Роман Гринберг – Нине Берберовой, конец февраля 1950

<…> [Набоков] заканчивает писанием автобиографию на английском: тепличная жизнь в роду Набоковых, куда ни русские дожди, ни ветры не проникали. Читали отрывки. Мастерство восхитительного рода. Выйдет осенью у Харперс’а <…>

Фрэнсис Болдыреф – Чарльзу Олсону, 26 февраля 1950

<…> Малыш, как тебе эта страница из «Под знаком незаконнорожденных» Владимира Набокова <…>?!

«Имя его подобно Протею. В каждом углу он плодит двойников. Почерку его бессознательно подражают законники, которым выпала доля писать той же рукой. В сырое утро 27 ноября 1582-го года он – Шакспир, она – Уотли из Темпл-Графтон. Два дня спустя, он – Шагспир, она же – Хатуэй из Стратфорда-на-Авоне. Так кто же он? Вильям Икс, прехитро составленный из двух левых рук и личины. Кто еще? Человек, сказавший (не первым), что слава Господня в том, чтобы скрыть, а человечья – сыскать. Впрочем, то, что уорикширский парень писал пьесы, более чем удовлетворительно доказывается мощью сморщенных яблок и бледного первоцвета.

Здесь две темы: шекспировская, исполняемая в настоящем времени Эмбером, чинно принимающим гостя в своей спальне; и совершенно иная – сложная смесь прошлого, настоящего и будущего – тема, которой ужасное отсутствие Ольги причиняет страшные затруднения. Это была, это есть их первая встреча со времени ее смерти. Круг не заговорит о ней, даже не спросит о прахе; и Эмбер, который тоже стесняется смерти, не знает, что сказать. Имей он возможность свободно передвигаться, он мог бы молча обнять своего толстого друга (жалкое поражение для философа и поэта, привыкших верить, что слово превыше дела), но как это сделать, когда один из двух лежит в постели?»

Набоков – единственный из ныне живущих на земле людей, кто способен рассеять русский сон, и сегодня он демонстрирует это (понимаю, почему Америка игнорирует его роман, так как приобрела новый экземпляр, заказав его в Нью-Йорке, всего за 75 центов). Он делает это на той высоте, где я наиболее уязвима: с присущей ему одному виртуозностью он убеждает меня, что по своей сути американцы – враги всего уникального. Никто другой на всем белом свете не смог бы убедить меня в этом.

…3 марта 1950

<…> Дорогой мой, <…> – ты нисколько не поглупел – просто смысл набоковской цитаты непонятен вне контекста. Я привела ее ради пассажа о Шекспире и рассуждения о том, что Бог облекает тайной, а человек – отыскивает. А следующий абзац, который имеет смысл только в контексте романа, но не вне его, я вставила из-за фразы о разных людях, поэте и философе, неспособных поцеловать друг друга, ибо «поэт и философ привыкли верить, что слово превыше дела» – и от всего этого я испытываю детский восторг, поскольку помню твое письмо о «разгадке существования созданий, которые подобно нам, пожертвует всем и кем угодно во имя слов, не поступков – слов».

Я писала, что в тот день Набоков рассеивал русский сон – своей книгой – и что он показал: нынешний порядок вещей враждебен всему исключительному, и если ты подтвердишь, что человек и государство ненавидят исключительность, я тут же взбунтуюсь, ибо мой символ веры – в слове.

Алексей Струве – Роману Гринбергу, 15 марта 1950

<…> О Сирине сегодня только два слова <…>. Русские его вещи мне – нравятся, не слова, гораздо больше – пленяли как мало что. Над Sebastuian’ом я полег костьми, но, м.б., и потому, что не владею достаточно английским и потому, что всё читать надо «во благоволении» и, возможно, тогда, когда я читал Knight’a (не вру), я был в другом созвучии. <…>

Роман Гринберг – Алексею Струве, 18 марта 1950

<…> о Сирине нельзя одним словом или двумя словами. Это сложное обстоятельство, единственное в своем роде. Пишет он сейчас только по-аглицки (он не скажет: по-английски). Редко когда выходит небольшая пьеса по-русски. Все <…> посвящены России. Это его боль, очень глубокая, которую не изжить. Английская проза – чудо. Вильсон, которого я считаю наперед (в кредит) одним из лучших литературных умников в нашей Америке, говорил мне, что Набоков и еще только Конрад и Сантаяна умели из иностранцев творчески писать по-английски. И это много. Набоков удивительно неровный, капризный писатель. Помните его монографию о Гоголе? В ней он просто хочет наскочить и обидеть бедного читателя. Это потому, что это защита Набокова – писателя, непризнанного и непонятого, как ему кажется. Писательская обида – вечная тема. Иногда и поза. Но талантлив он страшно, стихийно, и Бог нас просил беречь его. <…>

Алексей Струве – Роману Гринбергу, 20 марта 1950

<…> Сирин. Когда-нибудь расскажу, как и чем он меня отпугнул. А творчество его покоряло меня, как мало какое. Как-нибудь переплету все его книги и засяду где-нибудь в горах и перечту все подряд. <…>

Эдмунд Уилсон – Мортону Зейбелю, 28 апреля 1950

<…> Мы пошли на вечер «Нью-Йоркера» отметить его двадцатипятилетнюю годовщину. Торжество было грандиозным – тысяча человек приглашенных – и куда менее привлекательным, чем пятнадцать лет назад, когда на нем было гораздо меньшее число сотрудников и авторов. В действительности, вечер был самой настоящей катастрофой, так что кто-то предложил «Нью-Йоркеру» описать его в стиле «Хиросимы» Херси. <…> Владимир Набоков, который по случаю прибыл из Корнеля, узнав, что здесь присутствует Стенли Эдгар Хайман, подскочил к нему и спросил, что он имел в виду, назвав его отца «царским либералом». Хайман, вероятно, испугался, что Набоков прибегнет к рукоприкладству, и пролепетал: «О, я считаю вас великим писателем! Я восхищаюсь вашими произведениями!» Набоков вернулся с острой невралгией и долгое время провел в больнице. <…>

Иван Бунин – Марку Алданову, 10 июня 1951

<…> А вчера пришел к нам Михайлов, принес развратную книжку Набокова с царской короной на обложке над его фамилией, в которой есть дикая брехня про меня – будто я затащил его в какой-то ресторан, чтобы поговорить с ним «по душам», – очень это на меня похоже! Шут гороховый, которым Вы меня когда-то пугали, что он забил меня и что я ему ужасно завидую. Вы эту книжку, конечно, видели? Там есть и про Вас – что Вы «мудрый и очаровательный», и ни слова о Вас как о писателе. Есть и дурацкое про Поплавского – он, видите ли, был среди прочих парижских поэтов как «скрипка среди балалаек». <…>

Иван Бунин

Из дневника Ивана Бунина, 14 июня 1951

<…> В.В. Набоков-Сирин написал по-английски и издал книгу, на обложке которой, над его фамилией, почему-то напечатана царская корона. В книге есть беглые заметки о писателях-эмигрантах, которых он встречал в Париже в тридцатых годах, есть страничка и обо мне – дикая и глупая ложь, будто я как-то затащил [его] в какой-то дорогой русский ресторан (с цыганами), чтобы посидеть, попить и поговорить с ним, Набоковым, «по душам», как любят это все русские, а он терпеть не может. Очень на меня похоже! И никогда я не был с ним ни в одном ресторане. <…>

Георгий Адамович – Владимиру Варшавскому,

28 декабря 1951

<…> Вот Вы восхитились Сириным. Я согласен, даже согласен на Ваш эпитет «гениальный». Бесспорно, он необычайно даровит, до неприличия. Но если у него есть то, чего у Вас нет, то и у Вас есть то, чего нет у него. Вы внутренно наверстываете то, к чему он бросается «рывком», и по дороге видите то, на что ему смотреть некогда. Мне Сирин всегда скучен, при всем его блеске – и поверьте, традиция глупых «Чисел» тут ни при чем. Просто, je ne suis plus amusable, по крайней мере на это. А вот Гоголя я все-таки люблю, хотя он еще пустее Сирина и лживее его (нет, это я вру – «Старосветских помещиков» тому не написать). <…>

Юрий Иваск – Игорю Чиннову, 24 марта 1952

Игорь, Дуся, милый,

Поздравляю! <…>

Прилагаю статью Адамовича из «НРС» [«Нового русского слова»] и все станет понятным. <…>

Читал же статью на лекции Набокова-Сирина – одним глазом, из вежливости! Да – великолепен Набоков – снобирующий американцев чистейшим King’s English и блещущий несколько театральным родным языком (разбирал «Вольность» и «Анчар»). Ради великолепия этого королевского английского языка («do you know» – а не «ду ю ноу») и хожу его слушать. <…>

Георгий Адамович – Александру Бахраху, 20 июля 1952

<…> Не дошел ли до Вас сборник стихов Сирина? Евангулов написал о нем идиотски-высокомерно. Это блестящее хамство, но все-таки блестящее, а местами (редко) и самая настоящая поэзия. Терапиано тоже фыркает, а в одной сиринской строчке все-таки больше таланта, чем во всех парижских потугах (кроме, конечно, Игоря Владимировича [Чиннова]). <…>

Георгий Адамович

Владимир Марков – Глебу Струве, 21 июля 1952

<…> Читаю «Дар» Сирина. Очень нравится (но не сплошь). Мне дал книгу один наш учитель после того, как сам не смог дочитать дальше 9-й страницы по причине «непонятности». <…>

Глеб Струве – Владимиру Маркову,

29 июля 1952

<…> Мы как раз тоже последнюю неделю читали «Дар» Сирина (вслух). Я раньше не читал всего – только начал в «Современных записках» (которые по соображениям радикальной интеллигентской цензуры отказались к тому же напечатать всю IV главу, как оскорбительную для памяти Чернышевского). Это не лучшая вещь Набокова, но, как все, что он пишет, местами на редкость талантливо. И вместе с тем есть в его таланте какая-то исконная порочность. Я в свое время много писал о его ранних вещах (я был в русской критике одним из первых его пропагандистов), но писал больше в положительном смысле, а сейчас меня позывает написать по-иному, но я должен сначала для себя это осмыслить. Кой-какой ключ к беспристрастному пониманию себя он сам дает в «Даре», в критике книги Годунова-Чердынцева, особенно в воображаемых диалогах с Кончеевым. Когда-то по-своему Борис Зайцев определил основной порок Сирина, назвав его «писателем без Бога». В этом есть правда, но это не все. Или, может быть, Вы скажете, что писателю и не надо Бога, или лучше хороший писатель без Бога, чем плохой с Богом? <…>

Владимир Марков – Глебу Струве, 3 августа 1952

<…> «Дар» я окончил и от многого в нем – в восторге. Мне даже его attitude к Чернышевскому по душе, хотя я здесь субъективен; но ведь меня со школьных лет кормили на «демократической» критике, и всякий удар по ней мне как маслом по сердцу. <…> Но Вы правы, что у Сирина Бога нет. Но у него есть хоть трансцендентное ощущение иного мира за этим, а моему поколению и это как воздух нужно.

Кстати, какой это эпитет (кроме главы о Чернышевском) был цензурован в «Современных записках», когда там печатался «Дар»? Об этом Сирин пишет в строках, предпосланных роману. <…>

Роман Гринберг – Юрию Иваску, 26 сентября 1952

<…> Нужно начать с первоклассного материала (а где его взять?), чтобы вызвать к жизни другие творческие и завистливые энергии. Понятно, надежда моя на Набокова, которого надеюсь обнять очень скоро. Но кто его знает? Есть у него гениальный рассказ; нигде не был напечатан; он мне его читал в Париже. Извините – порнография, правда, изумительно засекреченная для первого взгляда, для второго могут издателя посадить в каталажку. Воображаете? Не доведи Господи. Но соблазнительно очень. Буду просить его изменить немного. Рассказ называется «Волшебник». «Современные записки» от этого «Волшебника» отказались когда-то. <…>

… 27 декабря 1952

<…> Гостил здесь Набоков. Третьего дня устроили встречу его с нашими общими друзьями из шмеманова кружка. Набоков дал блестящее представление и всех, должно быть, очаровал. Он умеет. Мне с ним было на этот раз интересно: расскажу. И выступление его на эстраде было примечательно, в особенности из-за нескольких слов о Блоке. Попросил его дать в «Опыты» эту речь. Обещал прислать, после каких-то исправлений. С его обещанным рассказом что-то неясно: тоже расскажу. <…>

Владимир Марков – Глебу Струве, 25 февраля 1953

<…> Набоков-поэт намного слабее Набокова-прозаика, тут заметнее его недостаток стихийного дарования (в поэзии ничего не скроешь), но его книга о Гоголе очень хороша. <…>

Глеб Струве – Владимиру Маркову, 4 апреля 1953

<…> Как Вам понравилась статья Адамовича о Набокове (собственно, о Пастернаке, ибо до Набокова он в ней не дошел)? Какая-то ни нашим, ни вашим. Между прочим, когда-то, если не ошибаюсь, он заодно с большинством парижан ругал прозу Набокова, а теперь заговорил иначе. (Тогда Георгий Иванов назвал Набокова пошляком и писателем для черняшек, а Гиппиус, заступаясь за Иванова, на которого многие обрушились, писала, что, мол, в прежнее время и не на такие авторитеты разрешалось посягать, не то что на такого «посредственного» писателя, как Сирин.) Внешнее сходство с Пастернаком у Набокова, конечно, есть, но это скорее ловко сделанный pastiche (я все больше и больше прихожу к мысли, что Набоков – несравненный pasticheur), а сути пастернаковской, его магии и в помине нет. <…>

Владимир Марков – Глебу Струве, 6 апреля 1953

<…> Кончил «Защиту Лужина» (на днях высылаю Вам первую партию книг – библиотечных и тех из Ваших, которые Вы хотели иметь обратно пораньше). В общем «Дар» мне больше нравится, он зрелее, но это тоже неплохо. Сирин все-таки писатель ограниченных возможностей и одной темы, на что особенно обращаешь внимание, так как он часто очень нескромен и склонен высокомерно обесценивать многое хорошее (отдельные замечания в его «Гоголе» и даже в романах). Он, конечно, остер и интересен, но главным образом в мелочах, во фразах, в деталях. Ему бы оставаться в традиции Стерна – острого абсурда, тонкого наблюдения, но он рвется к Достоевскому, и там сразу видна его ограниченность, отсутствие подлинной страстности – и все неубедительно. Таков конец «Лужина». Он – тонкий рационалист, а хочет быть мистиком, лезет в бездны, хочет осуществить трансцендент, а ломится не в ту дверь, даже и не замечая того. Отсюда фальшь. Между прочим, кажется, для Сирина типично неумение справиться до конца и с темой и с сюжетом. Из того, что я читал, лишь «Приглашение на казнь» в этом смысле удовлетворило, и там конец интересен, хотя в конечном счете придуман тоже. У меня есть подозрение, что он просто не знал, как кончить, и удачно выдумал в конце концов. Иваск там находит даже глубины. Не знаю… Женские образы у Сирина всегда неудачны. Насколько видишь Лужина, настолько даже приблизительно не представить его жену. Этот «трансцендент» ему тоже не удается.

Читаю фразу: «(Отец Лужина) в музыке разбирался мало, питал тайную постыдную страсть к “Травиате”». Вот к чему приводит снобизм. Сирину, может быть, даже сейчас неизвестно, что «Травиата» может быть и не синонимом музыкальной пошлости и что Верди начинает очень высоко котироваться в музыкальных кругах – на что есть все основания. Но все уверенные в своем вкусе терпят такие поражения рано или поздно, когда время открывает замечательные вещи в том, что они презирали. <…>

Глеб Струве – Владимиру Маркову, 12 апреля 1953

<…> По поводу Сирина. Мне «Защита Лужина» нравится больше, чем «Дар». Может быть, это, впрочем, потому, что я ее прочел гораздо раньше, и то новое и свежее, что есть в Сирине, поразило меня сильнее, а в «Даре» это уже повторение, развитие, утончение – тех же специй, да попряней. Но, по-моему, «Защита Лужина» и «Король, дама, валет» и построены лучше, чем «Дар». У Сирина, конечно, необыкновенный дар внешнего восприятия, внешней наблюдательности, острота зрения поразительная, и с этим сочетается очень большой дар слова, благодаря чему внешние восприятия находят себе адекватное и остро-свежее выражение. Но внутреннего зрения он лишен, иных миров и не нюхал, его глубины (в «Приглашении на казнь», например) случайные, бессознательные, едва ли иногда не из подражания родившиеся (думаю, что при желании он мог бы подражать кому угодно). Я всегда говорил, что его вещи глубже и «умнее», чем он сам. С Пастернаком у него сходство чисто внешнее, он умеет усваивать чужие приемы, даже писателей, к которым относится враждебно и презрительно (так он, если не ошибаюсь, долго относился к Пастернаку, к Блоку; Достоевского он ненавидит, не считает писателем). При всем его волшебном владении инструментом стиха, музыки у него нет, и тут опять огромная разница с Пастернаком. Насколько я знаю, он к музыке абсолютно нечувствителен. (Но насчет «Травиаты» Вы все-таки напрасно его критикуете – Верди пересматривать начали уже позже, а тогда Сирин лишь отразил очень распространенный взгляд. Впрочем, надо сказать, умея очень хорошо выставить напоказ людскую пошлость, Сирин сам то и дело впадает в пошлость – чего стоят одни его каламбуры.) Насчет женщин Вы правы, но я бы сказал, что у него вообще нет людей, а только маски, марионетки, восковые и шахматные фигуры. Его единственная настоящая тема – творчество, он ею одержим, может быть потому, что где-то в глубине глубин сознает собственное творческое бессилие, ибо его-то творчество сводится в конце концов к какому-то бесплодному комбинаторству. В «Защите Лужина» ему удалось поднять эту тему на какую-то трагическую высоту, а в «Даре», который, может быть, написан лучше и зрелее, вышла наружу вся стерильность его собственного творчества, поскольку Годунов-Чердынцев – это, несомненно, сам автор. По-своему это тоже трагично, но трагедия здесь не объективирована, она субъективно обнажена. <…>

Владимир Марков – Глебу Струве, 15 апреля 1953

<…> Ваша характеристика Сирина мне очень понравилась. Но ему самому вряд ли понравится. Но, может быть, уже пора отвести его на подобающее место. Он уже ясен и прошел свою спорную фазу. <…>

Георгий Адамович – Владимиру Варшавскому, 9 мая 1953

<…> Теперь вернемся к литературе. Статейки своей о Сирине я не помню хорошо, а № газеты еще не получил. Но уж очень Вы козыряете его «гением». Он очень способен, c’est le mot juste, гения я его не чувствую. Особенно в стихах. А propos, как раз Алданов меня уверял летом в Ницце, что я должен, вероятно, на всю жизнь затаить на Сирина злобу из-за того, что он меня вывел в «Даре». А я никакой злобы не чувствую, честное слово! И вовсе не по всепрощению, а по сгусяводизму, которым все больше проникаюсь. А изобразил он мою статью под видом Мортуса очень талантливо, и я удивлялся: как похоже! Только напрасно намекнул, что Мортус – дама, это его не касается, и притом намек доказывает, что он ничего в делах, его не касающихся, не смыслит! <…>

Владимир Марков – Глебу Струве, 13 мая 1953

<…> Я уже в деталях забыл вторую часть статьи Адамовича, но помню, что она мне понравилась. Но, несмотря на очень приятную язвительность, он преувеличивает поэтическое значение и дар Набокова. Он почти ставит его в футуристическую традицию, тогда как на самом деле Набоков болтается между течениями. Течения играют большую роль – поэтический стиль обычно является результатом общих усилий – всей ли эпохи или одного течения. Набоков одиночка и не большого размера, так что тона он задать не может. Парижане же общими усилиями чего-то добились. У Набокова осталась единственная возможность – pastiche и фырканье, т.к. он искусственно держался в стороне, думаю, что из соображений главным образом личных. Во всяком случае, «на Парнасе он цыган». <…>

…25 мая 1953

Дорогой Глеб Петрович!

Я не считаю, что Адамович преувеличил дар Набокова как таковой, а что он преувеличил его поэтический дар, стихотворный. Относительно стихотворения о «сусальной Руси» я скорее согласился бы с ним, а не с Аронсоном. <…>

Мне дали читать «Опыты» № 1. Производит очень приятное впечатление. Там есть Ваше стихотворение, выгодно отличающееся от окружающих – запинающихся, ломаных. Оно свежее и приятное. Впрочем, среди ивановских есть очень хорошие. Набоковское совсем нелепое. <…>

Георгий Адамович – Роману Гринбергу, 10 июля 1953

<…> Почему отсутствует Варшавский? И Яновский, которого Вы не любите? А Сирин? Мне часто говорят, что я его не люблю. Действительно, любить его не в силах. Но каждая его строчка для журнала – золото.

Георгий Адамович – Владимиру Варшавскому, 17 июля 1953

<…> Насчет Сирина – спорить больше не будем. <…> Вы правы – может быть, Сирин и гений, но как будто гений с Сириуса, а не с земли, где находится все то, что мне интересно и дорого. <…>

Роман Гринберг – Георгию Адамовичу, 21 июля 1953

<…> Между прочим, в № 2 проза может выйти занимательнее – тут будут: Сирин (обещал твердо на днях прислать, но он надувала) <…>.

Глеб Струве – Владимиру Маркову, 6 мая 1954

<…> Что до Набокова, то я не хочу углубляться в лес сейчас, но в этой вещи, больше, чем когда-либо, я вижу его слабые стороны, его какую-то фундаментальную ограниченность (если я когда-нибудь раскачаюсь написать о нем по поводу «Дара», я разовью эту тему). Он, конечно, блестящ – после него, например, просто нельзя читать Варшавского и другую беллетристику, до того это беспомощно – но в блеске его есть что-то раздражающее, какая-то жуткая внутренняя пустота. <…>

Георгий Адамович – Александру Полякову, 8 мая 1954

<…> Статья Вейдле действительно отличная: согласен (в «Опытах»). <…> Зато вот в Сирине на этот раз есть что-то несносное. Я не читал, только посмотрел – но все его штучки, выверты и парадоксы меня раздражают. При всем блеске в конце концов получается почти что «моветон». <…>

Владимир Марков – Глебу Струве, 16 мая 1954

<…> Я, в общем, с Вами согласен насчет Набокова. У меня тоже, когда читаю, внешнее восхищение им смешивается с внутренним отталкиванием. Если б были сейчас писатели большой внутренней полноты, он бы сразу отошел на второй план. Но в наше «счастливое» время после Набокова сразу начинается Нароков. В его мемуарах там и сям неприятные устанавливания звеньев собственной связи с великой литературой (о няне Пушкина, о собаках Чехова).

Я согласен с Вами и насчет Варшавского, хотя он и очень понравился Моршену, а Иваск мне писал, что Варшавский «не проигрывает» даже после Набокова. По-моему, очень даже проигрывает. <…>

Между прочим, а propos Бунина и Набокова, я как-нибудь напишу небольшую статью о прозаиках, которые страшно хотели быть поэтами, и возьму их главными примерами. <…>

Георгий Адамович – Игорю Чиннову, 20 мая 1954

<…> Варшавский меня всегда трогает своим простодушием, беспомощностью и отсутствием всякой лжи. Набоков в сто раз даровитее, но его нельзя читать после Варшавского, «воняет литературой» после первой фразы. <…>

Георгий Адамович – Владимиру Варшавскому, 25 мая 1954

Дорогой Владимир Сергеевич.

Я не знаю, кто кому не ответил, вероятно – я Вам. Простите, если так. Но сегодня я пишу Вам, чтобы сказать, что я прочел Ваш отрывок в «Опытах» и нахожу его прелестным и замечательным. <…> После Вас я просто не в силах был читать Набокова, при всем его удивительном таланте: до чего хлестко, пусто, шикарно, лживо-блестяще, и в конце концов ни к чему! Какой-то сплошной моветон, рассчитанный на то, чтобы прельщать, но лично во мне только вызывающий скуку. <…>

Георгий Иванов – Роману Гулю, конец июня 1954

<…> Кстати, я только теперь прочел № 3 «Опытов» и ахнул, до чего изговнился Сирин. Что за холуйство: «наши 60 лакеев», «бриллианты моей матери», «дядя оставил мне миллионное состояние и усадьбу “с колоннами”» и пр. и пр. Плюс «аристократическая родословная». И врет: «не те Рукавишниковы». Как раз «те самые». И миллионы ихние, и всем это было известно. «У меня от музыки делается понос» – из той же хамской автобиографии. От его музыки – и у меня делается… <…>

Георгий Адамович – Юрию Иваску, 7 июля 1954

<…> Я рад, что Вы оценили рассказ Варшавского в «Опытах» <…> по-моему, он не только «выдерживает соседство» с Набоковым (Ваши слова), но и много лучше него. Конечно, у Набокова больше таланта. Но важен не только числитель, но и знаменатель. Набоков редко бывал так никчемно «блестящ» (да и не очень блестящ!), как в последних «Опытах», с налетом несомненного моветона. <…>

Георгий Иванов – Роману Гулю, начало июля 1954

<…> «Новый журнал» пришел позавчера. Ну, по-моему, Сирин, несмотря на несомненный талант, отвратительная блевотина. Страсть взрослого балды к бабочкам так же противна – мне – как хвастовство богатством и – дутой – знатностью. «Не те Рукавишниковы» из отрывка в «Опытах». Вранье. Именно те. И хамство – хвастается ливреями и особо роскошными сортирами, доказывает, что все это не на купеческие, а на «благородные» деньги. Читали ли Вы, часом, мою рецензию в № 1 «Чисел» о Сирине: «Смерд, кухаркин сын…»? Еще раз под ней подписываюсь. И кто, скажите, в русской литературе лез с богатством. Все, кто его имел, скорее стеснялись. Никто о своих лакеях и бриллиантах и в спокойное время никогда не распространялся. <…> Интересно знать Ваше мнение, тошнит ли Вас от Сирина или не тошнит. Мне кажется, что должно тошнить. <…>

Георгий Иванов

Роман Гуль – Георгию Иванову, 18 июля 1954

<…> О Набокове? Я его не люблю. А Вашу рецензию (резковатую) в «Числах» не только помню, но и произносил ее (цитировал) жене, когда читал «Другие берега». Ну, конечно же, пошлятина – на мою ощупь, и не только пошлятина, но какая-то раздражающая пошлятина. У него, как всегда, бывают десять–пятнадцать прекраснейших страниц, читая которые Вы думаете – как хорошо, если б вот все так шло – было бы прекрасно, но эти прекрасные страницы кончаются и начинаются снова – обезьяньи ужимки и прыжки – желанье обязательно публично стать раком – и эпатировать кого-то – всем чем можно и чем нельзя. Не люблю. И знаете еще что. Конечно, марксисты-критики наворочали о литературе всякую навозную кучу, но в приложении к Набокову – именно к нему – совершенно необходимо сказать: «буржуазное искусство». Вот так, как Лаппо-Данилевская. Все эти его «изыски» – именно «буржуазные»: «мальчик из богатой гостиной». А я этого не люблю. И врет, конечно – и бицепсы у него какие-то мощные (какие уж там, про таких пензенские мужики говорили – «соплей перешибешь» – простите столь не светское выражение). Вообще, я к этой прозе отношусь безо всякого восторга. И честно говорю: не мог читать его книги. Возьму, подержу, прочту стр. десять – и с резолюцией – «мне это не нужно, ни для чего» – откладываю. Прочел только – с насилием над собой – две книги (обе в деревне, летом): «Дар» в прошлом году, «Приглашение на казнь» (в деревне во Франции). Не могу, не моя пища. Кстати, мелочь. Не люблю и его стиль. Заметьте, у него неимоверное количество в прозе – дамских эпитетов – обворожительный, волшебный, пронзительный, восхитительный, и дамских выражений – «меня всегда бесит» и пр. О нем можно было бы написать интересную «критическую» статью. Но это работа. <…>

Георгий Адамович – Владимиру Варшавскому,

30 октября 1954

<…> Гринберг, по-видимому, спятил на Сирине и его гениальности. Было время, он носился с Маяковским. По-моему, «Опыты» должны бы остаться вне Сирина, – не браня его, конечно, по глупому примеру «Чисел», но и не интересуясь им. «Il n’est pas de la maison», и если даже его мэзон лучше, то это дом – не наш, и у меня лично нет никакого желания туда переселяться. <…>

Мэри Маккарти – Роджеру Страусу, 11 ноября 1954

<…> Мне осталось страниц сорок, чтобы дочитать роман Владимира Набокова. Я восприняла его совершенно не так, как Вы. Вторая часть меня не утомила; мне понравились описания мотелей и чудовищные картины американской жизни, как и безысходное отчаяние всей этой истории. Что меня расстроило, так это мое непонимание второй части; кажется, она превращается во что-то вроде мифа или аллегории, но во что именно – я не смогла понять. Все в ней становится откровенно символичным или же подразумевает одни несчастья. Я не прочла финал, в котором, вероятно, все проясняется: мы должны были уехать до того, как я смогла закончить чтение. Еще меня удивило то, что к концу стиль делается ужасно небрежным. Но может быть это входило в замысел? В чем я уверена, так это в том, что всякий, кто издаст роман, подвергнется судебному преследованию. Набоков изображает нимфолепсию, или как там это называется, слишком прельстительно, как подлинный соблазн. Неужели Филип осмелится? <…>

Роджер Страус – Мэри Маккарти, 15 ноября 1954

<…> Что касается набоковского романа, то здесь я согласен с Вами: невзирая на его литературные достоинства или недостатки, никто не посмеет взяться за издание. Я говорил о нем с Филипом, и он собирается обдумать план, как опубликовать некоторые главы романа. Похоже, ему он понравился больше всех, исключая разве что Елену Уилсон, которая просто обожает его. Чёртова книга! Теперь, когда я иду по Мэдисон-авеню, то по меньшей мере за три квартала, способен распознать нимфетку, или подросшую нимфетку, или перезрелую нимфетку. <…>

Мэри Маккарти – Эдмунду Уилсону, конец ноября 1954

<…> Насчет книги Владимира – думаю, моя позиция где-то посредине. Пишу так, потому что еще не закончила ее: я прочла три четверти второй части, когда мы вынуждены были уехать. Согласно инструкции Роджера Страуса, я оставила ее в Челси для передачи Филипу Раву – он может напечатать что-то из первой части в «Партизэн ревью». Не согласна с тем, что вторая часть скучная. Она представляется мне скорее загадочной. Мне показалось, что повествование здесь превратилось в усложненную аллегорию или в ряд символов, смысл которых я не смогла уловить. Боуден предположил, что нимфетка – символ Америки, попавшей в объятия стареющего европейца (Владимира); отсюда все эти описания мотелей и прочих атрибутов Соединенных Штатов (между прочим, именно эти описания мне понравились).

Но во второй части есть и более определенные символы; чувствуется, что у персонажей имеются воздушные змеи смыслов, за которые дергают откуда-то сверху, из таинственных Володиных эмпирей. Например, как насчет этого преследователя? Думаю, я, наверное, нашла бы ответ на вопрос, если бы прочла книгу до конца.

С другой стороны, мне показалось, что книга написана довольно-таки неряшливо, особенно вторая часть. Роман перенасыщен тем, что преподаватели литературы называют «невнятностью», всеми этими пустейшими Володиными шутками и прибаутками. Я даже подумала, а не специально ли он так писал – может быть, это входило в его замысел. <…>

Эдмунд Уилсон – Глебу Струве, 27 декабря 1954

<…> Дорогой Струве! Большое спасибо за рукопись; только что прочел ее с огромным удовольствием. <…> Вы очень добры к Алданову и Набокову, но мне удивительно слышать от русского, что последний даже в социальном плане – вне русской системы координат. Безусловно, его неукорененность характеризует положение русского изгнанника. <…>

Глеб Струве – Владимиру Маркову, 3 января 1955

<…> Я получил сегодня «Другие берега» Набокова. Читать сейчас всю книгу (вернее, вторую часть ее, не вошедшую в журнальные публикации) у меня нет времени. Но, открыв книгу наудачу, я напал на следующее место о Бунине: «Книги Бунина я любил в отрочестве, а позже предпочитал его удивительные струящиеся стихи той парчовой прозе, которой он был знаменит» (дальше идет о личном знакомстве с Буниным – довольно зло). А страницей раньше Набоков кается в том, что когда-то «слишком придрался к ученическим недостаткам Поплавского и недооценил его обаятельных достоинств». Таким образом, я потерял своего главного союзника в критическом отношении к Поплавскому. <…>

Владимир Марков – Глебу Струве, 6 января 1955

<…> Я все-таки чувствую внутреннюю правоту, ставя Набокова и Бунина в одну категорию. Ваша цитата для меня просто спасение и доказательство правоты (где он предпочитает стихи Бунина прозе). Оба они прозаики-поэты, а не поэты-прозаики (разница, пожалуй, такая же большая, как между человекобогом и богочеловеком). В тайниках Набоков не поэт, он примитивен в стихах, несмотря на все усилия скрыть это «модернизмом». Он пахнет почти Никитиным, но стыдится этого и рядится под highbrow. <…>

Глеб Струве – Владимиру Маркову, 8 января 1955

<…> (С чего Вы взяли, кстати, что я собираюсь отказываться от оценки Поплавского только потому, что Набоков взял назад свое мнение о нем?) Вы правы, что в Набокове есть Никитин (есть даже и Надсон!), но все-таки это не так просто – если брать под сомнение набоковские поздние стихи, то приходится брать под сомнение и его прозу (что я как-то и делаю). Впрочем, я никогда об этом с Вами не спорил – и Бунин и Набоков прозаики, пишущие стихи, но Вы в этом вопросе как-то все упрощаете, слишком грубо делите (кстати, я не знаю, как Вы расцениваете прозу Гёте – как прозу поэта? Но ведь это же явление совершенно другого порядка, чем проза Пастернака или Мандельштама. Проза Пушкина и Лермонтова тоже иное дело). Для Набокова всё же существенно, что он написал сотни стихотворений до своего первого рассказа и продолжал писать стихи и потом. <…>

…13 января 1955

<…> Брат из Парижа мне пишет, что концовка пассажа Бунина в книге Сирина – «очень ловкая имитация бунинского письма». Я этого не заметил (но читал пока не очень внимательно). Если так, это подтверждает мое мнение, что Сирин прежде всего несравненный пародист и pasticheur. <…>

Юрий Терапиано – Владимиру Маркову, 7 апреля 1955

<…> Стихов Сирина я не люблю, у него формальный талант, внешний блеск, постоянно – слишком уж здорово, постоянно – он утомительно красуется этой способностью. Поэму, конечно, читал, вспоминаю, – и не люблю! Вспоминаются (куда большие масштабом) стихи А. Белого – и все-таки не поэт, а прозаик. <…>

Георгий Адамович – Юрию Иваску, 29 апреля 1955

<…> Кое-что об отдельных вещах:

Варшавский интересен в первой части, но не о Набокове, и притом по названию его статьи можно ждать параллели, сопоставления, а он просто ограничился разбором «Приглашения на казнь», вещи пустой и банальной, при всех ее стилистических штучках. Все эти будущие тоталитарные ужасы с роботами и номерками успели превратиться в «общее место», лживое и глупое, и не стоило Варшавскому об этом и говорить. <…>

Георгий Адамович – Владимиру Варшавскому,

29 апреля 1955

<…> Ваша статья очень хорошая в отдельных замечаниях, и очень хорошо написана, но почему Вы не сопоставили Набокова и Поплавского, как обещает заглавие? В частности, всё о Поплавском, по-моему, интереснее и вернее, чем о Набокове и этом его несчастном «Приглашении на казнь» с лубочно-обывательским его замыслом, достойным Газданова или Одоевцевой. <…>

Моррис Бишоп – Элисон Бишоп, 18 мая 1955

<…> Я расспрашивал его [В. Набокова] насчет его скабрезного романа. Там говорится о мужчине, который влюбился в маленькую девочку; эта тема в нашей стране (и, на мой взгляд, справедливо) – совершеннейшее табу. Он утверждает, что там нет ни единого непристойного слова и что это по-настоящему трагическая и страшная история. Что ж, надеюсь, книга не окажется и в самом деле скандальной. <…>

Эдмунд Уилсон – Элен Мучник, 18 августа 1955

<…> Дорогая Элен… Понедельник и среду я провел у Набоковых в Итаке. Он – профессор с пожизненным содержанием, но все же немного опасается того, что случится, когда выйдет его новая книга, о которой я тебе рассказывал (по-видимому, они ничего не сказали тебе о ней из-за ее аморальности). Никому не говори про нее, а то дойдет до академических кругов. Несмотря на это, никогда не видел Набоковых такими бодрыми; я очень хорошо провел время с ними. Я притащил им огромное количество шампанского, которое не смог бы выпить в одиночку. Он работает над переводом «Евгения Онегина» и громадным комментарием: нет нужды добавлять, что в нем особо подчеркивается глупость других переводчиков и комментаторов. Полагаю, что перевод хорош. Он более или менее принял метод, использованный мной при переводе нескольких отрывков: точно следуя за текстом оригинала и передавая строки разной длины в соответствии с метрической схемой пятистопного ямба. <…>

Набоков недавно сделал открытие, что Стендаль – дутая репутация, и намеревается поведать эту новость студентам. Еще он впервые прочел «Дон Кихота» и объявил, что книга эта никудышная. Я не мог согласиться с ним, так как не читал ее. Он пришел к выводу, что «Смерть Ивана Ильича» – лучшая вещь из всех, когда-либо написанных Толстым. Он очарован как раз тем, что мне в ней не нравится (она не раскрывает всей правды жизни). Из-за той манеры, с которой он говорил о книге, смакуя ее жестокую иронию, она выглядела рассказом самого Набокова. Когда я заметил, что в ней слишком много говорится о нравственном падении, он был удивлен и возмущен. Он забыл о толстовском взгляде на жизнь и думает, будто эта вещь – из числа тех, что пишет он сам. <…>

Эдмунд Уилсон – Роману Гринбергу, 28 сентября 1955

<…> Кстати, ты читал его «Лолиту»? Книга показалась мне настолько гадкой, что это даже отвратило меня от него самого. <…>

Владимир Марков – Глебу Струве, 30 сентября 1955

<…> Купил Адамовича («Свобода и одиночество» [так! – Н.М.]). Читаю с удовольствием. Не могу того же сказать о «Камера обскура» Сирина, которую с большим трудом дочитал недавно (читал в первый раз). Показалась книга до чрезвычайности пошлой и низкопробной, да еще полной неприятного инфантилизма (точнее, «адолесцетизма») в местах, связанных с «сексом». Не знаю, верно ли мое впечатление (я, к сожалению, читаю Сирина в обратном хронологическом порядке), но давно я не получал такого неприятного впечатления от книги. <…>

Глеб Струве – Владимиру Маркову, 7 октября 1955

<…> Насчет «Камеры обскуры» согласен с Вами. У Сирина вообще проскальзывает пошлость, но тут она прорвалась вовсю. Это самая плохая его вещь (я как раз недавно ее пересмотрел и по-русски и по-английски). В извинение ему можно только сказать, что эта вещь была написана в надежде пристроить ее в кинематограф, когда он очень бедствовал и нуждался в деньгах. Ею действительно заинтересовался замечательный немецкий актер Кортнер, но из постановки, кажется, ничего не вышло <…>.

Георгий Адамович – Владимиру Варшавскому,

9 октября 1955

<…> Книга [«Одиночество и свобода»] имеет некоторый успех (устный). Я удивлен, т. к. не ждал этого. Терапиано сообщил мне, что возмущен Набоков: будто бы «рвет и мечет». Если из-за себя лично, то напрасно. Ничего дурного о нем в книге нет, а что он с чем-то очень русским не в ладу, верно это ему только приятно.<…>

Глеб Струве – Владимиру Маркову, 22 октября 1955

<…> Парижская «Русская мысль» сообщает, что новый английский роман Сирина («Волшебник») выходит (по-английски) во Франции. Очевидно, это тот роман, о котором Вишняк говорил мне, что американские издатели отказались принять его из-за порнографии. Получается новый Генри Миллер или «Улисс»; может быть, это создаст успех Сирину, но Нобелевскую премию ему после этого едва ли дадут. <…>

Юрий Терапиано – Владимиру Маркову, 7 ноября 1955

<…> Адамович для Вас и для Моршена – явление новое, Вы лучше можете воспринять его разговоры об эмигрантских писателях, чем мы, 30 лет слышащие их и давно уже привыкшие к блестящей, извилистой, неопределенной, без твердых очертаний, импрессионалистической критике Адамовича. Все очень хорошо, все – спорно, все нужно читать между строк. Мне кажется, похвала Сирина-поэта – случайность, Адамович никогда не был в особенном восторге от его поэзии, уж хотя бы потому, что Сирин стремится к внешним эффектам, впрочем, помню, в какой-то своей статье о стихах Сирина в «Новом русском слове» Адамович многое у него хвалил. Значит, в последние годы (после войны) в отношении сиринских стихов «линия» Адамовича изменилась, обернулась другой стороной своего хамелеоновского цвета. <…>

Глеб Струве – Владимиру Маркову, 2 декабря 1955

<…> А вот Адамович о стихах «Василия Шишкова» (он же Сирин): «Талантлива каждая строчка, каждое слово, убедителен широкий их напев, и всюду разбросаны те находки – то неожиданный и верный эпитет, то неожиданное и сразу прельщающее повторение… – которые никаким опытом заменить нельзя». Любопытно и пикантно то, что Адамович не узнал в «Шишкове» Сирина, о стихах которого он раз отозвался довольно пренебрежительно. А тут, задаваясь вопросом, кто же такой Шишков, откуда он, он писал дальше: «Вполне возможно, что через год-два его имя будут знать все, кому дорога русская поэзия». Речь идет о стихотворении «Поэты», которое вошло в набоковский сборник в «Рифме», стихотворении, кстати, очень пастернаковском (один из удачнейших пастишей Набокова)*. Адамович цитировал с восхищением две его первые строфы, кончая строками: «с последним, чуть зримым сияньем России – на фосфорных рифмах последних стихов», по которым, пожалуй, можно было узнать Набокова**. Чем руководился Набоков, печатаясь под псевдонимом, я доподлинно не знаю (он вообще любитель мистификаций), но думаю, что он именно хотел знать, как отнесутся к его стихам, не зная, что это его. Думаю, что, если бы Адамович знал, он не пришел бы в такой восторг. <…>

* Перечитал сейчас все стихотворение и нахожу, что оно не столько под Пастернака, сколько под Багрицкого. Но у Набокова почти всегда под кого-нибудь.

** Кстати, в этом стихотворении есть и тайная сигнатура Набокова: «уборная, кружащаяся в сумерках летних»! <…>

…8 декабря 1955

<…> «Уборная» у Сирина. Неужели Вы не заметили, что у него нет почти романа или рассказа (а иногда и в стихах), где бы не фигурировала уборная или акт, совершаемый в ней (и в английских его рассказах тоже). Есть у Набокова очень интересный рассказ, немного экспериментальный, как бы вводящий в его творческую лабораторию, где он говорит, что мечтает написать роман из жизни старушки-уборщицы в парижских общественных уборных (рассказ называется «Пассажир», я когда-то перевел его на английский и напечатал). <…>

Владимир Марков – Глебу Струве, 14 декабря 1955

<…> «Уборные» у Набокова я замечал, но они у меня в сознании не сложились в «систему». Кстати, когда я на субботе у Моршенов упомянул, что Вы считаете Набокова «pastiche’ером», Кузнецов за него обиделся и прочитал с очень большим чувством какое-то раннее стихотворение Набокова о Страстях Господних – в доказательство чего, я не понял. <…>

Глеб Струве – Владимиру Маркову, 17 декабря 1955

<…> Я вовсе не утверждаю, что Набоков только pasticheur, так что Вы напрасно об этом говорили. Но думаю, что как раз то стихотворение, которое привел Кузнецов, могло бы служить доказательством моего взгляда. Именно этого стихотворения я не помню, но у Набокова среди ранних есть много весьма фальшивых стихотворений на религиозные темы (очень трогательных иногда) – религиозности в нем никогда ни на йоту не было. Но особенно фальшиво и безвкусно его стихотворение о том, как Блока принимают в раю Пушкин, Тютчев и пр. поэты. У меня случайно есть копия – посылаю Вам. Конечно, ему тогда было всего 22 года. <…>

Роман Гринберг – Эдмунду Уилсону, 20 декабря 1955

<…> Ты спрашиваешь меня, что я думаю о «Лолите»? Я думаю, что Набоков никогда ничего более значительного не написал. Это – лучшая его книга, не радующая, не благодатная, но самая пылкая и свежая. Она очень страшная в гоголевском смысле этого слова. Принадлежит она к отделу «Ада», по каталогу Ватиканской библиотеки, хотя непристойность отдельных эпизодов фабулы, да и всей темы, как-то искупляется громадным артистическим умением. Читаешь и с отвращением и умилением, с досадой и восторгом. Мысли в ней нет никакой – Набоков уносится эмоциями, раздирается. Удивительная сцена убийства двойника – это знаменитое «зеркало» Гоголя. Мне нужно было написать для русского одного издания рецензию о «Лолите», и я до сих пор не знаю, как за это взяться, но эпиграф мне явился сразу, как только я прочел книгу: «Как отвратительна действительность… и что она против мечты» – это опять-таки Гоголь из «Невского проспекта», откуда вышла отчасти и «Лолита». Ибо никакой действительности в ней нет, а есть тоскливая мечта поэта о том, что когда-то померещилось. В «Лолите» Набоков рассказал о своей душевной жизни с огромной щедростью и об этом можно долго говорить. <…>

Ивлин Во – Нэнси Митфорд, 11 января 1956

<…> В «Санди Таймс» Грэм Грин рекламировал какую-то порнографическую книгу. Я имею в виду такого сорта книгу, за которую ты готова сажать в тюрьмы. <…>

Ивлин Во

Роман Гринберг – Эдмунду Уилсону, 20 января 1956

<…> Возвращаюсь к набоковской «Лолите». Позволь быть совершенно откровенным и признаться в том, что я всегда относился к его писаниям двойственно и никогда не мог сформировать в себе окончательного к ним отношения. Но мне кажется совершенно неверным рассматривать его творчество в общих категориях, поскольку он принадлежит к той группе писателей, кто считает себя «исключениями из норм морали». На самом деле у него нет связи с родной землей и с материнским языком, он происходит из мира, созданного писателями-романтиками 1830-х годов; он, безусловно, ближе к Эдгару А. По, Гоголю и французам вроде Бодлера, чем кто бы то ни было другой из современных писателей. Тематическая безвкусица его романа для тебя не новость. Но у Свифта была Стелла, у По – Аннабел Ли, у Льюиса Кэрролла – множество его Алис. Тем не менее я считаю «Лолиту» самой замечательной книгой Набокова потому, что она написана с наибольшей искренностью в сравнении с другими его вещами <…>.

Из дневника Эдмунда Уилсона, 1956

<…> Сейчас, когда читаю и перечитываю Гёте, я вспоминаю, как Володя Набоков говорил: «Ужасный Гете», – он нарочито неправильно выговаривал имя, как и в случае с Фрейдом. Я понимаю теперь, почему как писатель Гёте непонятен ему: в его понимании литературное творчество – нечто вроде яиц Фаберже или подобной искусно сделанной безделушки. <…>

Георгий Адамович – Владимиру Варшавскому,

5 февраля 1956

<…> Когда-нибудь Вы будете горько раскаиваться за диплом гениальности, выданный Вами Сирину. <…>

Дмитрий Кленовский – Владимиру Маркову, 11 марта 1956

<…> Раздобыл почти всю прозу Сирина-Набокова и читаю с наслаждением. Знакомы ли Вы с нею? А поэт он неважный (больше рассказчик, чем поэт). <…>

Георгий Иванов – Роману Гулю, 13 апреля 1956

<…> Не сочувствую теме о Сирине: придется Вам втирать самому себе очки. Не можете Вы любить сочинения Сирина – отдавать должное, допускаю. Внешне он само собой мастер, но внутренне «гнусная душонка», паршивый мелкий сноб. И с оттенком какого-то извращенного подлеца. Обратили ли Вы в его воспоминаниях, среди лакейских самовосторгов своими бывшими лакеями и экипажами – вскользь то тут, то там холодно-презрительные обмолвки о его брате. Это бы ничего – ну не любил брата, не сходился с ним, мало ли чего. Но если знать судьбу этого брата (кстати, жалко-милого безобидного существа) и сопоставить с тем, как подает, зная, что с ним сделали, Сирин – становится – по крайней мере мне – зловеще омерзителен. Брату Сирина, в гитлеровской Германии, отрубили голову топором – по приговору суда за гомосексуализм! Вы же человек, по-моему, органически не способный любить в писателе т.н. мастерство для мастерства. А не любя Вы, по-моему, и написать хорошо не сможете. <…> Вывести на чистую воду Сирина – с его дурацкими страстями к бабочкам – Вы бы, вероятно, здорово бы могли. Но ведь это табу. Ох, беретесь за дохлое дело. <…>

Глеб Струве – Владимиру Маркову, 24 июня 1956

<…> Дошел ли до Вас – в натуре или по слухам – последний, тоже «порнографический», роман Набокова «Lolita», вышедший во Франции? Я его приобрел в Париже и сейчас читаю. Есть кое-что напоминающее «Камеру обскуру», но «погуще»: это автобиография сексуально извращенного человека и история (растянутая на два тома) его «романа» с 12-летней девочкой. Пошлости и безвкусия хоть отбавляй. Все говорят, что непристойность оправдывается обычным блеском Набокова, но блеск, на мой взгляд, какой-то фальшивый, заемный. Есть элемент сатиры на американский быт и психологию, иногда довольно удачной, иногда дешевой, но это – en faisant. В общем, это скорее неудача Набокова. <…>

…27 июня 1956

<…> Жаль, что Вы до сих пор не прочитали моей книги. Мне интересно Ваше общее мнение о ней; с частностями, конечно, может быть очень много несогласий (вижу, что о Набокове Вы отметили совершенную мелочь, а мне интересно, согласны ли Вы в целом; сам он, говорят, очень обижен за то, что я так распространился – и нелестно – о его ранних стихах. Кстати, я только что закончил «Лолиту», и мое общее впечатление отрицательное: я бы не назвал это порнографией pur et simple, хотя это и противная вещь, но как в ней обнаруживается набоковская пошлость: это «Камера обскура» в энной степени!). <…>

Юрий Иваск – Владимиру Маркову, 24 августа 1956

<…> Вы никогда не писали о том, что Вы должны: кому неизвестно. Творцу, России. Существенно, что должны. Набоков на долги плюет: и вот поступил в цирк. Стал первым акробатом. Но цирк – это только симпатичное развлечение. <…>

Дмитрий Кленовский – Владимиру Маркову, 6 октября 1956

Дорогой Владимир Федорович!

<…> Не огорчайтесь выпадами Адамовича! Достаточно прочесть книгу Глеба Струве, чтобы увидеть, сколько несправедливейших приговоров вынесла неблагодарная эмигрантская критика лучшим своим писателям (Сирину-Набокову, например). <…>

Георгий Иванов – Владимиру Маркову, 7 мая 1957

<…> Желчь моя закипела, увидев в каком-то Life’е или Time’е портрет «новеллиста» Набокова, с плюгавой, но рекламной заметкой. Во-первых, грусть смотреть, во что он превратился: какой-то делегат в Лиге наций от немецкой республики. Что с ним стало: [нрзб.] надутый с выраженьем на лице. Был «стройный юноша спортивного типа» (кормился преподаванием тенниса)… Но желчь моя играет не из-за его наружности, а из-за очередной его хамской пошлости: опять который раз с гордостью упоминает о выходке его папы: «продается за ненадобностью камер-юнкерский мундир». Папа был болван, это было известно всем, а сынок, подымай выше, хам и холуй, гордясь такими шутками, как эта выходка. Вообще, заметили ли Вы, как он в своей биографии, гордясь «нашими лакеями», «бриллиантами моей матери», с каким смердяковским холуйством оговаривается, что его мать не из «тех Рукавишниковых», т.е. не из семьи знаменитых купцов-миллионеров, и врет: именно «из тех»… Очень рад до сих пор, что в пресловутой рецензии назвал его смердом и кухаркиным сыном. Он и есть метафизический смерд. Неужели Вы любите его музу – от нее разит «ножным потом» душевной пошлятины. <…>

Из дневника Эдмунда Уилсона, 25–28 мая 1957

К Набоковым меня отвез на машине сын Отиса Джордж Манн. Пиджака он с собой не взял и спустился к ужину в своей любимой пестрой рубашке навыпуск. Увидев его в этом «наряде», Володя заметил, что выглядит он как тропическая рыба. Сказать Джорджу нечего, поэтому он помалкивает и говорит, только когда к нему обращаются. При этом человек он достойный, хорошо, в традиционном духе держится. Я боялся, что литературные и ученые беседы Джорджу наскучат, однако слушал он нас с интересом и впоследствии рассказывал матери, что больше всего его увлек наш с Володей горячий спор, который длится уже много лет. Споря до хрипоты о русском и английском стихосложении, мы с ним обменивались ударами, точно игроки в теннис – Володя, кстати, считается хорошим теннисистом. Идея, с которой Володя не расстается, будто русский и английский стихи, по сути, ничем друг от друга не отличаются, почерпнута им, в чем я теперь окончательно убедился, у его отца, лидера кадетов в думе и сторонника конституционной монархии по британской модели. Володин отец полагал, что между Россией и Англией, странами такими разными, существует (должна существовать) тесная связь. В середине семнадцатого века русские писали силлабические стихи, то есть в поэтической строке имелось определенное количество слогов. Но уже в середине восемнадцатого века в России получил распространение стих тонический, в основе которого был не слог, а ударение – ямб или хорей, или любой другой метр, который строится на чередовании ударных и безударных слогов. Но русский разговорный язык не приспособлен к системе ударений немецкой и английской поэзии, состоящей из периодов, перемежаемых основными и второстепенными ударениями. А потому всякая попытка привить русскому языку западную ритмическую систему приводит к тому, что, с одной стороны, строго соблюдаются регулярные ямбы, чего английская поэзия, зачастую переходящая с хорея на ямб и обратно, стремится избегать, а с другой, разнообразие достигается жонглированием основными ударениями. В рамках этого стихосложения огромного эффекта добивается Пушкин, но когда вглядываешься в его строку, то видишь, что он почти никогда ударение в словах не переносит. Володя отвергает саму идею метрического разнобоя, которая так много значит у Шекспира и Мильтона, и по этой причине утверждает, что «Never, never, never, never, never» в «Короле Лире» – это либо пятистопный ямб, либо прозаическая строка. Судя по всему, он усматривает упрек Пушкину в утверждении, что, с точки зрения английской метрической системы, его стих менее гибок, чем шекспировский, и даже считает, что в гибкости стиха Пушкин преуспел больше Шекспира.

Эдмунд Уилсон

С интересом Джордж Манн слушал и рассказы Набокова о животных, которых ему довелось увидеть на западе. В Монтане он, забравшись на холм, заметил внизу длинного зверя с когтями; на медведя этот зверь похож не был. Когда же он спросил про него у зоологов, те тут же сменили тему, и Володя сделал вывод, что они примерно себе представляют, о каком животном идет речь, но до времени говорить, кто это, не хотят. Сам же он подозревает, что это гигантский ленивец, чьи доисторические останки можно обнаружить в пещерах Лас-Вегаса. Джордж сказал, что в лесистых районах Хаймаркета до сих пор встречаются черные медведи – эта порода с бурыми не имеет ничего общего. Еще он сказал, что там водятся, причем в большом количестве, дикобразы, которых подстрелить очень трудно; я об этом понятия не имел. Там, по его словам, последнее время можно встретить и древесных волков. Зоологи штата прозвали их «собкойями» – говорят, это гибрид от спаривания диких собак с койотами, которые сбежали из поезда, когда их перевозили с запада в зоопарк на востоке. Мне, впрочем, эта теория представляется малоправдоподобной. На огромной шкуре, выставленной на столетнюю годовщину Бунвилла в одном из городских магазинов, значилось: «Древесный волк».

В понедельник Джордж вышел к ужину в хорошо сидящей плотной рубашке бежевого цвета. С нами вместе за столом сидели Джейсон Эпстайн, приехавший договориться насчет публикации «Лолиты», и немецкий профессор, преподаватель французского языка, который переезжал из Корнеля в Принстон. Надо надеяться, я не обманул его ожиданий, и без того уже отчасти обманутых, когда рассказал, чего следует ожидать от провинциальных аристократических замашек Принстона. Володя выступал в роли веселого, общительного хозяина, чего раньше за ним не водилось и что, по-моему, ему не вполне свойственно. Успех «Пнина» и шум, который наделала «Лолита», к тому же запрещенная в Париже, явно пошли ему на пользу. Без галстука, волосы ébouriffé, он попивал из маленьких стаканчиков «профессорские» (как их называет Фрохок из Гарварда) портвейн и шерри, был со всеми радушен и, судя по всему, пребывал в превосходном настроении. Однако уже на следующий день, вернувшись с экзаменов, которые продолжались два часа и принимать которые Вера, конечно же, ему помогала, он выглядел усталым, подавленным и раздраженным. Володя рассказал мне, что филолог Роман Якобсон, только что побывавший в России, уговаривал его вернуться на родину, но он ответил, что в Россию не вернется никогда, что отвращение к тому, что там происходит, превратилось у него в наваждение. Здесь, в Америке, он, безусловно, перерабатывает: ему приходится совмещать преподавательские обязанности с сочинением книг. На этих днях ему предстоит проверить сто пятьдесят студенческих работ. В тот вечер нервы у него были на пределе, но он поднимал себе настроение спиртным, и я, несмотря на свою подагру, от него не отставал. Поначалу он был мил и обаятелен, однако затем впал в свойственное ему полушутливое, полусумрачное состояние. В этом настроении Володя постоянно противоречит собеседнику, стремится настоять на своем, и это при том, что некоторые его заявления бывают совершенно абсурдны. Так, он утверждает, причем безо всяких доказательств и вопреки хорошо известным фактам, что Мериме не знал русского языка, Тургенев же знал английский настолько плохо, что с трудом разбирал газетный текст. Он отрицает, что русские заслуженно считаются прекрасными лингвистами, и о каждом русском, хорошо владеющем английским, говорит, что у него наверняка были гувернантки или наставники. Я же познакомился в Советском Союзе с несколькими молодыми русскими, которые, ни разу не побывав за границей, выучились тем не менее говорить на отличном английском языке. Объясняются эти его завиральные теории тем, что себя он возомнил единственным писателем в истории, который одинаково безупречно владеет русским, английским и французским, – вот почему, должно быть, самые простительные ошибки (например, ошибка Штегмюллера, перепутавшего verre a vin с verre de vin) вызывают у него приступы язвительной ярости. Между тем сам он порой допускает ошибки в английском и французском, и даже в русском языке. Ни он, ни Вера не поверили мне, когда я пару лет назад сказал им, что французское слово fastidieux означает «скучный», «надоевший» и ничего общего с английским fastidious не имеет. Вопреки авторитету Даля, великого русского лексикографа, Володя настаивал на том, что корень у слов «самодур» и «дурак» разные. Теперь же он пытается меня убедить, что английское слово nihilist произносится «ni:hilist». Разумеется, ему, несмотря на всю его изобретательность, очень нелегко справляться одновременно с двумя столь разными языками, тем более что между британским и американским английским имеется существенная разница.

Вера всегда на стороне Володи; чувствуется, что она буквально дрожит от гнева, если в ее присутствии пускаешься с ним в спор. Она внесла свою лепту в нашу дискуссию о стихосложении, поинтересовавшись со всей серьезностью, правильно ли она меня поняла, что «Евгений Онегин» написан силлабическим стихом, и, когда я ответил, что не мог сказать подобную чушь, дала понять, что у них сохранились мои письма, в которых именно это и говорится. Когда во время нашего спора я, чтобы доказать свою правоту, стал приводить примеры из классической поэзии, о которой Володя не знает ровным счетом ничего, он выслушал меня молча, с усмешкой на лице. Наши отношения чем-то напоминают мне отношения между членами литературного клуба. Я привез Володе «Histoire d’O», весьма изысканный и забавный порнографический роман; Володя же в ответ отправил на мой домашний адрес сборник фривольных французских и итальянских стишков, которые он читал, когда переводил Пушкина. В Итаке со мной случился очень сильный приступ подагры, мне приходилось сидеть, задрав ногу, и даже ужинать отдельно от всех, не за общим столом, и мне показалось, что Веру это немного покоробило. Она так сосредоточена на Володе, что обделяет вниманием всех остальных, ей не нравится, что я привожу ему порнографические книги и вино: однажды я прихватил с собой литровую бутылку шампанского, которую мы весело распили у него на крыльце. На следующее утро после ужина, подпорченного моей подагрой, когда я уезжал и Володя вышел со мной проститься, я сделал ему комплимент, сказав, что после утренней ванны выглядит он превосходно. Володя заглянул в машину и буркнул, пародируя «Histoire d’O»: «Je mettais du rouge sur les levres de mon ventre». «Он вернул вам эту пакость?» – спросила меня Вера. По всей вероятности, она тоже заглянула в этот роман. Услыхав, что мы о нем заговорили, она с отвращением заметила, что хихикаем мы точно школьники. В этой книге довольно правдиво описана парижская жизнь семьи русских эмигрантов, напомнивших мне Елениных родственников. Я спросил Володю, не показалось ли ему, что французский язык в романе несколько странен, и предположил, что книга написана кем-то из русских. «Скорее, поляком», – поправил меня он.

Видеть Набоковых для меня всегда удовольствие. Наши стычки носят интеллектуальный характер, хотя достается, и крепко, обоим. Но после наших встреч у меня всегда остается какой-то неприятный осадок. Мотив Schadenfreude, постоянно присутствующий в его книгах, вызывает у меня отвращение. В его романах унижению подвергаются все и всегда. Он и сам, с тех пор как уехал из России и после убийства отца, по всей видимости, многократно испытывал унижение, особенно болезненное из-за заносчивости, присущей богатому молодому человеку. Сын либерала, бросившего вызов царю, он не был принят в кругах реакционного, консервативного дворянства. И за испытанное им в молодости унижение приходится теперь расплачиваться его героям, он со злорадством подвергает их всевозможным страданиям и вместе с тем себя с ними отождествляет. И в то же время он во многих отношениях человек потрясающий, сильная личность, великолепный работник, он всей душой предан своей семье и – истово – своему искусству, у которого есть немало общего с искусством Джойса; Джойс – один из немногих искренних его увлечений. Несчастья, ужасы и тяготы, что пришлись на его долю в изгнании, сломали бы многих; он же, благодаря силе воли и таланту, преодолел все невзгоды <…>

Моррис Бишоп – Элисон Бишоп, 28 мая 1957

<…> Набоковский «Пнин» – восхитительное произведение, чего нельзя сказать о «Лолите». <…> [Набоков] делает всё возможное, чтобы раздуть вокруг нее грандиозную шумиху, но скандал еще не просочился в Корнель. <…>

Эдмунд Уилсон – Глебу Струве, 2 июня 1957

<…> Я только что навестил Набоковых и был удивлен тем, что Владимир считает «Лолиту» самым главным из своих творений, как на русском, так и на английском. Тем не менее я считаю, что впервые он пошел на контакт с более широкой аудиторией, как это ни странно, написав «Лолиту» и «Пнина». Впечатлившись последней книгой, руководство калифорнийского женского колледжа предлагает ему хорошую должность. <…>

Владимир Марков – Глебу Струве, 14 октября 1957

<…> Читаю «Машеньку» Сирина – вещь еще довольно беспомощная, хотя и намечается будущий Сирин-Набоков. Но как видно здесь, что у него нет и минимального чувства психологической правды (любовно-эротические сцены хуже, чем у папá Моршена, – это как мальчик пишет о взрослых). Думаю, что в этом ключ его отталкивания от «реализма». Он – реалист-неудачник, а не человек гоголевского нутра (на что он претендует). <…>

Глеб Струве – Владимиру Маркову, 16 октября 1957

<…> Насчет Набокова Вы, конечно, правы. Я более или менее это всегда говорил, хотя и не совсем так формулировал (не знаю вот только, претендует ли Набоков на «гоголевское нутро». Думаю, что по-настоящему не претендует). А «Машенька» для первого романа все-таки хорошая вещь, хотя в ней на видном плане – «березки», которые Набоков потом так презирал. Всего ужасней в ней – помимо некоего общего композиционного замысла – сатирическое изображение жизни русского эмигрантского пансиона в Берлине.

Луиза Боган – Роберту Фелпсу, 19 октября 1957

Многоуважаемый Роберт Фелпс,

с большим удовольствием прочла «Лолиту», возвращаю ее Вам по почте. Истории о маниакальных страстях очень редки на всех языках и во все времена, тем более – рассказы о сексуальном извращении. Сила воздействия отчасти обусловлена здесь контрастом между утонченным протагонистом и той неизящной ситуацией, в которой он оказался, скрытой дикостью и жестокостью американской жизни и его всепоглощающей страстью. Набоков наконец-то овладел американскими идиомами; на это ушло несколько лет, но теперь у него получилось. И какое богатство восприятия! Совершенное творение!

Глеб Струве – Владимиру Маркову, 30 ноября 1957

<…> № 8 (а не 7-й, как Вы пишете) «Опытов» я видел только мельком у Ледницкого (моя подписка, очевидно, истекла, и мне не прислали). Ничего не читал, только проглядел «Заметки переводчика» Набокова, по поводу которых Ледницкий хотел со мной говорить. Он возмущен набоковским подрыванием авторитетов, тем тоном, каким он говорит о «бездарных» имяреках. Самого Ледницкого он упоминает мимоходом, и при этом – по словам В[ацлава] А[лександровича] – делает бесцеремонную передержку. Должен сказать, что меня тон и стиль Набокова тоже возмущает, а по существу ценное в этих «Заметках» (я имею сейчас в виду и те, что появились в НЖ [«Новом журнале»]) перемешано, как и в книге Гоголя, с давно открытыми Америками или с аррогантно и бездоказательно поднесенным вздором. Я даже не нахожу, чтобы эти «Заметки» были так уж хорошо написаны (этим Иваск оправдывает напечатание их). Я не считаю, что Иваск не должен был печатать их, но я считаю, что он должен был сопроводить их редакторским комментарием, в котором ему следовало отгородиться и от некоторых утверждений Набокова, и от его тона (со стороны Иваска это было особенно неуместно в том, что касается Чижевского: 1) его легко могут обвинить в личной мести, а 2) Чижевский, вероятно, может обрушиться на Набокова, которого он, кажется, обвиняет в плагиате (речь идет о статье Чижевского о «Шинели» в «Современных записках», которая не могла не быть известна Набокову; кстати, я вижу, что в «Опытах» Набоков пишет довольно пренебрежительно о своей книжке о Гоголе, косвенно как будто отвечая на мою критику, но как характерно высокомерна эта ссылка его на то, что книжка писалась где-то на лыжном спорте в Юте, без доступа к источникам и т.п.). <…>

Владимир Марков – Глебу Струве, 8 декабря 1957

<…> С Вашим замечанием о Набокове я согласен. Меня его тон раздражает, а в его замечании о «плохой» собственной книжке ничего, кроме фарисейства, не вижу. И слишком уж он злоупотребляет эпитетом «бездарный» (Языков – третьестепенный!! – какой же он тогда поэт). Кстати, это доказательство его непричастности к поэзии, подлинный поэт благодарен всему мало-мальски хорошему в поэзии. Но относительно «низвергания авторитетов» не вижу ничего страшного. Почему бы их не низвергнуть? Главное, справедливо ли, что он пишет? Если эти промахи у Чижевского есть, их надо отметить, а относительно тона тут: Чижевский и сам никого не щадит. Другое дело, что Набокову неплохо бы иметь больше уважения к академическому миру, который все же его приютил (то же относится и к Иваску), – но я против «редакционных примечаний». Надо писать ответ, если не согласен, а не примечание <…>.

Глеб Струве – Владимиру Маркову, 14 декабря 1957

<…> Я не говорил, что Иваск должен был сопроводить статью Набокова каким-то редакционным примечанием, оговоркой, которую он, может быть, и обязан был бы показать предварительно Набокову, а должен был на правах редактора написать статью с возражениями Набокову и по существу и по форме <…>. Прочитав [«Заметки переводчика»] теперь (в первый раз я просто проглядел их в кабинете Ледницкого), я убедился в их «мескинности» (мелочности), и в каком-то смысле они меня еще больше раздражили. В его нападках на Чижевского никакого «существа»-то и нет: он упрекает Чижевского, зная его незнание английского языка, в плохих переводах на английский, в чем виноват не столько Чижевский, сколько его переводчик и редактор. Аттестация Языкова как «третьестепенного» поэта, конечно, возмутитeльна, но ведь Набоков зашел и дальше, назвав трагедии Расина «дурацкими». И когда человек называет Языкова «третьестепенным поэтом», его аттестациям кого бы то ни было как «бездарности» не хочешь наперед верить. Я в этом смысле говорил о ниспровержении авторитетов, которое делается с кондачка, аподиктично. Кстати (сколько их у меня сегодня, но как-то одно цепляется за другое), в последнем № «Русской мысли», дошедшем до меня, интересная статья Адамовича под названием «Нео-нигилизм», с которой я – редкий случай – во многом согласен, хотя с отправной точкой ее и расхожусь (и у самого Адамовича готов найти примеры того, что он называет нео-нигилизмом). В статье идет речь главным образом о Набокове и Яновском, упоминается, между прочим, и недопустимый отзыв Набокова о Расине, хотя забыт отзыв о Гёте как о «пошляке» (это ведь тоже почище Языкова).

Иваск <…> Набокова <…> отклонять, конечно, и не хотел – ему, несомненно, приятно было – помимо всего прочего – ущемить Чижевского. Еще летом он написал мне, что статья Набокова будет сенсацией в «Опытах», причем особо отметил выпады против Чижевского. Я никакой «сенсации» в этой статье, по совести, не вижу. Если считать, что c’est le ton qui fait la musique, то я не нахожу ее даже особенно «хорошо написанной» (в чем Иваск видит теперь ее главное оправдание). <…>

Георгий Адамович – Владимиру Варшавскому, 26 января 1958

<…> Меня удивило, что Вы стали больше «художником», чем были до сих пор. Я не приписываю Сирину никакого влияния на Вас, но думаю, что Ваше упорное восхищение его словесной тканью кое-что внесло и в Ваше писанье. <…>

Владимир Марков – Глебу Струве, 17 апреля 1958

<…> Попадался ли Вам новый перевод «Героя нашего времени» Набокова (Anchor book – paperback) с его же предисловием. Как всегда, Набоков «свергает» – и хотя перевод очень хорош, давать студентам страшно: прочтя предисловие, они уже тебе не поверят, что Лермонтов – хороший писатель. (Назло традиции Набоков считает «Тамань» худшим рассказом, а «Фаталиста» лучшим из всех в романе.) Свой перевод он называет «первым» (все остальные сбрасывает со счетов как «парафразы»). Говорит, что Лермонтов не умел подавать женщин (а сам Набоков?). Но есть и интересные замечания (роль eavesdropping в «Герое»). В конце, по своей привычке, пользуется идеями Эйхенбаума, не ссылаясь. <…>

Юрий Терапиано – Владимиру Маркову, 20 апреля 1958

<…> Мне кажется, лучшее, что случилось в эмигрантской литературе, – это как раз наше «неумение» и «нежелание» писать на чужих языках и для иностранцев. Один Сирин – не в счет. Он ведь чувствовал себя англичанином в Кембридже и в то время, когда его сверстники (среди которых были люди породовитее Набоковых и побогаче их) умирали на фронте Добровольческой армии, а затем – дробили камни и работали на заводах в Европе. <…>

Анаис Нин – Феликсу Поллаку, 18 июля 1958

<…> Говорила с Жиродиа – «Лолита» выходит в Соединенных Штатах! Разве не удивительно? Она великолепно написана, но это самая эротичная книга, которую я прочла за долгое время. Ее можно выслать по почте – у Жиродиа есть разрешение. Непоследовательность цензуры! <…>

Анаис Нин

Владимир Марков – Глебу Струве, 21 июля 1958

<…> В письме к Карповичу я также поднимал вопрос о необходимости больше писать о себе, об эмигрантской литературе. Он с этим согласен вполне (привел пример, что Набоков на вопрос, есть ли у него потребность писать по-русски, пожаловался, что на русское не получает отклика, и даже упрекнул НЖ [«Новый журнал»], что тот не отозвался ни на «Дар», ни на рассказы, ни на «Другие берега»). Это правильно. Для пишущих нужен отклик (можно даже назвать это «канифолью»), без этого все чахнет. <…>

Уиттакер Чамберс – Уильяму Бакли, 2 сентября 1958

Спасибо за «Лолиту»: она пришла в наш дом погостить. Пока я встретил только три непонятных слова, и поскольку я не могу вспомнить, что они значат, мне придется кое-как довести дело до конца без них. <…>

Я уже сталкивался с г-ном Набоковым прежде. У меня есть его замечательное исследование, озаглавленное «Гоголь». Я написал «озаглавленное», потому что это блестящее исследование самого Набокова, и я точно не знаю, где там остался Гоголь. Далеко не в каждом фрагменте, доступном моему разумению. Гоголь стал одним из самых старых и дорогих моему сердцу друзей. Мне не было и четырнадцати, когда я открыл для себя «Мертвые души», и двенадцати, когда я прочел «Тараса Бульбу». Это было вхождение во вселенную. <…> Гоголь воздействует на меня, словно веселящий газ, даже когда я лишь предвкушаю чтение. Стоит мне только подумать о названии рассказа «Иван Федорович Шпонька и его тетушка», как я покатываюсь со смеху. <…>

Набоков не слишком высокого мнения о «Шпоньке и его тетушке», а именно: он утверждает, что Гоголь не был писателем-реалистом. Так что «Мертвые души», «Ревизор» и проч. – не изображение России, а преломление гоголевского гения. <…> Нечто подобное говорится о Шекспире: мол, он просто сочинял кровавые мелодрамы в соответствии с хорошо известными образцами эпохи, и мы просто вычитываем нужное нам из его пьес, полагая, что он сознательно написал четыре или пять величайших трагедий, известных человечеству. Тем не менее многие продолжают думать именно так. И тысячи из нас, сквозь слезы смеющихся над собой и в сладком отчаянии заламывающих руки над «Мертвыми душами» и «Ревизором», видят и будут видеть в них именно жизнь старой России. Русский дух. Подозреваю, что у Набокова имеются основания придерживаться противоположного мнения. Он – независимый ум, возвышающийся над царями и комиссарами и с этой выигрышной позиции воспринимающий их как злобных глупцов. Это выгодная позиция для человека, который с легким пренебрежением потерял почву под ногами, но обрел небеса, открытые его исключительному интеллекту лишь в одной области – области Искусства. Он превосходный художник. Но, по сути, он говорит: «Ничего нет». Безумцем покажется тот, кто в наши дни решится возразить ему. Истинное искусство обычно немного опережает реальность; его – распадается еще до распада. <…> Я написал, что Набоков говорит: «Ничего нет». В глубине души я противлюсь этому и придерживаюсь другой точки зрения, которую Набоков, да и не только он, может презрительно высмеять. Я стою за то, о чем несколько лет тому назад, защищая Пастернака, писал Эренбург: «Если всю землю покроют асфальтом, когда-нибудь в нем появится трещина и сквозь нее прорастет трава». Это навсегда отделяет меня от Набоковых. <…>

Уиттакер Чамберс

Глеб Струве – Владимиру Маркову, 20 сентября 1958

<…> А насчет «Лолиты» я очень все-таки подозреваю, что Набоков бил на скандал и успех скандала – сегодня в НРС [«Новом русском слове»] прочел, что он продал за 150 000 долларов плюс 15% чистой прибыли кинематографические права. А по свежим следам успеха «Лолиты» вышел в другом издательстве сборник новых рассказов (вероятно, написанных по-английски, некоторые были, кажется, напечатаны в «Нью-Йоркер») под названием «Nabokov’s Dozen». <…>

Прочтите в Nation от 30/VIII отзыв (отрицательный) о «Лолите» – я согласен почти с каждым словом в нем.

Владимир Марков – Глебу Струве, 24 сентября 1958

<…> В Nation тоже прочел о Lolita. Пожалуй, верно. У Набокова многое строится на practical joke, на скрытом издевательстве над читателем, но это расчет опасный, в конечном счете в дураках остается автор. Для меня смерть Иванова и обогащение Набокова полны смысла, и мне начинает казаться, что этот роман просто дрянь и такой судьбы заслуживает (я ведь не смог дочитать его в свое время). <…>

Джон Гилгуд – Полу Онси, 28 сентября 1958

<…> Я вышлю тебе «Лолиту» вместе с Джоном Перри – он уезжает восьмого числа. Что за книга, право! Можешь думать, что нисколько не интересуешься двенадцатилетними девочками, но уверяю тебя – ты изменишь свое мнение. Первые три четверти книги – это нечто! Почти так же хорошо, как у Жене. <…>

Джон Гилгуд

Эдмунд Уилсон – Роману Гринбергу, 1 ноября 1958

<…> Владимир ведет себя весьма неприлично по отношению к Пастернаку. Я за последнее время трижды говорил с ним об этом по телефону, но он только и знает, что твердит, какой ужасный этот «Живаго». Он хочет считаться единственным современным русским прозаиком. Меня забавляет, что «Живаго» стоит прямо за «Лолитой» в списке бестселлеров; интересно, сможет ли Пастернак, как говорят на скачках, все-таки обскакать ее <…>.

Георгий Адамович – Ирине Одоевцевой, 8 ноября 1958

<…> На днях я прочел «Лолиту». Столь же талантливо, сколь и противно, и вовсе не из-за девочки, а вообще во всем. Но у него в одном пальце больше savoir faire, чем у Пастернака. <…>

Ивлин Во – Джону Дональдсону, 18 ноября 1958

<…> «Лолита». Мне запомнилась только «клубничка». Американское издание романа буквально перенасыщено всякого рода интеллектуальными аллюзиями. У меня даже появилось подозрение: уж не имеем ли мы дело с неким современным аналогом Боудлера (в чью задачу входило очищать литературные произведения высокого качества от вкраплений непристойности), призванным привносить в «клубничку» подобие художественного достоинства. Если у кого-либо из Ваших коллег, растленных крючкотворов, есть парижское издание, добудьте его для меня. Возможно, это иллюзия, но мне кажется, оно должно быть очень забавным. <…>

Ивлин Во

Глеб Струве – Владимиру Маркову, 25 ноября 1958

<…> Получил письмо от Набокова, который просит меня рекомендовать ему подходящего заместителя на весенний семестр, на который он хотел бы получить отпуск. Прилагаю при сем описание курсов, которые надо читать. Прочтя это описание, Вы поймете, что для таких курсов нелегко кого-нибудь рекомендовать. Я бы сам не взялся без основательной подготовки, на которую не так просто найти время. Единственные, кто мне приходят в голову – это Эрлих, может быть Матлоу и… Вы. Первых двух я назвал Набокову (не знаю, как он к ним относится, но он должен их знать, и пусть сам к ним обращается). Вас я тоже тентативно назвал; написал, что запрошу Вас. Почти уверен в Вашем отрицательном ответе, едва ли Вы – помимо всего прочего – можете отлучиться на весну. Но чем черт не шутит. Отвечая мне, верните набоковский «проспект». Если ответ положительный, и Вы дерзнете, напишите лучше прямо Набокову – дело срочное, по его словам. Его адрес:

Prof. V. Nabokov

Goldwin Smith Hall

Cornell University. Ithaca, N.Y.

Если он получит весной отпуск, он, может быть, часть времени проведет в Калифорнии. Подозреваю, что отпуск может быть связан с фильмованием «Лолиты». Тогда он, наверное, будет у вас, т.е. в Голливуде. <…>

Генри Миллер – Лоренсу Дарреллу, ноябрь 1958

<…> Завершаю. Только что получил невероятное письмо от гостиничного портье в Монтрё: утверждает, что был свидетелем тому, как какой-то ненормальный звонил в «Нью-Йорк Таймс» по междугородной, заявляя, что может доказать (!), будто подлинный автор «Лолиты» – я. Что до книги, то я ее еще не прочел – только полистал, стиль не понравился. Впрочем, не исключено, что я пристрастен. Это мне вообще свойственно <…>

Генри Миллер

Из дневника Гарольда Николсона, 4 декабря 1958

<…> Раймонд [Мортимер] говорит, что «Лолита» – всего лишь литературное произведение, предостерегающий в моральном плане вымысел, но публика может не усмотреть этого и отнестись к роману как к развращающему и непристойному. Молю Бога, чтобы Уэйденфельд его не издавал. <…>

Из дневника Георгия Вернадского, 17 декабря 1958

<…> Пришла С.М. Ростовцева. С[офья] М[ихайловна] рассказывала очень много интересного про Бунина, Куприна и т.д. Спорила с Мишей [Карповичем] о Набокове (которого она знала еще маленьким мальчиком, а потом много видела). С.М. говорила, что в его писаниях неприятное снобство и черствость к людям часто проскальзывают, а Миша говорил, что это не снобство, а оригинальничанье. <…>

Из дневника Гарольда Николсона, 27 декабря 1958

Вита показала мне отрывок из «Лолиты», которую она кончила читать. Я и вообразить не мог чего-то более растленного, исполненного похоти, чем этот пассаж. У меня в голове не укладывается, как Найджел может допустить, хотя бы на одну минуту, что его будут связывать с изданием этой книги. Вся эта история беспокоит и смущает меня.

Виктория Сэквилл-Уэст – Найджелу Николсону,

29 декабря 1958

Я не собиралась беспокоить тебя насчет «Лолиты», зная, что ты и без того обеспокоен и раздражен, но теперь, когда и сама я прочитала роман, не могу не присоединить свой голос к общему хору. Признаюсь, меня ужаснула и устрашила мысль, что вы должны издать эту книгу.

Пойми, я была готова поверить, что это:

а) разновидность предостерегающей истории, предупреждение;

б) трагическая история порядочного во всех иных отношениях человека, внезапно охваченного страстью к очень юной девушке;

в) произведение, имеющее литературную ценность.

А теперь я нахожу, что хотя с пунктом а) и можно было бы в некотором душевном состоянии согласиться, но вот пункты б) и в) поддержать весьма затруднительно.

Возьмем их по порядку:

б) Человек вообще не обязательно изначально приличен. Я знаю, ты ответишь, что книга представляет собой исследование эксцентричного и редкого типа извращения. Придерживайся автор этого и трактуй именно так, во всех иных отношениях считая своего героя нормальным и мужественным, хотя, возможно, сверхсексуальным человеком, внезапно обнаружившим себя непреодолимо прельщенным своей юной падчерицей, роман обладал бы большей трагической убедительностью. Но это совсем не так, ибо он постоянно описывает свои чувства к другим «нимфеткам», а что шокирует меня более всего, так это его предположение насчет предполагаемой Лолитиной дочки и даже внучки, которые могут в будущем заменить Лолиту. Это кажется мне смакованием циничного порока.

Думается, что именно это всецело разрушило тему, которая могла бы стать в книге центральной: подлинную, хотя, по нашим соображениям, отталкивающую страсть героя к Лолите, изобличив его в обыкновенной плотской похоти, не поддержанной ни малейшим стремлением к постоянной привязанности. При всей возвышенности его страсти к девочке, он не мог не задаваться вопросом, как избавиться от нее, когда она перестанет быть «нимфеткой».

А тут еще и физиологические подробности – похотливые описания вкупе с соответствующими намеками – которые (на мой, во всяком случае, взгляд) отвратительны.

в) Что до литературной ценности, мне известно, некоторые критики считают ее весьма высокой. Я же не нашла там ничего, кроме одного-двух пассажей, вроде таких, как отчет о перемещениях героев по Америке. Но разве по одному этому можно судить о стиле? Не знаю, на каком языке был написан оригинал и не в «Олимпии» ли его перевели на язык, который даже не американский и тем более не качественный английский. Вероятно, вы ответите, что можете дать вещь в лучшем переводе.

Из сказанного мною должно быть ясно, насколько предосудительной я считаю вашу настойчивость в деле издания «Лолиты». Книга нанесет тебе непоправимый урон в Борнмуте, в будущем вы потеряете клиентуру, к тому же вся эта история несомненно запятнает чистое имя издательства «Уэйденфельд и Николсон».

Гарольд Николсон – Джорджу Уэйденфельду,

30 декабря 1958

Пишу Вам насчет «Лолиты», которую мы с Витой только что прочли. Мы не считаем, что ее литературные достоинства в любом случае оправдывают непристойность, пронизывающую всю книгу. Только один из миллиона способен понять, что она представляет собой высоконравственную или назидательную историю или все, что угодно, только не «растление» в терминах «Доклада о непристойных публикациях». Основной массе читательской публики книга покажется непристойным смакованием худшего вида извращения – порока, при котором крайняя степень разврата сталкивается с чистейшей невинностью. Она повсеместно вызовет осуждение, а Вашему издательскому дому создаст репутацию не смелого и «передового» издательства, а фирмы, специализирующейся на непристойных книжках. Вы можете счесть это проявлением консервативного пуританства части публики, но читатели в большинстве своем – пуритане, и нет извращения, которое преисполнило бы их большим ужасом, нежели то, что с таким смаком описывается в «Лолите».

Гарольд Николсон

Найджел Николсон – Виктории Сэквилл-Уэст,

31 декабря 1958

Большое тебе спасибо за письмо о «Лолите». Весьма любезно с твоей стороны, что ты так сильно обеспокоена и столь твердо предостерегаешь меня. Сердечно тебе благодарен.

Я согласен, что Гумберт Гумберт ужасный человек – ужасный в продолжение всей книги. Но это и стало одним из аргументов в пользу публикации. Читатель никогда не примет его сторону. Будь он пристойный человек, другой пристойный человек мог бы решить, что любовь к нимфеткам – несчастье, а не позорное прегрешение. А так это внушает неприятие. Не думаю, что ты всерьез полагаешь, будто книга об аморальной персоне обязательно и сама аморальна. Некоторые из величайших трагедий в литературе, такие, к примеру, как «Агамемнон», имеют дело с ужасными людьми и ужасными пороками. Таким образом, «развращение» воистину неверное слово. «Лолита» не развращает никого, кроме уже развращенных. Да, книга может вызвать шок и отвращение к подобным людям, и я думаю, что это основательный повод для возражения против публикации. Считаю, что твое возражение весьма существенно. И хотя даже закон не разрешает обвинять издателя в «развращении», твои доводы есть нечто такое, к чему каждый издатель должен, очевидно, отнестись с большим вниманием.

Ты не считаешь, что роман обладает какой-либо литературной ценностью. (Кстати, он написан по-английски, точно так, как ты читала его: это не перевод.) Если бы не литературные достоинства «Лолиты», она бы сразу потерпела крах. А вообще я удивлен, что ты так низко оцениваешь ее достоинства. Весьма многие из тех, чье мнение ты уважаешь, считают, что это произведение выдающихся достоинств. Если у тебя есть октябрьский (или, возможно, сентябрьский) номер «Энкаунтера», почитай статью Лайонела Триллинга по этому поводу. Многие ведущие критики Англии и Америки оценивают роман высоко. Если бы мы отказались от его издания, нас обвинили бы в ужасном малодушии и измене принципам. Очевидно, в случае необходимости нужно быть готовым к таким обвинениям, что весьма неприятно.

Относительно всего этого я обеспокоен не меньше твоего и в высшей степени благодарен тебе за совет.

Найджел Николсон

Руперт Харт-Дэвис – Джорджу Литлтону, 4 января 1959

<…> Наполовину прочел взятый на время экземпляр «Лолиты»; я должен закончить к среде, когда комиссия Герберта соберется, чтобы обсудить ее и г-на Р.О. Батлера. Боюсь, из-за этих двоих наш злосчастный билль может пойти ко дну. Пока же я могу только сказать, что художественная ценность «Лолиты» ничтожна, а что касается порнографии, то степень ее высока. В книге повествуется о сорокалетнем мужчине, вожделеющем к двенадцатилетней девочке, которая уже потеряла девственность с фермерским мальчишкой и вполне созрела для немолодого любовника. Ни одна подробность не опущена, обо всем рассказывается со смаком <…>.

Гарольд Николсон – Найджелу Николсону, 17 января 1959

По почте мы получили большую статью Бернарда Левина о «Лолите». Статья – в поддержку книги, что только делает твое положение еще более шатким, так как теперь ты должен ее опубликовать. Но я по-прежнему убежден в том, что из публики 99 процентов воспримут ее как неприличную и развращающую нравы и что твоя фирма потеряет репутацию. Жаль, что, пока все это продолжается, я не в Англии. До настоящего времени у меня была привычка при встрече с маленькими девочками, играющими на палубе, гладить их по голове. Но после «Лолиты» я отвожу от них взгляд, не желая быть заподозренным в libido senilis. Уверен, что публикация этой книги разрушит твои политические планы.

Марк Вишняк – Владимиру Маркову,

17 января 1959

<…> Сирин на десятки лет затаил раздражение против (а не «на», как пишет Берберова в «Мостах») редакции «Современных записок» за то, что она не напечатала (не имевшего никакого отношения к его художественно-литературному изображению) порока Чернышевского (теперь, после «Лолиты», объяснение этому можно было бы искать не в политической только его антипатии к Чернышевскому!). В книге я назвал Адамовича и Слонима, присяжных литературных критиков, осудивших, вместе с редакцией «Современных записок», Сирина. Наряду с этим упомянул и Вас, пришедшего по особым причинам своей биографии в восторг оттого, что Набоков дал «общественной» (в иронических кавычках Ваших, – хотя при чем тут ирония?!) России заслуженную «хорошую пощечину». <…>

Марк Вишняк

Джо Рэндолф Экерли – Уильяму Рёрику и Томасу Колею,

25 января 1959

<…> Только что закончил читать «Лолиту», а после подписал письмо в «Таймс», которое проложит ей путь к публикации в Англии. Я от нее в восторге – умная, увлекательная и мучительная книга, хотя иногда ее оснастка кажется чересчур изощренной. Фокусничество. Но если прибегнуть к другой метафоре, канат, по которому шел автор, действительно был опасным, и вряд ли его можно упрекнуть за использование страховки. Тем не менее слишком много усилий было приложено, чтобы успокоить и заставить замолчать раздраженного читателя, и когда Гумберт Гумберт в конце концов оказывается не нимфоманом, а вполне приличным и заслуживающим доверия мужем, жаждущим только одного – прожить до самой смерти со своей дорогой Лолитой, подобно Дарби и Джоан, – я почувствовал, что из-за этого и его характер и занимательность сильно проиграли, и что Набоков слишком далеко зашел в своем стремлении подсластить пилюлю. <…>

Эдмунд Уилсон – В.С. Притчетту, 17 февраля 1959

<…> Не хочу высказываться в печати о том, что мне не нравится «Лолита», которой, как бы то ни было, не могу отдать должное. Конечно же, я считаю, что книгу надо издать, и с этой точки зрения всегда буду ее поддерживать. <…>

Исайя Берлин – Аркадию Небольсину, 23 февраля 1959

<…> По поводу «Лолиты». Я подписал письмо в «Таймс» с требованием опубликовать роман в Англии, хотя нашел его чудовищно скучным, нестерпимо вычурным, глубоко антиамериканским, местами чрезвычайно забавным (там, где с потрясающей силой передан ужас мотелей и определенного типа американский образ жизни), чересчур затейливым и даже, на мой вкус, белоэмигрантским. Говорят, что Набоков скоро приедет в Англию – в день публикации романа, после чего издатель, вероятно, сядет в тюрьму, а нам во имя свободы слова придется носить ему продуктовые передачи. <…>

Из дневника Альфреда Кейзина, 23 февраля 1959

На днях, читая набоковского «Гоголя», почувствовал такое же раздражение, как во время чтения «Лолиты». Я не удивился, услышав вчера от Герба Голда из Корнеля, что Набокову ужасно не понравилась моя статья о книге Дика Льюиса. Меня не оставляло ощущение замкнутого пространства, погруженности в кричащую эксцентричность: его взгляды настолько отличаются от моих, настолько антиисторичны, насколько можно вообразить. Одному Богу известно, как далеко можно зайти, непрерывно «помещая» себя в поток времени или пытаясь разобраться в историческом климате, однако этот тип мышления в литературе и вне ее мне так близок, и мое понимание политики (в античном смысле) таково, что я не могу воспринимать абсолютно идиосинкразическое, фарсово-эксцентричное сознание Набокова без легкого приступа истерии. Сталкиваясь с подобной ментальностью, я испытываю странное ощущение своей крайней неполноценности. Очевидно, ненависть Набокова к Пастернаку – Голд говорит, что даже его поэзию он считает «женственной», напоминающей Эмили Дикинсон, – проистекает из нетерпимости к тем особенностям «Живаго», которые меня более всего восхищают.

Эдмунд Уилсон – Лайонелу Триллингу,

28 февраля 1959

Дорогой Лайонел,

привожу курьезный пример того, как в Англии нас с тобой намертво привязывают друг к другу. Дело в том, что мне наплевать на «Лолиту», я даже не прочел ее полностью и не написал о ней ни слова. Но в Англии полагают: раз уж ты хвалишь ее, значит, я должен делать то же самое. <…>

Из дневника Ноэля Кауарда, апрель 1959

<…> Получил предложение от «Уорнер бразерс» сыграть в фильме «Лолита». Долго я отказывался читать «Лолиту», но наконец меня вынудили взяться за нее. Она неплохо написана – в довольно любопытной манере, но при этом чрезмерно порнографична и совершенно омерзительна! Я даже представить не могу, как буду играть в длительной, исполненной похоти любовной истории вместе с двенадцатилетней девочкой. Более омерзительного проекта еще не бывало. <…>

Разговаривал – в турецких банях – с Луисом Роулингсом, богатым евреем, оптовым торговцем женской одеждой, который хотел бы выпускать одеколон «Ноэль Кауард», а затем – крем после бритья, мыло и т.п. Идея выглядит неплохо, при условии, что товары очень хорошего качества, а я смогу на этом прилично заработать. Если Ларри [Лоуренс Оливье] или Джеральд Дю Морье могут рекламировать сигареты, то я не понимаю, почему бы мне не рекламировать туалетную воду. Это, безусловно, менее унизительно, чем играть в «Лолите». <…>

Ноэль Кауард

Эрик Фёгелин – Элизабет де Вааль, 11 апреля 1959

<…> Между прочим, Танбридж-Уэллс недавно попал в новости. В «Геральд трибьюн» появилась статья, в которой рассказывается о переполохе, возникшем, когда в вашей публичной библиотеке обнаружили «Лолиту»: библиотекарь настойчиво заверял, что респектабельные граждане Танбридж-Уэллса практически ее не читают. <…>

Ивлин Во – Нэнси Митфорд, 19 мая 1959

<…> Турецкий посол сказал о «Лолите» (непристойной книге, пользующейся популярностью в Америке): «Я не люблю читать про такие вещи. Предпочитаю смотреть на них». <…>

Нэнси Митфорд – Ивлину Во, 22 мая 1959

<…> Тебе не кажется, что «Лолита» – великолепный роман? Я от него в восторге. <…>

Ивлин Во – Нэнси Митфорд, 29 июня 1959

<…> Нет, я не обнаружил в «Лолите» каких-либо достоинств, разве что как в «клубничке». Но в данном качестве она доставила мне немало приятных минут. <…>

Ивлин Во

Флэннери О’Коннор – Элизабет Хестер, 11 июля 1959

<…> Пришел сигнальный экземпляр книги рассказов Джона Апдайка – они разочаровывают, – а также ранний роман Набокова «Истинная жизнь Себастьяна Найта»: он вышел новым изданием в «Нью дирекшнз». Уверяю Вас, если Вы еще не читали Набокова, то много потеряли. Почитайте, к примеру, «Пнина». Если покажется интересным, «Истинную жизнь Себастьяна Найта» я Вам пришлю <…>

Глеб Струве – Владимиру Маркову, 11 июля 1959

<…> Mapия Семеновна сказала мне по телефону, когда я с ней говорил позавчера, что мне было фантастическое письмо от Набокова, который поражается, как я могу восхищаться таким «про-советским» романом, как «Живаго» (а вчера мне один член здешнего Английского отдела сказал, что Набоков считает роман – не он один! – антисемитским). Mapия Семеновна пересылает мне это письмо. Оно, очевидно, – отзыв на посланный мною Набокову оттиск моего доклада о проблемах эмигрантской литературы. Я не видал интервью, которое Набоков дал о романе английской газете «Дэйли Мэйль», но был уверен, что он критиковал роман с чисто литературной точки зрения (что меня бы не удивило). Я запрашивал Виктора Франка и просил его прислать мне копию интервью, но он мне написал, что его, большого поклонника Набокова, так возмутило это интервью, что он тут же разорвал его. <…>

Владимир Марков – Глебу Струве, 14 июля 1959

<…> Набоков Пастернаку, будем говорить прямо, завидует – как и должно быть. Несмотря на весь свой талант, он не может не чувствовать духовной высоты Пастернака, и, хотя он притворяется, что на такие вещи плюет, внутри его это скребет. <…>

Гарольд Николсон – Виктории Сэквилл-Уэст, 14 июля 1959

<…> Все еще не могу очиститься от омерзительной «Лолиты». Утверждения Ниггса, будто это «великое» произведение литературы, самый настоящий вздор. Литература ничего не потеряет, если оно не будет опубликовано. Полагаю, это умная, великолепно написанная книга. Но также считаю ее «непристойной» – в том смысле, что она «способна развращать». Со стороны Нигса просто глупо утверждать, что это «предостерегающая история», которая удержит всех, кто охвачен подобного рода соблазном, от желания воплотить его в жизни. Извращенцы подобного рода одержимы физической привлекательностью, и их не оттолкнет то, что Лолита была противной маленькой шлюшкой. Набоков подчеркивает физическую привлекательность с такой бесстыдной настойчивостью, что это скорее распалит страсть извращенцев, а не расхолодит ее. <…>

Флэннери О’Коннор – Джону Хоуксу,

26 июля 1959

<…> Читала «Истинную жизнь Себастьяна Найта». Набоков мне всегда нравился, начиная с книжки «Под знаком незаконнорожденных». Это было давно, и она вылетела у меня из головы – за вычетом того обстоятельства, что произвела на меня впечатление, возможно, даже повлияла на мою манеру. Но когда я читала Вашу первую книгу, «Под знаком незаконнорожденных» вновь пришли мне на ум. <…>

Флэннери О’Коннор

Владимир Марков – Глебу Струве, 16 августа 1959

<…> Большое спасибо за отрывки из писем Набокова. Для меня несколько вещей из них утвердили мои прежние подозрения. Во-первых, Набоков явно завидует Пастернаку, и зависть эта не одного художника к другому, не Сальерическая, ибо Набоков искренне, видимо, считает «Живаго» вещью неудачной, и тут он не одинок, да и нельзя было ожидать от него иного, зная его вкусы. Основа этой зависти – комплекс неполноценности. Набоков давно уверился, что этика в художественность не входит, и вдруг встречается с вещью, которая духовно-этическим содержанием и сильна, и он внутренне чувствует, что это большая сила, что благородство, чистота – вещи решающие и роман Пастернака именно из-за них производит действие на читателя, но сам Набоков не может это открыто признать, ибо давно «доказал», что это всё ерунда. На этой почве он может просто возненавидеть Пастернака – и есть за что. Пастернак ставит под сомнение всю его эстетику.

Еще одна вещь: у Набокова – явный эмигрантский комплекс, и это даже забавно у человека, который «вырвался» из эмигрантского «болота». Он до сих пор помнит, кто, когда и почему его выругал. А в общем, он, конечно, «ушел за какой-то далекий, сизый горизонт». <…>

Роман Гринберг – Глебу Струве, 15 сентября 1959

<…> Дорогой Глеб Петрович,

простите меня, что не отвечал на Ваше последнее письмо, в котором Вы меня спрашивали, не участвует ли Набоков в моем пастернаковском альманахе. Разумеется, его нет. Год примерно назад он, не прочитав еще «Живаго», стал меня бомбардировать ругательствами по адресу БЛП [Бориса Леонидовича Пастернака]. Отношение его было недоброжелательное, потому что почти одновременно выходила в свет и его «Лолита». Он не мог не понимать, как ужасно невыгодны для него неизбежные сопоставления этих двух книг, случайно появившихся на здешнем рынке. Набокова я хорошо знаю и много лет. Его огромное дарование нисколько не помогает ему преодолеть старый хронический провинциализм, накопившийся с первых дней его за границей: он не меняется с 20-х годов, когда Европа его так «поразила». Он все еще думает, что литература должна «эпатировать». <…>

…23 сентября 1959

<…> Вчера вечером приходил прощаться Набоков. Он уезжает в европейское путешествие на 6–7 месяцев. Я снова предложил ему принять участие в альманахе. Он уверял меня, что при всех других условиях он был бы рад, но из-за БЛП он этого сделать не может. Он готов был держать пари со мной, что пройдет год-полтора и Пастернак приедет сюда в Америку, в гости, делегированный как бы властями. И добавил, что мне будет стыдно за себя, что я затеял настоящее издание. Эдакий вздор! – подумайте! И откуда такой «злобный загиб»[?] Он мне рассказал о Вашей переписке о Пастернаке и его «антисемитизме».

Набокова я очень люблю, но мы часто не сходимся. Его солипсизм и нарциссизм и еще какие-то заскоки меня выводят из себя, а потом проходит, когда он умеет быть обаятельным и талантливым собеседником. Я очень рад, что так блестяще устроились его материальные дела. <…>

Из дневника Кристофера Ишервуда, 25 сентября 1959

Во вторник начал вести занятия в лос-анджелесском колледже. Две пары сегодня, и еще одна была вчера. Забавно, но я недоволен собой. Пожалуй, моему курсу не хватает стержня. В вечерней группе есть одна монашка, которая зарделась, когда другой студент спросил меня, что я думаю о «Лолите». Я ответил: «Мне она не нравится – я не верю, что герой по-настоящему любит маленьких девочек. Чувствую – все это аффектация. По-моему, к любовному влечению следует относиться серьезно».

Кристофер Ишервуд

Корней Чуковский – Татьяне Литвиновой, октябрь 1959

<…> Дочитываю «Лолиту». Язык упоительный. Художественные мазки превосходные. Всякая другая манера после «Лолиты» кажется устарелой, провинциальной. Нужно ли изобразить дом, пейзаж, человека, обед или ужин, или номер гостиницы, или кровать, или купанье в пруду – все слова у него так свежи, и точны, и смелы, что читаешь и визжишь от восторга.

И до того талантливо, что и сам заражаешься его безумной, наркотической, изнуряющей похотью, и все сексуальное, что было пережито тобою когда-то, снова активизируется с удесятеренною силою, и радуешься вместе с автором, когда умирает Лолитина мать и он остается с Лолитой вдвоем. Но отодвигаешь книгу, и наваждению конец. Вы знаете, как я далек от добродетели, но, Таничка, у 13-летних девчонок все же есть – как это ни странно – душа, интересная для меня чрезвычайно, любимая мною, вызывающая во мне чувство почтительности. Когда я говорю с Вашей Верой, я, как бы ни старался, не могу думать о ней по-набоковски, хотя и знаю, что вся ее душевная прелесть, возможно, и сексуальна (как в Наташе Ростовой), но все же это душевная прелесть, доставляющая мне верх наслаждения. Набоковский Гумберт взял у Лолиты самое меньшее, что она могла ему дать, – и в результате так инфернальна скука, какую испытал он во время своих разъездов вместе с ней по Америке. Пошлая, скудоумная б. – нет, я не завидую этому Гумберту. <…>

Если бы Вы писали роман, Вы писали бы его как V. N. Иногда я слышу в «Лолите» Ваш голос. Но как чудесно изображена она сама, маленькая сволочушка (беременная!).

Вторая часть лучше первой. Простите дикое письмо – болит голова, – голит болова, как сказал бы В.Н.

Владимир Марков – Глебу Струве, 1 октября 1959

<…> Набоков должен «выдать» свой анти-Пастернакизм рано или поздно в печатной форме. Тогда можно его расчехвостить, и еще как (я давно того хочу: не потому, что не люблю его как писателя, – а потому, что он заслужил уже, чтоб его высекли: создал на копейку, а нос задирает на рубль). <…>

Глеб Струве – Владимиру Маркову, 8 октября 1959

<…> Что до Набокова, то он уже печатно высказался против Пастернака (в интервью с «Daily Mail») и примерно в тех же выражениях, что в письме ко мне. К сожалению, я не мог достать это интервью: Виктора Франка, большого поклонника Набокова, оно так взбесило, что он тут же разорвал его. Кстати, писал я Вам, что автор статьи о Набокове в «Sports Illustrated» (я говорил с ним по телефону) обещал достать мне два экземпляра этого номера (один для Вас), объяснив, что он появился только в «восточном» издании. А Вы видели, что «Приглашение на казнь» вышло по-английски в переводе сына Набокова под его редакцией. Вышел также томик его английских стихотворений (бóльшая часть их была напечатана в «New Yorker»). Этот томик он прислал мне – первая его книга, которую он прислал мне после «Отчаяния», до того он дарил мне каждую с надписью. <…>

…30 октября 1959

<…> Ледницкий написал мне, что видел в Париже на телевизоре [так! – Н.М.] Набокова, который на него и на других, смотревших на него, произвел отвратительное впечатление и тем, как он держался, и тем, как он говорил о себе. Надо сделать скидку на то, что Ледницкий вообще не любит Набокова, но все же вот фразы, которые Ледницкий цитирует:

«Lolita est un chef-d’œuvre… c’est beau comme paysage… sone essence est une bonne action… le meilleur lecteur de ce roman c’est moi-même, mais j’espère qu’il y a encore quelques lectures dans le mond du même rang…»

Прилагаю также присланное мне Ледницким интервью с женой Набокова. Верните. Меня удивляет, что Набоков вообще выступал по телевиденью: до сих пор я считал его врагом такого рода publicité. <…>

Гарольд Николсон – Виктории Сэквилл-Уэст, 3 ноября 1959

<…> Нигс [Найджел Николсон] рассказывает: Набоков как-то признался ему, что всю жизнь боролся против влияния на него «Каких-то людей». «Стиль этой книги, – сказал он, – словно наркотик». Прекрасно, но я могу заверить его, что «Лолита» не оказала на меня подобного влияния.

Руперт Харт-Дэвис – Джорджу Литлтону, 7 ноября 1959

<…> Уверен, что «Лолиту» надо прочесть, хотя она и вызовет у тебя скуку и омерзение, так и знай! <…>

Джо Рэндолф Экерли – Джону Уикенсу, 8 ноября 1959

<…> На прошлой неделе пошел на вечеринку, чтобы встретиться с очень приятным человеком, Владимиром (Лолита) Набоковым. Ты читал его «Лолиту»? Не думаю, что ей будет позволено осквернить твою родину. Возможно, и нашу страну тоже. Книга только что вышла, и на нее может обрушиться государственный палач. Смешная, глубокая и, по-моему, чрезвычайно умная книга. Мне она очень нравится. <…>

Георгий Адамович – Владимиру Варшавскому, 6 декабря 1959

<…> А вот что Вы думаете о «Лолите», если ее читали? Я прочел недавно, и самое удивительное в ней, по-моему, то, что при восклицаниях о любви на каждой странице в ней любовь «и не ночевала». Это совершенно сухая, мертвая книга, хотя и блестящая (даже чувственности нет, ничего: все выдумано). Кстати, английские отзывы в большинстве очень сдержанные. <…>

Георгий Адамович – Нине Берберовой, 13 декабря 1959

<…> На днях, тоже с большим опозданием, прочел Вашу статью о Набокове. Статья бесспорно интересная, хотя я лично не согласен почти ни с одним Вашим словом. Но соглашаться не обязательно. Я читал «Лолиту»: с восхищением «виртуозностью» и с очень большой скукой. <…>