К середине 1850-х годов относится вспышка сильного чувства к Елизавете Васильевне Толстой, знакомой Гончарову еще по кружку Майковых. Хотя и весьма трудно касаться столь тонкого и интимного чувства писателя, не следует забывать, что в подобных проявлениях человеческой натуры едва ли не прежде всего проявляется религиозный настрой личности. В одном из писем к своему близкому другу Анатолию Федоровичу Кони он признавался: «Пустяками между прочим я назову те драмы, героинями которых являются в жизни мужчин — женщины. Женщины, конечно, играют огромную роль, но это тогда весело, удобно, приятно, когда сношения с ними имеют значения комедий. Тогда это придает dit fixe жизни, бодрость, игру, живется легко, не мешает делу и делам. Но беда, когда мужчина примет любовь en serieux и начинает любить „горестно и трудно“… Именно такие драмы уносят лучшие наши силы, можно сказать, обрывают цвет сил и отводят от дела, от долга, от призвания.
Последнее все я говорю про себя: поклонник, по художественной природе своей, всякой красоты, особенно женской, я пережил несколько таких драм и выходил из них, правда, „небритый, бледный и худой“, победителем, благодаря своей наблюдательности, остроумию, анализу и юмору. Корчась в судорогах страсти, я не мог в то же время не замечать, как это все, вместе взятое, глупо и комично. Словом, мучаясь субъективно, я смотрел на весь ход такой драмы и объективно — и, разложив на составные части, находил, что тут смесь самолюбия, скуки, плотской нечистоты, и отрезвлялся, с меня сходило все, как с гуся вода.
Но обидно то, что в этом глупом рабстве утопали иногда годы, проходили лучшие дни для светлого, прекрасного дела, творческого труда. Я и печатно называл где-то такие драмы — болезнями. Да, это в своем роде моральный сифилис, который извращает ум, душу и ослабляет нервы надолго! Просто недостойно человека! Это вовсе не любовь, которая (то есть не страсть, а истинно доброе чувство) так же тиха и прекрасна, как дружба».
Если нам что-нибудь и известно о Елизавете Толстой, то только благодаря тому, что она не прислушалась к просьбе писателя: уничтожить его письма. Напротив, она их бережно сохранила и передала как особую ценность по наследству. Опубликованные в 1913 году П. Н. Сакулиным, они ярко рисуют отношения романиста и совсем еще молодой женщины. Тридцать два письма Гончарова выстраиваются в короткий, но ярко вспыхнувший роман, исполненный зрелой страсти, духовных и душевных упований, надежд и… сознания собственного бессилия…
Этот роман лишь условно можно назвать романом как таковым, ибо Гончаров сгорал в костре страсти один… Судя по письмам Ивана Александровича, на которые он получал в ответ лишь иногда редкие и скупые слова, обозначенные легкомысленным юным тщеславием, характер Елизаветы Васильевны, привыкшей к поклонению, не был гармоничным.
Какое-то странное противоречие было в нем. Может быть, нечто похожее мы видим в Ольге Ильинской, которая, казалось бы, куда как высоко стоит по сравнению с Агафьей Пшеницыной, женщиной слишком простой и неодухотворенной, — а вот христианского долга, о котором она столь много говорит в романе Илье Обломову, так и не выполнила, не спасла его душу… В Ольге доминирует тщеславие молодой женщины, способной оживить уже немолодого мужчину, вдохнуть в него жизнь. Эта способность, неожиданно явившаяся для нее самой, поражает ее воображение, вызывает прилив сил, желание поиграть этой страшной для мужчины силой.
Но способность не воплощается в великом деле спасения души. Драма романа любовного в «Обломове» именно в этом: созидательная сила, не сознав своего долга, отступила — и стала разрушительной. То же было и в жизни Гончарова. Елизавета Толстая была младше его на пятнадцать лет. Ей нравилось, конечно, что большой, получивший известность в России писатель, словно юноша, весь поглощен чувством к ней. В одном из писем она написала Ивану Александровичу: «Можно гордиться дружбою такого человека».
Письма Гончарова поражают силой и полнотой чувства. Он говорит о «магнетизме глаз, вибрации голоса» — обо всем, «чем Вы так могущественно на меня действуете». В другом письме снова: «Сияющий умом и добротой взгляд… мягкость линий, так гармонически сливающихся в волшебных красках румянца, белизны лица и блеска глаз».
Как это благоговейное чувство к изящному, грациозному, «артистическому созданию», должно быть, напоминало в жизни Илью Обломова с его наивно-детским восхищением красотой Ольги Ильинской! В русской классике нет аналога выражения сильнейшей в своей почти детской наивности влюбленности: «Боже мой, какая она хорошенькая! Бывают же такие на свете! — думал он, глядя на нее почти испуганными глазами. — Эта белизна, эти глаза, где как в пустыне, темно и вместе блестит что-то, душа, должно быть! Улыбку можно читать, как книгу; за улыбкой эти зубы и вся голова… как она нежно покоится на плечах, точно зыблется, как цветок, дышит ароматом… Боже мой, какое счастье смотреть на нее! Даже дышать тяжело» (4. 2, гл. V). Это счастье «смотреть на нее» постоянно ощущается в гончаровских письмах…
Но, как и в романе, красота героини — лишь внешняя сторона дела, и мы бы не поняли Ивана Гончарова, автора бессмертного христианского романа «Обломов», если бы свели все дело к красоте Ольги Ильинской и Лизы Толстой. Нет, не только в белизне лица, чудесных глазах, чудной вибрации голоса, внешнем изяществе и грациозности дело.
В любви Гончарова присутствовал, несомненно, высокий христианский, почти недосягаемый по высоте запросов мотив — спасения души. Все — как в его «Обломове», где сказано: «Она укажет ему цель, заставит полюбить опять все, что он разлюбил… Он будет жить, действовать, благословлять жизнь и ее. Возвратить человека к жизни — сколько славы доктору, когда он спасет безнадежно больного! А спасти нравственно погибающий ум, душу? Она даже вздрагивала от гордого, радостного трепета; считала это „роком, назначенным свыше“» (Ч. 2, гл. VI). Точно так и Иван Александрович, лишь окружающим казавшийся благополучным человеком, а внутренне ощущавший себя созданием погибающим (почти безнадежным, судя по его письмам ко многим знакомым — например, к И. И. Льховскому, С. А. Никитенко), ждал от своей любви нравственного потрясения, пробуждения… Значит, было в Елизавете Васильевне нечто и кроме кокетства и легкомыслия? Гончаров пишет о себе и о ней в третьем лице: «Я часто благословляю судьбу, что встретил ее: я стал лучше, кажется, по крайней мере с тех пор, как знаю ее, я не уличал себя ни в одном промахе против совести, даже ни в одном нечистом чувстве: мне все чудится, что ее кроткий карий взгляд везде следит за мной, я чувствую над своей совестью и волей постоянный невидимый контроль». В устах Гончарова это звучит более чем серьезно. Да, здесь поистине задача полного обновления жизни…
А что же героиня? По силам ли ей взвалить на себя такую тяжкую ношу? Да еще при ее молодости? Обратимся снова к роману: «И все это чудо сделает она, такая робкая, молчаливая, которой до сих пор никто не слушался, которая еще не начала жить! Она — виновница такого превращения!» (Ч. 2, гл. VI). Великая сила дана женщине над мужским сердцем. Тем величественнее ее нравственная задача: спасти душу, обновить в человеке жизнь. Задача тяжелая, ее не выполнить, опираясь лишь на женское тщеславие и самолюбие. Нужно еще любить другого человека, причем не только как мужчину, но и как душу христианскую. Ольга Ильинская не справилась, хотя и размышляла об этой задаче: «Жизнь — долг, обязанность, следовательно, любовь — тоже долг: мне как будто Бог послал ее, — досказала она, подняв глаза к небу, — и велел любить» (Ч. 2, гл. IX). Елизавета Толстая и не ставила перед собой такой задачи. Она светила Гончарову отраженным светом его собственных надежд и упований. Он хотел видеть в ней то, чем она не являлась и что ей было не по силам. Он пытался пробудить в ней сочувствие: «Ужели вы без любопытства посмотрите на эту борьбу, из которой ему выйти поможет только или забвение героини, или ее горячее участие»,
Илья Обломов лишь на миг единый воскрес и обновился, а потом впал снова в сон и апатию. Как это похоже на то, что было у самого автора с Елизаветой Толстой! «Чувствую, однако ж, что апатия и тяжесть возвращаются понемногу ко мне, а Вы, было, своим умом и старой дружбой расшевелили во мне болтливость». И в другом, более позднем письме: «При Вас у меня были какие-то крылья, которые отпали теперь».
Причина неудачи во многом сходна с той, что видна и в «Обломове»: героиня «не дотягивает» до идеала, ибо и сама задета обломовщиной, только иного рода. У каждого она своя. У Ольги Ильинской есть тщеславие, но не хватает христианского смирения и любви, чтобы нести крест.
Понимает Иван Александрович, что и Лиза Толстая, как Ольга, горда и тщеславна, что не дано ей правильного, полного понимания того, что есть любовь. Отсюда без конца в письмах к ней неожиданные, суровые, хотя и быстро преходящие мотивы и нотки: «Вы ленивы. Вы рассеянны, Вы живете только под влиянием настоящего момента… Вы — притворщица, Вы — только самолюбивы, и в привязанностях Ваших не лежит серьезного основания, т. е. теплого и сердечного» или еще: «Суетность, тщеславие…». Любопытно, что письма к Елизавете Толстой, кажется, неожиданно обнаруживают знакомство Гончарова со святоотеческой литературой и уж в любом случае свидетельствуют о глубоко религиозном восприятии жизни и любви. Речь идет об одной параллели с текстом преп. Макария Великого.
В писаниях преп. Макария Великого есть одно место, где он говорит о взаимоотношениях мира и человека в том смысле, что соприкосновение с миром ведет человека к нравственным потерям: «Если же подобными местами проходит человек нерадивый, ленивый, беспечный, неповоротливый, недеятельный — то хитон его, развеваясь туда и сюда… рвется об сучки и тернии или загорается от огня, или изрезывается вонзенными мечами, или грязнится в тине… Если же кто по недеятельности и беспечности невнимательно ходит в жизни сей и по собственной своей воле не отвращается от всякого мирского вожделения… то хитон тела его рвется от терний и дерев мира сего, опаляется огнем вожделения, оскверняется грязью удовольствий». Святые отцы часто пользовались для выражения своих мыслей метафорами. В данном случае тело человека сравнивается с платьем его, с «хитоном», который рвется и загрязняется от невнимательного отношения к «миру сему». Любопытно, что И. А. Гончаров, говоря о горестях своей любви к кокетливой и молодой Е. В. Толстой, упоминает «пробел в нравственном воспитании» и пользуется тем метафорическим образом, который восходит к прел. Макарию: «Оттого, может быть, что она слишком хороша собой, а поклонники слишком искательны, настойчивы, живы, любезны, кладут к ее ногам все: она нет-нет, да наконец и сжалится… Она, если ты прав в своих догадках насчет этого юноши, разбрасывает сокровища, которые при других обстоятельствах должны быть достоянием одного счастливца. Мужчины как терновые кусты: женщина, пробираясь между толпой их неосторожно, как на кусте, на каждом оставит по клочку платья, т. е. женского достоинства. И если долго будет бродить между ними, то можешь сам вообразить, в каком положении выйдет оттуда». Гончаров, разумеется, не повторяет дословно слова преп. Макария, но, вероятнее всего, сам образ платья, которое от невнимательности, неосторожности хозяина его рвется о тернии, писатель позаимствовал в «Добротолюбии». Судя по всему, перед нами одно из наиболее ранних свидетельств чтения Гончаровым святых отцов. Некоторые прямые свидетельства чтения св. отцов Гончаровым в «Обрыве» находятся. Но, как видим, и до 1860-х гг. романист скорее всего уже знакомился с творениями св. отцов, выходившими в России.
Итак, Гончаров трезво смотрел на недостатки Елизаветы Васильевны Толстой, но недаром ведь сказано в «Обломове», что «любовь менее взыскательна, чем дружба, она даже часто слепа, любят не за заслуги…» (Ч. 4, гл. IV). То же и в письмах к ней: «Ах, сколько бы я исписал страниц, если б вздумал исчислять Ваши недостатки, сказал бы я, но скажу достоинства…»
Несомненно, что при всех ясно сознаваемых недостатках Елизаветы Васильевны Толстой Гончаров видел в ней женщину, способную серьезно изменить его жизнь, придать ей смысл и значение. Его любовь к молодой женщине была столь же сильна, сколь и беззащитна. Уже зная почти наверняка, что она выйдет замуж за другого (не сразу открыла ему это Елизавета Васильевна, придав его мучениям продолжительность), он в одном из писем вдруг обнаруживает, как далеко он сам зашел в этой любви к ней, обнаруживает без привычной осторожности, без недомолвок, без ложного самолюбия. Сила его любви проникнута истинно христианским смирением и простирается до смертного порога: «Прощайте же… не теперь, однако ж, а когда будете выходить замуж или перед смертью моей или Вашей… А теперь прощайте… до следующего письма, мой чудесный друг, моя милая, умная, добрая, обворожительная… Лиза!!! вдруг сорвалось с языка. Я с ужасом оглядываюсь, нет ли кого кругом, почтительно прибавляю: прощайте, Елизавета Васильевна: Бог да благословит Вас счастьем, какого Вы заслуживаете. Я в умилении сердца благодарю Вас за Вашу дружбу…».
Это уже прямо по Пушкину, искренне, от сердца идущее пожелание: «Дай Вам Бог любимой быть другим…» Гончаров поступает и чувствует так, как должен бы поступать и чувствовать православный человек, как, вероятно, должен чувствовать его «джентльмен» или «порядочный человек». И чувства великодушия, кротости, проявленные им, оказались не просто словами. Когда над будущностью Елизаветы Васильевны нависнут тучи и нужно будет преодолеть церковные установления для разрешения брака с тем самым соперником, о котором столько написано было в ее дневнике (а это был двоюродный брат Толстой — Александр Илларионович Мусин-Пушкин), именно Гончаров поможет молодым влюбленным.
Вся эта драма разыгралась стремительно — с конца августа до конца декабря 1855 года. Были, правда, написаны еще письма и после Нового года, но они уже не в счет: в них только долг вежливости, стремление соблюсти «форму». А полный душевный провал обнаружился гораздо ранее (первые признаки понимания происходящей личной драмы можно отметить еще в октябрьских письмах Гончарова). Такого бурного и столь полно завершенного сюжета любовной драмы у Гончарова более нет, его не дает переписка ни с одной другой женщиной. Тем более характерны проявления христианской сущности характера Гончарова.