Сергей не ожидал, что для него будет нестерпимым чувством думать на каждом шагу, днем и ночью о заказанном Наташей сроке, когда он может позвонить ей. Уже на третий день он поймал себя на том, что начал считать, сколько ему еще осталось до этого часов.

Вначале их было сто два, потом девяносто восемь, потом девяносто. Все меньше и меньше. Наконец двадцать четыре. И вот он ждет в аудитории перерыва, сжимая повлажневшими от волнения пальцами серебряную монету, которую он сейчас опустит в автомат, чтобы позвонить.

В перерыве бежит по лестницам вниз, на цокольный этаж, но там раньше появился какой-то первокурсник. Сергей ждет, нетерпеливо переминаясь с ноги на ногу. Первокурсник уходит, видимо не дозвонившись. Сергей набирает номер, давно заученный номер, хотя он впервые пользуется им. Четвертый гудок, пятый… Он опять набирает номер. Пятый… шестой гудок. Монета опять оказывается в его кармане, и он разочарованно поднимается по лестнице. Дожидается следующего перерыва. Все повторяется. Ну, может, как в сказках, удача придет с третьим разом… Да, пусть даже случайно, но так и получается: он слышит голос Наташи, мягкий, картавящий. Она, оказывается, уже и не ожидала, что он позвонит. Рада ли?.. Нельзя задавать такие самовлюбленные вопросы. Встретиться? Можно, но не сегодня. Занята. Да, очень занята. Зачеты надо сдавать. Сразу два зачета. Когда завтра? Этого она еще не может сказать. Надо созвониться…

На следующий день они тоже не встретились. А потом на Сергея свалился грипп, и он лежал с высокой температурой в общежитии. И надо же, в такие теплые дни вдруг грипп!.. А позвонить неоткуда.

Поправившись, он едет в институт на занятия. И сразу же звонит ей из автомата в арбатском метро. Она дома, подходит к телефону. Она может, конечно, не верить ему, но он и в самом деле болел, честное слово, болел. Нет, она верит, но ругает себя за то, что уже не доверяла ему все эти дни. Да, к вечеру сегодня можно встретиться. Лучше всего у памятника Тимирязеву — словом, у Борца и Мыслителя. Надпись ведь такая на памятнике: «Борцу и мыслителю». Для свиданий, может, несколько пышновато звучит, но зато интимней, почти как секрет. Правда?.. Ну вот и хорошо…

Сергей бродил по аллеям Тверского бульвара. В ушах еще назойливо звенел порожний голос студента Семена Железина, только что выступавшего на открытом комсомольском собрании института. Попало от него и Сергею. Железин причислил его к воинствующим «лейтенантам»: так с легкой Сениной руки все его приятели стали называть каждого, кто выступал против них. До этого Сеня носился с книжками, авторы которых начали бередить старые людские раны вместо того, чтобы лечить их. Сеня и сам не скупился на стихи с такой же колодки. Правда, удачных было маловато, но Сеня знать не хотел о своих неудачах: было бы горячо, остальное приложится. Когда же его вещие кумиры посрамились, Сеня в отчаянье написал горькое стихотворение об обманчивой весне: он умолял набухшие почки повременить, не распускаться, а то, мол, того и гляди мороз ударит. Но почки верили не Сене, а солнцу. Они распускались назло стихотворцу. Земля покрывалась зеленью и цветами. Сеня томился, скрипел зубами, организовывал квартирные вечеринки своих единомышленников. На вечеринках читалось написанное только для себя, для своих. Там его понимали, хвалили. Именно там он впервые сочинил эту кличку — «лейтенанты» и даже составил реестр студентов, зачисленных им в таковые. Вдобавок Сеня однажды очень удачно сострил, отталкиваясь от выдуманной им клички. Играя в шахматы, он пожертвовал доверчивому противнику слона и тем обеспечил себе наверняка проходную пешку. Самодовольно потирая руки, он спросил всех присутствовавших на вечеринке, как в простонародье именуется слон. Все, конечно, ответили хором: «Офицер!» «Иначе говоря, «лейтенант»! — воскликнул Сеня и закончил свою остроту: — Так вот я сейчас пожертвовал этим самым «лейтенантом», который только всего и умел, что бегать по очень прямым белым диагоналям, для того, чтобы из пешки сделать всесильную — опять же по простонародью — королеву. Я поднимаю тост за проходных пешек!..» Захмелевшая сокурсница Елька Куталова тогда покатилась со смеху и лезла к нему целоваться, а Сеня обещал и ее провести в королевы…

Сергей тряхнул головой, будто пытаясь освободиться от липких мыслей об этом человеке. В конце бульвара, неподалеку от памятника Тимирязеву, он увидел свободную скамейку под недавно зазеленевшей старой липой и присел.

Как это всегда бывает в мае, бульвар заполнили детские коляски. Подтянутые солдаты в форме цвета первых весенних листьев подсаживались к молоденьким нянькам, шутили, рассказывали анекдоты, договаривались о свиданиях. Наблюдая за этими нехитрыми ухаживаниями, Сергей настолько увлекся, что не заметил, как подошла к нему Наташа. Подошла сзади и закрыла ему руками глаза. Ее прозрачные пальцы не были плотно сжаты, и потому он сразу же узнал их. Ему было приятно, и он хотел было притвориться непонимающим, но она уже отняла руки от его глаз и, облокотившись на спинку скамейки, сказала негромко, у самого уха: «Здравствуй, Сережа Воротынцев!» Он резко обернулся, встретившись с ее светлым и добрым взглядом, широко улыбнулся и тихо ответил: «Здравствуй».

За серьезными и пустячными разговорами они не заметили, как прошли добрый десяток бульваров и скверов и оказались возле Курского вокзала. Тротуары были запружены торопливым народом.

— Своей медленной походкой мы мешаем людям, Наташа.

— Ага. Пойдем вот в этот переулок.

Сергей посмотрел сначала на затемненный, почти безлюдный переулок, затем ей в глаза. Подумал вдруг: «А я вот возьму и поцелую тебя не в этом темном переулке, а на самом людном и освещенном месте».

Они повернули обратно и, оставляя бульвар за бульваром, все говорили, все шли. И каждая новая улица была менее людной; и на каждом новом перекрестке огни светофоров горели все ярче — Москва утихала, ночь хоть и поздняя, прозрачная, но брала свое.

Час спустя они вошли во двор старого дома на улице Алексея Толстого. Протянув ему руку, она стала прощаться. Но Сергей молчал. Она вопросительно посмотрела ему в глаза. Он улыбнулся. Увидев в этой улыбке злую обиду, она несколько отодвинулась от него, но он снова приблизился к ней, положил ей руки на плечи. Затем решительно и резко запрокинул ее голову и начал целовать глаза, щеки, губы, маленькую родинку. Она отстранилась, закрыла руками свое лицо и прошептала: «Не надо, Сережа». Потом уже громче:

— Ты не верь тому вечеру… Первомайскому…

— Почему?

— Не верь, и все. Так лучше. Ты хороший. Но… останемся друзьями.

Сергей нахмурился и, закусив нижнюю губу, отвернулся. Она снова приблизилась к нему.

— Ну чего ты, Сережа?.. Перестань хмуриться. Я, конечно, виновата во всем…

— Не в этом дело. Штампы надоели…

— Какие штампы?

— А вот такие, как сейчас. «Сережа», «Сереженька», «Сергуня», а как дойдет до главного, так сразу — штампы. У каждой одни и те же: «Ты хороший. Будем друзьями». Когда же этому будет конец, черт побери?!

Она тихо засмеялась.

— Это уже начинает мне нравиться… — и, поднявшись на цыпочках, слегка коснулась губами его щеки. Он вздрогнул и отстранил ее.

— Глупый ты, Сережа, Сереженька, Сергуня… Глупый и хороший. Зайдем ко мне, я тебе все объясню.

И она, схватив его за руку, потащила за собой в подъезд. Он молча и послушно последовал за ней. Поднявшись на второй этаж, они прошли в конец длинного узкого коридора. Наташа раскрыла свою маленькую белую сумочку, вытащила из нее ключ и просунула его в замочную скважину. Открыв дверь, она снова взяла Сергея за руку, ввела в комнату и включила настольную лампу.

— Вот это и есть моя комната. Тесновато, но я не жалуюсь. Присаживайся, а я сейчас поставлю чай. У меня есть домашнее варенье (мама привезла), масло, ветчина. И полбутылки вина. Не откажешься? Ну, осваивайся. Я мигом. — И, усадив его на тахту, вышла на кухню.

Сергей закурил сигарету и, как это бывает всегда с человеком, попавшим в незнакомую комнату, стал осматриваться. Взгляд его упал на маленький прямоугольный столик рядом с койкой, на котором было расставлено несколько фотографий, прислоненных к пустым флаконам из-под духов. Он поднялся с тахты и быстро подошел к столу. Нагнулся, приблизил свое лицо к первому, самому крупному снимку — открытке. Это был юноша двадцати двух — двадцати четырех лет, со снисходительно сощуренными глазами, с узкими, но волевыми скулами, с проблеском улыбки у правого угла рта. На остальных снимках снова он, но везде с ним… она. Вот он догоняет ее на берегу моря, хватает за руки повыше локтей. На следующем снимке они, запыхавшиеся, улыбающиеся, влюбленные. Да, да, влюбленные. Вон как она смотрит на него снизу вверх! Да и он. Затем он держит на руках крупного сеттера с ясными и умными глазами. А она примеряется сфотографировать их. Сергей снова перевел взгляд на открытку. «Самоуверенный парень… И, кажется, посмеивается надо мной». За дверью легкий шорох шагов, и Сергей одним прыжком оказывается на прежнем месте, на тахте. Выжидающе смотрит на открывающуюся дверь.

Наташа входит в комнату, ставит чайник на подоконник. Затем открывает форточку.

— А накурил ты, Сережа. Придет хозяйка (у нее, знаешь, какой нюх), сразу же скажет: «А что-о это за молодой человек был у тебя, Наточка?» Не гаси, не гаси сигарету. Хозяйка у меня добрая. Поворчит, поворчит для виду и перестанет.

Вдруг она замечает нерастаявшие еще кольца дыма над столиком. Сергей настороженно следит за ее взглядом и чувствует, что начинает краснеть. Она замечает и это. Улыбается. Улыбка мягкая, грустная. Голос ее такой же мягкий и грустный:

— Ну вот вы и познакомились… Это мой муж…

— Кто-о-о?

— Мой муж. И не кричи, пожалуйста.

Он резко встал, одернул полы пиджака и направился к выходу. Однако она успела раньше к двери.

— Не станешь же ты отталкивать меня или, хуже того, драться со мной… А жесты у тебя не получаются. Садись за стол лучше. Ну, Сережа, прошу тебя. Я сейчас вытащу из шкафа мускат, белый массандровский…

Сергей заколебался. В горле застрял какой-то горячий комок, мешающий говорить, дышать. Он почувствовал себя настолько одиноким, что ему стало теперь совсем безразлично, уйдет ли он сейчас отсюда или останется рядом с этой молодой, слишком молодой женщиной, рядом с этими узкими молящими светло-синими глазами! «Что ей надо от меня? И зачем ей эта игра с огнем, которую она хочет втиснуть в рамки какой-то дружбы… От начала до конца выдуманной дружбы». Он снова, как у подъезда, запрокинув ее голову, яростно поцеловал ее. Она открыла навстречу ему губы. Не помня себя, он вдруг рассеянно отстранил ее и шагнул к столику. Но его тут же остановил слабый вскрик:

— Сергей! Что ты надумал?

— Ничего не надумал. Давай разопьем твой… (чуть было не сказал «пресловутый») мускат. Белый, массандровский. («Глупо как-то выходит у меня с этим передразниванием… Как и вообще.)

Осуждающе посмотрела на него, промолчала. Затем подошла к маленькому буфету, открыла дверцу, достала салфетку и начала протирать ею тонкие розоватые стаканчики.

Когда все было приготовлено и он разлил вино, она предложила выпить за доверие. Он кивнул.

— Пусть за доверие. С одним только условием: не слишком часто подвергать это доверие испытаниям.

Выпили. Затем наступило долгое, непреодолимое, тягостное для обоих молчание. Снова его рука потянулась к бутылке. Тихие, робкие всплески, скорей даже шепот разливаемого вина. Беззвучно соприкоснулись стенки розоватых стаканчиков… Но всему есть свой предел. Сергей улыбнулся. Улыбка трудная. Понимал, что она ждет: первые его слова, о чем бы они ни были, она примет как извинение за все случившееся. И он заговорил. Первый.

— Как-то на Маяковской я слышал крепкий разговор двух мужчин. Один из них повторял без конца одну и ту же фразу: «Нет, старик, тебя все-таки принцип заел». Мне кажется, что нас сейчас обоих этот самый принцип заел. Правда, Наташа?

— Ну и пусть…

— Что «ну и пусть»?

— Обоих…

— А ты считаешь — только меня?

— Я пока не сказала этого.

И она тоже улыбнулась. Легче и светлей, чем он. Сергей несильно сжал ее руку выше локтя и начал собираться.

— Наташа, а ты все же приезжай как-нибудь в наше гениальное Переделкино, а?

Она засмеялась.

— Ну чего ты смеешься? — и он слегка нахмурился.

— Ты не понял меня, Сережа. Просто мне нравится это слово: «Пе-ре-дел-ки-но». Заманчивое название. Волей-неволей поедешь. Обещаю, но только после последнего экзамена.

— А когда он?

— Двадцать третьего… Да! А куда ты сейчас идешь? Электричек ведь уже нет: половина третьего.

— Зайду в институт и пересплю на столах.

— Позвонишь завтра?

— Да.

— Ну, тогда — до свидания…

— Ты как будто еще что-то хотела сказать, кроме «до свидания»?

— Хотела, но не скажу.

— Почему?

— Зазнаешься.

— Тогда лучше я уйду скромным.

…Но в институт он не зашел. Его зачаровала утренняя Москва. Дворники уже вымыли тротуары. Гасли фонари. Меркла полная луна от приближения к городу несметного света майского солнца. Тихо, просторно, как в предутренней степи. По улицам свободно бродили, зябко потягиваясь, кошки, не потревоженные ни автомобилями, ни пешеходами.

Сергей вышел на Садовое кольцо. Дойдя до Смоленской площади, он на минуту остановился. Раздумывал: свернуть ли ему в сторону Бородинского моста, чтоб попасть на Киевский вокзал, или не сворачивать? Не свернул. Захваченный этим торжественным покоем, чистотой, невесомостью утреннего города, он шел все дальше и чувствовал, что идет навстречу какому-то новому своему стихотворению, зарождающемуся в его бунтующем воображении.

Не знаю сам, что буду Петь, но только песня зреет.

«Здорово сказал старик!» И Сергей начал про себя ругать критиков, толкующих об идеализме этих фетовских строк. И вдруг почувствовал, как все его тело охватил мгновенный не то цепенящий, не то обжигающий озноб, словно от неожиданного крика в ночи: так с ним случалось только тогда, когда осязаемо вырисовывались строки нового, предельно волнующего его стихотворения. И главное, что ему труднее всего всегда давалось, он нашел сейчас ту строку, с которой должно начинаться это стихотворение, вернее интонация этого стихотворения. Сначала он шептал ее, затем начал повторять вслух: «Я не хочу, чтоб боль воспоминаний… Я не хочу, чтоб боль воспоминаний…»

Вдруг из строки выпало слово «боль» и стало в нее «свет». Ему показалось вначале, что так лучше, но тут же он отверг новое слово и поставил на место первое, выпавшее. «Оно — как в обойме. А свет пусть будет по всему стиху. Много света… Прозрение, рассвет. Утро. Вот-вот, сегодняшнее утро, московское, мудрое, обещающее. Что обещающее? Может, любовь, а может, и неудачу. И при чем, собственно, здесь любовь… Наташа? Да что это в конце концов за наваждение! Главное-то утро… Я не хочу, чтоб боль воспоминаний… Стык двух «б». Ничего, можно… Нет, нельзя. Я не хочу, чтоб свет воспоминаний… А куда это я забрел? Ого, махнул. Парк Горького. Значит, надо возвращаться. Я не хочу, чтоб боль воспоминаний… Нет, Воротынцев, надо уже садиться за стол с этим стихотворением. Скорей в Переделкино!..»

Наташа тоже не спала в это утро. Она сидела у окна, задумчиво вглядываясь в пламенеющие просветы между домами. У нее никогда раньше не было таких беспокойных, таких мучительно-радостных дней, как эти, ворвавшиеся в ее жизнь после первомайского праздника. И никогда раньше она не оказывалась в таком беспомощном одиночестве перед нахлынувшими на нее тревогами. Подругам она боялась признаться во всем. Родные далеко, да и вряд ли они могли бы ей помочь, потому что, скорей всего, именно благодаря им ее и застали сейчас врасплох незнакомые думы…

У отца и матери она была одна. С детства ее не старались баловать. Росла она отзывчивой, старательной девочкой, и вместе с тем как-то получалось, что у нее каждый шаг был вымерян родителями. Ее провожали в школу и встречали, когда она возвращалась. Она уже занималась в секции плавания, но из дому ее не отпускали купаться одну к реке: как бы не заплыла слишком далеко. И волей-неволей приходилось плавать где-то в сторонке, по соседству со стремительным течением, но не в нем самом. Понадобилось пошить платье — и расцветка и фасон в конечном счете определялись только матерью. И лишь к концу десятилетки ей предоставили определенную независимость. Однако какой это был малый срок перед вступлением в самостоятельную жизнь!.. Именно тогда, незадолго до окончания школы, на ее пути и повстречался Михаил Самсонов.

Мартовским вечером она возвращалась домой после занятий в городском плавательном бассейне. Моросил мелкий дождь. Улицы были пустыми. Когда до ее дома оставалось каких-нибудь сто метров, из затемненного переулка вышел, слегка покачиваясь, огромный верзила и загородил ей дорогу. Она от страха потеряла дар речи, хотелось кричать, звать на помощь, но язык не повиновался. Она бросилась бежать в обратную сторону. Он догнал и закрыл ей рот жесткой ладонью с нестерпимым запахом сырой рыбы и крепкого табака. И вдруг откуда ни возьмись за какое-то мгновение до неминуемой и страшной неизвестности рядом вырос по-спортивному собранный, высокий парень в кожаной куртке, в берете, с чемоданчиком в руке. Верзила сразу же оставил ее и непобедимо пошел на парня. Тот спокойно положил чемоданчик на каменный тротуар и, ловко увернувшись от тяжелого кулака, одним хлестким ударом в челюсть свалил верзилу на мостовую. Потом нагнулся, подхватил чемоданчик, не оглядываясь на побежденного, подошел к ней. Он бы, конечно, проводил ее и без просьб, но она все же попросила его об этом. Они шли под руку, и она чувствовала, как только что пережитый ею страх, постепенно затухая, сменялся опьяняющим восторгом. Она была в восторге от своего избавителя, ее до самозабвения оглушило высокое и острое чувство благодарности к этому человеку. И лишь когда они остановились перед родной деревянной калиткой с почтовым ящиком, она несколько успокоилась и услышала, наконец, уже не раз повторяемый им вопрос: «Как вас зовут?» Они познакомились, и он, прежде чем отпустить ее, рассказал о том, что ему двадцать два года, что работает на рыболовецком судне в Азовском море, а здесь гостит у своих родственников.

С тех пор они встречались почти каждый день до самого его отъезда на работу. Она познакомила его с отцом и матерью, и, к ее радости, он им понравился. А уже к осени, поступив на заочное отделение Московского университета, она вышла за него замуж и уехала в Жданов.

Жили они после женитьбы хорошо. Михаил всегда ждал с нетерпением конца очередного лова, чтобы вернуться к ней. Ей тоже не терпелось увидеться с ним, и она каждый раз ходила к морю встречать его. Он часто, бывало, лишь только сойдя на берег, усталый и соскучившийся, тут же брал у причала лодку, и они вдвоем заплывали далеко в море, радуясь такому редкому по своей очаровательности уединению. Она поначалу отговаривала его от этого, понимая, что ему нужно отдохнуть и выспаться. Но он и слушать не хотел. И ей пришлось смириться. А когда возвращались, наконец, домой, он и там находил себе работу, не совсем обязательную для мужа работу на кухне. Блюда у него получались вкусные. Здесь, видимо, сказывался его почти пятилетний опыт одинокой жизни: он редко пользовался столовыми и готовил пищу сам. Ей было неловко от этого, она капризничала. Тогда он начинал ее уговаривать, настойчиво, но мягко. И в конце концов добивался своего. И так всегда при малейшем поводе он все, что только мог, старался сделать за нее. Она прощала ему эти, как ей казалось, чудачества. Но со временем постепенно, исподволь к ней стала подкрадываться ничем неодолимая тоска. Однажды она неожиданно для себя открыла, что жизнь ее полней и богаче в те дни, когда он уходит в море и когда она вся поглощена тревожным ожиданием его возвращения. Она пыталась отогнать от себя эти пугающие мысли, однако они росли и разветвлялись, снова и снова одолевая ее. И ей невольно приходилось признавать, что долголетняя бережливая опека родителей над ней, собственно, мало чем отличается от чересчур заботливой любви Михаила. А жизнь ей не знакома, и она, еще слишком молодая женщина, робко посматривает на нее из-за крепкой спины мужа, как когда-то в детстве смотрела из-за спины отца на незнакомых людей, если те заговаривали с ним. Хотела было пойти работать пионервожатой в школу, но Михаил опять начал отговаривать ее и — в который раз уже! — сумел все обернуть по-своему. После этого она окончательно затосковала и начала подумывать о переходе на очную учебу в университет. Долго и тщательно готовилась к этому разговору и завела его с Михаилом лишь тогда, когда уже была больше чем уверена в себе. И он впервые растерялся, как и впервые совершил от волнения одну оплошность, которая только подлила масла в огонь. Почувствовав, что у него не хватает убедительных слов, он в сердцах заявил:

— Я все равно сумею вернуть тебя оттуда! Так же, как сумел однажды жениться на тебе…

— То есть, как это ты сумел жениться на мне? — с недоумением спросила Наташа.

Михаил зло усмехнулся.

— А может быть, тот ночной верзила — мой приятель. Недаром же у него, как ты говорила, ладонь рыбой пахла.

— Ну зачем же, Миша, так бессердечно шутить, а? — Наташа не выдержала и заплакала.

Он испуганно бросился к ней и начал горячо целовать ее руки, волосы, глаза.

— Шучу. Конечно, шучу, Наташенька. Прости меня, дурня эдакого.

Она понемногу успокоилась. Однако не отказалась от мысли уехать в Москву и, как ни тяжело было ей смотреть на искренне горевавшего Михаила, все-таки уехала.

Вначале он долго молчал, но потом прислал грустное письмо, в котором одобрял ее решение и просил почаще писать…

И вот уже почти целый год, как Наташа учится на очном отделении. Все шло своим чередом. Университет, казалось, целиком поглотил ее. Как вдруг откуда-то появился Сергей с его просторной щедростью, стихами и, главное, с отсутствием давно привычного для нее желания опекать других… Спасаться от него надо или, наоборот, идти за ним? Случайно ли это, или же надолго?.. Хотя бы скорей последний экзамен!.. Уехать, обдумать все вдалеке, если только можно такое до конца обдумать…