Религиозная жизнь Гончарова, обычно надежно скрытая от лица окружающих людей, несколько приоткрывается для нашего взора в его отношениях с Великими князьями: Константином Константиновичем и Сергеем Александровичем.
Среди преподавателей Великих князей всегда были выдающиеся люди России. В их число входил и писатель И. А. Гончаров. Сближение известного романиста, автора «Обломова», с царской семьей началось довольно рано, после его кругосветного путешествия на фрегате «Паллада». В 1858 году писатель начал преподавать русский язык и словесность вскоре почившему цесаревичу Николаю Александровичу. Правда, преподавал Гончаров недолго. Поэт Аполлон Майков, сам в свое время прошедший через учительство Гончарова и дававший царской семье рекомендацию, весьма переживал по поводу отказа Гончарова продолжать преподавание.
В дальнейшем романист преподавал эти же предметы Великому князю Константину Константиновичу, отец которого, Великий князь Константин Николаевич, в свое время содействовал публикации книги очерков «Фрегат „Паллада“» на страницах «Морского сборника» (Великий князь являлся генералом-адмиралом русского флота, с 1855 года управлял флотом и морским ведомством на правах министра). В ноябре 1855 года Великий князь высказал свои похвалы писателю за его «прекрасные статьи о Японии». Через месяц Константин Николаевич представил Гончарова к награде «вне правил чином статского советника за особые заслуги его по званию секретаря при генерал-адъютанте графе Путятине». Но и этим не ограничились проявления симпатии Великого князя к Гончарову. В мае 1858 года он пожаловал писателя драгоценным перстнем. В июне того же года Гончаров передает через министра Императорского двора графа В. Ф. Адлерберга экземпляр отдельного издания «Фрегата „Паллада“» для поднесения Александру II, за что вскоре был пожалован подарком и бриллиантовым перстнем с рубином.
Великому князю Константину Константиновичу Романову повезло с преподавателем русской словесности. Хотя долгие годы тонкая, глубокая, проникновенная лирика августейшего поэта намеренно замалчивалась литературной наукой, сегодня стихи автора, скрывавшего свое имя под псевдонимом К. Р., становятся известными широкой публике.
Своим литературным успехом Великий князь в немалой степени обязан Гончарову. Их отношения раскрываются в переписке 1884–1888 гг. К. Р. высоко ценил личное общение с писателем, часто приглашал его к себе во дворец, сообщал новости своей жизни и пр. Великий князь признавал серьезное влияние писателя на свое мировоззрение. Насколько он ценил свои отношения с Гончаровым, показывает его запись в дневнике от 8 ноября 1891 г.: «Дома вечером засел читать письма покойного Ив<ана> Алекс<андровича> Гончарова. После его смерти его душеприказчики возвратили мне все мои письма к нему, кроме тех, которые покойный сам принес мне года 2 назад, боясь, что кто-нибудь ими завладеет». И тут же: «Когда-нибудь, не скоро, в печати эта переписка представит очень приятное чтение. Но исполню волю покойного, я, пока жив, не напечатаю ее». Надо сказать, что Гончаров не злоупотреблял августейшим вниманием и почти всегда старался избежать появления во дворце Великого князя, отговариваясь нездоровьем, старостью и пр. В то же время они встречались все-таки довольно часто, иногда и в присутствии Великих князей Сергея Александровича и Павла Александровича.
Стихи К. Р. начал писать в 1879 году. В январе 1884 года Константин Константинович просит Гончарова дать свой авторитетный отзыв на первый рукописный сборник стихов. К. Р., несомненно, обладал замечательным поэтическим, и не только поэтическим, дарованием, верным и тонким художественным вкусом. Он был признанным знатоком живописи, театра, музыки, являлся талантливым композитором и пианистом. В его лирике, камерной по духу, проявляются искренность чувств, литературное мастерство, свежесть поэтического мировосприятия. Очень многие его стихи раскрывают религиозные переживания поэта. Таково, например, стихотворение «Молитва»:
В первом же своем письме Гончаров отметил в стихах Великого князя «искры дарования». Впрочем, не желая кривить душой, романист отнюдь не захваливает молодого поэта. Вся их переписка показывает, что Гончаров строго и внимательно вглядывался в талант бывшего ученика, заставляя его взглянуть на свое творчество трезвым взглядом. В силу своего высокородного положения К. Р. рисковал быть встреченным слишком восторженными оценками. И действительно, такие оценки прозвучали. Достаточно сказать, что выдающийся русский лирик Афанасий Фет, на поэзию которого во многом и ориентировался К. Р., оценил поэзию Константина Константиновича чрезвычайно высоко. В одном из последних писем он даже сравнивает музу К. Р. с музой Пушкина. Фет посвятил К. Р. стихотворение, в котором как бы избирает его своим поэтическим преемником:
Великий князь необычайно высоко ставил Фета как лирика, многому у него учился, но, к чести его, с гораздо большим вниманием всегда прислушивается к строгим и объективным оценкам Гончарова. Романист же в одном из писем обращался к К. Р.: «Я указал Вам на графа Голенищева<Кутузова>, как на подходящего Вам более товарища по лире». Константин Константинович был вполне честен перед самим собой, когда записывал в дневнике: «Невольно задаю я себе вопрос: что же выражают мои стихи, какую мысль? И я принужден сам себе ответить, что в них гораздо больше чувства, чем мысли. Ничего нового я в них не высказал, глубоких мыслей в них не найти, и вряд ли скажу я когда-нибудь что-либо более значительное. Сам я себя считаю даровитым и многого жду от себя, но, кажется, это только самолюбие, и я сойду в могилу заурядным стихотворцем. Ради своего рождения и положения я пользуюсь известностью, вниманием, даже расположением к моей Музе». Как мог Гончаров старался наставить своего ученика на правильный путь в литературе. В письме от 1 апреля 1887 года он обращается к К. Р.: «Из глубокой симпатии к Вам, мне, как старшему, старому, выжившему из лет педагогу и литературному инвалиду, вместе с горячими рукоплесканиями Вашей музе, хотелось бы предостеречь Вас от шатких или неверных шагов — и я был бы счастлив, если б немногие из моих замечаний помогли Вам стать твердой ногой на настоящей путь поэзии».
Как поэту К. Р., кроме Фета, были по духу близки такие лирики, как А. К. Толстой, А. Н. Майков, А. А. Голенищев-Кутузов. Это была «надмирная» поэзия красоты и высокого чувства. Но главным мотивом его поэзии, несомненно, является мотив любви к Богу. Как будто чувствуя, что мученичество не обойдет его стороной (сыновья Константина Константиновича — Константин, Игорь и Иоанн — мученически погибли от рук большевиков в Алапаевске вместе с преподобномученицей Елисаветой Федоровной), Великий князь постоянно возвращается к теме страданий Христа и страданий за Христа. Кроме стихотворной лирики, эти мотивы выразились в его драме «Царь Иудейский» и в поэме «Севастиан-мученик».
Чрезвычайно любопытны в переписке Гончарова и Великого князя как раз те моменты, которые соотносятся с религиозными мотивами поэзии К. Р. Как христианин Гончаров осмысливал и свою личную, и вообще литературную деятельность как таковую. Для него большой проблемой является, например, вопрос о возможности изображения Иисуса Христа в искусстве.
В письме к К. Р. от 3 ноября 1886 года по поводу его драмы «Царь Иудейский» он размышляет: «Теперь прошу позволение перейти к последней беседе в прошлый понедельник. Возвращаясь по набережной пешком домой, я много думал о замышляемом Вашим Высочеством грандиозном плане мистерии-поэмы, о которой Вы изволили сообщить мне несколько мыслей.
Если, думалось мне, план зреет в душе поэта, развивается, манит и увлекает в даль и в глубь беспредельно вечного сюжета — значит — надо следовать влечению и — творить. Но как и что творить? (думалось далее). Творчеству в истории Спасителя почти нет простора. Все его действия, слова, каждый взгляд и шаг начертаны и сжаты в строгих пределах Евангелия, и прибавить к этому, оставаясь в строгих границах христианского учения, нечего, если только не идти по следам Renan: т. е. отнять от И<исуса> Х<риста> Его божественность и описывать Его как „charmant docteur, entonre de disciples, servi par des femmes“, „проповедующего Свое учение среди кроткой природы, на берегах прелестных озер“, и т. д., словом, писать о Нем роман, как и сделал Renan в своей книге „La vie de Jesus C
Этот главный вопрос — об изображении Спасителя в художественном произведении — Гончаров, видимо, помог решить для себя Великому князю. К. Р. очень деликатно подошел к этой проблеме. В его драме, изображающей последние дни земной жизни Иисуса Христа, о Нем лишь говорят персонажи пьесы, но Его Самого мы не видим.
Опытный художник, Гончаров предусмотрительно предупреждает своего литературного ученика о возможности серьезных ошибок при обращении к религиозным сюжетам. Ведь с этой точки зрения его не всегда устраивала даже поэзия Пушкина и Лермонтова. В одном из писем он замечает: «Почти все наши поэты касались высоких граней духа, религиозного настроения, между прочим, величайшие из них: Пушкин и Лермонтов; тогда их лиры звучали „святою верою“… но ненадолго, „Тьма опять поглощала свет, т. е. земная жизнь брала свое. Это натурально, так было и будет всегда: желательно только, чтоб и в нашей земной жизни нас поглощала не тьма ее, а ее же свет, заимствованный от света… неземного“». С этих позиций обсуждает он с Великим князем и его поэмы («Севастиан-мученик», «Возрожденный Манфред»), и лирику.
Поэма «Севастиан-мученик» была завершена Константином Константиновичем 22 августа 1887 года. Она является поэтическим переложением жития св, Севастиана, хотя и с некоторыми отступлениями. Трудно сказать, чем именно поразило житие св, Севастиана Великого князя. Возможно, тем, что переложение позволяло Константину Романову развить в поэме автобиографические мотивы. В «Севаетиане-мученике» выявились те же мотивы, которые легли в основание поэмы А. К. Толстого «Иоанн Дамаскин»: желание творческой свободы, невозможной в условиях жизни высшего света.
Дневники Великого князя дают представление о том, что он чувствовал себя в царском окружении не всегда уютно. Его внутренняя жизнь характеризуется некоторой нравственной оппозицией к власти. Он каким-то образом пытается отгородиться от державных интересов семьи Романовых. Его душа тяготеет к семье, к искусству, к общению с людьми литературного и артистического круга, к религии. В своем дневнике он записывает: «Меня в высших сферах считают либералом, мечтателем, фантазером и выставляют таким перед Государем.
И он, думается мне, сам приблизительно такого обо мне мнения». В этом была и доля правды. В стихах и дневниках Константина Константиновича (как, например, при описании событий 1896 года на Ходынском поле) слышны демократические мотивы. Иногда он даже начинает подражать Некрасову:
Несоответствие своего положения и своей внутренней жизни князь, очевидно, считал своего рода «мученичеством». Во всяком случае, в поэме «Севастиан-мученик» проявляется не только религиозность князя, но и его скрытная «родственная» оппозиционность «высшим сферам». Именно о себе пишет К. Р., говоря о св. Севастиане:
В письме к Великому князю от 6 марта 1885 года Гончаров выражает свое мнение о другой капитальной вещи Константина
Константиновича — поэме «Возрожденный Манфред», явившейся своеобразным поэтическим продолжением романтической драмы Байрона «Манфред». Если произведение Байрона завершается смертью героя, то К. Р. изображает загробные переживания Манфреда, его надежды, его стремление к Богу. Гончаров совершенно не согласен с авторским замыслом Великого князя. И притом не согласен как христианин, как церковный человек. К. Р. дарует своему герою Манфреду спасение. Бог прощает его грешную душу. Тема поэмы — Божие милосердие. Однако Гончаров призывает своего подопечного «трезвиться» и вспомнить, что Бог не только милостив, но и справедлив: «Я прочел возвращаемую при этом рукопись „Возрожденный Манфред“ и поспешаю благодарить Ваше Высочество за доставленное мне удовольствие и за доверие к моему мнению.
Вам угодно, чтобы я отнесся к новому Вашему произведению „сочувственно и строго“: отнестись не сочувственно — нельзя, а строго — можно и должно бы, по значительной степени развившегося Вашего дарования, но не следует, как по причине избранного Вами сюжета, так и потому, что Вам приходилось копировать Ваш этюд с колоссальных образцов — „Манфреда“ Байрона и „Фауста“ Гете. Немудрено, что внушённый ими сколок вышел относительно бледен.
Извините, если скажу, что этот этюд — есть плод более ума, нежели сердца и фантазии, хотя в нем и звучит (отчасти) искренность и та наивность, какую видишь на лицах молящихся фигур Перуджино. Но если есть искренность и наивность, то нет жара, страстности, экстаза, какие обыкновенно теплятся в уме и сердце горячо верующих, оттого и кажется, что это, как я сейчас сказал, есть более плод ума, пожалуй, созерцательного, но не увлечения и чувства. По этой причине — мало силы, исключая двух-трех монологов, один Аббата и другой — Астарты. Если бы, кажется мне, посжать, посократить, иные диалоги свести в одно — от этого исчезли бы повторения, и этюд выиграл бы в силе. Теперь он кажется — не свободно, без задней мысли начертанной широкой картиной художника, а скорее правильно, холодно исполненной задачей на тему о тщете земной науки и о могуществе веры в вечное начало и т. д.
Но тема эта, хотя и не новая, но прекрасная, благодарная и для мыслителя, и для поэта. У Вас она отлично расположена: душа, сбросившая тело, внезапно очутилась над трупом его; над ним горячо молится монах; бессмертная, „другая“ жизнь уже началась: какой ужас должен охватить эту душу, вдруг познавшую тщету земной мудрости и ложь его отрицаний вечности, Божества и проч.! И какое поле для фантазии художника, если он проникнет всю глубину и безотрадность отчаяния мнимого мудреца, все отрицавшего и прозревшего — поздно. Раскаяние по ту сторону гроба — по учению веры — не действительно: он, перешагнув за этот порог, должен постигнуть это, — т. е. что нет возврата, что он damnatus est.
Вот это отчаяние одно, по своему ужасу и безвыходности — могло бы быть достойною задачею художника! Образцом этого отчаяния и должна бы закончиться картина! Пусть он погибает! Он так гордо и мудро шел навстречу вечности, не верил вечной силе и наказан: что же нам, православным, спасать его! Если же всепрощающее Божество и спасет, простит его — то это может совершиться такими путями и способами, о каких нам, земным мудрецам и поэтам, и не грезится! Может быть, в небесном милосердии найдут место и Каин, и Иуда, и другие.
А у нас, между людьми, как-то легко укладываются понятия о спасении таких героев, как Манфред, Дон-Жуан и подобные им. Один умствовал, концентрировал в себе весь сок земной мудрости, плевал в небо и знать ничего не хотел, не признавая никакой другой силы и мудрости, кроме своей, т. е., пожалуй, общечеловеческой, — и думал, что он— бог. Другой беспутствовал всю жизнь, теша свою извращённую фантазию и угождая плотским похотям, — потом бац! Один под конец жизни немного помолится, попостится, а другой, умерев, начнет каяться — и, смотришь, с неба явится какой-нибудь ангел, часто дама (и в „Возрожденном Манфреде“ тоже Астарта) — и Окаянный Отверженный уже прощен, возносится к небу, сам Бог говорит с ним милостиво и т. д.! Дешево же достается этим господам так называемое спасение и всепрощение!
За что же другим так трудно достигать его? Где же вечное Правосудие? Бог вечно милосерд, это правда, но не слепо, иначе бы Он был пристрастен!
При том же „Возрожденный Манфред“ и в небо, в вечность, стремится через даму и ради нее и там надеется, после земного безверия, блаженствовать с нею и через нее, все-таки презирая мир. Но ведь он мудрец, должен знать, что в земной любви к женщине, даже так называемой возвышенной любви, глубоко скрыты и замаскированы чувственные радости. Зачем же искать продолжения этого в небе, где не „женятся, не посягают“ и где, по словам Евангелия, живут как Ангелы. Она, хотя возражает ему, что надо любить не ее одну, а все живущее, однако же уверяет потом, что она будет с ним вдвоем неразлучна. Эгоисты оба!».
В этом отзыве Гончаров предстает как богословски подготовленный, догматически мыслящий христианин, знакомый с учением Церкви не только в общих чертах, но и по учению святых отцов. Романист напоминает о том, что примирение человека с Богом не сводится к тому, что человек «немного помолится, попостится». Гончаров как бы напоминает Великому князю, что в основе такого примирения и прощения грехов лежит покаяние, которое выражается не столько в словах раскаяния или даже молитве, посте, но в серьезном, драматическом для человека исправлении своей жизни. Именно эту серьезность и должна контрастно подчеркнуть та «опереточная» стилистика, к которой обращается Гончаров: «Один под конец жизни немного помолится, попостится, а другой, умерев, начнет каяться — и, смотришь, с неба явится какой-нибудь ангел, часто дама» и пр. Настоящее покаяние необычайно трудно. Преп. Марк Подвижник говорит по этому поводу: «Если мы и до смерти будем подвизаться в покаянии, то и таким образом еще не исполним должного, ибо ничего достойного Царствия Небесного не сделали». Гончаров никогда не ссылался на святых отцов, никогда не обнаруживал перед кем-нибудь свою начитанность в богословской литературе, но, несомненно, был знаком с писаниями святых отцов, что так ярко обнаружилось в данном случае. Совершенно справедливо и второе его замечание: о том, что «раскаяние по ту сторону гроба — по учению веры — не действительно».
Касаясь свойств таланта К. Р. и объясняя его поэзию ему самому, Гончаров в письме от 13 сентября 1886 года отмечает прежде всего такое качество, как искренность. Причем снова заводит речь об искренности религиозной, как бы лежащей в основе искренности поэтической. Именно религиозная искренность, считает романист, может превратить «Эолову арфу» литературного ученика в «Давидовы гусли» оригинального поэта:
«Теперь позвольте обратиться к присланному Вами изящному томику Ваших стихотворений.
Ваше Высочество сделали мне дорогой подарок — и книгою, и ласковыми словами от Себя и от Великой Княгини. Вы точно живой водой вспрыснули меня: это действительнее всякой хины, микстур и пилюль действует на здоровье! Книгу Вашу, вместе с письмом, прижимаю пока к благодарному сердцу, а потом, когда отдохну, окрепну и оправлюсь, позволю себе уже головой ценить и разбирать достоинства и недостатки — и высказать при свидании откровенно свои впечатления и мнения. Теперь еще не могу: сил нет — ни физических, ни моральных.
Однако я успел перелистовать книгу и кое-что заметить. Прохожу молчанием „Манфреда“ и несколько библейских сказаний („Манфред“ мне знаком — я или слышал его в чтении от Вас самих, или он уже был напечатан — не помню). Этот „Манфред“, потом переложение библейских сказаний и даже перевод „Мессинской невесты“ — между прочим, и изучение древних классиков — есть не что иное, как подготовка к самостоятельному творчеству, воспитание, школа. Эту школу необходимо проходить молодому таланту, как необходимо живописцу копировать с античных статуй и бюстов, чтоб усвоить приемы и вообще технику великих образцов, прежде нежели он начнет создавать сам. Затем в книге собрано много чисто субъективных лирических излияний молодой музы, слышатся нежные, грустные, томные, как в Эоловой арфе, звуки. Такая Эолова арфа есть у всех молодых поэтов: она еще неясно, неопределенно высказывает впечатления, мысли, мечты, желания молодой неокрепшей в жизненном устое души. Потом, когда устоится и окрепнет сам поэт, Эолова арфа превратится в Давыдовы гусли — и будет, может быть, как у Пушкина, Лермонтова „глаголом жечь сердца людей“.
Об особенностях Ваших лирических излияний, если изволите припомнить, я когда-то писал в письме к Вам — и отнес это к счастливым признакам таланта. Это — искренность.
Она не часто встречается. Пишущих стихи — масса. Большая часть пишут подражательно с чужого голоса; в них действует „пленной мысли раздражение“, по выражению Лермонтова. Они не из себя добывают содержание для своей Эоловой арфы, а с ветра, лишь бы вышли стихи.
У Вашего высочества — наоборот. Вы сами — источник Ваших излияний — и оттого они нежны, трогательны, задушевны, хотя порой незрелы, но искренни… В каждом Вашем стихотворении присутствуете Вы сами. Поэтому я и признал эту искренность, вместе с страстью Вашей к поэзии, вообще к искусству, к литературе, одним из значительных признаков таланта.
Есть еще у нас (да и везде — кажется — во всех литературах) целая фаланга стихотворцев, борзых, юрких, самоуверенных, иногда прекрасно владеющих выработанным, красивым стихом и пишущих обо всем, о чем угодно, что потребуется, что им закажут. Это — разные Вейнберги, Фруги, Надсоны, Минские, Мережковские и прочие. Они — космополиты-жиды, может быть, и крещеные, но все-таки по плоти и крови остающиеся жидами. Откуда им взять этого драгоценного качества — искренности, задушевности? У их отцов и дедов не было отечества, и они не могли завещать детям и внукам любви к нему. В религии они раздвоились; оставили далеко за собою одряхлевшее иудейство, а воспринять душою христианство не могли. Отцы и деды-евреи не могли воспитать своих детей и внуков в преданиях Христовой веры, которая унаследуется сначала в семейном быту, от родителей, и потом развивается и укрепляется учением, проповедью наставников и, наконец, всем строем жизни христианского общества.
Оттого эти поэты пишут стихи обо всем, но пишут равнодушно, хотя часто и с блеском, следовательно, неискренно. Вон один из них написал даже какую-то поэму о Христе, о Голгофе, о страданиях Спасителя. Вышло мрачно, картинно, эффектно, но бездушно, не искренно. Как бы они блестяще ни писали, никогда не удастся им даже подойти близко pi подделаться к таким искренним задушевным поэтам, как, например, Полонский, Майков, Фет, или из новых русских поэтов — граф Кутузов».
Нет сомнения, что подобные замечания помогали Великому князю не только как поэту… Очевидно, что не только литература связывала автора «Обломова» и Константина Константиновича. Оттого-то такой симпатией к стареющему писателю дышат письма Великого князя: «Я боюсь, что мне никогда не удастся убедить Вас, что каждая строка из-под Вашего пера, не говоря уже про личные посещения, приносят и жене и мне только самое большое удовольствие и неподдельную радость. Никакие сильные мира сего не могут помешать нам встречать Вас всегда и неизменно с распростертыми объятиями, как милого и дорогого человека». Суть отношений Великого князя и Гончарова выражена в стихотворении Константина Константиновича «И. А. Гончарову»:
Если о Великом князе Константине Константиновиче существуют исследования, рассматривающие его связи с известными писателями, то нельзя этого сказать о Великом князе Сергее Александровиче. Исключения редки.
Каковы же были взаимоотношения Великого князя и писателя? Еще в 1871 году Гончарова намеревалась представить Великому князю Сергею Александровичу графиня А. А. Толстая, фрейлина Императрицы, находившаяся с романистом в дружественных отношениях. Очевидно, это представление состоялось несколько позже. Во всяком случае, достоверно известно, что уже в 1879 году Гончаров лично читает Сергею Александровичу рукопись очерка «Литературный вечер», в котором дается как бы раскладка идейных сил в современном русском обществе. Об этом упоминается в недавно опубликованном письме Гончарова к графине А. А. Толстой от 1 января 1880 года: «Конечно, я не решился бы на все это, если бы Велик<ий> Кн<язь> Сергий Александрович не заинтересовался лично прослушанной им от меня первой половины очерка и не выразил мне лестного для меня желания, чтобы весь очерк был обработан до конца и напечатан, так как я писал его только с целию прочитать в интимном кругу, а не печатать».
К этому времени отношения писателя с Великим князем Сергеем Александровичем приобретают более предметный характер. Известно, что с 1880-го по 1887 г. воспитанница Гончарова Саня Трейгут обучалась в Ивановском девичьем училище при Коломенской гимназии за счет Великих князей Сергея Александровича и Павла Александровича. В феврале 1889 года Великие князья Сергей и Павел Александровичи подносят по просьбе писателя Императору
Александру III последний, только что вышедший девятый том Полного собрания сочинений Гончарова. Первые восемь томов уже были в библиотеке Императора.
Имена Великих князей Сергея Александровича, Дмитрия Константиновича и Павла Александровича то и дело мелькают в письмах Гончарова к Великому князю Константину Константиновичу. Так, в письме от сентября 1886 года он обращается к К. Р.: «Смею ли просить напомнить, при случае, обо мне их Императорским Высочествам Великим Князьям Сергию и Павлу Александровичам и Дмитрию Константиновичу — и засвидетельствовать перед Ними о чувствах моей к Ним почтительной, глубокой и неизменной симпатии?».
Сохранившаяся переписка К. Р. с Гончаровым свидетельствует о том, что зачастую Великий князь Сергей Александрович являлся слушателем новых произведений Гончарова. Так, летом 1887 года Гончаров пишет очерки «Слуги старого века». В письме от 21 июня он высказывается: «Относительно этих рассказов у меня есть следующая мечта. Когда осенью Ваше Высочество и др. Великие Князья воротятся на зимнее житье в Петербург, я страх как желал бы прочесть очерка два из вновь написанных Вашему Высочеству и Их Высочествам Сергею, Пав лу Александровичам и Дмитрию Константиновичу…». Это чтение Гончаровым своих произведений состоялось в Мраморном дворце 3 января 1888 года. На следующий день Великий князь Константин
Константинович пишет Гончарову: «Не могу не поблагодарить вас еще письменно за доставленное нам вчера высокое наслаждение. Сегодня утром я встретился на репетиции Крещенского парада с В<еликим> К<нязем> Сергеем Александровичем и слышал от него, что вчерашний вечер оставил ему самое приятное впечатление. Про меня и говорить нечего». Писатель знакомит Великих князей с новостями современной литературы, дает свои оценки, к которым те прислушиваются. Общение с Великим князем Сергием носило такой характер, что Гончаров оформляет для него (и других Великих князей) подписку на журнал «Нива» на 1888 год.
В свою очередь проявлял определенную активность в отношениях с писателем и Великий князь Сергий. Устраивая в своем петербургском дворце литературные вечера, он приглашал на них и Гончарова. Однако тот всегда уклонялся от посещения. Племянник писателя М. В. Кирмалов вспоминал: «В последние годы жизни Ивана Александровича его приглашал к себе на вечера Великий князь Сергей Александрович и был с ним очень ласков. Но Иван Александрович уклонялся от посещений, говоря: „Вы ведь здесь все молодые, полные жизни; ну что буду делать среди вас я, кривой старик?..“» Комментарием к словам Гончарова может быть его письмо к графине А. А. Толстой от 14 апреля 1874 года: «Боязнь моя ходить во дворцы относится не к тем или другим личностям, а к толпе, ко всей широкой обстановке, к строгой, условной и — неизбежной, конечно, представительности и обычаям места, к парадности и обрядности.
Моя боязнь — стало быть — есть просто непривычка. Кто родился и прожил до старости в скромной и тесной доле, в темном углу, тот всегда будет неловок, смешон и иногда „глуп“, лишь очутится в толпе, на виду… И слабые глаза, привыкшие к сумеркам, начнут усиленно мигать и плакать, когда к ним вдруг подвинут лампу.
Вот отчего я не старался проникать — не во дворцы, а вообще в большие дома, где есть толпа, где много лакеев, где швейцар и парадные приемы… Скромность, простота и незначительность собственной своей особы и написанной мне на роду роли — вот внешние причины моего удаления от так называемого света».
Гончаров постоянно преподносит свои новые произведения Великим князьям. В июне 1879 г. он пишет письмо K. IL Победоносцеву, в котором речь идет об отдельном оттиске его статьи «Лучше поздно, чем никогда», опубликованной в журнале «Русская речь»: «Великим князьям Сергию и Павлу Александровичам… я решусь представить брошюру и надеюсь, что они как всегда благосклонно примут мое скромное приношение».
Таким образом, отношения Великого князя Сергия и писателя Гончарова не были отмечены печатью какой-либо особенной близости. Но это были ровные, доброжелательные с обеих сторон и многолетние отношения, отражающие определенный культурный спектр жизни Великого князя. Их отношения продолжались до самой смерти Гончарова в 1891 году.
Нельзя не сказать о том, что начиная с 1860-х гг. Гончаров все более уходит от либерализма и западничества, все более тяготеет в своих личностно-нравственных ориентациях к монархизму и Православию. Обороняясь от насевших со всех сторон «друзей-либералов» и уйдя в себя, прослыв даже человеком с «навязчивыми идеями», Гончаров пишет в «Необыкновенной истории» о своем религиозном состоянии в 70–80-е годы: «За мной стали усиленно наблюдать, добиваться, что я такое? Либерал? Демократ? Консерватор? В самом ли деле я религиозен или хожу в церковь так, чтоб показать… Что? Кому?
Теперь, при религиозном индифферентизме, светские выгоды, напротив, требуют почти, чтоб скрывать религиозность, которую вся передовая часть общества считает за тупоумие. Следовательно, перед кем же мне играть роль? Перед властью? Но и та, пользуясь способностями и услугами разных деятелей, теперь не следит за тем, религиозны ли они, ходят ли в церковь, говеют ли? И хорошо делает, потому что в деле религии свобода нужнее, нежели где-нибудь. Искать я ничего не искал: напротив, все прятался со страхом и трепетом».
Закончил Гончаров свою жизнь истинным христианином. Писатель осознал, насколько губительно сказался на исторических путях России разрыв между различными слоями общества и Церковью.