окно, облокотился на подоконник, вглядываясь и вслушиваясь в царственно великолепную ночь. Какой-то сладкий, охмеляющий восторг смешал его мысли и чувства, разлился по всему телу, взбунтовал воображение. Сами собой зашевелились почему-то потеплевшие губы. На секунду вспомнилось и тут же затерялось среди бегущих мыслей предутреннее Садовое кольцо и те настроения и переживания, с какими он тогда, позапрошлой весной, шел от Наташи. Затем промелькнули единственные, оставшиеся в памяти с детства слова песни, которую давно уже перестала петь его мать:

И снится ей, что будущей весною Опять случайно встретились они.

«Это, наверно, самое высокое счастье — предчувствовать… — он поискал окончание фразы, — предчувствовать близость идущих к тебе ненаписанных стихов».

А дождь все лил и лил, крупный, сплошной, хлопающий по железной крыше, по лужам, по пустой консервной банке, валяющейся в двух метрах от окна. В поселке давно выключили свет, и теперь в небольших темных межмолниевых промежутках можно было увидеть тускло бледнеющие огоньки свечей в некоторых затерянных меж деревьями дачах. Это придавало всему окружающему вид таинственной запустелости и одичалости. Сергей окончательно забылся, растворился в своих переживаниях, и когда распахнулась дверь и кто-то ввалился в комнату, громко шурша мокрым плащом, он скорей ощутил, чем услышал приход второго человека: приятно прохладное прикосновение сквозняка к его голым до локтей рукам вдруг показалось ему прикосновением чьих-то очень добрых, гладящих ладоней, ему опять вспомнилась Наташа, и он резко обернулся.

— Есть здеся какие-нибудь твари божий? — это шутовское кривлянье Бориса Мишенина, как издевательская пощечина, сразу же отрезвило Сергея. Поборов в себе длившуюся какое-то мгновение оторопь, он недовольно, почти с возмущением процедил:

— Носят же черти людей по такой погоде.

Но Борис не перевоплощался, хотя и уловил в голосе друга неподдельную озлобленность.

— И это ты так гостей встречаешь, рифмованный распутник. Я к нему с доброй душой и — чует мое сердце — кажется, с добрым письмом, которое пронес через такую распромокрую канонаду. Нет бы отбить земные поклоны да ручку позолотить, дабы плясать не пришлось.

— От кого письмо? — несколько смягчившись, спросил Сергей, поймав в темноте протянутую руку Бориса.

— За кого ты меня принимаешь? С чего бы это я присматривался. Что я, жена твоя или теща? — При вспышке молнии блеснула его улыбка. — А впрочем, не помню. Но только не от женщины. Я тебе, кажется, помешал. Ты рифмовал здесь или просто сумерничал?

— Ни то и ни другое. Грозу слушал. Чудо-то какое, скажи!

— Понимаю. Хочешь написать об этом. Но заверяю тебя, у меня лучше выйдет, так как я слушал ее не ушами, а всем телом, притом от самой платформы. — Борис расстегнул плащ и достал из кармана пиджака письмо. — Без света я не смогу оценить твои хореографические способности. Потому прошу вытянуться. Ну!

Сергей неуклюже щелкнул резиновыми каблуками и, получив письмо, обнял свободной рукой мокрые плечи друга.

— Спасибо, Боря.

— То-то же. — Борис высвободился, подошел к окну. — Давай, старина, дослушаем это чудо. Молча или с хорошей тихой песней… Ты жег когда-нибудь ночью костры вдвоем с девушкой?

— А что?

— Просто так спрашиваю.

— Ну, жег.

— Песни пели?

— Пели.

— Тихо?

— Еле слышно.

— Правда, ведь здорово?

— Ну еще бы.

— Вот давай и мы споем, как у ночного костра. Так, чтобы не забывалось потом. — Он отвернулся от Сергея. — Где-то мы будем с тобой, старина, в такое же время будущего года? — и, помолчав, задумчиво добавил: — Летать… Падать… Поправляться и снова летать…

Сергей ответил не сразу. Его удивила и обрадовала такая поразительная схожесть их настроений в этот грозовой вечер. «И снится ей, что будущей весною опять случайно встретились они», — теперь понятно, почему вспомнилась мне забытая песня…» — Он подошел к другу и тронул его плечо.

— Борька, скажи, у тебя опять что-нибудь произошло с Верой, а?

— Не в этом дело. — Борис движением плеча оттолкнул его руку.

— В чем же тогда?

— В том, что все мы такие вот, как ты да я, дурные, — последнее слово он произнес как «дурныя». — Понимаешь, есть люди, которым больно смотреть в глаза: веки у тебя слипаются, будто смотришь на снег, ослепительно сияющий в морозный солнечный день. Ну, а если слипаются веки, значит ты ничего перед собой не видишь… Вот и все.

— Ясно. Не нужно дальше. Я сам однажды в такой день, бегая на лыжах, чуть голову не сломал, свалившись в глубокий ров. Но мне помнится, ты как-то говорил, что уже относишься к этому философски.

— Казаться улыбчивым и простым — самое высшее в мире искусство! — почти прокричал Борис сквозь протяжный и раскатистый грохот грома. — Однако мне кажется, что небо должно вот-вот успокоиться.

— С чего ты взял?

— Прадед цыганом был.

Дождь и в самом деле скоро перестал. Только молнии, то удаляясь, то приближаясь, еще долго полосовали небо. Порой они вспыхивали так ярко, что можно было рассмотреть всю мебель в рабочем кабинете живущего по соседству известного писателя. Раньше этому мешала густая пелена ливня. Звонко капало с крыши. Оборванный провод тихо поскребывал по водосточной трубе. Друзья попробовали было петь, но самой нужной для этого песни у них не нашлось, и они распрощались…

Утром Сергей разорвал конверт. Письмо было от дяди Гриши.

«Здравствуй, Сережа!
Григорий».

Получил твою книжку и письмо. Спасибо тебе, дружище, неимоверное за все. Можешь задрать нос: я, понятное дело, не большой знаток в стихах, не все до меня доходит и в твоей книжке. Я с ней не разлучаюсь ни днем ни ночью (благо она спокойно вмещается в кармане), читаю каждому встречному и — по секрету — похвастываю, конечно, тем, что сам автор надпись дарственную сделал мне. Да и не чей-нибудь автор, а, ни дна ни покрышки, нашенский. Честно признаться, мне даже завидно стало, и я было снова попробовал старинное свое дело: из-под сиденья своей бедарки нет-нет да и вытащу альбомчик, заберусь в степную балочку — и за карандаш. Как будто бы и неплохо, но рука уже не та, и получается что-то вроде кипелой воды вместе кипяченой. Правда, я никогда себя не утешал большими надеждами на живопись.

Теперь о твоем письме. «Студента прохладной жизни» ты просто-напросто выдумал. Ежели бы я тебя не знал, то сказал бы: с жиру бесится человек. Тут, наверно, Москва с черного хода на тебя повлияла. Подумаешь, какие страсти — не попал в точку статьей! После же написал несколько хороших, значит дело с концом. Опять же и насчет правды многое в письме я не совсем понимаю. Как там вы, писатели, смотрите на нее, я не знаю, но, по-моему, правду легче писать, чем неправду. А тем более холостому: семейные люди те осторожны, начинают, думая о детях, многого в жизни побаиваться. И как-то не замечают этих своих перемен. На себе испытал. Смотри, тебе виднее, но я тоже серьезно говорю, пусть с хлеборобской простотой.

Ты спрашиваешь, как я сейчас живу. Перемен немало, потому и с ответом на твое письмо задержался, передали мне его на новое место мое с большим опозданием. Взяли меня было в район, но сразу же затосковал по земле, пустил слезу и теперь председательствую в Поляновке. А Войленко, копповского председателя, турнул на свое высокое место. Он любит, мне кажется, ежели ему дают побольше власти. Значит, и работать там будет получше моего. Понемногу привыкаю, оперяюсь после переездов. Недаром ведь говорят: два раза переехал — считай, один раз сгорел. Между прочим, ты тоже можешь стать погорельцем. Для этого нужно всего лишь приехать в мою «Зарю»: мы тебя заарестуем и не отпустим.

Вот и конец моей цыдулке. Еще раз спасибо за подарок. Не забывай, пиши, а то и проведывай. Может, еще потягаемся с ливнем. Как тогда.

Сергей несколько раз перечитал письмо. Опять ожили в памяти прошлогодние утраты и неприятности, записи в собственном блокноте об осени, которая, несмотря на вчерашние отголоски лета, утром уже снова напомнила о своей неотвратимости мутным холодным туманом и пустынной, простуженной тишиной леса за молчаливой Сетунью. Осень обостряла мышление, бередила пережитое. Сергей даже не удивился, когда по дороге к Москве в электричке, он, всегда робеющий прилюдно записывать приходящие в голову мысли, удачные сравнения и рифмы, на этот раз совсем забыл о своей впитанной с молоком матери застенчивости и несколько раз обращался к записной книжке. Подхлестывало и письмо дяди Гриши, прозрачная глубина его, казалось бы, очень простых, как будто уже слышанных не однажды суждений…

* * *

Несколько дней спустя после грозы снова наступили ясные дни, но солнце было уже по-зимнему тусклое, неприветливое. Отовсюду веяло приближающимися холодами. Затем и солнце скрылось, небо стало заволакиваться то свинцовыми, то стальными тучами. Было что-то зловещее в сходстве их цвета с цветом именно этих металлов. Тучи метались, меняли направление своего полета, то скрывались за горизонтом, то вновь возвращались, еще более хмурые и пугающие. По ночам начали приходить колючие, потрескивающие морозы.

А к концу месяца далеко на западе послышался треск первых предательских выстрелов. В Москву прилетели такие же короткие и сухие, как эти выстрелы, сообщения. Поначалу им не придали большого значения, но они вскоре заставили содрогнуться не одно человеческое сердце.

Однажды, проходя по Садовому кольцу, Сергей увидел медленно движущуюся, сурово-молчаливую траурную процессию. Впереди ее слегка покачивался на пушечном лафете багровый гроб, окантованный блестяще-черными полосами. За гробом шли большей частью слушатели военных академий, но к ним все присоединялись и присоединялись прохожие москвичи. Хоронили полковника-танкиста. Тело его было доставлено из того же города, на улицах которого одиннадцать лет назад погиб в день своего рождения двадцатипятилетний автоматчик наступающей Советской Армии Василий Воротынцев.

Узнав о месте гибели полковника, Сергей судорожно вздрогнул и испуганно отшатнулся от пожилого рабочего, ответившего на его вопрос. Ему сразу же вспомнилось, как каждое лето, когда он приезжает домой на летние каникулы, мать достает из сундука старинную деревянную шкатулку, бережно раскрывает ее и заставляет его перечитывать бледнеющие, цвета выцветшей крови, фронтовые письма Василия. Сергей тоже пристроился к провожающим, и ему мгновенно передалась та клятвенная торжественность, которая господствовала над колонной, гипнотизировала и увлекала за собой даже тех, кто торопился куда-то по своим делам и пытался пройти мимо, кто собирался лишь мысленно поклониться плывущему по улице багровому гробу. Собранный и подтянутый, уставившись невидящими глазами куда-то поверх обнаженных опущенных голов впереди идущих таких же, как и он, пристроившихся штатских, Сергей впервые за два месяца, прошедших после выхода своего сборника, вдруг почувствовал тематическую узость и приглушенность последнего. Нестерпимый стыд, готовый в любую минуту перерасти в ожесточенное самоистязание, начал подтачивать и без того растревоженное сердце. Захваченный собственными переживаниями, Сергей не слышал простуженных надгробных речей, не слышал рыданий убитой горем седой женщины, рвущейся к свежевырытой темно-бурой яме. И только прощальные карабинные залпы выстроившегося на кладбище отделения солдат неожиданно вывели его из полуторачасового духовного оцепенения. Выйдя на улицу, он отыскал в небольшом скверике свободную скамейку и просидел на ней все оставшееся время угасающего дня до первых вспыхнувших в городе фонарей.

Дома Сергея ждала ошеломляющая телеграмма из Копповки: его друг Миша Держак при выполнении своего воинского и интернационального долга убит в Будапеште. По радио сообщили, что прошлой ночью израильские войска перешли египетскую границу и продвигаются к Суэцкому каналу.

Разговор обо всем этом с друзьями по комнате затянулся до глубокой ночи. Каждый по-своему предсказывал возможное развитие событий в завтрашнем мире. Когда уже укладывались спать, Николай Лаврухин, щелкнув выключателем, заключил:

— Придется, наверное, и нам понюхать пороху. А готовы ли мы, начинающие борзописцы, к этому. Ну вот ты, например, Воротынцев, кем ты значишься по военному билету?

Сергей повернулся с боку на бок.

— В военном билете я, к твоему сведению, аттестован не хуже какого-нибудь из покойных великих князей. Так прямо и записано: «Годные, необученные. Рядовой запаса второй категории». — И, немного помолчав, добавил: — Однако в последнее время эта шутка у меня что-то вызывает горькие улыбки.

— Ну ладно, не заводись, необученный, а то еще не уснешь. Поживем — увидим.

— Ты прав, будем спать… Если хочешь, на сон грядущий прочту новое стихотворение. Вчера написал. Никому еще не читал: как всегда, на это не решаюсь до тех пор, пока сам не смогу посмотреть на собственное сочинение со стороны.

— Ладно, читай, — под Николаем заскрипела коечная сетка: он лег навзничь и приготовился слушать.

— Называется «Трусы нам дышат в затылки»…

Сергей кончил чтение, умолк в ожидании оценки. Но Николай не торопился с выводами. Прошло, наверно, не меньше пяти минут, прежде чем он заговорил.

— Я думал сейчас не о проходных строках. Они, кажется, есть у тебя. Завтра дашь мне прочесть стихотворение, тогда и скажу все. Думал я о тех, кого ты называешь трусами. В разговоре, помнится, ты именуешь их упрежденцами. Вначале я не согласился, но затем признал твою правоту. У меня самого даже появилось неплохое определение: это люди ряженой фразы, которой они прикрывают свою трусость… А стихотворение, должен сказать, мужественное. То, что надо. Но я сейчас подумал и о другом: каким образом среди них оказалась Ленка Куталова? Ты ведь сам рассказывал, какой у нее отец. Ни дна ни покрышки, русский рабочий человек. А мещаночка мать — это немало, но и не очень много для метаморфоз дочери. Понимаешь, как сына потомственного сталевара меня это беспокоит. Честное слово. Обидно за старого Куталова и, если хочешь, за себя. Не можем мы, права не имеем отпускать своих людей на выучку к каким-то подмастерьям. Проглядели девку. Надо бы вернуть.

— Позже разберемся, Коля. Я знаю только, что всегда во время таких вот идейных лихорадок, которые сейчас пометили не одну страну, у этих людей начинается бурное клеточное деление. Они, как пыль: чуть подул ветер, она взметается, слепит глаза, пятнает одежду, портит настроение… Мы не забываем нисколько о том, что сегодня на свете делается. И все же, по-моему, прежде всего надо отстегать своих, подпевающих чужим. Так оно и будет…

— А ты не думаешь, — перебил его Николай, — что они скоро начнут переодеваться? Так сказать, применительно к трусости и хитрости. Тогда-то и заиграет их ряженая фраза. Во имя мести нам обрядят слова свои цитатами и, поковыривая в зубах после сытного обеда, будут подсмеиваться над малейшими ошибками тех, кто сейчас наступает на них.

— Переживем и это, старина. — Сергей отвернулся к стене, теперь уже окончательно готовясь ко сну.

Утром проснулись рано: разбудило радио, не выключаемое ни на минуту уже несколько дней, что стало входить в привычку почти в каждой квартире, почти во всей стране. Взволнованные дикторы сообщили об англо-французском ультиматуме египетскому правительству, который мало чем отличался от объявления войны: арабам предлагалось якобы в целях предотвращения военных действий допустить ввод войск этих двух держав в район Суэца, Порт-Саида и Исмаилии.

Весь день Сергей не отходил от хриплого динамика. Его интересовало и беспокоило: как откликнется на этот ультиматум Египет. Однако ему раньше довелось услышать весть о том, что английские и французские самолеты подвергли яростной бомбардировке Каир.

Затем пошли вести одна мрачней другой. Египтяне отступают. Белый террор в Будапеште. Разрушена статуя Свободы на горе Геллерт. Круглосуточно работающий ресторан на австрийской границе, до отказа забитый жаждущими не столько спиртных напитков, сколько человеческой крови.

И вдруг, заглушая все остальные радостные и безрадостные вести, облетает весь мир короткая телеграмма: венгерский народ при поддержке советских воинских частей сокрушил черную реакцию. Услышав об этом, Сергей отметил про себя с молчаливым восторгом удачно подобранное для такой телеграммы слово «сокрушил». «Сказано языком, достойным непобедимых». После, когда ему приходилось перебирать в памяти свои мысли и чувства пережитых дней, он установил, что именно в эти одухотворяющие минуты у него родилось желание отправиться на помощь пылающему Египту, как только правительство разрешит такое всем добровольцам, подавшим заявления в военкоматы.