Очерки поповщины

Мельников-Печерский Павел Иванович

ЧАСТЬ II

 

 

I. КОЧУЕВ. — РОГОЖСКИЙ СОБОР 1832 ГОДА

На правом, высоком и крутом берегу Оки, верстах в семидесяти от ее устья, стоит небольшой городок Горбатов, смежный с большим селом Избыльцом, длинно протянувшимся на полугоре, вниз по течению Оки. Из четырех с половиной тысяч населения обеих местностей едва ли не четыре пятых принадлежит к расколу, хотя большинство по церковным росписям и значится православным. Раскол появился здесь с самого его начала, но до нынешнего столетия содержался лишь немногими торговцами. С этого времени и в Горбатове и в Избыльце развилась прядильная промышленность. Стали приготовлять в значительном количестве бечеву, употребляемую для закрепы краев рыболовных сетей, и отправлять ее на Низ для волжских и каспийских рыбных промыслов. Этим горбатовцы вошли в тесную связь с поволжскими жителями Саратовской и Астраханской губерний, откуда и заимствовали раскол. С другой стороны раскол проникал в Горбатов из села Сасова, Тамбовской губернии, откуда преимущественно привозили на прядильни пеньку. Горбатовцы, отправляя вниз по Волге бечеву, покупали на Низу рыбу и развозили ее для продажи по Верховью. У разбогатевших такою промышленностью купцов и мещан появились при домах моленные, в которых правили службу канонницы с Иргиза, преимущественно же из скитов Семеновского уезда. Таких моленных в двадцатых годах в Горбатове было три и сверх того четыре в Избыльце. Все небольшие и потаенные. Православные церкви опустели, хотя записных раскольников в городе и селе считалось лишь несколько десятков.

В этом городе жил небогатый купец Кузьма Васильевич Кочуев; у него было три сына и несколько дочерей. Двое старших сыновей приучены были к комиссионной торговле и нанимались в приказчики у разных купцов, имевших дела в Астрахани. Меньшой, по имени Авфоний, назначался отцом к тому же занятию. Грамоте он учился дома, в Горбатове, а потом жил при старшем брате Корниле, в Астрахани, в тамошнем уездном училище. Будучи лет четырнадцати, он в 1818 году уже закупал рыбу в Черном-Яру для отправки в верховые губернии, а в 1819 году удачно торговал в Казани, затем принялся было за тюлений промысел, но ненадолго. Достигнув шестнадцати лет от рождения, Авфоний Кочуев избрал иное поприще для своей деятельности. Видя, что брат Корнил, уже пятидесятилетний, при всей честности и умении вести торговые дела, по временам оставался с семьей без куска хлеба, энергический и впечатлительный юноша бросил торговлю, как занятие неверное и не обеспечивающее, решась составить себе известность и нажить богатство иным путем — путем сектаторства.

Еще живя на Низу, Авфоний Кочуев сблизился с раскольниками поповщинской секты и, под руководством их, с ранней юности изучал старинные книги. Одаренный редкими способностями, на лету схватывал он познания и в шестнадцать лет был таким начетчиком, что старообрядцы только дивились. Между тем родители его, православные только по имени, с устройством в селе Павлове единоверческой церкви, перешли в единоверие. Авфоний, поступив в поповщину, уговаривал и родителей последовать его примеру, но они пока не соглашались. Затем, начитавшись книг аскетического содержания, он объявил отцу с матерью о намерении оставить мир и посвятить себя отшельнической жизни. Они не соглашались, видя в младшем сыне единственную опору своей старости. Произошла семейная ссора, и Авфоний, оправдывая свой поступок житиями разных святых, без паспорта бежал из Горбатова. Это было в начале 1822 года.

В Хвалынске жило тогда богатое купеческое семейство Михайловых, они же и Кузьмичевы, состоявшее из нескольких братьев и сестер. Они были раскольники поповщинской секты. Кочуева Кузьмичевы знали. Будучи на Низу, он исполнял некоторые их поручения по торговым делам. К ним-то в 1822 году явился под видом круглого сироты Авфоний, прося покровительства и приюта. Кузьмичевы, заметив в юноше фанатическую ревность к расколу, с радостью приняли его и сделали своим приказчиком. Восемнадцатилетний Кочуев до того вкрался в доверенность хозяев, что сделался главой их дома. Хитрый, изворотливый, он направлял все действия богатых своих покровителей к развитию поповщинской секты в Саратовской губернии, заставлял их делать большие денежные пособия бедным поселянам, выкупать на волю из крепостной зависимости склонявшихся в раскол, раздавать по деревням безмездно значительные запасы хлеба и т. п. Этим он хотел приобрести доверенность и уважение толпы простолюдинов и вполне достиг своей цели, ибо все, облагодетельствованные Кузьмичевыми, знали, кому они обязаны своим счастьем. Свободное время Кочуев посвящал изучению русской истории, греческого и латинского языков, а в особенности чтению старопечатных и старописьменных русских книг. Кузьмичевы находились в близких сношениях с Иргизом, особенно с Верхнепреображенским монастырем. И Кочуев, посредством их, сблизился с тамошней братией, а особенно с отцом Силуяном, человеком умным, хитрым и энергически деятельным. Получил молодой Авфоний почетную известность на Иргизе, снискал он уважение старообрядцев города Хвалынска, но дом Кузьмичевых и влияние на хвалынских раскольников не удовлетворяли его. Тесны и недостаточны для широкой натуры Кочуева были достигнутые им общественные отношения: он жаждал известности, громкой славы, обширнейшего круга деятельности, почестей и богатства, мечтал о влиянии на всех русских старообрядцев, мечтал быть главой их, руководителем, первым человеком во всем старообрядстве. Мечты не давали покоя честолюбивой душе его, и Авфоний долго придумывал средства к их осуществлению. Он составил наконец план действий, изумивших впоследствии его почитателей и высоко поднявших горбатовского беглеца во мнении всего старообрядческого люда.

Сделался Авфоний задумчив, избегал людей, мало стал говорить с самими Кузьмичевыми. Все, бывало, сидит над книгами. Наложил на себя строгий пост и редко выходил из своей комнаты. Затем стал отлучаться, куда — никто не знал. Таинственные отлучки делались все чаще и чаще, и наконец в исходе 1822 года Кочуев исчез из дома Кузьмичевых. Все разведывания их о возлюбленном приказчике были напрасны. Как в воду канул молодой горбатовец.

Через полгода, то есть летом 1823 г., в приволжском крае разнеслась между раскольниками весть о проживающем в лесах Саратовской губернии пустынножителе, молодом, умном, начитанном, проводящем дни и ночи в посте и молитве. Открыли его келью, им самим построенную, и потекли к ней толпами старообрядцы. Отшельник объяснял им догматы раскола, его начала и основания, проповедуя, что спасение можно получить только через обращение в старую веру и неуклонное хранение древних русских обрядов и обычаев. И старообрядцы и православные с благоговением слушали проповеди пустынника, не открывавшего своего имени. Немало было совращений в раскол. Богатые люди всеми силами старались привлечь «святого мужа» в дом свой, но напрасно. Наконец узнали, что этот сладкоглаголевый отшельник — Авфоний.

Когда узнали его имя, он покинул пустынную келью и ушел в Жигулевские горы на безмолвие. В Жигулях много пещер, где в старые годы живали сподвижники Стеньки Разина и волжские разбойники, а с половины XVIII столетия калугеры, странники, пустынники и бегуны. В одной из таких пещер поселился Авфоний и обрек себя на тяжкий подвиг молчальника. Рыбные ловцы приносили ему хлеб из соседних селений, стали стекаться к нему старообрядцы, особенно женщины, чтобы поплакать о грехах и принять благословение «преподобнаго». Подле Авфониевой пещеры оказался родник прекрасной воды, она была оглашена целебною, даже чудотворною. Поставили над ключом икону, за ней другую, третью, и вот образовалась небольшая часовня, в которой день и ночь молился наш молчальник, истово творя крестное знамение двуперстным сложением и перебирая кожаную лестовку. Более и более народу стекалось в Жигули к Авфониевой пещере, наконец и здесь узнали имя молчальника. Тогда Кочуев удалился в Симбирск.

Верстах в двух от этого города, в саду раскольника Мингалева, между оврагом и вишневыми деревьями была пещера, в которой и поселился Кочуев. Сюда пришел он в одной рубашке, в веригах, и на шее носил большой медный крест. Тут он принял на себя третий подвиг — подвиг юродства. Однажды Мингалев, обозревая сад, увидел в пещере молящегося по-старинному юрода и пришел в восторг от такой благодати. Он предложил ему дом свой. Юродивый ничего внятно не говорил, но только знаками просил Мингалева дозволить ему остаться в пещере. Мингалев согласился. Он спрашивал, как зовут его? «Авфоний», — промычал юрод, а Мингалеву послышалось: «Афоний». И прозвали Кочуева «Афоня блаженный».

Он бродил по саду, и к нему стали стекаться симбирские и окрестные раскольники. Приходили и хлысты, которых довольно много в Симбирской губернии. Старая девка, хлыстовка, старалась склонить Кочуева в свою веру, где юродство в столь большом уважении, но «Афоня блаженный» не прельстился на ее слова и в старой девке нашел злого врага. Едва ли не через нее проведала о блаженном городская полиция и, как бесписьменного, арестовала. Стали Афоню расспрашивать, кто он такой, — он молчал. Высекли Афоню розгами, лили ему на голову холодную воду, делали иные истязания, — слова не промолвил. Наконец отпустили его на поруки симбирскому купцу, ревностному поборнику раскола, Ивану Ивановичу Константинову.

Заточение, истязания и твердость, с которою Кочуев перенес их, мгновенно распространились между симбирскими раскольниками, и они провозгласили неизвестного юрода святым человеком, страдальцем за веру. Стали приезжать в Симбирск старообрядцы и из других городов на поклонение ему; приехали Кузьмичевы и узнали в нем давно отыскиваемого ими возлюбленного своего приказчика. Кочуев сбросил личину юродства и заговорил. Он поспешил объяснить Кузьмичевым, что и в лесу, и в Жигулях, и в Симбирске действовал он с единственною целью упрочения и прославления старой веры. Кузьмичевы, привыкшие видеть в Кочуеве человека необыкновенного, возымели к нему еще большее уважение, еще большее доверие. Но возвратиться к ним в Хвалынск Кочуев не согласился, сказав: «Будет еще время».

Достигнув таким образом славы между поволжскими раскольниками, он, прекратив юродство, сменил имя Афони на имя «Афонасия», около трех лет прожил в Симбирске, наверху дома Константинова, и был уставщиком в часовне Мингалева. Зная, что богатство есть первое средство к достижению значения и силы, Кочуев, хотя и смиренно, но не без удовольствия принимал щедрые пожертвования, посылавшиеся к нему со всех сторон. Не переставал он покупать древние книги и изучать их. В Симбирске сблизился он с купеческим семейством Вандышевых и на восемнадцатилетнего юношу из этого семейства, Петра Васильевича, приобрел решительное влияние.

Между тем сведения о приключениях Авфония достигли Горбатова. Они огорчили приближавшегося к гробу престарелого отца его. Огорчило его посрамление любимого сына. Купеческий сын, сеченный в полиции! Огорчили его и слухи о его нечистой жизни, о которых старик Кочуев узнал из безымянного письма мстительной девки-хлыстовки. Он звал сына в Горбатов, вызываясь прислать ему паспорт. Сохранилось ответное письмо Авфония, письмо длинное, широковещательное, из которого представляем выдержки, характеризующие писавшего в эту эпоху его жизни.

«Паки запят есмь злокозненным врагом, паки князь тьмы и страстных сладостей родитель — плененна мя сотвори… Почто так изволите себя беспокоить и сетовать мене ради всестрастнаго, ибо не стою ни малейшаго внимания, не желаю вашего сожаления, котораго не стою ниже помыслить — недостойный аз, ниже могу нарещись сын ваш… Аз, непотребный, пребываю в пространстве и не вижу дражайшаго ми креста, еже есть скорби, беды и напасти. Аще и есть некоторыя, по зависти дьяволи, но сии весьма малы моему окаянству, и оныя не меня, но паче вас оскорбили тщетно, благоутробные мои родители… В письме вашем (от 21-го февраля) узрел великую вашу печаль и сетование, которое имеете тщетно, нанесенное вам от противника. Но жаль, что так медленно оное у вас продолжается, и не мог скорее вас освободить от него… Также имею побуждающих мою совесть к вашему сожалению доброжелательных страннолюбцев, из коих первая есть Елена Васильевна, мать Ивана Ивановича (Константинова), иметь меня вместо сына, чего не смею и помыслить. Истинно от врага сие ваше ко мне великое сожаление и мое к вам усердное благорасположение, чего нетерпеливо желает и разные свои многокозненны умыслы, сети и козни поставляет и сам тщится прекратить мой путь, от них же да и избавит мя всевышний творец… Но зрите еще его (дьявола) льстивии козни, ибо нецыи зде в неведениях и ересех находящиеся, подвижением сатаниным движими, сплетают лесть и оскорбляют своими злохитрыми словесы вас, невинные и дражайшие мои. А именно сие произошло от некоей нечестивой старой девицы, которая оказала мне все свое усердие с тем мнением, дабы прельстить меня в свою проклятую веру, еже есть хлыстовщина именуется, а по писанию евхитска ересь. Не терпяще обличения и укорения своей безбожной веры, паче же законопреступной ереси проклятой святыми богоносными отцы, обаче не яве и пространне сие сотвори, но отай, завистию сатаниною и ины некия плотскии вины прилагающе, яко да о неведении вашего и от ищущих вины погибели лукавых глаголю, бесов, дабы вы сим прельстились, соблазнились и поверовали. Корень такого лукаваго дьявольскаго суда и подобных им, ради вашего утешения, спасения и спокойствия, христоспоспешествующу, искорените да подвигнитеся. Аз же зде господу богу и Спасу нашему и пречистой его матери и всем святым его споспешествовавшим, еже по силе моей не обленихся понудити себе к защищению святыя, соборныя и апостольския церкви, ибо испытано бысть о всем опасно и яве очищена быша вся ея догматы, вещи и тайны благодатию Христовою. Поистине, несть, непотребный и грешный! ни единаго слова к душеполезному наставлению и извещению истины. Сего ради не отверзаю уст своих и бых яко человек не слышах и не имый во устех своих обличения божия. Приходящие же к моему окаянству христолюбивые поборники благочестия приемлют пользу от божественных книг, которых у меня ныне довольно, по милости божией. Точию мои недостойные очи и персты служат к их пользе, которыми могу сыскать яже им на пользу, но сами читают, ибо и сему недостоин есмь, но богу тако изволившу, ради прочих спасения, попусти мне дерзнути на сие, яко же и древле скверными Валаамом учаше, тако и ныне моим окаянством… Не сия ли есть вина сему (что не соглашаются ему дозволить удалиться от мира, вероятно, в раскольничий монастырь), дражайшие мои, яко не в правоверии находимся? Сего ради богом вас прошу, потщитесь испытать сие опасно, ибо тако есть писано: «аще и вся добродетели исправит человек, а неправо верит, ничто же себе пользы получит, но со еретики осудится». И ныне избавихся от заблуждения, чего и вам желаю всем сердцем. Нет времени ясно вам писать — не поспею на почту. Сего ради богом вас прошу помолиться о мне всемогущему богу. На что, драгие мои, просите, чтоб меня показать нашим купцом? Чего не желаю. Или что так нетерпеливо желаешь видеть мое недостоинство, дражайшая сестрица, ибо груб есмь и невежда и не можете ни малейшия пользы от меня получить… Паспорта от вас не желаю и вас не требую, а что случится, то извещу. Если придет обо мне сообщение в магистрат, то попросите, господа ради, общество, дабы уволило навсегда мое окаянство, ибо уже оказался никуда непотребен».

Не знаем, продолжалась ли после этого переписка у Авфония с отцом; знаем однако из последующих обстоятельств, что все, о чем ни просил сын в приведенном письме, отцом было исполнено. Горбатовское городское общество дало ему увольнительный вид, в котором, называя Авфония глухим и немым, дозволяло ему вступить в монастырь. Родители и вся семья Кочуевых обратились в раскол: в 1830 году умер старик Кочуев и похоронен в Оленевском ските. В этот скит поступила его вдова Дарья Осиповна и старшая дочь Авдотья Кузьминична. Обе постриглись: одна в 1833 году под именем Досифеи, другая под именем Елизаветы. Другие сестры Авфония были замужем за раскольниками.

Получив увольнение от горбатовского общества, Авфоний Кузьмич недолго оставался в Симбирске. О сильном влиянии его на раскольников и совращении им многих православных дошло до сведения правительства. Избегая беды, он скрылся у Кузьмичевых, а отсюда перебрался в Верхнепреображенский Иргизский монастырь. Это было в 1828 году.

Настоятелем Верхнепреображенского монастыря в то время был престарелый инок Гавриил, но делами управлял Силуян, человек умный, хитрый, довольно начитанный и еще не старый. Ему не было и сорока.

Уроженец Александровской слободы, Гальяны тож, что подле города Александрова, Владимирской губернии, сын крестьянина конюшенного ведомства, Семен Никифоров, будучи лет шестнадцати от роду, поступил половым в один из московских трактиров, отлично выучился играть на бильярде и перед нашествием Наполеона сделался лучшим по Москве маркером. Глядя на красивого парня в белой коленкоровой рубахе, с кием в руке, похаживавшего вокруг бильярда и возглашавшего число очков, кто бы мог подумать, что он вместе с Кочуевым возгласит первое слово об учреждении заграничной старообрядческой иерархии?

Вскоре по изгнании неприятеля, когда один рекрутский набор следовал за другим, искусный маркер сдан был обществом в рекруты. Служить ему не хотелось, и, не дойдя до полка, Никифоров бежал. Нигде лучше нельзя было укрыться дезертиру, как у раскольников. Сменив кий на лестовку, маркер в качестве странника явился в 1816 году в Верхнепреображенский Иргизский монастырь, поступил в число братства, постригся, приняв имя Силуяна, и при помощи сильных старообрядцев, по чужому паспорту, приписался к хвалынскому городскому обществу.

Престарелый и почти совсем уже ослепший игумен Нижневоскресенского монастыря, знаменитый в истории старообрядства схимник Прохор, оказавший много услуг Иргизу и, между прочим, лично у императора Павла в Гатчине исходатайствовавший избавление от рекрутской повинности жителей Иргиза, а потом получивший от его щедрот шесть тысяч рублей на возобновление сгоревшей в Преображенском монастыре церкви, Прохор, сорок лет правивший всеми иргизскими монастырями и по всему старообрядству считавшийся за ревностнейшего поборника «древляго благочестия», в 1828 году, согласясь на убеждения саратовского губернатора князя Голицына, дал подписку о присоединении к единоверию. Ужас объял Иргиз и все старообрядские общины. Силуян, дотоле еще мало известный, завел по этому случаю деятельную переписку с Рогожским обществом в Москве, с Королёвским в Петербурге, с Рязановым в Екатеринбурге, с Казанью, Пермью, Керженцом, Доном, Уралом и линейными казаками на Кавказе. Деятельным помощником Силуяна и редактором этой переписки был вновь прибывший в монастырь послушник Авфоний Кузьмич, сделавшийся монастырским секретарем.

Отовсюду посыпались грозные упреки на Прохора. С помощью Кочуева, Силуян (сам не мастер он был писать) составил увещание старику и частью уговорами, частью угрозами добился того, что Прохор отказался от данной подписки. Это возвысило Силуяна в глазах старообрядчества, и в 1830 году, по смерти Гавриила, он был единогласно выбран в игумены Верхнепреображенского монастыря, в котором, за обращением Воскресенского в единоверческий, образовался новый центр Иргиза. Сам маститый схимник Прохор, по распоряжению правительства доживавший дни свои в этом монастыре, сделался подначальным Силуяну. И до 1841 года, то есть до тех пор, когда последний из иргизских монастырей, Верхнепреображенский, был обращен в единоверческий, Силуян стоял во главе иргизского братства. Об участии Кочуева в противодействии распространению единоверия на Иргизе также разнеслась весть по старообрядству. И вот имя его, пустынного учителя, молчальника, блаженного юрода, страдальца за веру, ревнителя по древлему благочестию, знатока святоотеческих книг, исповедника, проповедника, со славою промчалось повсюду. Достигал своей цели Авфоний Кузьмич.

Незадолго перед тем поступил в Верхнепреображенский монастырь воспитанник и наперсник Кочуева, Петр Васильевич Вандышев, принявший в пострижении имя Платона. Вандышевы были люди достаточные и находились в родственных связях с богатыми купеческими старообрядческими домами Казани, Саратова и других Приволжских городов. Чтение, под руководством Кочуева, прологов и патериков о жизни и подвигах пустынников, распеваемые Авфонием псалмы об Алексее человеке божием, покинувшем богатый дом родителей и молодую, прекрасную невесту, об индейском царевиче Иоасафе, что по внушениям учителя своего Варлаама променял сладкие яства на гнилую колоду, царские вина на болотную воду, казну золотую на власяницу, Индейское царство на дикую пустыню, — воспламенили впечатлительную натуру юного купчика. Воспитанный отчасти по-светски, любивший и тонкие вина, и карты, и даже танцы, немножко знавший по-французски, большой охотник до светской литературы, особенно до исторической, — Вандышев, оставив дом родительский и, как говорят, приготовленную ему невесту, бежал на Иргиз по указанию Авфония. Мать и невеста бросились в погоню. Но, достигнув Преображенского монастыря, они встречены были молодым человеком в иноческом одеянии. Не было больше Петра Васильевича Вандышева: перед ними, опустив глаза, смиренно стоял старец Платон. Иргизские монахи без искуса, без испытания, постригли его в тот же день, как он прибежал к ним, не забыв взять из дома значительную сумму денег. Платон вскоре сделался казначеем Преображенской обители.

Живя в монастыре, отец Платон по молодости увлекался иногда мирскими соблазнами и впадал в греховную суету. Но не беспросыпное пьянство, укоренившееся издавна на Иргизе, составляло утешение отца Платона. Вкусивший несколько от плодов симбирской цивилизации, он был непрочь попировать иной раз с приятелями, но в таком случае не полуштофы кабацкой сивухи, а тонкие вина, в бутылках с золочеными этикетами, являлись на столе иночествующего сибарита, и монашеская келья оглашалась звуками гитары, пением страстных романсов, стихами Пушкина, звуками пламенных поцелуев с сестрами Покровского монастыря и частым хлопаньем пробок если не шампанского, то, по крайней мере, знаменитого в ту пору цимлянского. Нередко, окруженный бутылками, отец казначей закладывал приезжим приятелям банк или целую ночь напролет проигрывал с ними в ландскнехт и трынку. Но все прощалось Платону ради его рода, ради его ума, денег и огромных связей по всему Поволжью.

И секретарь монастырский Кочуев и казначей Платон были искренними друзьями отца Силуяна и постоянными его собеседниками. Четвертым в их монастырском обществе был эконом монастыря, инок Афанасий, человек совсем иного склада. Вышел он из простых мужиков, но, благодаря природному уму и редким способностям, стал он неизмеримо выше других иргизских монахов и сделался наперсником Силуяна. Он был еще молод, только годом старше Кочуева: в 1830 году ему исполнилось 27 лет.

Абрам Абрамович Кулябин был сын казенного крестьянина Вятской губернии. От рождения старообрядец лет двадцати от роду покинул он родину, поселился на Иргизе и постригся в иноки, приняв имя Афанасия. Он так же, как и названные выше лица, много читал и начитанностью приобрел уважение в среде старообрядцев и большое на них влияние. Находясь в дружеских отношениях с главой глазовского раскола, Ионою Телицыным, с глазовским купцом Лысяковым, с самарскими купцами Абачиными, хвалынскими — Кузьмичевыми или Михайловыми и села Мечетного Мальцовыми, этими столпами местного старообрядства, Афанасий, посредством этих благоговевших перед ним людей, имел громадное нравственное влияние на приволжских и прикамских старообрядцев. Слава о нем в тридцатых и сороковых годах гремела во всех старообрядческих общинах восточной части Европейской России. Казаки уральские и линейные благоговели пред Афанасием. Впоследствии он сделался старообрядческим епископом.

Весело и привольно жил на Иргизе этот избранный кружок молодых иноков. Они властвовали над монастырем. Кормя братию и дозволяя ей пьянство и разгул, они во всем остальном держали ее в ежовых рукавицах. Остальные монахи и даже попы были рабами избранного кружка. В неменьшей зависимости от них находился и соседний Верхнепокровский женский монастырь. Прямо тропинкой от мужского и женского монастыря не более версты. Хотя и в том и в другом ворота запирались, но были калиточки, и иноки с инокинями проводили не только дни, но и ночи друг у друга. Избранный кружок не ходил в гости к покровским инокиням. Монахини, послушницы и даже гостьи являлись в кельи Силуяна, Платона, Афанасия и Кочуева, по назначению. Это не считалось грехом: «это не грех, а только падение», говорили иргизские подвижники и подвижницы. Сама покровская мать-игуменья Надежда благодушно взирала на грешки своих евангельских дщерей и сквозь пальцы смотрела, как они под вечерок шмыгали в калиточку и пробирались заветною тропинкой к ожидавшим их в Преображенской обители иночествующим любовникам.

Был у отца Силуяна еще друг-приятель, богатый купец города Вольска, Гурий Иванович Суетин, один из умнейших и влиятельнейших старообрядцев поволжского края. Снимая в Заволжье, близ Иргиза, обширные участки казенной земли под хлебопашество, имел он там немало хуторов, а подле Вольска, в котором жил, обширные сады. Имея торговые дела на Кавказской линии, он часто бывал и подолгу живал в тамошних старообрядческих станицах и приобрел там огромное нравственное влияние на своих единоверцев. Занимаясь исполнением торговых поручений от разных купцов-раскольников, Гурий Иванович находился в коротких, дружеских связях с главными членами Рогожского общества в Москве, с богатыми старообрядцами Петербурга и нижнего Поволжья. Влиятельные старообрядцы Саратова, Сарапула и Екатеринбурга находились в близком родстве с Суетиным. Одаренный обширным умом, предприимчивостью и редкою энергией, Суетин был человек старого закала, патриархальный домовладыка. Не только будучи во временных отлучках, но даже находясь впоследствии в ссылке в Кутаисе, посредством переписки он распоряжался и домом, и хозяйством, и семьей до малейших подробностей. Из его переписки, находившейся у нас под руками, видно, что сыновья, имевшие уже своих детей лет по пятнадцати, ворочая сотнями тысяч, сюртука не смели сшить без отцовского приказания из пожизненной ссылки. Старший сын его Иван Гурьевич был деятельным помощником отца и по делам торговли и по делам секты. Он воспитывался в московской коммерческой академии и был хорошо образован. Старик Суетин не считал образования помехой расколу и впоследствии внучат помещал в коммерческую академию и другие учебные заведения. Чуждаясь православия, он не чуждался православного духовенства, и когда в Вольске была учреждена кафедра викарного архиерея — Суетин был в восторге от такой чести родному и горячо любимому им городу и деятельно хлопотал об устройстве епископского дома, скупал для него сады и пр.

Раз, обозревая свои хутора, Гурий Иванович заехал в Верхнепреображенский монастырь к другу своему, Силуяну. Отслушав, по обычаю, в часовне длинную уставную службу, потрапезовав с братией в келарне, почетный гость отправился в игуменские кельи. Там, кроме Силуяна, находился эконом Афанасий, казначей Платон и секретарь Кочуев. Сели собеседники за стол, уставленный, по скитскому обычаю, икрой, балыками, разными соленьями, орехами, пряниками, пастилой, финиками и ягодами. Греховных утешений, разумеется, тут не было. С Гурием шутить было нельзя: он постоянно носил толстую, суковатую палку, знакомую спинам иргизских монахов и даже монахинь. За чаем, пуншем, мадерой и цимлянским повели беседу о тесных обстоятельствах старообрядства.

Главнейший и богатейший иргизский монастырь Воскресенский обращен в единоверческий. Ходят верные слухи, что и с другими будет то же. Иргизу, этому Иерусалиму русского старообрядчества, грозит падение. Строго воспрещено иргизским попам отлучаться из монастырей. Строго запрещено вновь принимать беглых священников. Строго запрещено разъезжать по России иргизским монахам и вновь принимать их. Строго запрещено принимать поклонников, стекавшихся на Иргиз из разных мест России и даже из-за границы. Заграничным раскольникам вовсе запрещено переходить, хотя бы и на время, в русские пределы. Моленные и часовни по всей России описаны, и вновь не дозволено ни новых строить ни старых починять. Запрещено инокам называться иноками и носить иноческую одежду. Стали ссылать старообрядцев в Закавказье. Назначали в Пермской губернии миссионеров из духовенства, которые на первых же порах нанесли сильный ущерб старообрядству. Но всех бед горшая беда — «оскудение священства». Вот что было предметом беседы в келье отца Силуяна. Что же будет? Что делать? Оскудение священства уже и теперь, тотчас же после состоявшихся воспретительных постановлений, сделалось тягостно, а впереди неизбежно что-нибудь одно: или идти в беспоповщину, или принять единоверие. Ни того ни другого не хотелось. Что же надо делать?

Объединить все старообрядство правильным иерархическим началом и господствующей церкви противопоставить свою собственную, независимую и канонически устроенную церковь. Вот что, по мнению собеседников, надо было сделать.

Но как этого достигнуть? Толковали много и наконец договорились, что искание архиерейства и учреждение не зависимой ничем от господствующей церкви старообрядческой иерархии составляет единственный выход из тяжкого их положения. Но где взять архиерея, где устроить ему кафедру, безопасную от преследований правительства, которые, разумеется, тотчас же последуют?

Недоумевали собеседники. И поднял свой голос Авфоний: «Непременно и неотложно надобно учредить архиерейство, — сказал он. — Поискать надо, нет ли где на Востоке епископов, сохранивших «древлее благочестие», а если таких не сыщется, пригласить русских, если же не пойдут, то греческих, и принять согласно правилам святых отец. Жительство же устроить непременно за границей, и всего лучше в Буковине, так как тамошние старообрядцы имеют привилегии от австрийских императоров, а турецкий султан теперь, после войны, всякую волю русского правительства исполнит и, по требованию его, старообрядческое архиерейство разорит».

В восторг пришли слушавшие слова Кочуева. А он стал развивать план действий.

— Но это будет стоить больших денег, — заметил он.

— За деньгами не постоим, — закричал Суетин, — что имею — все отдаю, и Москва мошной тряхнет, целый синод архиереев добудем.

Авфоний принялся писать проект об устройстве заграничной иерархии. Суетин известил об иргизской мысли своего приятеля, одного из влиятельных людей Рогожского общества и кладбищенского попечителя, Ивана Васильевича Окорокова; этот сказал Шелапутину, Федору Рахманову, Ивану Александрову и Федору Карташеву. Всеми мысль иргизская была принята с восторгом. То льстило особенно этим рогожским тузам, что вот добудут они архиереев и станут помыкать ими, командовать над ними. Не попа какого-нибудь беглого, что на сивого жеребца церковь сменял, не какого-нибудь скитского игумена, бродящего за сбором, а самого преосвященного владыку изругать иной раз можно будет и всяким иным образом его «поначалить». Вот что льстило. Таковы расчеты имели знаменитые рогожские толстосумы.

Сказали названные выше рогожцы об иргизской затее попу Ястребову. Обрадовался поп и благословил начинание. До поры до времени дело сохраняли в тайне. В то время Рогожское общество находилось в сильном волнении. Оскудение священства до такой степени взволновало московских старообрядцев, что, несмотря на рассказанную уже выходку попа Ястребова, многие из них вновь стали громко поговаривать о принятии на кладбище единоверческих священников. Только небольшое число закоренелых фанатиков оставались упорными защитниками прежних порядков. Им-то для сохранения своего влияния и было необходимо придумать какое-нибудь средство против грозившей опасности остаться без попов и видеть падение своей секты. Для обсуждения столь важного вопроса, старшины Рогожского кладбища решились в начале 1832 года собрать на собор людей начитанных и уважаемых из всех главных пунктов русского старообрядства.

Зимой 1831–1832 года двинулись на Москву послы из Ветки, из Стародубья, Керженца и Иргиза, из Саратова, Перми и Екатеринбурга, из Казани, Ржева, Торжка и Твери, из Тулы, Боровска и других городов. Приехали казаки донские, уральские и линейные — всех казаков до сорока человек.

Представителем Ветки был престарелый игумен Лаврентьева монастыря, Симеон, еще в 1798 году поступивший в настоятели по смерти игумена Феофилакта, о смерти которого так много сожалел граф Николай Петрович Румянцев, вотчинник трех мужских и одного девичьего ветковских монастырей. Симеон наследовал милости и почет покровительствовавшего ветковским обителям канцлера, заведовал другими мужскими монастырями и даже девичьим, по особому предписанию управляющего гомельским именем фон-Фока. Из Стародубья прибыли: настоятель Покровского монастыря Рафаил, старец чрезвычайно уважаемый старообрядцами, и настоятель Никольского монастыря Сергий с старцем Ипполитом. С Керженца — престарелый Илия, игумен Улангерской обители, и настоятель керженского Благовещенского монастыря Пафнутий, гусляк родом, у которого в монастыре жил инок Дионисий, родной брат первейшего столпа Рогожского общества, знаменитого толстосума Федора Рахманова. С Иргиза явился Силуян, а с ним и затейник дела — Кочуев. В числе мирян представителем старообрядцев Саратовской губернии был Гурий Иванович Суетин.

Собрание депутатов назначено было не в Рождественской часовне, как водилось дотоле, а в комнатах конторы. Из рогожского духовенства тут находились: Иван Матвеевич Ястребов, Ермилыч и другие. Из московских старообрядцев заседали только старшины и попечители, именно: Антип Дмитриевич Шелапутин, Федор Андреевич и Василий Григорьевич Рахмановы, Николай Дмитриевич Царский, Василий Ефремович Соколов, Федор Боков, Максим Горелов, Иван Александров, Федор Карташев; сын умершего попа, занимавшийся делами Шелапутина по Рогожскому кладбищу, Василий Акимов; Иван Васильевич Окороков, Егор Воробьев, Неокладной, Свешников, Мотылев и другие. Совещание началось рассуждениями на вопрос — принимать или не принимать единоверие. Говорили и за и против. Просил слова и секретарь иргизский. Силою красноречия и блестящими софизмами успел он убедить собрание, что только старая вера непреложна и истинна, что только она одна дает жизнь и вечное спасение. Могучим помощником Авфонию явился поп Иван Матвеевич, слово которого было законом для многих раскольников, особенно для его духовных детей, которых много было на соборе. Тут же связал он московских старшин, а затем постепенно и всех остальных страшною клятвою никогда и ни в каком случае не покидать старообрядства и под страхом вечного осуждения не открывать имеющей возвеститься великой тайны. Затем объявил, что в собрании находится великий подвижник, страдалец за веру отеческую, от господа одаренный разумом и книжным учением.

— Он возвестит вам тайну сию, — сказал поп Ястребов, — он укажет средство отклонить навсегда затруднения в недостатке священников; он даст нашему богоспасаемому обществу новую силу, крепость и жизнь. Вот он, — сказал поп, выводя Кочуева на середину. — Отверзите уши ваши и того послушайте.

Смиренною, притворно-робкою поступью вышел на середину, ведомый старшим рогожским попом, невзрачный, приземистый, худощавый, двадцативосьмилетний Авфоний. Осуществлялись пылкие его мечтания: что думал он в Хвалынске, в саратовском лесу, в Жигулях, в Симбирске, то сбывалось. Ему внимают именитейшие старообрядцы царствующего града Москвы, на него с уважением смотрят представители старообрядства всей России. Тихим, ровным, вкрадчивым голосом изложил он проект свой.

Для осуществления предположения Кочуев предложил сначала съездить в Петербург и попробовать достигнуть предназначенной цели путем законным; в случае же неудачи послать доверенных лиц в Турцию и Грецию, чтобы склонить к себе одного из находящихся не у дел митрополита. О месте пребывания будущего раскольничьего иерарха не сказал ни слова. Да об этом на сей раз никому и в голову не пришло.

Тем не менее предложение иргизского секретаря принято было с восторгом, хотя и не всеми. Кроме Ястребова, все рогожское духовенство, как не имевшее доселе ни от кого законной зависимости, никак не хотело согласиться на осуществление проекта Кочуева и предлагало остаться по-прежнему. Царский с своею партиею настаивал, чтобы, не вдаваясь в такое новое, еще неверное и во всяком случае опасное дело, ходатайствовать у правительства о восстановлении силы правил 1822 года относительно приема вновь беглых попов. Но Шелапутин, Федор Рахманов, Боков и Горелов крепко ухватились за мысль Кочуева и предлагали тотчас же просить у правительства дозволения иметь своего епископа, обещанного в прошлом столетии, а в случае решительного отказа — устроить тайно старообрядческую иерархию. Василий Григорьевич Рахманов и Федор Ананьевич Карташев, сначала молчавшие, теперь сильно поддерживали эту мысль. Кочуев торжествовал. Для примирения разделившихся партий он предложил вести два дела разом: ходатайствовать о восстановлении правил 1822 года, представив правительству записку о невозможности старообрядцам присоединиться к единоверию, и в то же время вести дело об учреждении иерархии. И то и другое он принимал на себя. Все согласились, кроме попов. Они с негодованием оставили собрание, разумеется, за исключением Ивана Матвеевича.

Рогожский собор имел не одно заседание. В виду «оскудения священства» постановили некоторые правила в явную противность установленным древнею церковью правилам, оправдывая себя любимым выражением старообрядцев: «по нужде и закону пременение бывает». Таким образом на этом соборе установлена была заочная исповедь, предоставлено право не имеющим иерейского сана чернецам не только исповедовать и приобщать, но даже постригать в монашество. Пользуясь таким расширением власти, некоторые монахи, по захолустьям, венчали даже свадьбы.

Стали толковать о людях, способных на подвиг хождения по разным иноземным государствам для отыскания архиерейства. Лаврентьевский игумен Симеон заявил, что у него в монастыре есть монахи, не по одному разу бывавшие за границей, люди смелые, ловкие, предприимчивые, имеющие связи и знакомства с монахами раскольничьих монастырей в Турции, Молдавии и Буковине. На отправление сих паломников нужны были деньги. Открыли подписку и в самое короткое время собрали два миллиона рублей ассигнациями. Главными жертвователями были: Шелапутин, Федор и Василий Рахмановы, Федор Карташев, Иван Окороков, Егор Воробьев, Николай Царский, Неокладной и Свешников. Собранные деньги положили на Рогожском, а распорядителем их сделался Кочуев, переехавший на кладбище, где ему дали один из двух домов конторщика Синицына. Решено было привлечь и Королёвское общество в Петербурге к участию в этом деле и к пожертвованиям. В Петербург для этой цели вызвался ехать Федор Рахманов.

 

II. КОРОЛЁВСКИЕ

Спустя полвека после того, как в русском народе возник церковный раскол старообрядства, в то самое время, когда он начал распадаться на секты поповскую и беспоповскую, волею Петра I на берегах Невы возникла новая столица. Основатель ее не жаловал раскольников. В фанатических защитниках старины он видел закоренелых врагов своих нововведений и торжественно объявил их «лютыми неприятелями, государю и государству непрестанно зло мыслящими». При всей широте своего воззрения на свободу совести, для них одних признавал он необходимыми меры неумолимой строгости. Всякого звания и всякого вероисповедания людей желал он видеть в новой столице, не желал одних раскольников. Раскольники не любили Петра и в свою очередь не желали из старых, русских «богоспасаемых градов и весей» переселяться в новый «немецкий бург», где, по их понятиям, каждая пять земли осквернена была греховным нечестием. При жизни Петра раскольники не имели оседлости в Петербурге.

Но «немецкий бург» сделался «царствующим градом всея России», и Русь потянула к нему, как до того тянула к старинной Москве. Потянуло наконец на невские устья и старообрядцев. Сначала явились они на Охте в среде тамошних плотников и судостроителей, а потом и в самом Петербурге, в среде людей торговых и промышленных.

Московские раскольники преимущественно принадлежали и принадлежат к поповщинской секте; до половины XVIII столетия в ней почти вовсе не было беспоповцев; в Петербурге же, напротив, главная масса раскольников следовала и следует учению разных отраслей беспоповщины. Первые поселившиеся в Петровой столице раскольники были из нынешних Олонецкой и Новгородской губерний, где особенно развит раскол беспоповский. Поповцы в заметном количестве явились в Петербурге не раньше сороковых годов прошлого столетия.

То были по преимуществу переселенцы из Московской, Тверской и Ярославской губерний, привлеченные торговыми выгодами Число их постепенно увеличивалось, и в 1756 году они имели уже свою моленную в доме богатейшего из тогдашних петербургских поповцев, купца Гутуева. Обыкновенно эта моленная называлась «Гутуевскою», этим именем называлась и самая община поповцев в Петербурге. До 1762 года Гутуевская моленная оставалась негласною. Дочь Петра, безусловно верившая в непогрешимость всех действий своего родителя и находившаяся под влиянием духовенства, не отличавшегося в то время духом терпимости, ни под каким видом не дозволяла раскольникам отправлять в своей резиденции богослужебные их обряды. Оттого Гутуевская моленная и содержалась в глубокой тайне. Едва скончалась Елизавета, петербургские старообрядцы открыто стали совершать службу в своей моленной. Сохранилось предание, что сам Петр III разрешил им это. Указы его о сочинении особого положения о раскольниках и о назначении на Керженец особых опекунов для защиты тамошних келейных жителей от притеснений дают повод думать, что предание это не лишено основания. Облегчение раскольников, начавшееся в кратковременное царствование Петра III, ободрило «гутуевцев», прежде всех иногородних собратий своих воспользовавшихся дарованною свободой. Вслед за тем Екатерина II целым рядом узаконений облегчила тяжкое дотоле положение старообрядцев, и они с каждым годом стали более и более переселяться из внутренних губерний, из Сибири и даже из-за литовского рубежа в северную столицу. Вскоре Гутуевская моленная уже не могла вмещать быстро умножавшихся прихожан. В 1771 году, в то самое время, когда в Москве заводились Рогожское и Преображенское кладбища, в Петербурге последователи поповщины получили правительственное дозволение на устройство двух моленных, вместо упраздненной по причине тесноты Гутуевской. Возвести для этих моленных отдельные здания петербургским старообрядцам однако не было дозволено. Они должны были довольствоваться моленными, устроенными в виде домовых церквей. Одна такая находилась в доме купца Родиона Захарова, в Апраксином переулке, у Семеновского моста, другая на отведенном правительством для раскольников кладбище, на Волковом поле. На этом кладбище, по примеру Рогожского, устроен был и богадельный дом, но в гораздо меньших размерах.

Гутуевская община находилась в духовной зависимости от Стародубья. Из тамошнего Покровского монастыря гутуевцы получали «исправленных» попов, запасные дары и мнимодревнее миро. Клинцы снабжали их книгами, выходившими из-под станков тамошней старообрядческой типографии, с цензурного дозволения суражского нижнего земского суда, а также венчиками и разрешительными молитвами, возлагаемыми на усопших. Из старообрядческих монахов являлись в Петербурге преимущественно стародубские, а чаще всего из соседнего с Стародубьем, одного из ветковских монастырей, Лаврентьева. Свято сохраняя старые правила и обряды Стародубья, гутуевцы приходящих от великороссийской церкви принимали третьим чином, без перемазания. Впрочем, случаи таких приемов в Петербурге были чрезвычайно редки и потому не могли возбуждать разногласия в тамошнем старообрядческом обществе. Вообще в Петербурге раскольники всех сект никогда не отличались духом прозелитизма, и случаев совращения из православия там было весьма немного, сравнительно с другими местами. Умножились петербургские раскольничьи общины исключительно посредством переселений старообрядцев из других городов и селений.

Более тридцати лет в Петербургской общине не было ни споров, ни раздоров. Наконец московские рогожцы, враждовавшие со стародублянами из-за перемазания, произвели разделение и в Петербурге. Известно, что и на перемазанском соборе, бывшем в Москве в декабре 1779 года, крамольная партия нововводителей, во главе которой стоял Никита Павлов, одержала верх над отвергавшими нововводное перемазание. Глава последних, московский купец Григорий Федорович Ямщиков, в доме которого начался собор, не хотел, по окончании его, оставаться в Москве, где продолжались и умножались нескончаемые ссоры, доходившие до открытого насилия, ибо раздорники не один раз пытались доказать необходимость перемазания кулаками и дубинами. Он переселился в Петербург, где старообрядцы и слышать не хотели о перемазании. В среде петербургских старообрядцев он тотчас же приобрел большое значение и стал во главе их. Пользуясь таким положением, Ямщиков ревностно поддерживал общение петербургских старообрядцев с отвергнувшим перемазание Стародубьем и всячески отстранял влияние усиливавшихся с каждым днем рогожских кривотолков. Но недолго мог он поддерживать внутренний мир и братское согласие между петербургскими старообрядцами.

Влиятельнейшие (до переселения Ямщикова в Петербург) старообрядцы не совсем дружелюбно смотрели на него. Им было крайне досадно, что новый человек сразу занял положение, совершенно уничтожавшее их значение. Особенно негодовал на это богатый купец Иван Никитич Ильин, до тех пор глава петербургской старообрядческой общины. С самого приезда Ямщикова стал он к нему во враждебное отношение, хотя и не открытое. Этим воспользовались московские кривотолки и с Рогожского кладбища кинули на берега Фонтанки камень раздора. Небывалые дотоле в среде петербургских старообрядцев разномыслия, внутренние несогласия и самое раздвоение возникли между ними благодаря вмешательству рогожских богословов, ссорами и побоями утверждавших свое учение о перемазании.

Еще во время перемазанского собора в Москве, глава противной Ямщикову партии, Никита Павлов, с рогожским попом Александром, 24-го декабря 1779 года писали в Петербург послание, в котором, доказывая необходимость приема никониан вторым чином, посредством перемазания, предостерегали петербургскую общину от противника этого учения, Никодима, и его «хитросплетенных кривосказаний». Никодим, душа партии Ямщикова, впоследствии основатель единоверия, как стародубский инок, был хорошо известен в Петербурге и пользовался там общим уважением. Поэтому на рогожское послание в Петербурге сначала не было обращено особенного внимания… Рогожцам даже не отвечали. Но когда в Петербург переселился Ямщиков и прежние столпы тамошней поповщины потеряли прежнее значение, рогожское послание было вынуто из-под спуда, и в Петербурге возбужден был вопрос о перемазании. Ямщиков, верный убеждениям, из-за которых покинул родину, ревностно восстал против перемазания и всеми силами старался удалить из среды петербургских старообрядцев самые толки об этом предмете, повсюду внесшем в старообрядство вражду и раздоры. Но Ильин, руководившийся более личным недоброжелательством к своему недругу, чем желанием утвердить нововводное перемазание в Петербурге, составил сильную партию из богатейших петербургских старообрядцев, стал с нею в открыто враждебное отношение к Ямщикову и вошел в письменные сношения с Рогожским кладбищем. Партию Ильина составляли: Иван Яковлевич Маришин, Семен Васильевич Савинов, Иван Иванович Милов, Федор Иванович Автамонов, Викуль Михайлович Кочерыжников, Федор Лукин, Петр Макаров, Иван Смирнов и другие. Через два года по получении в Петербурге послания с перемазанского собора, 29-го ноября 1781 года, они послали на Рогожское, к попу Александру и попечителям Ивану Семеновичу и Александру Степановичу (фамилии их нам неизвестны), вопросы, в которых просили разрешения некоторых недоразумений относительно перемазания. Рогожские старшины не медлили и в 1782 году прислали ответы, которые однако не всех удовлетворили. Из пославших вопросы, Милов, богатый несравненно более Ильина, отстал от его партии и многих увлек за собой. Разделение общины совершилось. Партия Ильина приняла перемазание, вошла в общение с Рогожским кладбищем и разорвала связи с Стародубьем надолго, до тех пор почти, когда, около 1816 года, и там окончательно утвердилось перемазание Партия Ямщикова осталась верною доселе существовавшим в Петербурге стародубским правилам; она была гораздо многочисленнее, зато члены ее были беднее единомышленников Ильина, а потому менее сильны. Милов пристал к Ямщикову.

Произошли ожесточенные споры, вражда закипела. Между партиями, и хотя дело не дошло ни до рогожских кулаков ни до стародубских дубинок, но злобы и ненависти и в Петербурге оказалось не меньше, чем в Москве и слободах Стародубских. За ненавистью последовали взаимные проклятия, произнесено было слово «анафема», и внутренний мир дотоле единодушной общины окончательно был разрушен. Приверженцы Ильина с приверженцами Ямщикова прервали общение и в пище и в молитве. А молитвенный дом в городе был один. Перемазанцы овладели моленной в доме Захарова и не пускали в нее последователей Ямщикова и Милова. Кладбищем на Волковом поле с моленной и богадельной они же овладели. Ямщиков помог горю своих собратий. У него еще в Москве была богато устроенная моленная, со множеством старинных икон, книг и разной церковной утвари, которую он сначала поставил было в моленной Захарова и на Волковом поле. Теперь, после долгих пререканий, едва не дошедших до судебного разбирательства, он взял из обеих моленных свои вещи и перенес в свой большой каменный дом, стоявший рядом с Захаровскою моленной. Таким образом в Апраксином переулке явились две поповщинские моленные: в Ямщиковской служил поп стародубский, принятый третьим чином, в Захаровской — беглый из владимирской епархии и перемазанный на Иргизе поп Василий Андреев. Десять лет стояли рядом эти моленные. Такое соседство послужило к большему усилению вражды и нередко подавало повод к соблазнительным сценам. Чтобы положить этому конец, Ильин перенес перемазанскую моленную из дома Захарова в свой, находившийся на правой стороне Фонтанки, между Чернышевым и Аничковым мостами. Это было в 1792 году.

Партия неприемлющих перемазания, во главе которой стояли Ямщиков и Милов, как уже сказано, была многочисленнее рогожской партии Ильина, и хотя в ней находилось менее людей богатых, зато немало было людей влиятельных по своим знакомствам с тогдашними правительственными лицами. Довольно сказать, что им покровительствовал всемогущий тогда князь Потемкин. Никодим и другие стародубляне, бывая в Петербурге, поддерживали и скрепляли связи этой партии с теми стародубскими общинами, которые, отвергая перемазание, стремились к большему сближению с православной церковью. Еще за два года до высочайшего утверждения известных платоновских правил единоверия, в 1798 году значительнейшая часть прихожан ямщиковской моленной изъявила желание принять православного священника от местного митрополита на тех основаниях, на которых в 1785 году дозволено было старообрядцам, новопоселенным в Таврической области и давно жившим в наместничествах Черниговском и Новгородсеверском, принимать священников. Во главе согласившихся на такое примирение с православною церковью был Милов. Ямщиков не был в числе согласных и не пустил в свою моленную православного священника. Поэтому Милов, для новообратившихся к единоверию, устроил в своем доме, на Захарьевской улице, временную церковь. Это была первая единоверческая церковь в Петербурге. Вскоре Милов, на свое иждивение, построил близ своего дома особую каменную церковь во имя св. Николая Чудотворца. Она существует до сих пор и известна под именем «Миловской». В 1800 году прихожанам ее отдана старообрядческая часовня на Волковом поле, тогда же обращенная в единоверческую церковь.

До обращения Милова в единоверие, ямщиковская партия была, как сказано выше, многочисленнее и сильнее перемазанцев. Теперь вышло наоборот. Оставшихся с Ямщиковым в расколе было несравненно меньше, чем прихожан моленной Ильина. Вскоре умер стародубский поп, служивший в Апраксином переулке, и духовные его дети, за неимением другого, стали ходить к иргизскому попу Василию Андрееву. Наконец пожар 1804 года положил конец ямщиковской партии и разделению петербургской старообрядческой общины. Сгорели обе моленные, Ямщикова и Ильина. Ямщиков не возобновил своей, да и возобновлять ее было почти не для кого. Его единомысленники частью перешли в миловскую единоверческую церковь, частью присоединились к усилившимся перемазанцам, число которых постепенно увеличивалось посредством переселений в Петербург раскольников из разных городов внутренней России. Через неделю после пожара они устроили временную моленную, а через несколько месяцев в Толмазовом переулке, в доме мещанина Петрова, у них явилась новая моленная, устроенная так же просторно и богато, как и существовавшая в доме Ильина. Через шесть лет (в 1810 году) и она была истреблена пожаром, а в 1811 году явилась снова в несравненно более обширном виде на Ивановской улице, в доме купца 1-й гильдии, старообрядца Владимира Королева.

Эта моленная, открыто существовавшая в продолжение тридцати трех лет (1811–1844), была известна под названием «Королёвской». Самая община петербургских старообрядцев по ее имени стала называться «Королёвской», как некогда по гутуевской моленной называлась Гутуевскою. Теперь уже более двадцати лет прошло со времени уничтожения Королёвской моленной, а последователи поповщины в Петербурге и доселе (1867) еще называются «Королёвскими».

Весь верхний этаж обширного каменного дома обращен был в домовую церковь с иконостасом, уставленным древними иконами в драгоценных украшениях. В ней устроен был алтарь с престолом, впрочем, неосвященным; поэтому и литургий здесь не совершалось. В нижнем этаже здания помещались больница и келарня (кухня со столовой). В особом деревянном флигеле помещалась богадельня на полтораста кроватей; внутреннее ее устройство было такое же, как и в Москве на Рогожском кладбище, но в меньших размерах. Рядом с домом Королева находился дом старообрядца же Груздева, в котором жил поп Василий Андреев с сыном Иваном, уставщиком Королёвской моленной. Тут же жили и певцы.

Оба дома, королёвский и груздевский, хотя официально и считались частной собственностью, но в действительности еще с 1811 года составляли принадлежность всего петербургского старообрядского общества, а в 1824 году у крепостных дел с. — петербургской гражданской палаты явлена была купчая крепость на продажу купцом Королевым каменного дома с. — петербургскому старообрядческому обществу за 40000 рублей.

Едва была устроена Королёвская моленная, как охтенский протоиерей Андрей Иванович Журавлев, известный автор «Историческаго известия о раскольниках», 18-го апреля 1811 года донес петербургскому митрополиту Амвросию, что раскольники устроили на Ивановской улице, в доме Груздева, моленную и имеют при ней беглого попа. Началось дело. Полицеймейстеру графу Васильеву поручено было произвесть формальное следствие. Он нашел моленную со всеми церковными принадлежностями, кроме сосудов, но не в доме Груздева, как писал протоиерей Журавлев, а в доме Королева. В первом, как оказалось, жил престарелый поп Василий Андреев. Бумаги этого попа были в порядке, у него был паспорт, выданный ему в Саратове и подписанный тамошним губернатором Панчулидзевым. В этом паспорте поп Василий назван был «отпущенным в Петербург священником Нижневоскресенскаго (что на Иргизе) монастыря». Панчулидзев не имел права выдавать таких паспортов, но поп не виноват же был в том, что губернатор дал ему вид, какого не должен был выдавать. Другое дело — моленная, при которой служил Василий Андреев: ей грозила серьезная опасность. Старообрядцы, после пожара в доме Ильина, построили ее без разрешения местной власти, и потому она подлежала уничтожению. Но дело, произведенное графом Васильевым, кончилось благоприятно для старообрядцев. Состоялась следующая резолюция императора Александра Павловича, собственноручно им написанная 20-го августа 1811 года: «не делать каких-либо новых о ней (моленной) распоряжений, поелику оная часовня не есть вновь заведенная, а оставить ее по-прежнему до общаго рассмотрения подобных сему обстоятельств». После того Королёвская моленная существовала уже гласно, служение в ней производилось открыто, поп Василий оставлен в покое, и граф Васильев возвратил ему отобранные у него при обыске поручи. Продолжал священнодействовать у Королёвских этот поп, дожил до ста лет и умер около 1840 года.

С тех пор, как последовало высочайшее повеление об оставлении Королёвской моленной неприкосновенною, прихожане ее, наперерыв друг перед другом, стали украшать и обогащать ее. Старопечатные евангелия, обложенные драгоценными окладами, золотые кресты, сребропозлащенные, унизанные жемчугами и осыпанные брильянтами и другими дорогими камнями иконы, великолепные плащаницы, хоругви и разные другие церковные принадлежности снесены были в Королёвскую моленную богатыми ревнителями древнего благочестия и благолепия храма. Вскоре петербургская моленная сделалась одною из богатейших старообрядческих церквей, хотя снаружи и ничем не отличалась от обыкновенных домов столицы: тот же ровный, гладкий фасад без всяких украшений, с двумя рядами окон: ни купола, ни креста, ни колоколов, ни даже наддверной иконы у входа не было видно; зато внутреннее устройство отличалось богатством, блеском и даже некоторого рода вкусом.

Не было у Королёвцев ни соборного служения с девятью или двенадцатью попами, ни торжественных крестных ходов вокруг часовен или на иордань, как это водилось на Рогожском; не звонили на Ивановской улице в колокола, как на Иргизе; не ходили с иконами и крестами для молебнов на поля, как на Керженце. Зато иного рода торжество раскола бывало здесь от времени до времени. В праздничные дни в Королёвской моленной, рядом с купцами и мещанами, одетыми в кафтаны старинного покроя, стояли в мундирах, нередко с орденами, офицеры и даже генералы древлего благочестия, «благочестивая рать небреемая, Христовы стрельцы, сиречь казаки», это — линейцы, уральцы и донцы, вызываемые в Петербург, в собственный его величества конвой, и в ту пору бывшие все поголовно в расколе. Кроме казаков, молившихся в Королёвской часовне по старинной лестовке, исповедовавшихся и причащавшихся у попа Василия, на свадьбах и на похоронах богатых старообрядцев не в диковинку было встретить хороших знакомых их и приятелей, иногда даже родственников, в парадных мундирах, в лентах и звездах. В дни совершения таких обрядов над кем-либо из членов значительнейших старообрядческих семейств, Ивановская улица во всю почти длину ее, а отчасти и Кабинетская, были заставлены каретами, и для наблюдения за порядком при разъезде наряжались к моленной полицейские чины. Похоронные процессии, сопровождаемые длинною вереницей экипажей, с полицейскими чинами и жандармами по сторонам, тянулись иногда по улицам от Королёвской моленной до Волкова поля и даже до Охты. Такой блеск придавал особое значение Королёвским в среде их одноверцев. Монахи и монахини иргизских, керженских и стародубских скитов и монастырей, находившиеся в Петербурге со сборными книжками или для «стояния неугасимой свечи», в качестве канонниц и читалок, возвратившись в свои темные захолустья, рассказывали об этом блеске петербургского старообрядства с обычными прикрасами и преувеличениями. По рассказам их, Королёвская община пользовалась будто бы в Петербурге покровительством высокопоставленных лиц; в своих рассказах и письмах они называли этих лиц по именам, уверяя, что втайне эти знатные люди сами принадлежат к старой вере, и если бреют бороды и ходят в православные церкви, так единственно для приличия. Такого рода слухи в свое время имели печальные последствия. Видя совершенное противоречие в действиях местной власти с мнимым покровительством расколу сильных людей в Петербурге, жившие в отдаленных от столицы местах раскольники пришли к естественному заключению, что местные власти не имеют никаких повелений об ограничении их самовольства. Появились в разных местах подложные указы о свободе раскольнического богослужения, появились подстрекатели, и дело дошло до того, что например, в 1837 году, при обращении Средне-Никольского монастыря на Иргизе в единоверческий, раскольники оказали открытое сопротивление самому губернатору, так что пришлось для усмирения их прибегнуть к вооруженной силе. Со временем открылось, что все это было прямым последствием подстрекательства людей, которые, желая в мутной воде рыбу ловить, уверяли раскольников, что в Петербурге никто и не думает о водворении единоверия, что это выдумано губернским начальством, для того и составившим будто бы подложное высочайшее повеление. Подстрекателем, как увидим впоследствии, оказался известный уже читателям Авфоний Кузьмич Кочуев.

В тридцатых годах во главе Королёвского общества стояли братья Громовы: Сергей и Федул Григорьевичи. Родом были они гусляки, земляки Рахмановым, Солдатенковым, Досужеву и другим влиятельным рогожцам того времени. Поселясь в Петербурге, Громовы удачно занялись лесною торговлей, стали скупать лесные дачи в Новгородской и Олонецкой губерниях, сплавлять в столицу бревна, брусья и дрова и, выгодно продавая их, быстро умножили свое богатство. Удачная покупка у графини Анны Алексеевны Орловой-Чесменской лесных дач и пристани на Неве, известной под именем «Графской биржи», довела состояние их до огромных размеров.

Как ни значителен был врученный Громовыми набожной наследнице чесменского героя капитал, но действительная ценность приобретенного ими имения была далеко выше его. Благодаря этой покупке предприимчивые и деятельные гусляки значительно расширили свои обороты и, сделавшись одними из первых богачей Петербурга, заняли первенствующее место в Королёвском обществе.

Попечителями Королёвской моленной они были еще в конце двадцатых годов и с тех пор, вместе с купцом Григорьем Дмитриевичем Дмитриевым, управляли всеми делами петербургской старообрядческой общины. Значение Громовых в кругу петербургских старообрядцев было так велико, что в тридцатых годах Королёвскую моленную безразлично звали и «Громовскою», а некоторые петербургские жители, незнакомые с расколом, даже и все поповское согласие называли обыкновенно «Громовской верой». Изредка такое название встречается даже в бумагах официальных. Из Громовых особенно ревностен был к расколу старший брат, Сергей Григорьевич. До самой смерти он, в качестве попечителя, управлял Королёвскою моленной, и она своим благолепием и блеском служения немало обязана его усердию. Жена его, Елена Ивановна, беззаветно преданная расколу, усердствовала еще более, чем муж ее. Первая по богатству из петербургских старообрядок, она дорожила своим первенством, ревниво оберегала его и имела значительное влияние не только на Королёвскую, но и на многие иногородние общины старообрядства. Она не забывала щедрыми подаяниями ни скитов, ни монастырей, ни иноков и попов, снабжая их не только деньгами, иконами и разною церковною утварью, но даже и дониконовскими антиминсами, которые добывала за деньги известным ей путем из кафедральных ризниц и пересылала куда следовало в переплетных досках какой-нибудь книги самого невинного содержания. В разных монастырях и скитах проживали старицы на счет Елены Ивановны. В Петербурге не было старообрядческой обители, зато в доме Громовой и при Королёвской моленной, на ее иждивении, постоянно живало по нескольку монахинь и послушниц; они читали каноны по умершим и вели назидательные беседы с благочестивою хозяйкой. Быть «читалкой у Громихи» составляло величайшую честь для раскольнических монахинь и белиц. Как великого счастья, добивались они этой чести. Повсюду Елена Ивановна пользовалась уважением ее единоверцев, и монастырские власти самой Белой-Криницы называли эту ревнительницу древлего благочестия не иначе, как «госпожой дому Израилева, истинною рабою Христовой».

Федул Григорьевич Громов был не менее брата ревностен и усерден к расколу, но более его осторожен. Будучи знаком со знатными людьми, с некоторыми из них водя хлеб-соль и находясь в коротких сношениях с сановниками, очень высоко поставленными, он боялся скомпрометировать себя слишком явным участием в раскольнических предприятиях. Положив устройству заграничной иерархии прочное начало и втайне заправляя этим делом, Федул Громов, по-видимому, устранялся от него и даже приказал своим домочадцам написать к властям Белой-Криницы, чтобы они не адресовали своих писем на его имя и даже кому бы то ни было в его дом.

Королёвские, а особенно Громовы — отличались от рогожских своих единоверцев, а еще более от старообрядцев провинциальных некоторою долей образования и внешними формами светскости. Около 1830 года у Королёвских уже не замечалось той замкнутости, какая и доныне еще существует в некоторых домах Таганки, Покровского, Немецкого рынка и Замоскворечья. В ту пору рогожцы жили еще по образцу «Домостроя», мать Пульхерия еще проповедовала о «несообщении со еретики», а попы налагали тяжелые епитимии за светские удовольствия.

Лишь немногие московские старообрядцы осмеливались, не слушаясь рогожских проповедей и не боясь епитимий, выезжать в щегольских колясках под Новинское и в Сокольники, и там, в строгом молчании, созерцать шумную суету мира сего. В Петербурге было не то. Еще до 1812 года там поселился владелец несметных богатств, старообрядец, живший открыто и роскошно, Злобин. Он первый подал столичным раскольникам пример соглашения религиозных уставов древлего благочестия с условиями быта образованного общества. Украшая свою родину (город Вольск) красивыми постройками, строя там богатую часовню, Злобин задавал в Петербурге такие пиры для знатнейших людей того времени, что после о них недели по две говорило все высшее петербургское общество. В то время как супруга его снабжала свою Вольскую часовню древними драгоценными утварями и приобретала плащаницу, будто бы вышитую еще до первого вселенского собора, Злобин устраивал в окрестностях Петербурга праздники с музыкой, фейерверками и роскошными ужинами, на которые собиралась вся столичная знать. В то время, как Пелагея Михайловна командовала Иргизом, собственноручно сдирала с недостойных, по ее мнению, попов ризы и за разные провинности собственноручно таскала их за волосы, сожитель ее играл в карты с министрами, бывал на раутах и балах великосветского общества, водился с иностранцами, покупал дорогие картины и статуи, о чем без ужаса не могли вспомнить иргизские фанатики. К довершению их ужаса, единственный сын Злобина женился на англичанке… Разорение Злобина и быстрый переход его от несметного богатства к нищенству жившие по захолустьям фанатики объясняли карой господней за отступление от старых обычаев, но это не остановило членов Королёвской общины в посильном подражании житью-бытью знаменитого Вольского старообрядца… В тридцатых годах поселились в Петербурге екатеринбургские миллионеры-старообрядцы, Зотов и зять его Харитонов.

Они не водили, правда, подобно Злобину, хлеба-соли с лицами, стоявшими во главе центральной администрации, но все-таки жили открыто, находились в близком знакомстве с влиятельными людьми коммерческого мира и второстепенными лицами петербургской бюрократии. Земляки Злобина — Вольские купцы Сапожниковы, имевшие в руках своих обширные рыбные ловли на низовьях Волги, земляки Зотова — Расторгуевы, владельцы горных заводов в Пермской губернии, проживая в Петербурге, вели такую же открытую, светскую жизнь. Громовы, достигнув богатства, вошли в ту же колею. Они не чуждались общественной жизни и ее удовольствий, роскошно отделанный дом свой наполнили редкими картинами и другими произведениями искусства, устроили едва ли не первую теперь в Петербурге оранжерею, давали блестящие пиры, выезжали на балы, в театры, концерты, воспитывали детей по-европейски, жертвовали деньги на разные благотворительные учреждения, завели образцовый детский приют в Петербурге. Но это не мешало им оставаться ревностными старообрядцами и даже стать во главе задуманного на Иргизе и одобренного на Рогожском кладбище смелого предприятия.

После Громовых самыми влиятельными людьми в Королёвском обществе были купцы Дрябины и упомянутый уже Григорий Дмитриевич Дмитриев, он же и Боровков.

Никита Васильевич Дрябин находился в родстве с Громовыми. Его жена, по имени Анна, приятельница Елены Ивановны Громовой, не уступала этой «госпоже дому Израилева» ни в преданности расколу, ни в усердии к монастырям и скитам, ни в странноприимстве келейных матерей, приезжающих в Петербург за сборами с Иргиза, Керженца и слобод Стародубья. Григорий Дмитриевич Дмитриев, он же и Боровков, известный в сектаторской переписке под именем Каретника, друг Федула Громова, бывший вместе с ним долгое время попечителем Королёвской моленной, вел деятельную переписку с иногородними старообрядцами по делам веры и пользовался повсюду огромным почетом. Его дом был одним из главнейших приютов для приезжавших в Петербург по своим делам старообрядцев; через Григорья Дмитриевича велись сверх того дела торговые, комиссионные и транспортные петербургских старообрядцев с приволжскими и околомосковскими их единоверцами.

Кроме названных членов Королёвской общины, особенной ревностью к старообрядству отличались в Петербурге купцы Скрябины, Фалины и Зиновьевские. Но гораздо важнее их были люди молодые, не видные по своему положению, не обладавшие богатствами, не известные знатным людям и не выходившие из своего замкнутого круга в суету жизни общественной. Отличаясь редкими природными дарованиями, огромной начитанностью и деятельной энергией, не знавшею никаких препон и противодействий, эти молодые люди возвышались над единоверными богачами и незаметно для них самих обратили их в послушные свои орудия. То были крестьяне, мещане и ямщики, жившие на «Графской бирже» в качестве громовских приказчиков и при Королёвской моленной в качестве дьячков и уставщиков. Из этой среды вышли люди, удивившие всех необычайными своими похождениями. С редким самоотвержением проникли они в отдаленные страны Востока, отыскивая небывалых старообрядских архиереев; ни болезни, ни морские бури, ни разбои полудиких жителей азиатской Турции не могли остановить их; они в Константинополе вступили в непосредственные связи с агентами Чарторыйского; они, при пособии иезуитов, проникли в блистательные салоны Вены, в приемную эрцгерцога Людвига и на аудиенцию самого императора Фердинанда; они ораторствовали на революционном сейме в Праге чешской; они написали старообрядческое богословие для представления императору Фердинанду; они устроили в пределах Буковины раскольническую иерархию с босносараевским митрополитом во главе; они на некоторое время сделались руководителями миллионов старообрядцев, обитающих в России, Австрии, Турции, Малой Азии, Египте и других отдаленных странах.

Из молодых людей, живших в тридцатых годах у Громовых, особенно замечательны были братья Великодворские. Вот что мы знаем об этом семействе.

По старой новгородской дороге, по которой лет сорок тому назад устроено петербургское шоссе, рядом с городом Валдаем, длинною улицей протянулся древний ям Зимогорье, известный еще во времена борьбы Москвы с Новгородом. Все зимогорские жители приписаны были к яму и по всей России известны под именем «валдайских ямщиков», хотя и не все занимались прадедовским промыслом ямской гоньбы. Таков был и ямщик Василий Великодворский, записной старообрядец. Он не гонял почты, а содержал постоялый двор, в котором обыкновенно останавливались его единоверцы, ездившие в Петербург из разных губерний по торговым и другим делам. Постоялый двор не принес богатства Великодворскому, обремененному многочисленным семейством, зато доставил ему и детям его знакомство и даже дружеские связи с сильными людьми в старообрядстве. У него было шесть сыновей: знаменитый впоследствии Петр (Павел Белокриницкий), Алексей, два Василия, два Федора и дочь Наталья. Дети Великодворского одарены были редкими способностями, особенно двое старших. Научившись читать еще в малолетстве, с юных лет они пристрастились к чтению старопечатных и старописьменных книг, которыми снабжал их Корытов, зажиточный купец города Валдая и попечитель тамошней старообрядской моленной.

С ранних лет старшие сыновья Великодворского резко разнились между собой. Старший, Петр, мягкого, кроткого нрава, имел стремление к жизни созерцательной и, начитавшись Прологов и других сказаний о житии святых, почувствовал наклонность к жизни аскетической и остался верен своему призванию. Еще ребенком, бегая по низменным берегам Валдайского озера и с свойственным раскольнику враждебным чувством взирая на здания Иверского монастыря, воздвигнутого патриархом Никоном, Петр Великодворский развивал в себе ревность не по разуму к так называемому древлему благочестию и проникался враждой к господствующей церкви, враждой, не допускавшей ни снисхождения, ни беспристрастного рассуждения. Таким он остался и на всю жизнь. Судя по фотографическому портрету, снятому с него в городе Черновицах незадолго до смерти, это был человек воли непреклонной и энергии необычайной. Длинное, худощавое лицо с прямым, красиво очерченным носом, крутой лоб, умные, проницательные глаза под густыми бровями, легкая улыбка на губах и небольшая борода — вот какова была наружность этого человека, сделавшегося едва ли не самым замечательнейшим деятелем в русском расколе. По отзыву всех знавших его, это был человек обширного ума, живого характера, обладавший редким даром слова и умевший привлекать к себе сердца окружавших. Жизни был он самой строгой и правил самых честных. В его положении он мог бы нажить огромное состояние, но, прожив век свой нестяжательным иноком, не только ничего не оставил по смерти, но все, что имел, пожертвовал на созданную им белокриницкую митрополию. Ему стоило лишь захотеть — и омофор тотчас же был бы у него на плечах; ему стоило только слово сказать — и его сделали бы не только епископом, но даже самим «митрополитом всех древлеправославных христиан»; но, уклоняясь от всяких почестей, Великодворский умер простым монахом. Уважение, которым он пользовался у старообрядцев, доходило до благоговения: каждое слово его считалось святым. Он был душой старообрядческой иерархии: митрополиты только служили обедни, а действовал он. И пока был жив Великодворский, все держалось в Белой-Кринице, держалось единственно его умом. Как скоро он умер — все пошло на иной лад. Не оставил по себе преемника Великодворский, и старообрядческая иерархия тотчас же по смерти его стала распадаться.

Едва старшие Великодворские достигли совершеннолетия, отец их умер, и хозяином нераздельного дома остался Петр Васильевич. Он оказался совершенно неспособным продолжать родительское дело. Каждый вечер зазывать проезжающих извозчиков, предлагая им дешевый овес и варево, и, перебраниваясь с соседями, каждое утро считаться с постояльцами, торгуясь и бранясь за каждую копейку, заготовлять сено, овес и другие припасы, приготовлять обеды и ужины, — все это было не под силу Петру Великодворскому, у которого с юных лет голова занята была совсем другими думами. К тому же хозяйки в доме не было, а без хозяйки держать постоялый двор невозможно. Вдова Великодворская вскоре после смерти мужа постриглась в иночество, приняв имя Алевтины, сыновья были не женаты, а Наталья Васильевна в хозяйки не годилась. Между тем рекрутские наборы следовали один за другим, а семья Великодворских по ревизской сказке состояла из семи душ, стало быть, сдача рекрута была для нее неизбежна. Залежных денег на покупку квитанций не было, а Петр, Алексей и братья их не к тому были готовлены, не так росли и воспитывались, чтобы сделаться на всю жизнь солдатами. Завязанные еще отцом их знакомства с богатыми старообрядцами выручили на этот раз Великодворских и в то же время сблизили их с главами петербургского старообрядства. Раз Сергей Григорьевич Громов проезжал через Валдай и остановился у знакомых ему Великодворских. Побеседовав с гостем от писания, Петр Васильевич рассказал ему про свое горе, и Громов тотчас же дал ему денег на квитанцию. Чтобы заработать эти деньги, Алексей Великодворский поступил в услужение к Громовым и поселился в Петербурге на их «Графской бирже». Вслед за тем Петр Великодворский передал отцовский дом меньшим братьям, а сам поступил земским в местное волостное правление.

Алексей был начитан не менее брата и не менее его предан расколу, но, не будучи проникнут, как тот, духом аскетизма и не будучи склонен к мистицизму, имел более практический взгляд на жизнь и пошел по другой дороге. В скором времени его коротко узнали хозяева. Он понравился им своим умом, своею начитанностью, знанием богослужебного устава и беспредельной ревностью к древлему благочестию. Громовы стали отличать Алексея от других служителей, и вскоре кабальный работник с Графской биржи переселился в дом Сергея Григорьевича, сделался его другом, ежедневным собеседником «госпожи дому Израилева» и главным уставщиком Королёвской моленной. В его руках сосредоточилась сектаторская переписка петербургской поповщины с иногородними старообрядскими общинами. Он обзавелся семейством, и Громовы отвели ему поместительную квартиру на своем дворе. Тогда Алексей Васильевич меньших братьев одного за другим поместил на службу к Громовым. Они частью жили в Петербурге, частью разъезжали по Новгородской и Олонецкой губерниям, исполняя поручения хозяев. Только Федор старший остался в родительском доме, но и он нередко гостил у Громовых в Петербурге.

Петр Великодворский недолго служил земским писарем. Не знаем причин, заставивших его оставить волостное правление; почитатели памяти его говорят, что деятельность земского не удовлетворяла Петра Васильевича, что ему хотелось более обширного поприща деятельности. Мистицизм и аскетизм, которыми он был проникнут с юности, не могли примирить его с обязанностями писаря. Оставив эту должность, он часто и подолгу гостил у брата в Петербурге, короче познакомился с Громовыми и в их доме завел обширные связи с старообрядцами разных местностей, особенно с стародубскими и ветковскими.

В русском народе ходит много сказаний о кладах, зарытых в старые годы разбойниками или спрятанных во время неприятельских нашествий. Места закопанных сокровищ народная фантазия окружила различными сверхъестественными существами, оберегающими древние драгоценности. В редкой местности не ходил слух о таких кладах. Есть даже рукописные тетрадки, в которых описываются местности каждого клада, условия, при которых можно им воспользоваться, и даже те страхи и наваждения нечистой силы, которые, однако, можно победить известными словами и обрядами. Петру Великодворскому сделалось известно одно из таких местонахождений дорогого клада. От кого-то он узнал, будто в погребу усадьбы одного помещика хранится в старину закопанный клад: золото, серебро, жемчуг и камни самоцветные, иконы старинные, чудотворные, разная утварь церковная древних лет. Разгорелось воображение Петра Великодворского при известии о таких сокровищах, дорогих не столько по ценности металла и камней, сколько по древности, ибо досужая молва говорила, будто бы святыне, зарытой в погребу, будет не менее тысячи лет… Но как достать такой клад? Как прийти в помещичью усадьбу с заступами и начать копать погреб?

Вполне уверенный в действительности клада, Великодворский подыскал товарищей и с ними отправился в Петербург, чтобы просить самого государя о дозволении вырыть клад из помещичьего погреба.

Онуфрий, епископ браиловский и наместник белокриницкого митрополита (ныне единоверческий инок), коротко знавший Великодворского, проживший с ним в любви и совете более пятнадцати лет, пользовавшийся полною его доверенностью, так рассказывает со слов его об этом деле: «Петр Васильевич валдайский с товарищами подавал прошение императору, чтобы было дозволено им клад у одного помещика на поместье в погребу вынуть: злато и серебро, иконы старинныя и чудотворныя сохраняются. Полиция (петербургская), следившая за подавателями прошения, их похватала. Они от просьбы отреклись на допросах». Тогда, как Великодворский был в Петербурге по этому делу, ему привиделся странный сон. Видел он, что стоит перед ним Николай Чудотворец в голубой фелони с Евангелием в левой руке. Отставив в сторону правую руку, святитель благословил спящего и сказал: «все есть, как меня видишь». Сон этот произвел сильное впечатление на Петра Васильевича. Он рассказал его близким, и те решили, что сновидение предвещает счастливый исход дела о кладе. Когда же клад не достался, Великодворский стал объяснять свой сон предвестием какого-то важного дела, которое ему суждено совершить. Впоследствии, когда он всецело предался устроению заграничной митрополии, он всегда держал в памяти странное сновидение и непонятную фразу, им слышанную, без малейшего сомнения веря в успех начатого предприятия, для большинства казавшегося несбыточным. Когда же достиг он цели, написал «Сказание о явлении святителя Николая» и, сообразно с сновидением, заказал в России местную икону Николая Чудотворца, в рост человеческий, в голубой ризе, с евангелием и с отставленною в сторону благословляющею рукой. Эта икона поставлена им в Белой-Кринице, в большой монастырской церкви, у северных дверей на левой стороне. Липоване очень уважают эту икону.

Сон имел решительное влияние на дальнейшую судьбу Петра Великодворского. С детства склонный к мистицизму, самую мысль о случайности сновидения почитал он за греховную и всеми силами души верил, что оно предвещает ему нечто особенное, предрекает совершение великих дел, к исполнению которых он предназначен судьбою. Утвердившись в этой мысли, он решился оставить мир и принять иночество, к которому давно имел стремление. Оставив гостеприимный дом Громова, Петр Васильевич уехал из Петербурга, недолго пробыл на родине и отправился в Стародубье. Здесь, переходя из монастыря в монастырь и присматриваясь к жизни иноков, не нашел обители, которая хотя бы сколько-нибудь соответствовала составленному им понятию о монашестве. Распущенность нравов в Стародубье поразила молодого аскета, и он бежал в пределы ветковские. Здесь, в пустынном монастыре Лаврентьеве, Петр Великодворский поступил послушником к иноку Аркадию (Шапошникову), впоследствии лаврентьевскому игумену, а затем епископу славскому. Петр Васильевич жил при нем немало времени, занимаясь изучением старых книг и пребывая в жизни созерцательной.

Кроме братьев Великодворских, еще несколько человек живало у Громовых в качестве приказчиков, не занимаясь коммерческими делами, но служа в Королёвской моленной. Из петербургской городской думы получали они приказчичьи свидетельства с той лишь целью, чтобы не быть в числе людей, проживающих в столице без определенных занятий, и тем не обратить на себя внимания полиции. Не только дьячки, уставщики, певцы и другие причетники Королёвской моленной, но и значительная часть богаделенных стариков, проживавших при ней, также значились официально громовскими приказчиками и служителями. В числе их особенно замечателен был земляк Великодворских, валдаец родом, Игнатий Еремеевич Чистяков, человек ловкий и большой мастер сманивать в раскол православных священников и иеромонахов. Некоторое время жил у Громовых мещанин посада Крылова, Зверев, человек ловкий, бойкий и чрезвычайно энергический. Он не был большим начетчиком, не был знатоком уставов старообрядства, но за древлее благочестие готов был в огонь и в воду. Этот пылкий молодой человек энергией едва ли не превосходил самого Петра Великодворского, уступая ему во всех других отношениях. За старую веру он готов был сложить голову, и немало бывало с ним хлопот у Громовых. Нередко, особенно, как, бывало, попадет ему в голову, Зверев начинал при посторонних ругаться над православною церковью и собираться идти в синод для обличения его членов в мнимой неправоте господствующей церкви. Громовы сочли опасным держать при себе такого беспокойного человека и постарались под благовидным предлогом выпроводить Зверева из Петербурга. Впоследствии, приняв монашество, с именем Алимпия, и переменив за границей фамилию Зверева на Милорадова, он приобрел громадную известность в старообрядстве.

Монахи и монахини, приезжавшие в Петербург из разных скитов и монастырей за сборами, обыкновенно привитали в странноприимных покоях при Королёвской моленной, кроме взысканных особыми милостями и расположением Громовых, Дрябиных или Каретника. Такие счастливцы останавливались в их домах. Все они, по возможности, исправляли при моленной чередовую службу. Из скитов керженских, пермских, уральских и иргизских мало приезжало в Петербург, эти держались больше Москвы. С петербургской поповщинскою общиной в постоянных и близких сношениях находились преимущественно черниговские, ветковские, киевские и бессарабские монастыри. Таким образом старообрядские общины обеих столиц как бы разделили между собой Россию. К Рогожским тянула восточная часть, к Королёвским западная. Казаки линейные и донские тянули, однако, больше к Королёвским, что зависело от постоянного пребывания в Петербурге чередовавшихся команд, входивших в состав собственного его величества конвоя и состоявших в то время поголовно из раскольников.

Когда на Рогожском происходили совещания по случаю оскудения священства и Авфоний Кузьмич призывал русское старообрядство к основанию независимой иерархии, из Бессарабии ехал в Петербург молодой инок Геронтий, только что избранный настоятель Серковского старообрядского монастыря. Этот человек замечателен в истории русского старообрядства не менее Петра Великодворского. Помещичий крестьянин Серпуховского уезда, сельца Ермолова, Герасим Исаевич Колпаков с рождения (1803 г.) находился в расколе поповщинского согласия и, по собственному его сознанию, с детства получил стремление к иноческой жизни. Выучившись читать, он предался чтению и изучению уважаемых старообрядцами книг. Одаренный от природы редкими способностями ума, еще в отроческих летах он обратил на себя внимание окрестных ревнителей раскола, не без основания ожидавших, что из Герасима выйдет замечательный деятель по делам их веры. Жизнь барщинного крестьянина немного лестного сулила ему в будущем; притом семья, к которой принадлежал он, состояла из четырех душ; он был младший брат и притом холостой, стало быть, ему грозила участь, вместо иноческой камилавки, носить солдатскую шапку. Девятнадцати лет Герасим женился на однодеревенской девушке Степаниде, но через несколько месяцев после брака ушел из Ермолова с годовым паспортом и более туда не возвращался. Этот побег был в 1822 году. Замечательно, что в один год (1803) родившиеся, в один год (1822) и бежали ради аскетических подвигов: Кочуев из Горбатова от родителей, а Колпаков из Ермолова от беременной жены. Это были люди, которым впоследствии суждено было сделаться главными деятелями при устройстве белокриницкой митрополии.

Тогда все беглые великоруссы, особенно помещичьи крестьяне, стремились в Новороссию. Те из них, которые держались старообрядства, уходили преимущественно на берега Днестра, где и заселили слободы, бывшие дотоле весьма незначительными, как, например, нынешний город Маяки, Плоское, Куничное (Куница), Грубно, Кулишовку и другие. Герасим Колпаков пошел проторенным путем в эту сторону и в 1823 году, поселясь в Серковском монастыре, приписался к нему, вероятно, по фальшивому паспорту, и платил податной оклад. Здесь он принял малое пострижение и получил имя Нектария. Жившие в Бессарабии старообрядцы имели постоянно сношения с своими единоплеменными единоверцами — липованами, поселенными в сопредельных Буковине, Молдавии и Турции. Братия Серковского монастыря нередко посещала молдавские монастыри и липован, населявших четыре слободы в Буковине. Ходить за границу Колпаков начал, вероятно, с 1826 года.

В 1830 году, в последних числах августа, старообрядческие иноки Нектарий и Ефрем с австрийскими паспортами перешли через границу в Волынскую губернию. Император Николай Павлович, рассматривая ведомость волынского губернатора об иностранцах, прибывших из-за границы, заметил имена Никитария (?) и Ефрема и повелел на будущее время не впускать подобных иностранцев в пределы русского государства. Едва ли этот Никитарий не был Колпаковым. В начале 1831 года он находился в Серкове и в Куреневском старообрядском монастыре, где с 1827 или 1828 года жила его мать, принявшая также пострижение. Около того же времени Нектарий принял пострижение в великий образ, причем получил имя Геронтия.

Двадцативосьмилетний Геронтий, со сборною книжкой Серковского монастыря, отправился в 1831 году в Петербург к королёвским благодетелям. Вероятно, завернул он по дороге в родное Ермолово, увидел покинутую жену и еще не знавшую отцовских ласк девятилетнюю дочь… Когда Геронтий направлял путь из Москвы к Петербургу, его жена Степанида с девятилетней дочерью бежали из Ермолова… Впоследствии обе они жили в Черкасском монастыре, где Пелагея Герасимова воспитывалась под надзором и попечением матушки игуменьи Манефы.

Геронтий, по словам покойного Надеждина, лично его знавшего, был человек без образования, но удивительно ловкий, распорядительный и большой краснобай. По отзывам близко знавших его старообрядцев, он был хорошим начетчиком, но мало разумел силу писания. Зато был отличным хозяином и домостроителем и в качестве монастырского настоятеля был человек незаменимый. Предприимчивость Геронтия не знала никаких препятствий: действуя с неустанною энергией, он всегда с успехом выходил из самых затруднительных обстоятельств. Жизни был строгой и вел себя прилично, с достоинством. В Петербурге Геронтий был замечен Сергеем Громовым, и тот приблизил к себе серковского сборщика. Весной 1832 года, когда московские послы приехали в Петербург, Геронтий жил у Громова, проводя дни и ночи в задушевных беседах с Алексеем Васильевичем Великодворским.

 

III. РОГОЖСКИЕ ПОСЛЫ В ПЕТЕРБУРГЕ

Рогожский собор кончился в январе 1832 года, но назначенные им для переговоров с Королёвскими послы отправились в Петербург не ранее конца мая. Промедление произошло вследствие несогласий, снова возникших между партиями Рахмановской и Царского. Мы видели, что это несогласие проявилось еще на самом соборе, но было тотчас же прекращено благодаря ловкости Кочуева. Но как скоро разъехались из Москвы иногородние депутаты, несогласия возникли вновь и с большею силой. Рогожские попы, за исключением Ястребова, сильно противились исканию архиерейства, не желая расстаться с независимостью и своевольством. Пришел Великий пост, и они внушали на духу, чтобы духовные дети их всячески береглись затей Рахманова, говоря, что эти затеи могут быть пагубны не только для Рогожского кладбища, но и для всего старообрядства; Ястребов своим исповедникам внушал противное. К Пасхе несогласия рогожцев дошли до открытого раздора. Царский, хотя и пожертвовал довольно значительную сумму на задуманное предприятие, но вскоре с своею партией стал настаивать, чтобы Рахмановы и их единомышленники отказались от своей затеи. Найти правильного архиерея, который бы достоин был «возродить корень древлеправославной иерархии», едва ли дело сбыточное, говорили они, и во всяком случае, найдем ли мы епископа, не найдем ли его, неизбежно возбудим против себя строгие преследования правительства, и тогда последует не только конечное «оскудение священства», но и совершенное истребление старой веры. Вместо того, чтобы пускаться в столь опасные предприятия, Царский, его партия и рогожские попы, кроме Ястребова, по-прежнему стали требовать, чтобы старообрядские общества продолжали ходатайствовать о восстановлении правил 1822 года, то есть о дозволении вновь принимать на убылые места беглых от православной церкви священников, и чтобы ничего другого не предпринимали. Партия Царского особенно усилилась, когда к ней пристали Леонтий Дмитриевич Мотылев и Иван Кирсанович Белов, попечители Рогожского кладбища.

Личное мнение кладбищенских попечителей всегда имело большое влияние на внутренние дела Рогожского общества. Избранные этим обществом (хотя не без интриг), известные высшему столичному начальству, иногда даже утверждавшиеся им в своем звании, попечители имели как бы официальное значение каких-то посредников между старообрядским обществом и правительственною властью. В случае надобности они хорошо умели пользоваться таким положением своим для достижения личных целей или целей той партии, к которой принадлежали. Усиленная соучастием попечителей, партия Царского взяла теперь решительный верх. Ни богатство Рахмановых, ни хитрая проповедь попа Ивана Матвеевича не могли более одолеть ее. К тому же получены были крайне неутешительные для Кочуева и Рахмановых письма от некоторых иногородних депутатов, бывших на соборе. Осторожно переданная ими надежнейшим старообрядцам мысль об архиерее встречена была в некоторых обществах не только с холодностью, но даже с враждебным чувством. Ревнители «новой старины» боялись, не будет ли это отступлением от правил древлего благочестия, доселе со времен Никона не имевшего своих епископов. Самозванцы Афиноген и Анфим были памятны раскольникам, и теперь они страшились повторения соблазнов, внесенных этими пройдохами в старообрядство.

С редким успехом начатое Кочуевым дело, казалось, погибало. Мечты иргизского секретаря разрушались; не сбывались ожидания Рахмановых и других богачей, которым, не столько для устранения собственного священства, сколько ради удовлетворения личного честолюбия — так усердно желалось иметь собственных архиереев. Ловкий, изворотливый Авфоний и на этот раз их выручил. Он убедил попечителей и партию Царского не мешать по крайней мере затеянному предприятию. «Будьте в стороне, — говорил он им — и положитесь во всем на Королёвских. Пусть они руководят делом. Захотят они искать архиерея — будем искать, не захотят — забудем о нашем предположении и вменим его яко не бывшее. А вы между тем порадейте о святой церкви, устраните великую нужду, утолите духовную жажду древлеправославных христиан, походатайствуйте у правительства о дозволении по-прежнему принимать от великороссийской церкви священников». Попечители и Царский согласились. Кочуев сам вызвался написать Мотылеву и Белову записку для подачи московскому генерал-губернатору и исполнил обещание. Вместе с тем он принимал на себя ходатайство в Петербурге о восстановлении правил 1822 г. Таким образом Рогожское общество уступило в этом деле первое место петербургскому. Мы увидим, как впоследствии, без споров и борьбы, оно возвратило потерянное было старейшинство.

Пока собиралось в Петербург рогожское посольство, Кочуев писал записку для попечителей. Федору Рахманову наскучило дожидаться. С Окороковым и Суетиным он уехал в Петербург, приказав Кочуеву ехать вслед за ним, как только отделается. Ехать Кочуеву велено было вместе с другим рогожским грамотеем, Прокопом Васильевичем Кузнецовым, брильянтщиком.

Вскоре записка была готова, и Мотылев с Беловым подали ее князю Д. В. Голицыну 31-го мая. Вот это произведение пера Авфониева, любопытное во многих отношениях:

«Мы, граждане древней столицы, московские 1, 2 и 3-й гильдии купцы и мещане, из числа кореннаго российскаго народа, нося на себе таковое звание на ряду с другими исповеданиями, свято повинуемся государственным законам, исправляем по выборам общества гражданския службы и с глубочайшим благоговением, по званию каждаго, исполняем обязанности повиновения к начальству, и во всех случаях доказали верность к престолу и отечеству. По отправлению же службы Всемогущему Богу по древлепечатным книгам, после уничтоженнаго Великою Екатериною II названия «раскольника», носим имя «старообрядцев», до лет же московскаго патриарха Никона составляли единое, совокупное христианское стадо, единаго пастыря и единую церковь имели.

Со вступлением на патриаршество Никона, при последовавшем в то время вновь напечатании церковных книг, оказались противу древлепечатных немалыя разности и в чиноположениях и обрядах святыя церкви. Что усмотрев тогда, предки наши, по чувству их совести и душевнаго страха, усомнились и не пожелали принять в обряде никаких изменений, тем паче, что содержавшие те самые обряды и отправлявшие богослужение и все тайны по древлепечатным священным книгам: благочестивии российские цари, боголюбивии великие князья и святители, яко то: святии Петр, Алексий, Иона и Филипп московские и преподобный Сергий и прочие многие российские чудотворцы, святостию жития просиявшие и нетлением и чудесы прославление от Бога. А потому, желая неизменно во всем быть последователями таковых, святостию прославленных от Бога мужей, по апостольскому гласу, завещевающему «поминать наставники, взирать на скончание жительства и подражать вере их», остались при старых чиноположениях и обрядах святыя церкви. Но чрез таковое неприятие новопечатных книг последовало тогда от духовных властей стеснение. То дабы не сделать насилия совести, изменением древних преданий, и соблюсти оную непорочно пред Богом, многие из предков наших решились некогда, оставя любезное отечество и с ним все общественныя выгоды, удалиться — одни за границы польския, другие в сибирския, необитаемыя тогда пустыни и степи, и заселясь там, имели с собою священников, с ними удалившихся, и, до лет облегчения участи их, отправляли службу Божию и христианския таинства втайне. Премудрая великая государыня, императрица Екатерина II, удостоверясь в утеснительном положении и охотном снесении всех бедствий, к пресечению оных, из единаго своего соболезнования, всемилостивейшим манифестом 1762 года, декабря 4-го и указом правительствующаго сената того ж года, декабря 14-го, даровала отлучившимся за границу всепрощение, позволила селиться в Саратовской, Черниговской и прочих губерниях и повелела с записных старообрядцев сложить двойной оклад, манифестом 17-го марта 1775 года 17-м пунктом, запрещение на вступление в брак без позволения местнаго начальства разрешила, а денежныя пошлины с женящихся тайно, не у церквей, отменила. И объявлена полная свобода в России всех вероисповеданий отправлять богослужение по чину и исповеданию праотцев своих.

Таким высокомонаршим милосердием оживленные старообрядцы, рассеянные за границы чужеземных государств, с восторгом спешили возвратиться в любезное свое отечество, и казалось, что дарованною свободою они из мертвых воскресли, или перешли в новую жизнь. С того времени старообрядцами во многих городах, а наипаче в Черниговской, Могилевской губерниях, Стародубовских слободах и в Саратовской губернии, по реке Иргизу, на отведенных от правительства местах, воздвигнуты многие монастыри, церкви и молитвенные храмы, между прочим, и мы, первопрестольнаго града жители, московскаго сословия старообрядцы, на отведенном от правительства предкам нашим в 1771 году за Рогожскою заставой кладбище, убеждаясь духом человеколюбия и страдания к бедным, устроили каменныя и деревянныя богадельни, в которых ныне содержится на общем иждивении прихожан (доброхотным подаянием) обоего пола престарелых и увечных до 1000 душ, кроме подкидываемых и воспитывающихся младенцев. При оном же богадельном доме три каменные молитвенные храма имеются, при которых с давних лет, в полотняной церкви Рождества Спасителя мира, по временам отправлялось служение божественной литургии. Но в 1823 г. отправление оной от правительства, неизвестно нам почему, воспрещено; в молитвенных же храмах, находящихся у нас по высочайшей воле, священниками и дьяконами служба божия и таинства по древлепечатным книгам вседержителю богу и поныне отправляются. Священники таковые, рукополагаемые в великороссийской церкви, сначала принимаемы были старообрядцами тайно, и те только, которые, по вере и внушению совести их, пожелают быть с нами во единомыслии и отправлять богослужение и таинства по древлепечатным книгам и чиноположениям святыя церкви. Но по мерам, тогда принимаемым со стороны местных начальств для преследования таковых священников, они не имели нигде постояннаго себе жительства, а, переходя из места в место, из одной губернии в другую и назирая свою паству, скрытно отправляли у старообрядцев богослужение и нужнейшия христианския таинства и требы, отчего происходили немалыя затруднения в отправлении христианских треб и таинств неудобства. Даже самое правительство и местныя начальства не могли знать, где, сколько и какие находятся священники, и не имели точнаго сведения о числе родившихся, умерших и бракосочетавшихся старообрядческаго сословия, отчего в отправлении подушных податей, рекрутской повинности и даже в самих присутственных местах по разным предметам, касательно старообрядцев, происходили немалыя затруднения и недоумения. Таким образом, со времени облегчения Великою Екатериною II участи старообрядцев, при всеобщем духе веротерпения, издревле отличающем Россию, хотя и получили они полную свободу в отправлении своего богослужения, но изъясненныя выше сего затруднения, от неимения положительных правил происходящия, вполне не прекратились.

Приняв бразды правления, вечно достойный славы, государь император Александр I (кроме милостей из царственных уст его, старообрядцы ничего касающагося до совести их не слыхали), по вступившим от некоторых губернских начальств донесений, относящихся до тех старообрядцев и священников их, всеобъемлющий дух сего незабвеннаго монарха, в указе 1803 года 21-го февраля начертал, что правило, принятое его величеством, состоит в том, чтобы, не делая насилия совести и не входя в разыскание внутренняго исповедания веры, строго воспрещать соблазны, не в виде ересей, но как нарушение общаго благочиния и порядка, а в указе 1816 г. 9-го декабря, данном на имя херсонскаго гражданскаго губернатора, о переселении духоборцев, изрек сии достойныя памяти слова: «что не о переселении их помышлять надлежит, но об ограждении скорее сих самых от всех излишних притязаний, за разномыслие в виде спасения и совести, по коему принуждение ни стеснение никогда участия иметь не могут».

Руководимый таковыми высокими правилами, усмотрев бдительным прозорливым своим оком из выше упомянутых донесений некоторыя стеснения по делам старообрядцев, от неустройства происходящия, и желая тишины и спокойствия всем своим верноподданным, всемилостивейше благоволил для единообразнаго к общему всех старообрядцев руководству даровать высочайше изложенныя в 26-й день марта 1822 года правила, каковыя по восшествии на прародительский престол, ныне благополучно царствующий государь император Николай Павлович, изъявляя то же желание полнаго счастия всем своим верноподданным, соизволил оныя высочайшим указом в 15-й день сентября 1826 года утвердить, которым все, прежде построенныя и существующия церкви, молитвенные храмы и часовни повелено оставить в настоящем их положении, не делая притеснений, и самый порядок перехода к нам священников и дьяконов, существующий у старообрядцев более полутора столетия, получил установленную форму, которым позволено жить при старообрядческих церквах, молитвенных домах и часовнях, отправлять богослужение и таинства по старопечатным книгам и вести для порядка метрики. Сим прекратились бывшия до того неустройства и восстановлен благоустроенный законный порядок, правительству известно стало число старообрядцев и священников, у них находящихся, и самыя дела по присутственным местам, касательно старообрядцев, получили правильный ход и законное течение. Успокоенные сим старообрядцы, благословляя милосердие венценосца, изливали теплейшия моления к царю царей о здравии и долгоденствии его императорского величества и всего августейшаго дома.

Таким образом, на основании выше изложенных и высочайше утвержденных правил, и были везде принимаемы старообрядцами приходящие к ним, по внутреннему убеждению совести, их священники и дьяконы, каковых у нас в Москве, при Рогожском кладбище, находилось девять священников и два дьякона, что и продолжалось до 1827 года. Но в сем году, в ноябре месяце, объявлена была нам от местнаго начальства высочайшая воля, состоящая в том, чтоб означенных священников и дьяконов оставить у нас в покое, а сверх сих вновь более уже не принимать. Но как в последствии времени, смертию и по другим обстоятельствам, означенное число священников уменьшилось до пяти, каковое количество, по числу многочисленности прихожан Рогожскаго в Москве кладбища (коих как в столице, так и в губернии ея может оказаться до 50.000), весьма недостаточно, так что и ныне уже в самой столице нужнейшия христианския требы и таинства исправляемы бывают с большим затруднением; а кольми паче в уезде и губернии ея, где издавна построенные молитвенные храмы, в которых всегда находящимися при оных священниками, как-то: Бронницкаго и Богородскаго уездов в деревнях: Чулковой, Слободищах и прочих, отправлялись богослужения, христианския требы и таинства, но ныне, по неимению священников, остаются впусте, и даже в некоторых воспрещено старообрядцам собираться для общаго молитвословия, почему живущие там старообрядцы лишаются: умирающие — христианскаго напутствования, умершие — должнаго погребения, а младенцы — святого крещения.

Видя таковое бедственное положение в деле спасения души и обращаясь к самим себе, с горестью помышляем, что во времени благоустроенный вышеупомянутыми, высочайше утвержденными мудрыми правилами, законный порядок перехода к нам священников неминуемо обратится на прежде бывшее неустройство, тем более, как невозможно нам быть без священства, от котораго, по вере нашей, чрез совершаемыя им таинства, получаем мы освящение, то некоторые из старообрядцев по необходимости найдутся иметь у себя не явное священство, а почему и должно для них последовать от местных начальств преследование, а по присутственным местам в делах, касательно старообрядцев, паки прежде бывшия затруднения и недоумения, и самое правительство не будет иметь о числе родившихся, умерших и бракосочетавшихся старообрядцев и находящихся у них священников точнаго сведения. Какая от сего неустройства произойти может польза, рассуждать не осмеливаемся.

Находясь в столь прискорбном для души настоящем положении и опасаясь будущих последствий, возымели мы смелость в 1827 г. повергнуть к стопам великаго государя императора всеподданническое прошение, в коем, объясняя угнетающия нас обстоятельства, умоляли его благость о дозволении нам по-прежнему, на основании вышеупомянутых, высочайше дарованных нам правил, принимать приходящих к нам священников и дьяконов, в чем питая несомненную надежду на милосердие и великодушие августейшаго монарха нашего, ожидаем его милостиваго снисхождения. Но между тем крайне стесняемся мы в вышеозначенных обстоятельствах почему в 1831 году подали на имя министра внутренних дел, г. Новосильцева, прошение о принятии вновь на убылое место уволеннаго от своего начальства заштатнаго священника владимирской епархии, села Рясниц, Ивана Петрова Сергиевскаго, изъявившаго добровольное согласие иметь жительство при московском старообрядческом нашем Рогожском кладбище и отправлять богослужение и христианския таинства по древлепечатным книгам. Вследствие такового прошения последовало на оное высочайшее повеление: взять от нас объяснительное показание касательно просимаго нами священника, желаем ли мы принять онаго как правильно уволенного духовным начальством, на правилах единоверческих церквей, на что, по чувствам нашей совести, объявили мы, в данном 1831 г., в июле месяце, вашему сиятельству объяснении, что на правилах единоверческих церквей принять означеннаго священника Сергиевскаго мы не желаем, и впредь принимать на таковых правилах священников, по совести нашей, изъявить согласия не можем, потому более, что несовместным с совестью почитаем иметь пастыря не единомысленна с нами, поелику таковый не по вере и усердию его к святочтимым нами древним обрядам и чиноположениям святыя церкви, внушенным совестью, отправлять будет богослужение и христианския таинства, по древлепечатным книгам, а токмо по воле и по предписанию духовнаго его начальства, без сердечнаго к тому расположения и душевнаго чувства, на которое призирает благость божия, а потому и сомневаемся противу совести нашей принять и вверить такому нелицемерно дело душевнаго спасения нашего, в котором праведно судящему богу, создателю душ наших, дать ответ почитаем себя обязанными.

Объяснив таким образом выше сего причины, подвергнувшия многолюдное сословие старообрядцев в крайнее положение по недостатку священнослужителей, осмелились ныне прибегнуть к особой помощи и покровительству вашего сиятельства, как государственнаго наместника, коему вверено внутреннее управление древней столицы, заключающей в себе многие разноплеменные народы, даже и не христианскаго исповедания, из коих каждому мудрыми законами дарованы права по совести их отправлять беспрепятственно в построенных на то храмах их служение, у коих и браки, совершаемые ими по их обрядам, признаются во всех отношениях родства и наследства законными, но только одни старообрядцы, всегда верные сыны отечества, точные исполнители всех гражданских обязанностей, не имеют еще совершеннаго счастия удостоиться, к довершению многих к нам милостей и снисхождения, получить высочайшее разрешение о дозволении им принимать по-прежнему для совершения таинств священников и дьяконов, на правилах, высочайше изложенных в 26-й день марта 1822 года и в 15-й день сентября 1826 года всемилостивейше утвержденных.

И как по просьбе нашей о дозволении нам принимать по-прежнему священников и дьяконов, судьба участи великаго числа старообрядцев зависеть будет единственно от милосердаго вашего разрешения, в каковом случае старообрядцы московской столицы и губернии ея умоляют ваше сиятельство взойти в крайнее совести их положение, быть представителем и ходатаем за них у подножья престола милосердаго монарха о снисхождении в изъявлении им просимой милости к успокоению их совести и духа».

Более трех лет рогожские попечители ожидали благоприятных для себя последствий от этой записки. Но они ждали напрасно. Ни ходатайство их в Москве, ни «хождение по делам» Кочуева в Петербурге, ни просьбы, подаваемые ими разным начальствующим лицам и даже особам царской фамилии, не увенчались тем успехом, какого они ожидали. Правительство твердо стояло на своем. Считая оскорбительным для церкви дозволение православным священникам уклоняться в раскол, оно не только не восстановляло правил 1822 года, но с каждым годом более и более стесняло старообрядцев.

Здесь не лишним считаем сказать несколько слов о главном лице рогожского посольства, Федоре Андреевиче Рахманове, который в то время стоял во главе задуманного предприятия образовать заграничную иерархию.

В Рогожском обществе в тридцатых годах существовал кружок богачей, вышедших из Гуслицкой волости, особенно же из Вохны. Земляки связаны были между собою дружбою, единомыслием, а некоторые даже родством. Все были сваты друг с другом. К этому кружку принадлежали и Рахмановы, до 1812 года крестьяне большой помещичьей деревни Слободищи, что в Гуслицах. Рахмановых было три брата: Федор, Алексей и Дмитрий, и кроме того двоюродный брат Василий Григорьевич. Откупившись от крепостной зависимости, они приписались в купцы по городу Ардатову, но жили в Москве, производя, посредством приказчиков, обширную торговлю на Волге. В апреле 1825 г. Рахмановы пожертвовали пятьдесят тысяч рублей в пользу комитета о раненых, за то вскоре получили звание потомственных почетных граждан и переписались в московское купечество, но объявили капитал по 1-й гильдии не раньше 1845 года, хотя давно их считали в восьми миллионах. Старший из Рахмановых, Федор Андреевич, был человек добрый и щедрый, но не отличался ни особенными способностями, ни начитанностью, ни какою-либо долей образования.

Мало разумея грамоту, немного заикаясь и притом картавя, не мог он сделаться «мужем совести», но богатство и щедрость его заставили забывать природные недостатки. Угодники льстили ему, и Федор Андреевич, встречая отовсюду удивление своему «высокому уму», возмечтал, что он и в самом деле необыкновенно умный и даже деловой человек. Был он крайне честолюбив, всячески искал известности и почета и, полагая, что с большими деньгами все возможно, он, недавно бывший крепостным, захотел быть дворянином. В то время купцу можно было достигнуть дворянства посредством Ордена, и Федор Андреевич делал одно за другим значительные пожертвования на общую пользу, надеясь таким образом достигнуть дворянского достоинства. Дворянство сильного и богатого члена Рогожской общины Шелапутина не давало спать Рахманову. И вот он, не жалея быстро нажитых денег, сыплет их щедрою рукой на общеполезные дела, но вожделенный орденский крест как клад не дается, правительство считает неприличным сделать рогожского туза кавалером. Для удовлетворения непомерного честолюбия Федора Андреевича оставалось одно поприще — среда раскола. Его «тайности» только и могли удовлетворить стремления Рахманова. Здесь ему, как ревностнейшему рачителю о древлеблагочестивой церкви, были и почет, и уважение, и первое место в собраниях. Здесь имел он значение, участвовал во всех совещаниях, подавал советы попам и игуменьям, «началил» уставщиков, певцов, читалок и призреваемых в богадельнях. Его слушали с уважением, зная, что каждое подобное вмешательство Рахманова в кладбищенские дела непременно кончится щедрым от него подаянием. Величая его «светлые рассудки» и «высокий ум», славили усердие его к вере отеческой, хвалили его милосердие к бедным, превозносили все дела его, а тихонько в стороне подсмеивались над «господином Блаким».

Видя со всех сторон уважение, доходившее до крайнего низкопоклонства, Федор Андреевич уже не ставил никого выше себя и с полною уверенностью говорил, что все Рогожское только им и держится. Из переписки Кочуева знаем, что Рахманов надменно говаривал на кладбище: «вы моим старанием и моими успехами только и благополучны, без меня вы бы не умели и к ставцу лицом сесть», а рогожские жители и жительницы низко за то ему кланялись и говорили со смирением: «точно так, милостивый благодетель наш, Федор Андреевич: только вами и дышим».

Приехав в Петербург, Рахманов подробно рассказал Громовым обо всем происходившем на рогожском соборе и стал с ними советоваться о том, как приступить к делу. Громовы не давали решительного ответа и не высказывали окончательного своего мнения. Окороков и Суетин совещались о том же предмете с Дмитриевым. Имя Авфония у всех было на устах. Много было говорено об его уме и начитанности, о знаниях его дел церковных, об его красноречии и о тех подвигах, которые он принимал на себя до поступления в Иргизский монастырь. Королёвские ждали его нетерпеливо, но он медлил, ибо не успел еще кончить записку для Мотылева и Белова.

В мае Кочуев с Кузнецовым приехали наконец в Петербург. Путешествие его в не виданную еще до тех пор столицу совершилось благополучно, если не считать неблагополучием свалившейся в ров подле шоссе кибитки с рогожскими грамотеями. В Петербурге Кочуев был встречен с распростертыми объятиями всеми важнейшими членами Королёвского общества. Молва об его подвигах, рекомендательные письма уважаемого королёвцами Силуяна, отзывы Рахманова, Окорокова и Суетина — отворили ему двери во все старообрядские дома Петербурга. Всякому прихожанину Королёвской моленной желательно было хоть посмотреть на знаменитого подвижника и «страдальца за старую веру», обладающего редким знанием старинных уставов, искусным пером и необыкновенным даром слова. Громовы приняли его с особым уважением и любовью. Кочуев водворился в их доме. Они стали смотреть на Авфония как на человека, воздвинутого самим богом на спасение и восстановление бедствующей церкви древлего благочестия.

Вот он, бедный горбатовец, еще недавно закупавший небольшие партии сухого судака, воблы и коренной рыбы на низовьях Волги, еще так недавно державший проповедь в лесах, безмолвствовавший в Жигулях и юродствовавший в Симбирске, широковещательно разглагольствует в громовских роскошных комнатах, ходит по мелкоштучному паркету и дорогим коврам, среди тропических растений, при свете только что появившихся тогда у нас карсельских ламп. Ему, еще недавнему бедняку, ходившему босиком, в одной рубашке по Симбирску, с благоговением внимают одни из первейших богачей Петербурга. Кочуев прислуживает в моленной отцу Василию, Кочуев ведет умную беседу с Великодворским и Чистяковым, Кочуев услаждает душеспасительными словами Елену Ивановну, о Кочуеве все толкуют, все оказывают Кочуеву глубокое уважение.

Громовы с живым сочувствием приняли проект Кочуева, но по наружности отнеслись к нему как к делу невозможному и рогожским послам наотрез отказали от содействия рахмановским затеям. Но они хитрили. Сергей Григорьевич о предложении московских послов сказал Алексею Великодворскому. Этот одобрил проект, но, успев в короткое время узнать вдоль и поперек и Кочуева и Рахманова с Суетиным и Окороковым, посоветовал Громовым отклонить на первое время от дела московских богачей, а Авфония Кузьмича удержать при себе. Рахманов гордился своим делом, как будто оно было уж сделано, и был неосторожен, рассказывая слишком многим старообрядцам о московском предприятии. Таким образом, благодаря его излишней разговорчивости, дело могло огласиться, как уже и огласилось было в Москве. Великодворский справедливо опасался, что таким образом намерения старообрядцев могут сделаться известными правительству, которое, конечно, примет строгие меры, чтобы уничтожить затею в самом ее начале. Для этого он и предполагал отстранить до поры до времени участие в деле московских старообрядцев и даже отклонить их от него, сказав, что искание архиерейства дело несбыточное и крайне опасное. Громовы, посоветовавшись с Григорием Дмитриевым, так и поступили: Рахманову, Окорокову и Суетину от имени всего Королёвского общества объявили решительный отказ от всякого участия в деле искания архиерейства и советовали им, чтоб они лучше вместе с партией Царского ходатайствовали о восстановлении правил 1822 года. Окорокова и Суетина тотчас же убедили Громовы, и они уехали из Петербурга. Но не так легко было убедить упрямого Рахманова. Он настаивал на своем, горячо спорил и обижался, что не хотят во всем поступить, как он хочет. К крайнему изумлению Рахманова, Кочуев, тайно уже склонившийся на сторону Великодворского, громко и решительно заговорил то же, что говорили и Громовы. Мало того, Федор Андреевич получил неприятные для его самолюбия известия из Москвы: Окороков рассказал на кладбище, как петербургские старообрядцы приняли рогожское предложение, передал все опасения Громовых и открыто пристал к Царскому. За ним последовали и другие. Все охладели к делу, за которое взялись было так горячо. Поп Иван Матвеевич молчал. Надо думать, что он был посвящен в тайные замыслы столпов Королёвского общества, подобно конторщику Синицыну, которому обо всем сообщил Кочуев. Таким образом дело, по-видимому, рушилось окончательно, но оно только начиналось.

Оскорбившийся Рахманов излил досаду на Кочуева и Кузнецова и, по обыкновению, стал «началить» их. «Куда вам, дуракам, против меня идти? Я знаю, что надо делать, вы должны меня во всем слушаться. А вы с Громовыми заодно. Что бы вы все без меня были? Только моими стараниями и успехами вы и были благополучны. Без меня вы и к ставцу лицом сесть не умеете». Кочуев с Кузнецовым о нападках «Блакого» писали на Рогожское кладбище одному из уставщиков, Петру Осиповичу Смыслову, державшемуся партии Царского. Смыслов, не подозревая хитрости Кочуева, считал его искренно перешедшим на сторону Царского и отвечал шутливым письмом, советуя вооружиться терпением и сказать напрямки Рахманову, что пора его прошла, что разумные люди взяли верх над тщеславными богачами и что в Москве всё переходит на сторону противную «Блакому».

Рахманов, обращаясь в среде королёвских старообрядцев, с каждым днем чувствовал свое положение более и более неловким. В Петербурге ему не угодничали, не кланялись, не удивлялись «мудрым речам» его и от предприятия, которым он думал навеки прославить свое имя, отказались равнодушно, иногда даже смеялись над ним. Пожертвовав в Королёвскую моленную пудовые свечи, с затаенным чувством оскорбленного самолюбия покинул Федор Андреевич негостеприимные, по его мнению, берега Невы и возвратился в дом свой.

На Рогожском и думать перестали об архиереях. Нарушенное согласие восстановилось. Все единодушно постановили хлопотать о восстановлении правил 1822 года, для чего и дали оставшемуся в Петербурге Кочуеву доверенность.

О предположении искать архиерея знали только Громовы, Дмитриев, Алексей Великодворский, Кочуев, да еще серковский игумен Геронтий. Они разделяли уверенность всех почти старообрядцев, что где-то на Востоке сохранилась неповрежденная православная вера и архиереи древлего благочестия. Надобно отыскать эту страну и уговорить одного из тамошних епископов принять в свое управление вдовствующую в России старообрядческую церковь. Вопрос о том — где устроить кафедру древлеблагочестивого епископа, окончательно решил Геронтий. Необходимо устроить ее, говорил он, вне пределов России, но неподалеку от границы. Для этого предстояло избрать местность в Турции, Молдавии или в Австрии. В Турции, то есть в Добрудже, сочли основание архиерейской кафедры невозможным: султан исполняет всякую волю правительства и по первому требованию его уничтожит кафедру; притом же живущие в Добрудже старообрядцы, некрасовцы, народ грубый, буйный, едва ли в их местах епископ будет безопасен. О Молдавии и говорить нечего: она находилась тогда под совершенной властью России. Оставалась Австрия. Геронтий, как самовидец, рассказал о трех слободах, населенных в Буковине липованами русского происхождения, и о том, что в одной из них, Белой-Кринице, есть маленький монастырек, в котором, по его мнению, можно было бы устроить епископскую кафедру. Но беда в том, что часть тамошних липован совершенные беспоповцы, а другая, более значительная, хотя и приемлет священство, но, придерживаясь отчасти согласия чернобольцев, сочувствует в некоторых отношениях беспоповству. Монахов там мало, да и те вовсе ненадежны. Прежде чем заводить в Белой-Кринице епископа, надо наполнить ее достойными монахами из России, которые бы образовали из себя настоящее старообрядское братство.

Где же сыскать путешественников, которые бы решились отправиться в дальние странствования для открытия древлеблагочестивого епископа? Кочуев вспомнил, что на Рогожском соборе игумен Лаврентьева монастыря Симеон говорил, что есть у него люди способные на такое дело. Лаврентьевские монахи коротко были известны Королёвскому обществу, ибо часто приезжали в Петербург за сборами; многих из них хорошо знали Громовы. Придумали послать из этого монастыря на Восток искателей архиерейства, а впоследствии лучших из лаврентьевской братии переправить за границу для образования из них белокриницкого братства. Завести обо всем этом переговоры с лаврентьевской братией поручено было Геронтию, который для того, возвращаясь в свой Серковский монастырь, должен был, минуя Москву, ехать по белорусскому тракту и в Могилевской губернии остановиться на некоторое время в Лаврентьеве монастыре.

 

IV. ЛАВРЕНТЬЕВ МОНАСТЫРЬ

В Могилевской губернии, близ славной некогда старообрядской слободы Ветки, в 12-ти верстах от нынешнего уездного города Гомеля, среди дремучего столетнего бора, между трясин и болот, находился уединенный поповщинский монастырь Лаврентьев, с трех сторон окруженный глубокой, быстрой и омутистой Узой. Вокруг его стен жилья не было. Ближайшее находилось верстах в полуторах — это мельница Папера, на которой когда-то приготовляли писчую бумагу; потом в опустелых ее строениях проживали две или три семьи крестьян из огромного гомельского имения. В шести верстах от монастыря находилась и доселе существующая деревенька Давыдовка, населенная православными белоруссами, а с небольшим в девяти — небольшое старообрядское селение Миличи. Развалины Лаврентьева монастыря, уничтоженного в 1844 году, и теперь существуют.

По дороге к нему, почти от самого Гомеля начинался лес, сначала редкий и мелкий, потом, чем дальше, тем гуще и рослее. Вокруг самой обители дубы и осины достигали необычайной высоты и густоты; неприкосновенные росли они с первой половины XVIII столетия; никогда звуки топора не оглашали этой заповедной дебри. Заботливо берегла этот бор монастырская братия: он был и красою места и защитой приютившейся в чаще его обители. По узкой, пролегавшей к монастырю этим лесом, дорожке и в ясный полдень бывало сумрачно; вечно шумевшие вершины развесистых дубов, переплетясь в высоте, представляли из себя темный густолиственный свод, не пропускавший на землю солнечных лучей. Идя по узкой, неровной, местами покрытой обнаженными отпрысками дубовых корней, дорожке, в этом таинственном полумраке, при однообразном шуме вершин, подходивший к обители путник невольно проникался чувством благоговейного страха. И вдруг, у самых почти ворот монастырских, поражала его быстрая перемена картины: вместо темного, дремучего бора, взору его представлялась небольшая веселая поляна, покрытая изумрудною зеленью; по ней, сверкая как бы искрами, бежала речка и почти окружала красиво выстроенную обитель. Высокие, почерневшие от времени бревенчатые стены окружали обительские строения. Над святыми вратами, обращенными к лесу, стоял огромных размеров образ живоначальной Троицы. Когда солнце бросало лучи на эту надвратную икону, она как бы горела переливами светлых радуг, и вышедший из лесного мрака путник невольно проникался чувством уважения к месту.

Лес, окружавший обитель Лаврентьеву, в глазах местных старообрядцев почитался как бы священным. За грех считали его трогать, оберегали от порубок Лаврентьев лес и ходившие в народе легенды о болезнях и несчастьях, преследовавших будто бы во всю жизнь того, кто, зная или не зная о неприкосновенности священной дубравы, дерзал срубить в ней хоть одно дерево. Все двенадцать дочерей Ирода, все двенадцать лихоманок нападут на человека и станут мучить его до смерти. Вырубит в лесу кто-нибудь дерево на домашнюю поделку — в ту самую поделку на первый Спас ударит молния, и сгорит дом нарушившего целость Лаврентьева леса, а с ним и деревня вся. И ничем того пожара утушить нельзя, кроме воды из реки Узы, освященной в тот самый день первого Спаса лаврентьевским священником. Свалившееся от старости дерево, сломившуюся ветвь нельзя поднять, не сказав: «Преподобный отче Лаврентие, прости и благослови принять сие древо за благословение». И ничего нечистого из того древа делать нельзя, и ничего ногами попираемого, иначе в доме сделавшего будут свары и ссоры и кровопролитие, и тати расхитят все имущество. Даже грибы да ягоды нельзя сбирать в том лесу без испрошения благословения у Лаврентия. Только деревца на троицкие березки да растущую по берегу Узы вербу для заутрени «Цветного воскресенья» можно всякому брать невозбранно; да еще дозволялось рвать прутья — на Егорьев день коров на первое поле выгонять. А кто «русальные венки» в том лесу станет завивать или «кумиться» вокруг дерева, а паче всего на день Предотечев

«Купалины огни» зажигать, тому несть прощения ни в сем веце ни в будущем. Не говоря уже о старообрядцах, даже православные белоруссы уважали неприкосновенность Лаврентьева леса. Даже жиды боялись налагать на него руку. Они, вероятно, держали в памяти не раз повторившиеся случаи наказания за неуважение, оказанное заповедному лесу. В архивах сохранились жалобы евреев на лаврентьевских иноков, которые за ничтожные порубки уважаемого леса нещадно пороли племя Израилево ветвями священных древес. Такими поверьями и такими обычаями охраняемый лес Лаврентьев рос, старел, подгнивал и однажды от сильной бури разом повалился на огромном пространстве. Случилось это вскоре по закрытии монастыря, в конце сороковых годов. Естественное явление старообрядцы объяснили чудом. «Разорили наш монастырь, — писали они в Петербург, — разметали жилища наши и место свято, храм молитвы, аки негодную овощную храмину раскидали. Погубили славную красоту церковную и распустили стадо Христовых овец. Все изгибло, все травой поросло. И красота драгоценных мест наших, любезный наш, очам и сердцам нашим превожделенный бор; вящше ста лет укрывавший иноков, премирное житие и многолиственными ветвями осенявший святую обитель, не стерпя онаго опустошения и устыдясь такого поношения места, волею вся держащаго в руце своей Создателя, во един час паде на лицо земли, аки сено под косою».

Начало Лаврентьева монастыря относится к тридцатым годам прошлого столетия. На Страстной неделе 1735 года полковник Сытин произвел так называемую «первую ветковскую выгонку». Сорок тысяч беглых великоруссов-старообрядцев, ушедших от гонений за литовский рубеж, силою оружия высланы были назад во владения Анны Ивановны. Но высланы были не все. Некоторые изыскали способы укрыться от драгунских и казачьих полков в лесах, находившихся неподалеку от Ветки. В числе их был инок Лаврентий. Предание говорит, что был он родом из Калуги, пришел еще во дни Петра I на Ветку, принял здесь иночество и, постригаясь, желал получить имя своего святого согражданина Лаврентия, Христа ради юродивого, калужского чудотворца, которому, как уверял он свою братию, будто бы приходился родственником. Немало лет жил Лаврентий в Ветковском монастыре в послушании у игумена Власия, был свидетелем и едва ли даже не участником приема в старообрядство епископа Епифания. Избегнув высылки в Россию, инок-схимник Лаврентий с немногими из ветковской братии удалился в лес, на берега Узы, и здесь поставил келью и маленькую часовенку во имя Всемилостивого Спаса летом того же 1735 г., когда была произведена ветковская выгонка. Старообрядцы сходились к Лаврентию, и через немного лет на месте его кельи возник довольно людный монастырь, хотя и чрезвычайно бедный. В первые годы его существования, пока еще вновь не заселились великорусскими выходцами «ветковские пределы», братия Лаврентия не столько ради подвига иноческого, сколько ради нищеты невольной, питались нередко дубовою корой да кореньями. В часовне, кое-как срубленной из дубовых деревьев, было всего шесть икон, принесенных Лаврентием из Калуги. Не было на этих древних и потому уважаемых старообрядцами иконах никаких украшений, и только в великие праздники теплились перед ними восковые свечи; при обычной же, повседневной службе Лаврентий употреблял лучину. Зато обитель отличалась строгостью устава и истинно-подвижническим житием иноков. Бывали уклонения от строгого аскетического образа жизни, но редко, и каждый раз, как скоро кто-либо из братии бывал замечен в уклонении от обительских правил, его «смиряли нещадно». Если не внимал он увещаниям настоятеля и братского собора, ставили его на поклоны; если и это не действовало, сажали на цепь в подполье; если же и на цепи инок не исправлялся, со срамом изгоняли его из монастыря, запрещая, под страхом немилосердных побоев, близко подходить к монастырской ограде.

Из пришедших с Лаврентием калужским на берега Узы иноков, особенно отличался благочестивою жизнью и строгими подвигами отшельничества некто Викентий, инок-схимник, из Москвы пришедший на Ветку еще в первых годах ее заселения великорусскими выходцами. Лет через пять по водворении старообрядской обители на берегах Узы, этот Викентий, с благословения Лаврентия, оставил ее ради вящих подвигав и отошел на пустынножительство поближе к тогдашней русской границе, к литовскому рубежу, как тогда говорилось в России. Здесь, вблизи Стародубья, неподалеку от старообрядской слободы Крупцов, в горе ископал своими руками Викентий пещеру и поселился в ней. Стали и к нему стекаться старцы и вскоре подле пещеры схимника устроили скит с двумя часовнями и несколькими кельями. Прошло еще немного времени, и кругом скитской ограды образовалась из пришедших великоруссов старообрядская слобода, получившая название Новых-Крупцов. Слава пещерного жителя и крепкого «древляго благочестия» хранителя, строгость жизни в его ските, еще большая, чем в монастыре Лаврентьевом, привлекали к новому местожительству старообрядских подвижников и приобрели ему великое уважение со стороны их единоверцев. Вскоре Лаврентьев монастырь в сравнении с обителью Викентия показался «жительством слабым». И был он еще в большей бедности, еще большую нищету и нужду терпели духовные чада Викентия, чем братия, собранная Лаврентием.

В такой же бедности, но и в такой же славе подвижничеством оставались и другие старообрядские монастыри того края: Макариев-Терловский, устроенный около 1750 года, в 32 верстах от Лаврентьева, иноком Макарием, пришельцем из Вереи, — Пахомиев, заведенный около 1760 также великорусским выходцем, но не знаем, из какого города, иноком Пахомием, — и Асахов скит, построенный, одновременно с Пахомиевым, старцем Иоасафом, пришедшим из города Гжатска. Асахов скит был неподалеку от Гомеля и назывался также Чолнским, или Чонским, по урочищу «Чолнский-Обрыв», на котором был построен.

Через год после того, как воеводство Могилевское, в котором находились названные старообрядские монастыри, было возвращено России, умер Викентий Крупецкий. Собранный им скит неминуемо должен бы был уничтожиться сам собою, ибо под русским владычеством нельзя было разводить раскольничьих скитов, как водилось это при польских королях; притом же не осталось в Крупцах после Викентия ни единого старца, который бы, равняясь покойному, мог продолжать его дело. Особое обстоятельство поддержало однако Крупцы, хотя и ненадолго. Иссохшее, изможденное долговременным постом, молитвами, ношением тяжелых вериг, копанием стосаженного коридора в горе, тело столетнего почти Викентия, находясь в холодной, но сухой пещере, не предавалось тлению. Скитники стали разглашать о святости почившего своего настоятеля, и пошла по старообрядству громкая молва, что просветил господь своею милостью богоспасаемые Новые-Крупцы, явил верующим новоявленные мощи угодника своего, инока-схимника Викентия. Останки его крупецкие скитники положили в деревянную раку и поставили ее в той самой пещере, где подвизался он в молитвенных подвигах. Толпы богомольцев из старообрядских слобод соседнего Стародубья одна за другой потекли на поклонение мощам преподобного Викентия Крупецкого. В пещере ежедневно пелись панихиды с утра до вечера. Богомольцы брали из пещеры лесочек, а из пещерного, ископанного руками Викентия колодца — воду. То и другое, считая за цельбоносную святыню, разносили по домам. Пошли толки о чудотворениях, бывающих у раки нового угодника. Кто-то составил, впрочем, довольно бестолково, а местами безграмотно: «Сказание о житии и отчасти чудес преподобнаго отца нашего Викентия иже на Новом Крупце», где, по подобию старинных «Прологов» и «Патериков», рассказывалось о подвигах Викентия, о крепком его состоянии в «древлем благочестии», о примерах его прозорливости и даже о том, как он пророчествовал и как однажды, находясь после долговременной молитвы в состоянии восторженности духа, имел будто бы видения. Но недолго чествовались старообрядцами Викентиевы мощи. Известие о них дошло до Петербурга.

Сведал про них черниговский архиерей Феофил (Игнатович). Священник приходской церкви в селе Денисковичах, Иван Еланский, в 1774 году донес ему, что «в слободе Крупце, близ часовни, живший в выкопанной в горе келии старец именем Викентий (который как умер другой год) крупецкими раскольниками сыскан, где и ныне оное тело лежит, о коем раскольники по раскольническим слободам разгласили, якобы тот старец Викентий, чрез их раскольническую веру, в святость пришел, и ходя из окольных белорусских и раскольнических слобод, тому телу поклоняются». Несмотря на то, что Крупец и другие белорусские старообрядческие слободы находились в области архиепископа могилевского, знаменитого Георгия Конисского, черниговский архиерей счел правильным представить от себя святейшему синоду доношение священника Еланского. Синод 31-го августа 1775 года сделал по рапорту архиерея следующее постановление: «надлежит в пещере, в которой раскольническия мощи лежат, от светской команды приставить караул, и какое там найдется мертвое тело, оное при определенных от епархиальнаго архиерея духовных персонах освидетельствовать, а потом оное зарыть в земле, в другом месте, где бы раскольники знать и, вырыв, обратно взять к себе не могли, о сем узнав предварительно, разглашаемыя ложныя мощи скрыть, то благоволил бы правительствующий сенат к сему принять надлежащия меры, а притом бы и о раскольнических монастырях, церквах и часовнях учинить подлежащее определение и какое об оном правительствующаго сената определение последует, о том святейший синод уведомить».

«Светская команда» распорядилась несколько иначе относительно Викентиева тела и Викентиева скита. Черниговской епархии «духовныя персоны» (едва ли не тот же священник Иван Еланский) довели до сведения той светской команды, что без малого сорок лет перед тем происходила подобная же «комиссия о ложно вымышленных раскольниками мощах», что полковник Сытин во время первой ветковской выгонки отпустил было с выселявшимися в Стародубье раскольниками гробы с ложными раскольничьими мощами Иоасафа, Феодосия, Александра и Антония, но что по велению императрицы Анны близ Новгорода-Северского те гробы публично были вскрыты, и ложные мощи сожжены. Пример этот «светскою командой» был принят за основание. Викентиево тело сожгли, пещеру зарыли, скит разрушили, скитников разослали по местам их ревизской приписки. Но жгли останки Викентия, вероятно, не секретно; в потухшем костре старообрядцы отыскали обгорелые кости и кроме них будто бы оставшееся целым сердце сожженного и даже часть его срачицы. Устроив из белой жести небольшой ящик по подобию раки, они благоговейно положили в него собранные останки и тайно передали их в более безопасное место — братии Лаврентьева монастыря. Молва о находящихся в этом монастыре «святых мощах» через несколько лет распространилась по белорусским старообрядческим слободам, а оттуда достигла до Стародубья и других мест. Стали стекаться на поклонение Викентию в Лаврентьев, как стекались дотоле в Новые-Крупцы. По отдаленным местам даже распространен был слух, что сожгли не труп Викентия, а самого его заживо. Стали за то Викентия чтить страстотерпцем. Через несколько времени к «Сказанию о житии» его прибавлен написанный напыщенным и широковещательным слогом искаженный рассказ о том, как черниговский архиерей Феофил будто бы пытал, бил кнутом и наконец сожег живьем Викентия за его крепость в «древлем благочестии». Рассказ этот особенно сильно распространялся в местах отдаленных, например, между сибирскими раскольниками. Прошли десятки лет, и в самых слободах белорусских некоторые стали выдавать за непреложную истину сказку о том, что будто бы в Новых-Крупцах черниговский архиерей живьем жег преподобного пещерника Викентия. Таковы были последствия ревности не по разуму черниговских «духовных персон» и слепого усердия посланной в комиссию «светской команды». Без сомнения, известие о том, как поусердствовали над Викентием духовные персоны и светская команда, до сведения императрицы Екатерины не дошло. Не в ее духе были такие распоряжения, положительно вредные, ибо они-то и поддерживают более всего силу раскола.

В июле 1775 года, пышно торжествуя в Москве славный Кучук-Кайнарджиский мир, Екатерина пожаловала фельдмаршалу Румянцеву двенадцать наград, в том числе, «для увеселения его — деревню в пять тысяч душ в Белоруссии». Эта деревня была местечко Гомель с 293 тысячами десятин земли, на которой, между многочисленными поселениями белоруссов, находились старообрядческие слободы и монастыри Лаврентьев, Макариев, Пахомиев и Асахов, или Чолнский. Новый владелец гомельского имения благосклонно отнесся к старообрядцам «своим подданным», как он выражался, и постоянно покровительствовал их монастырям. Вскоре по поступлении этих монастырей во владение кагульского героя умер Лаврентий, достигнув преклонной старости.

Старообрядцы рассказывают, что, когда вокруг смертного одра его собралась рыдающая братия, он благословил инока Феофилакта быть по себе игуменом и всех обязал клятвой неуклонно и строго соблюдать заведенный им в монастыре порядок и навсегда сохранить суровый устав иноческого жития, введенный им при первоначальном поселении на берегах Узы. Связав такою клятвой иноков и бельцов, умирающий будто бы в пророческом духе сказал: «Се ныне, отходя света сего, могу с Богоприимцем рещи: «Ныне отпущаеши раба Твоего, Владыко, с миром, яко видеста очи моя спасение людей Твоих». Великий боярин, владетель мест сих, вас беспечальныя сотворит и тем соделает спасение ваше и святой обители сей. И богатство приидет к вам, братия, принесет же его некий юноша, живший с нами и суеты ради мира отошедший инуду». Пророчество Лаврентия сбылось. Действительно, Задунайский и сыновья его покровительствовали обители. Действительно, живший некогда в Лаврентьевой обители купец Морозов в 1832 году, почти столетним стариком, возвратился в покинутую в юношестве обитель и до ста тысяч рублей употребил на ее украшение. Нет сомнения, что сказание о предсмертной в пророческом духе беседе Лаврентия с братией составилось в позднейшее время, когда уже оправдались мнимые его проречения. Особенно сомнительным кажется нам подлинность этого пророчества потому, что о нем не сохранилось преданий ни в самом Лаврентьеве монастыре ни, сколько нам известно, у старообрядцев Петербурга, Москвы, Стародубья, Керженца и Иргиза. Сохраняется оно в Пермской губернии и в Сибири и приписано к тому самому «Сказанию о житии Викентия», в котором рассказывается и о мнимом сожжении его живым. Вероятно, это прибавочное сказание составлено а тридцатых годах нынешнего столетия каким-нибудь выходцем из Лаврентьева монастыря в сибирские или пермские пределы. По смерти Румянцевых и Морозова досужему уму легко было изобресть пророчество Лаврентия на смертном одре его. Упомянем еще об одном сказании, заимствуя его из той же сибирской раскольничьей рукописи. Умирающий Лаврентий завещал преемнику Феофилакту возвратить останки Викентия в Новые-Крупцы. Это было исполнено, и действительно жестяная рака с ними сохранялась в Крупцах до 1838 года. Это известно из дел официальных.

С тех пор, как Румянцев-Задунайский сделался владельцем гомельского имения, для тамошних старообрядских монастырей настало золотое время. Под его защитой и покровительством положение Лаврентьевой и других обителей значительно улучшилось. В 1775 г. гомельские старообрядцы, с дозволения фельдмаршала, устроили новые монастыри в его владениях, как, например, женский в Спасовой слободе, составляющей как бы предместье Гомеля. Все монастыри, находившиеся на землях Задунайского, наделены были им пахотными землями и сенокосами и получили право свободного въезда в леса гомельской экономии, где могли рубить не только дровяной, но и строевой лес. Бор вокруг Лаврентьева монастыря самим владельцем сделан был заповедным. Игумен Феофилакт пользовался особенным расположением кагульского героя и нередко бывал у него в Вишенках. Здесь, в беседах с фельдмаршалом, любившим богословские предметы, и с покровительствуемым им Никодимом, впоследствии основателем единоверия, Феофилакт, говорят, склонялся было к сближению с церковью и изъявлял личное желание принять в свой монастырь правильно поставленного и зависимого от православного епископа священника. Но братия лаврентьевская упорно стояла на своем «древлем благочестии», и водворение в Лаврентьевом монастыре единоверия не состоялось. Зато монастырь Чолнский принял его около 1800 года.

В декабре 1796 года умер Задунайский, и гомельское имение досталось старшему его сыну, графу Николаю Петровичу, впоследствии канцлеру Российской империи. Гомель сделался любимым его имением, и граф великолепно устроил его. Бывая в Гомеле (а он редкий год не бывал в нем), граф Румянцев непременно посещал своих «подданных», облеченных в камилавки и кафтыри. В Лаврентьеве и других монастырях встречали его с царскими, можно сказать, почестями. Заблаговременно извещенная о приближении знаменитого гостя, монастырская братия выходила за ограду, встречала графа с колокольным звоном и пением духовных песен. Навстречу посетителю выносились кресты, иконы, хоругви, зажженные свечи. Румянцев, приложась ко кресту, обыкновенно входил с пением иноков в часовню, прикладывался к образам и затем отправлялся к настоятелю. Иногда принимал участие и в братской трапезе. Можно представить, какое впечатление производили на старообрядцев, особенно живших в отдаленных от Белоруссии краях, такие посещения их монастырей столь важным государственным сановником. Нимало не удивительно, что в кругу старообрядском и доселе есть старики, полагающие за несомненное, будто канцлер сам придерживался «старой веры». Чем же иным, говорят они, можно объяснить то великое участие, которое граф Николай Петрович принимал во всем, относящемся до Лаврентьева и других на его земле устроенных монастырей? Он был ктитором их и втайне придерживался «древляго благочестия». Одно то обстоятельство, что он пожертвовал в Лаврентьев монастырь «походную икону своего знаменитого родителя, с которой он подвизался против турок, не служит ли, говорят они, тому доказательством?

Конечно, нельзя допустить, чтобы покойный канцлер был действительно раскольником. Ни воспитание его ни вся молодость его, проведенная за границей среди дипломатов, ни отношения его к пастырям православной церкви не дозволяют ни на минуту сомневаться в том, что он никогда не был раскольником. Тем не менее в известных нам правительственных архивах сохранились следы о странном покровительстве его старообрядским монастырям, которое до некоторой степени не может не казаться загадочным. Так, например, в августе 1838 года могилевский губернатор Марков нашел в Лаврентьеве монастыре довольно богатую ризницу, в которой особенно замечательна была «небольшая старинная икона, в позлащенном окладе, принесенная в дар канцлером графом Н. П. Румянцевым и известная под именем походной. Таковые же иконы Румянцев принес и во все прочие монастыри и часовни, находившиеся в гомельском его имении».

Канцлер, тотчас, как получил по смерти родителя гомельское имение, оказал особенное покровительство Лаврентьеву монастырю. Вскоре после смерти Лаврентьева преемника, игумена Феофилакта, когда монастырская братия была занята избранием ему преемника, приехал в монастырь местный комиссар Харкевич и вмешался в выборы. Произошли пререкания, за которыми последовали угрозы комиссара запечатанием часовни и келий, разогнанием иноков и даже гневом недавно перед тем воцарившегося императора Павла… Харкевич упомянул даже про кибитки, в которых повезут лаврентьевских монахов в Сибирь… Монахи перепугались и написали слезно-жалобное письмо к своему «милостивому благодетелю и отцу» графу Н. П. Румянцеву, прося его защиты. Ответное письмо к Шустову, гомельскому казнохранителю, управлявшему в то время всем румянцевским имением, и подписанное самим Румянцевым, сохраняется доселе в архивных делах. Вот оно:

«Яков Шустов! С получения сего имеешь объявить старообрядческаго Лаврентьева монастыря инокам, что я письмо их получил и сожалею о смерти начальника их Феофилакта, тем более, что он был, кажется, добрый и тихий человек. Но что ж касается до жалобы их в притеснении комиссара Харкевича, то уверь их, что оныя кончились отрешением, по достоинству, за произведенные им наглые и дерзкие поступки, чрез причинение моим подданным обид, — от должности. А на место его определен комиссаром Семковский, человек, по опытности знающий порядок, также и хранящий справедливость; следовательно ожидать должны, что посредством его не токмо они, но и все мои подданные будут совершенно защищены от всяких угнетаний. 11-го апреля 1798 г. Граф Николай Румянцев». «Получено мая 6-го дня 1798 года».

Сам могилевский губернатор получил при этом немалые неприятности. С тех пор, в продолжение сорока почти лет, Лаврентьев и другие монастыри, находившиеся на земле Румянцева, были как бы изъяты от ведения уездной и губернской администрации.

Граф Румянцев, заботясь о порядке в «своих» старообрядских монастырях и о твердом хранении в них иноческого устава, силою помещичьей власти, а несравненно более силою своего государственного значения, распоряжался, ничем не стесняясь. Он изгонял из монастырей пришедших со стороны раскольников, если они чем-нибудь провинились перед игуменом обители и перед собором монастырским. Он приказывал телесно наказывать монахов и бельцов, находившихся в крепостной от него зависимости. Он самолично, или чрез управлявшего гомельским имением г. фон-Фока, разбирал монастырские ссоры и неурядицы и строго наблюдал за непорочностью инокинь и белиц Спасовой слободы. Немец фон-Фок переписывался по духовным делам с лаврентьевским игуменом Симеоном и, немного, конечно, смысля в деле раскола, пускался в курьезные рассуждения о правилах старообрядского жития, выдумывая при удобном случае из своей головы небывалые изречения апостола Павла. Г. фон-Фок до того простер заботу о целомудрии разгульных белиц и инокинь Спасовой слободы, что возвел в сан игуменьи девичьего монастыря инока, не приняв во внимание, что избранная по его административным соображениям игуменья принадлежит не к тому полу.

Под покровительством Румянцева, гомельские старообрядские монастыри достигли цветущего состояния, особенно Лаврентьев. Во всех монастырях было более двухсот человек братии, в женском же до тридцати монахинь, не считая огромной вереницы непостриженных девок. И в мужских и в девичьем монастыре, в надежде на мощную защиту государственного канцлера, преспокойно жили беглые и беспаспортные. Земская полиция Белицкого уезда не решалась их преследовать, вероятно, памятуя участь комиссара Харкевича. Даже не на землях Румянцева в Белицком уезде привольно было жить старообрядцам: в начале нынешнего столетия неподалеку от гомельского имения устроился новый поповщинский монастырь — Никольский. Он заведен был, в имении пана Поцея, помещика польского происхождения.

Чем же объяснить такое покровительство графа Румянцева старообрядству? Знавшие лично канцлера объясняют это очень просто. Граф, собравший (преимущественно у старообрядцев) драгоценное собрание старинных русских рукописей, находящихся ныне в Московском музее, несмотря на огромное состояние, несмотря на то, что у него не было потомства, был неимоверно скуп. Так, он Калайдовичу за такой труд, как «Иоанн экзарх Болгарский», заплатил только 25 р. ассигнациями; такую же плату получали от него и другие составители и переводчики издаваемых им книг. Ограждая «своих подданных» старообрядцев, покровительствуя им, принося в дар их монастырям родовые иконы, Румянцев за бесценок, а большею частью и совсем даром, приобрел драгоценное собрание. Старообрядцы Лаврентьева и других монастырей, посредством своих агентов, повсюду собирали древние рукописи и дарили их могущественному покровителю.

По смерти Феофилакта игуменом Лаврентьева монастыря избран Симеон (1797 г.), пользовавшийся большим уважением старообрядцев не только местных, но и отдаленных. Особенно он был уважаем в Петербурге. Был он уроженец города Ржева, пришел в Лаврентьев монастырь еще в молодости и прожил там до преклонных лет. Пользуясь особенным покровительством графа Румянцева, этот домостроительный игумен успел довести бедный до того монастырь до цветущего состояния.

В Лаврентьеве монастыре была построена обширная холодная церковь, во имя Живоначальные Троицы, деревянная на каменном фундаменте, о шести куполах. Рядом с ней стояла колокольня с колоколами и башенными часами с боем. Другая часовня во имя Сретения Господня, теплая, и при ней трапеза или келарня стояли неподалеку. Кроме того в ограде монастыря находились: большой дом для настоятеля, семнадцать братских келий, хлебный амбар, два сарая, конюшня — все деревянное. За оградою рига и другие хозяйственные постройки. Все это построено при графе Николае Петровиче Румянцеве и с его разрешения.

«Лаврентьев монастырь, — говорит в своей записке покойный В. А. Алябьев, бывший в нем перед самым закрытием, — стоит на полуострове, образуемом рекою Узой, за которою на несколько верст тянутся непроходимые болота и леса. Через реку положены «кладки», через которыя раскольники при появлении полицейскаго чиновника усылают бродяг и беглых в прилегающие леса и болота. Этот монастырь сам по себе, как и все уединенныя места, внушает чувство благоговения. Древность его, предания, жизнь, по-видимому, довольно строгая, дряхлых и в преклонных летах находящихся иноков — запечатлели в народе это благоговение и вместе с тем расширили молву о святости места. Из Москвы, с Дону и из отдаленных губерний спешили усердствующие и набожные раскольники приносить сюда дары. Приношение одного московскаго купца, который умер в этом монастыре иноком, простиралось в недавнем времени, по словам монастырских жителей, до пятидесяти тысяч рублей ассигнациями. Скопленное такими приношениями богатство доказывается ныне, при всем умалении подаяний, многоценною ризницей, образами в дорогих окладах, из коих некоторые стоят, по словам иноков же, от трех до пяти тысяч рублей ассигнациями, постройкой деревянного здания под названием «ризницы» и новых келий вместо сгоревших от бывшаго в монастыре пожара, и наконец найденными в монастыре хлебными запасами (1.000 четвертей). Таким образом знаменитость монастыря укоренилась, влияние его на народную массу усилилось до того, что он брал преимущество не только над другими монастырями Белицкаго уезда, но и над находящимися в слободах смежной Черниговской губернии. Словом, Лаврентьев монастырь сделался собором раскольников. Монахи-мещане — это бывшие купцы. Они принесли с собой значительные капиталы, остающиеся в их руках до смерти, а потом поступающие в собственность монастыря. Все они занимаются собственным хозяйством и свойственным каждому ремеслом. Продавая свои произведения в Гомеле, куда отлучаются по своей воле, они все добытое ими не отдают в общую братскую кассу, но оставляют для себя. Избранный ими настоятель обязан кормить их, одевать, оплачивать за них подати и ходатайствовать у местнаго начальства за их проступки, что и исполнял, дабы сохранить свое звание, употребляя для сего два средства: приношения усердствующих и рассылку по разным губерниям иноков для сбора подаяний. Все собранныя таким образом деньги настоятель расходует безотчетно, равно и сборщики подаяний отдают набранное настоятелю тоже безотчетно. Здесь каждый молчит, хотя мысленно и уверен в обмане, в котором каждый участвовал или надеется, в свою очередь, когда-нибудь участвовать. Столь обеспеченное состояние иноков, при собственном каждаго достоянии, доставляет жителям монастыря жизнь спокойную, независимую, с неограниченною волей каждому делать все, что хочет, не отдавая никому ответа в своих действиях. На церковных службах монахи и бельцы бывают, когда приходит им охота молиться».

Онуфрий, бывший епископ браиловский и наместник белокриницкого митрополита, а потом инок Николаевского единоверческого монастыря в Москве, живший некоторое время в Лаврентьеве монастыре, рассказывает, что сборщики, о которых сейчас шла речь, бывало, наперед сторгуются с игуменом — сколько дать ему по возвращении: половину или треть, а остальное удерживали в свою пользу. Отправляясь в путь, каждый сборщик напечет, бывало, просфор, насушит их целый мешок и пойдет с ним странствовать по городам и деревням, уверяя старообрядцев, что он антидор раздает. За эти просфоры собирали очень много денег от доброхотных дателей. Некоторые в особых ящиках разносили св. дары, но были ли они действительно освящены или нет — это же оставалось на совести сборщиков. Особенно отличался в Лаврентьеве монастыре сборщик старец Исаакий: никто, бывало, столько не наберет денег, как он, ибо имел большое знакомство с зажиточными старообрядцами. Бывший лаврентьевский инок Иоаким Кашин однажды из одного Моршанска привез семь тысяч рублей.

Пока жив был канцлер Румянцев, не только полиция не имела въезда в старообрядские монастыри гомельского имения, но и православное духовенство лишено было возможности действовать на монастырских жителей путем духовно-нравственного убеждения. Января 2-го 1826 года канцлер умер, и могилевский архиепископ Гавриил не замедлил посетить Лаврентьев монастырь. Это было летом того же 1826 года. Старообрядские иноки встретили его с почетом: звонили в колокола, вышли навстречу с пением, с иконами, свечами, с хлебом-солью. Архиепископ благосклонно отнесся к инокам, осмотрел их обитель и стал уговаривать принять единоверие. Семь монахов из самых значительнейших, и во главе их Иаков, подписали акт о присоединении к православию на условиях единоверия. Архиепископ представил этот акт в Петербург, но присоединение не состоялось. Как скоро уехал Гавриил, в Лаврентьеве монастыре возникли ссоры и распри, были и драки, во время которых победа оставалась, разумеется, за более многочисленными противниками Иакова. Симеон в это время уже одряхлел и не мог восстановить порядка. Полиция, дотоле не вмешивавшаяся в дела Лаврентьева монастыря, начала в нем распоряжаться. Дело поведено было так, что неизбежная ссора монастырских жителей представлена была в виде «бунта Иакова». Говорили и писали, что Иаков подписался на предложенный архиепископом Гавриилом акт единственно с целью получить прибыльное место игумена. Говорили, что Иаков подвержен запою — это действительно за ним водилось. Лаврентьевские монахи распространили слух, будто Иаков запоем пил и в то время, когда в монастыре был архиепископ. От имени братства написано было слезное просительное письмо о защите к брату канцлера, графу Сергею Петровичу, которому досталось гомельское имение. В архивных делах есть указание, что, по его ходатайству, в Петербурге дело о присоединении к единоверию некоторых из лаврентьевской братии было оставлено без последствий. Старообрядцы ободрились, увидя, что и по смерти канцлера не лишились они сильного покровительства. Иаков с единомышленниками был изгнан из монастыря с позором. После он жил в Никольском монастыре (Полоса), что близ посада Клинцов. По настояниям родных сестер, старообрядских инокинь, он оставался в расколе и умер в нем.

Тридцать два года управлял Симеон монастырем Лаврентьевым (1797–1829), держал в нем строгий порядок и возвысил в среде старообрядцев доброе о нем мнение. Не богатством украшений церковных, не многолюдством иночествующей братии, как монастыри иргизские, стародубские и керженские, прославился в симеоново время Лаврентьев монастырь, но благоустройством. Отдаленный от селений, а что еще важнее — не имевший в соседстве женских монастырей, не представлял он возможности развиться в монашеской среде разгулу, обыкновенно господствовавшему в обителях старообрядских. Пьянство случалось, но далеко не столь безобразное, как, например, на Иргизе. Без меры предававшихся этому пороку смиряли телесными наказаниями, сиденьем в поварне на цепи и даже изгнанием из монастыря. Но не столько монастырские наказания, сколько боязнь гнева могущественных покровителей обители, Румянцевых, воздерживала от беспорядков лаврентьевскую братию. И в других старообрядских монастырях бывали игумены не хуже Симеона — люди благочестивые и строгие, но никогда не могли они содержать беспастушную свою братию в таком повиновении, как содержал ее Симеон, нигде не могли так сохранить благочиние, как сохранилось оно в монастырях гомельского имения. По сознанию самих старообрядцев, столь нередко бывающие в среде их бесчиния, безобразные поступки и другие нарушения устава, от буйства охмелевших подвижников до соблазнительных споров и взаимных клятв, которыми в последнее время столь усердно обмениваются самые их епископы, происходят единственно вследствие отсутствия сильной власти, власти законной, — власти, зорко наблюдающей за поступками духовенства и монашества. При отсутствии ее — своеволие неизбежно, и средств уничтожить его нет. Для монастырей гомельских государственный канцлер представлял если не законную, то весьма сильную и влиятельную власть. Достаточно было Симеону, возведенному графскою волей в должность благочинного над всеми старообрядскими гомельскими монастырями, сказать одно слово о нарушителе монастырского благочиния, — его немедленно постигала грозная кара могущественного Румянцева (или выгонят, или выпорют). Не говоря уже о бесчиниях в монастырях мужских, в самые даже любовные похождения обитательниц девичьего монастыря заботливо проникал всесмиряющий взор государственного канцлера, а ревностный поборник целомудрия читалок, немецкий человек фон-Фок, с свойственною племени его аккуратностью спешил все привести в должный порядок. При такой сильной поддержке, лаврентьевскому игумену не трудно было сохранять благочиние в монастырях, вверенных его попечению.

В последние годы своей жизни устарелый Симеон только носил звание игумена. Лета и заботы утомили деятельного некогда старца. Особенно ослабили его прежнюю энергию горькие испытания 1826 года: смерть графа Николая Петровича, затем так называемый «бунт Иакова» и наконец строгость новых правительственных мер относительно старообрядства. Они разрушительно подействовали на здоровье и силы Симеона. Обительскими делами управлял казначей Боголеп. Симеон умер в 1829 году, и на место его в игумены избран старец Михаил, действительным же правителем сделался новоприбывший тогда из Кременчуга инок Аркадий Шапошников, о котором речь впереди.

В начале тридцатых годов в Лаврентьеве монастыре доживали свой век старцы, поселившиеся там еще в прошлом и в начале нынешнего столетия. Таковы были: старец Афанасий, пришедший в монастырь еще в 1788 году и семьдесят лет в нем проживший. Он значился в книгах белицким мещанином Андреем Тимофеевым, но вся монастырская братия говорила, что он не простого, а «высокаго рода». Действительно, Афанасий происходил из бедных великороссийских дворян и поступил в Лаврентьеву обитель под чужим именем. Был он «препрост человек», жил в совершенном послушании и отсечении своей воли, молился день и ночь, плакал и вообще вел себя как младенец. Не был он юродивым, но, проникнутый до последней степени аскетизмом, — дошел до состояния младенческого незлобия, но в то же время младенческой несмышлености. Его считали святым человеком, говорили, будто подобных старцев и в древности мало бывало, гордились таким подвижником, что не мешало однако же лаврентьевским мнихам потешаться иногда над слабоумным. Жил в Лаврентьеве с 1798 года старец Игнатий, числившийся белицким мещанином Иваном Прокофьевым. Это был строгой жизни монастырский конюх, также не отличавшийся ни умом ни энергией, зато усердно исполнявший келейное правило, носивший тяжелые вериги и до такой степени усиливший пост, что в иные дни питался лишь сеном и овсом из одних яслей со вверенными попечению его конями. Был в Лаврентьеве строгий подвижник Илия (белицкий мещанин Родион Демидов), родом белорусс, живший в монастыре с 1803 года. Не менее его подвижническою жизнью отличался инок Сергий (московский мещанин Семен Сергеевич Масленников, уроженец калужский), сделавшийся казначеем по смерти инока Боголепа. Высокого роста, здоровый, даже тучный, считался он самым благообразным и представительным иноком из лаврентьевской братии, человек был умный, отличался трезвостью и ревностью к старообрядству, доходившей нередко до слепого фанатизма. Но всех более отличался строгим подвижничеством старец Харалампий. Давно исшел он из монастыря ради более суровых аскетических подвигов и поселился в лесу, питался кореньями, носил тяжелые вериги и только раз в неделю, по субботам, приходил из пустынной келии в монастырь. Никто никогда не замечал, чтобы отец Харалампий на кого-нибудь осердился или о ком-нибудь сказал укорительное слово. Он почти не спал, а иногда налагал на себя обет молчания и безмолвствовал года по два и больше. Такая молва шла про отца Харалампия, и старообрядцы заживо сочли его святым. Жил еще в Лаврентьеве монастыре замечательный старец, о котором мимоходом было уже упомянуто. Еще в пятидесятых годах прошлого столетия, старообрядец по рождению, уроженец Москвы, восемнадцатилетний юноша Морозов, начитавшись «Патериков», возжелал подражать жизни преподобных пустынников старого времени. Оставив родину и дав пред богом обет сделаться иноком, перешел он тогдашний литовский рубеж и явился к Лаврентию. Лаврентий принял его к себе в послушники, но не более трех лет пылкий юноша мог разделять труды и лишения с бедною еще тогда лаврентьевской братией. Смущали его и страсти, влекли они юного Морозова назад, в легкомысленно покинутый им мир. Видя внутреннюю борьбу в своем послушнике, сам Лаврентий потребовал от него, чтобы оставил он пустынную обитель, и, пока не утихнут в нем страсти, пожил бы в мире. На возражения Морозова, что он дал уже перед богом обет неисходного жития иноческого, Лаврентий будто бы сказал ему: «будет время — наденешь камилавку, а теперь поживи пока в мире». Об этом-то юноше, рассказывают старообрядцы, предрекал умирающий Лаврентий, говоря, что принесет в устроенную им обитель великое богатство некий юноша, живший в монастыре, но суеты ради мира сего отшедший инуду. Морозов, покинув монастырь, женился и занялся торговыми делами. Счастье везло ему, и он вскоре составил хорошее состояние. Переселившись в Елисаветград, он сделался там самым значительным купцом и нажил миллионный капитал. Жил он в этом городе до тридцатых годов нынешнего столетия. Было ему почти сто лет, жизнь стала в тягость. Свет опостылел, смерть не приходила. Много и слезно просил он Бога о кончине, но тщетно. И пришло богатому купцу в помышление, что до тех пор не вкусит от смерти, пока не исполнит данного богу и нарушенного во дни юности обета. И вот, оставив мир и почет, которым пользовался, направил он путь к монастырю Лаврентьеву. Его сопровождал верный его приказчик, Данила Астафьев, не захотевший разлучиться с хозяином, решившийся служить ему и в монастыре. Поставили они себе в Лаврентьевой обители келью, поселились в ней и оба приняли иночество. Морозов наименован был Иоасафом, Астафьев — Дорофеем. Это было в 1832 году, в то время, как началось дело искания архиерейства. Пробыв во иночестве лет шесть, Иоасаф Морозов умер и был погребен подле большой часовни, близ гроба прежнего своего наставника, старца Лаврентия, основателя обители. До ста тысяч рублей употреблено было им в шесть лет на устройство монастыря, в который пришел он искать смерти. Остальное богатство досталось родственникам. Хорошо устроенная келья Морозова была лучше игуменской и полна всякого рода движимостью. По смерти хозяина досталась она пришедшему с ним в монастырь иноку Дорофею.

В последние годы Симеонова игуменства большое значение в Лаврентьевом монастыре получил старец Аркадий, пришедший из Кременчуга с восемью другими старообрядцами этого города. Он поселился здесь в 1825 году, незадолго до смерти покровителя старообрядцев гомельских, графа Николая Петровича Румянцева. Когда в 1826 году приехал в обитель могилевский архиепископ, по совету этого самого Аркадия, с первых дней пребывания в монастыре возвысившегося над прочею братией умом и ловкостью в обхождении, нежданному гостю сделан был почетный прием. Но когда вслед затем известный уже нам Иаков вздумал обратиться в единоверие, в Аркадии он нашел самого сильного соперника. Стараниями кременчугского пришельца расстроено было намерение соглашавшихся принять единоверие; он сочинял посланное к графу Сергею Петровичу письмо, он возбуждал братию против Иакова и достиг своей цели. Это возвысило Аркадия во мнении старообрядцев, он стяжал своим поступком славу крепкого стоятеля за «древлее благочестие» и сделался настоящим правителем обители еще при жизни престарелого Симеона. Сам игумен и казначей Боголеп ничего не делали без совета с ним; всякое слово Аркадия было словом решительным на монастырском соборе. По смерти Симеона избран был в настоятели старец Михаил; при нем влияние Аркадия на монастырские дела еще больше усилилось. После кратковременного игуменства Михаила, братия единогласно избрала его в настоятели.

Аркадий (Андрей) родом был из посада Клинцов, Черниговской губернии, сын тамошнего мещанина Родиона Харлампиевича Шапошникова. По смерти родителей, он и все братья и сестры его переселились в Кременчуг, кроме старшей сестры Татьяны, вышедшей замуж на родине за мещанина Черкасова. Старший из братьев, Александр, занимался в Кременчуге соляной торговлей, двое других, Василий и Андрей, писали иконы и продавали их старообрядцам; младшая сестра, Анна, вышла замуж за кременчугского купца Протопопова.

Андрей Родионович Шапошников, будучи еще очень молодым человеком, женился в Кременчуге на вдове Хионии Яковлевне, дочери тамошнего купца Якова Ивановича Дударева, человека достаточного. Хиония Яковлевна от первого мужа Игнатия, по фамилии нам не известного, имела двух сыновей: Михаила и Самуила, которые, может быть, и до сих еще пор занимаются выделкою овчин в Кременчуге. Молодая вдова, кажется, не принесла семейного счастья Андрею Родионовичу. Он имел от нее сына, умершего в младенчестве, и вскоре после его рождения начались у мужа с женой несогласия. В 1824 году, после трехлетней супружеской жизни, Шапошников тайно оставил постылую жену и пасынков и вместе с другими восемью старообрядцами ушел из Кременчуга «душу спасать». На родине, в Клинцах, Андрею жить не захотелось, и он решился «бегати в пустыню». Пошли кременчугские выходцы в Лаврентьев монастырь. Здесь странноприимный Симеон принял их под гостеприимную сень своей обители. Узнала Хиония Яковлевна, где укрылся ее сожитель, собралась наскоро и прискакала в Лаврентьев, торопясь, чтобы застать мужа, пока еще он не надел иноческой мантии. Три дня, три ночи проплакала она у ворот монастыря, не допустили ее на свидание, дали на возвратный путь денег, и она воротилась в Кременчуг. Андрей Шапошников, постригшись в иночество и получив имя Аркадия, приобрел, как сказано выше, большое влияние на дела монастырские и снискал уважение лаврентьевской братии.

Он был одарен обширным умом и редкою энергией. В Лаврентьеве он держал себя с большим достоинством и строго соблюдал иноческие правила. На советах мнения его преобладали над мнениями прочих. Он отличался в среде лаврентьевской братии разнообразною и обширною начитанностью и умел хорошо писать — ясно, кратко, выразительно, хотя и весьма крупным, прямым почерком, который знаком нам по архиву министерства внутренних дел, где сохраняется немало автографов Аркадия в многочисленных прошениях, подаваемых им перед закрытием монастыря Лаврентьева. Не покидал Аркадий и в обители, где водворился, кременчугского своего занятия: писал иконы. Доселе с особенным уважением хранятся у иных старообрядцев образа его кисти. Необыкновенная память, редкая быстрота соображения, всегдашнее уменье найтись и благоразумно поступить в самых затруднительных обстоятельствах — отличали Аркадия от прочей лаврентьевской братии. Громовы были в восторге от него, и старики петербургского Королёвского общества доселе не могут нахвалиться таким «знаменитым мужем», каков был Аркадий. Старообрядцы, лично знавшие Аркадия в Лаврентьеве, единогласно отзываются о нравственных его качествах с большою похвалой. При другой обстановке, в другой среде, из этого человека должен бы был выработаться редкий и замечательный деятель.

Аркадий сделался игуменом Лаврентьева монастыря в 1832 году. В это же время гомельское имение перешло в другие руки. Покровительствовавший старообрядцам этого имения не менее своего брата, граф Сергей Петрович, последний в роде Румянцевых, не имел законных наследников, но у него были три побочные дочери, по фамилии Кагульские, в память славной победы их деда, которым нельзя было по закону передать родового имения. Чтоб обратить его в деньги, надо было продать. Но румянцевские имения были из таких, какие по своей многоценности не всегда могут иметь покупателей. Счастливый случай помог графу. За взятие Варшавы в 1831 году император Николай осыпал поистине царскими милостями фельдмаршала князя Паскевича, в числе данных ему наград был миллион рублей на покупку имения. Узнав о желании Румянцева продать гомельское имение, Паскевич поручил одному из пользовавшихся его доверенностью офицеров осмотреть его. Обозревая продажную вотчину, доверенный фельдмаршала встретился с Аркадием, который доставил ему немало сведений о действительном положении румянцевского имения и способствовал выгодному для покупщика окончанию дела. Когда покупка была совершена и гомельская вотчина перешла к князю Паскевичу, в виде заповедного майората без переоброчения, Аркадий, в награду за свое усердие, просил позволения представиться фельдмаршалу в Варшаве. Паскевич охотно согласился на это, и в конце 1834 года Аркадий, вместе с монахом Иоилем, отправился в Варшаву. Ласково были они приняты наместником Царства Польского и изъяснили ему о нуждах своего и других старообрядских монастырей, устроенных в гомельском имении. Паскевич подтвердил права, данные этим монастырям Румянцевыми, и, прощаясь с Аркадием и Иоилем, в январе 1834 года, дал им нечто вроде охранного листа на проезд до Лаврентьева, за собственноручным подписом и приложением наместнической печати. Этот документ, найденный в 1854 голу при обыске у жившей в Клинцах сестры Аркадия, Татьяны Черкасовой, находится ныне в архиве министерства внутренних дел. Вот он:

«Могилевской губернии, Белицкаго уезда, старообрядческаго Лаврентьева монастыря, в имении моем состоящаго, настоятель Аркадий и инок Иоиль, приезжавшие в Варшаву для личного объяснения со мною по делам своего и других двух, там же находящихся старообрядческих монастырей, отправляются отсюда обратно, почему, в полном внимании к подъятому ими для столь дальняго путешествия труду, желая предохранить их от всяких на обратном пути остановок, прошу гг. начальников, по предъявлении им сего, делать помянутым инокам свободный пропуск и в случае надобности оказывать им законное покровительство. В Варшаве, 28-го января 1835 года. Наместник Царства Польскаго, генерал-фельдмаршал князь Варшавский».

Наместник в этом листе Аркадия и Иоиля, можно сказать официально, называет — одного настоятелем, а другого иноком, хотя это и противоречило высочайше утвержденному положению комитета министров 21-го декабря 1817 г. и закону, вошедшему в изданный уже тогда «Свод Законов». Впоследствии, находясь в руках такого ловкого человека, как Аркадий, лист князя Паскевича вводил в заблуждение многих раскольников. Очевидно, что все отношения наместника Царства Польского к лаврентьевскому настоятелю ограничивались некоторыми услугами последнего и обещанием нового владельца гомельского имения не нарушать данных Румянцевыми прав старообрядским монастырям на пользование лесом и участками пахотной и сенокосной земли; но впоследствии, когда началось дело устройства русскими старообрядцами в австрийских владениях митрополичьей кафедры, документ Паскевича, как сказывают, играл роль немаловажную. Получение его Аркадием было одновременно с началом искания архиерейства. Впоследствии, когда иные влиятельные старообрядцы опасались принимать деятельное участие в этом предприятии, говоря, что осуществление его есть противление воле государевой, что оно может повредить всему старообрядскому обществу, ловкие люди, вроде Авфония Кочуева или братьев Великодворских, убеждали нерешительных тем, что будто бы основание заграничной иерархии не противно воле государя. Конечно, говорили они им, государь не допустит учреждения митрополии в самой России, но он ничего не имеет против учреждения ее за границей или даже в Царстве Польском. Такой близкий к царю человек, такой доверенный сановник, как князь Паскевич, говорили они, нарочно вызывал настоятеля лаврентьевского в Варшаву для совещаний по этому предмету. Доверчивый верил на слово, а менее доверчивому ловкие люди советовали съездить в Лаврентьев монастырь и попросить игумена Аркадия только показать ему «Паскевичеву бумагу». Он показывал ее охотно, ибо она льстила его самолюбию, и видевшие верили во все и сами уверяли других.

Несмотря на энергические усилия, принимаемые. Аркадием, благочиние в Лаврентьевском монастыре, которым он славился при игумене Симеоне, быстро стало падать. Без сомнения, главнейшей причиной того было прекращение патронатства Румянцевых. Страху лаврентьевским инокам не стало, вот причина возникших в монастыре неслыханных дотоле беспорядков. Прежде всего пьянство водворилось в иноческих келиях, суровые меры Аркадия не могли его уменьшить; упившиеся иноки ни во что ставили старого игумена, приказаний его не исполняли, чуть не каждый день затевали крамолу. Унять бесчинников было некому и нечем, ибо боязнь, что сам Румянцев вмешается в дело, прекратилась. Говорят, будто бы Аркадий жаловался на бесчиние иноков в письме к Паскевичу, но фельдмаршал не только себя, но и управление своей гомельской экономии устранил от вмешательства во внутренние дела монастырей и от опеки над нравственностью старообрядских иноков. Иные из строгих подвижников, не стерпя возникших в Лаврентьевой обители безобразий, покинули ее. Монастырь от того не опустел. Иноков стало даже больше, чем при Симеоне, но почти все они были «слабы житием» и ходили «по волям своим». Немало мучился с ними Аркадий, ревностно желавший восстановления благочиния, которым прежде славился управляемый им монастырь, но сил его недоставало. Прежде иноки Лаврентьева и других гомельских монастырей видались между собой только раз в неделю, по понедельникам, на базаре в Гомеле, куда сходились продавать свои рукоделья, собирать подаяния за поминовения и потолковать между собою об общих делах. Теперь чуть не каждый день стали они бродить в Гомель и обыкновенно возвращались оттуда мертвецки пьяные. Иные пропадали по нескольку дней, иные шатались из монастыря в монастырь друг к другу в гости, и каждое угощение без водки не обходилось. Кроме гостей, от времени до времени стали появляться в монастырях и гостьи. Тщетно Аркадий началил братию, она его больше и слушать не хотела. Напрасно игумен приковывал пьяных, как водилось прежде, при Румянцеве, к цепи на поварне; монахи с цепи уходили, пропала наконец и самая цепь, и ее видели после у какого-то жида в шинке. Благочестивые пустынножители ее пропили. Измученный Аркадий сознавал свое бессилие; нередко говаривал он близким своим: «хоть бы уж поскорей запечатали наш монастырь!»

Еще более заботы, еще более опасений причиняли Аркадию некоторые обитатели Лаврентьева монастыря, люди трезвые, начитанные, строгой жизни и безукоризненные, но непокорные и властолюбивые. Пример Иакова, хотевшего, посредством перехода в единоверие и обращения Лаврентьева монастыря в единоверческий, достигнуть в нем игуменства, не остался без подражания. Румянцевых не стало, и некому было вновь отвратить от монастырей гомельского имения грозившую в тридцатых годах всем старообрядским монастырям участь упразднения или обращения в единоверческие. В Лаврентьеве и Макарьеве явились иноки, желавшие сделаться единоверцами. Игумены лаврентьевский Аркадий, и макарьевский Матвей и преемник последнего Феофилакт употребили все средства, чтоб избавиться как-нибудь от этих людей. В то время в Лаврентьеве водворился молодой инок Иоаким, человек достаточный, с большими связями в старообрядском мире, начитанный, пылкий, всем увлекающийся и чрезвычайно нетерпеливый. Он был трезвой жизни и враг всяких беспорядков в иноческом житии, особенно же разврата, более и более водворявшегося в Лаврентьеве монастыре. Друг и земляк его, Павел Андреев, отлично знавший церковный устав, лучший певец в монастыре и хорошо писавший, был единомыслен с ним. Они успели составить партию из немногого, впрочем, числа трезвых монахов. Партии этой хотелось на место Аркадия посадить Иоакима, а средство для того видели они в принятии единоверия. Но они скрывали такое намерение до поры до времени, ибо при первом неосторожном слове авторитет их тотчас же бы пал. Но Аркадий, проникнув замыслы их, всею душой возненавидел Иоакима и Павла Андреева и вступил с ними в тайную, но упорную и деятельную борьбу. Напрасно старался Аркадий внушить братии, что противники его идут по стопам Иакова, замышляют сделать монастырь единоверческим, — Иоаким и сторонники его так были осторожны, что такие слова проникавшего намерения их игумена считались наветами, внушенными недоброжелательством к людям, открыто порицавшим некоторые из его распоряжений. Борьба с Иоакимом для Аркадия была несравненно труднее, чем с водворившимися в его обители поборниками разгула.

По документам, которыми мы пользуемся, можно было бы представить пространное сказание о деяниях сих поборников разгула в монастырях гомельского имения. Ограничимся сказанием лишь об одном старом и хромом гуляке — регистровом товарище Колычеве, баснословные рассказы которого, будучи усвоены лаврентьевской братией, содействовали в некотором отношении делу искания архиерейства за пределами России.

В конце прошлого столетия в московском университете слушал лекции медицинского факультета уроженец Новгород-Северского наместничества, регистровый товарищ Константин Константинович Колычев. Он был уже в зрелом возрасте, когда поступил в университет студентом, или вольным слушателем, наверно не знаем. Почему-то курса он не кончил, по крайней мере у него впоследствии не было диплома на звание врача. Живя в Москве, Колычев познакомился с старообрядцами Рогожского согласия, а через них сблизился с земляками своими, старообрядцами Стародубья. Он хлопотал о признании его в дворянском достоинстве, но не получил его, что не помешало однако же ему до конца жизни называться дворянином, да еще принадлежащим к старинной русской фамилии Колычевых и, на этом основании, родственником святого Филиппа, митрополита московского, который, как известно, был из этой фамилии. У знакомых московских старообрядцев встретился он однажды с приехавшими в Москву за обычными сборами старицами Оленевского скита, что на Керженце, и узнал от них, что в числе тамошних обителей есть одна, основанная еще в конце XVII столетия внукою брата митрополита, старообрядской инокиней, схимницею Анфисою Колычевою. Константин Константинович сказался роднею и Анфисе, отправился на Керженец, был встречен там с большим почетом и немало веселых дней и ночей провел в обители мнимой родственницы, в обществе молодых инокинь и белиц. Потом разъезжал он по разным старообрядским общинам, живал на Дону, на Кубани, на Урале и в Сибири, и, сблизившись с старообрядцами, сам перешел в поповщинское согласие и записался в купцы. Хотя Колычев и не имел медицинского диплома, но лечил и даже составил себе известность счастливым лечением старообрядцев. Он собирал библиотеку и был прославлен в среде раскольников за необычайно умного и ученого человека. В 1805 г. Колычев стал печатать для старообрядцев книги. Известно, что старообрядцы, воспользовавшись дозволением императрицы Екатерины II открывать всякому желающему вольные типографии, завели в 1784 г. такую в посаде Клинцах. Типография эта, принадлежавшая тамошнему купцу Федору Карташеву, была закрыта в 1797 г., когда по повелению императора Павла все вольные типографии прекратили свою деятельность. Хотя в 1801 году император Александр Павлович и согласился было на восстановление в Клинцах типографии, чтобы перепечатывать в ней дониконовские книги для старообрядцев, но, по мнению ярославского архиепископа Павла, принятому всем святейшим синодом, в Москве учреждена была типография единоверческая, получившая право монополии на «переводы», то есть на переписку старопечатных богослужебных книг. Несмотря на то, в 1805 г. старообрядцы завели две типографии без дозволения правительства. Одну в Клинцах завел тот же Карташев, другую в местечке Янове Константин Константинович Колычев, бывший в то время киевским купцом. На деньги московского купца Дмитрия Федорова (сто червонцев) купил он старообрядскую типографию у московского мещанина Павла Ивановича Селезнева, которую этот содержал тайно в городе Махновке, Киевской губернии. Посредством факторов-евреев Колычев купил у Селезнева эту типографию лишь с двумя станками, но значительно увеличил ее и работал в Янове на десяти и даже на двенадцати станках. Ноября 24-го 1814 года Федоров передал Колычеву в управление Яновскую типографию по формально совершенной доверенности. Для старообрядцев печаталось в Янове: «Страсти Христовы», «Житие Василия Новаго», «О лжеучителях, Аввы Дорофея», «Поучение Иоанна Златоуста», «Псалтирь», «Часослов», «Евангелие», «Шестоднев» «Толковыя Евангелия», «Канонники», «Ефрем Сирин». В выходах этих книг обыкновенно выставлялось место печатания и первоначальные буквы имен Колычева (К. К. К.) и купца Федорова (Д. Ф.) Чтобы судить о количестве напечатанных Колычевым книг, достаточно упомянуть, что типография его существовала двенадцать лет (1805–1817), и что он сам дал показание графу Холоневскому, производившему в 1817 г. над ним следствие, что «книги из типографии Яновской отпускаемы им были в год четыре раза, количеством по одной тысяче всякой отправки, в Москву, к доверителю его Федорову». Стало быть, Колычевым переслано из Янова к московским старообрядцам во все время существования Яновской типографии около сорока восьми тысяч экземпляров. Колычев не ограничивался, впрочем, печатанием одних книг для старообрядцев, он печатал венчики и разрешительные молитвы как старообрядцам, так и по заказам православных священников, например, яновского протоиерея Степана Левицкого. Кроме того Колычев печатал книги и для католиков, на польском языке: «Zloty Oltarzyk», «Oficyuszki», «Elementarz», «Hrabia Olgorusky», словари польско-латинский и русско-польский. Печатал также и другие книги на латинском, французском и немецком языках. Все этого рода книги печатаемы были им с цензурного разрешения от виленского университета. Типография Колычева в июле 1817 года была запечатана; тогда он переехал из Янова в селение Майдан-Почапинецкий и здесь снова завел тайную типографию с одним станком для печатания старообрядских книг; она сгорела 25-го октября 1821 года. После того Колычев стал заниматься больше лечением, собирать травы и делать лекарства, которых при обыске в 1822 году нашлось у него несколько шкапов. Но не мог он расстаться с полюбившимся ему печатным делом: в 1822 г. в третий раз завел тайную типографию и в том же году отправил в Москву с купцом Избушкиным тысячу книг и шесть тысяч букварей. В 1823 году, согласно с мнением московского архиепископа Филарета и тогдашнего министра духовных дел и народного просвещения князя А. Н. Голицына, все типографские принадлежности и старообрядские книги, отобранные у Колычева в Майдане-Почапинецком как и прежде того в Янове, были истреблены. Гражданские книги, составлявшие библиотеку Колычева, и медикаменты, в которых не найдено ничего недозволенного, — ему возвращены.

С 1817 года Колычев в разные судебные места и разным лицам подавал множество просьб о возвращении ему типографии, а потом о вознаграждении его за истребленные типографские принадлежности и книги. Не получая желаемого, решился он снова приняться за тайное печатание старообрядских книг, но уже за границей. Для того ездил он к некрасовцам, но те и слышать не хотели ни о типографии, ни о новопечатных книгах. Говорили они: «те только книги святы, что напечатаны при патриархе Иосифе». За всякие другие вводителя новшеств обещали «намочить», то есть в куль да в воду. Года четыре пробыл Колычев за границей, побывал в Константинополе, пробирался к казакам, живущим в Малой Азии, но едва убрался оттуда подобру-поздорову. Во время начавшейся у нас войны с турками в 1828 году был он еще у некрасовцев, потом как-то перебрался в русский лагерь, а отсюда вышел в Россию. Но желание завести вновь типографию не покидало Колычева, и вздумал он устроить четвертую на своем веку тайную типографию в монастыре Лаврентьеве, куда и пришел в 1829 году. В это время было ему уже лет под семьдесят, давно уже он был хром и ходил на костылях. С большим почетом принят был Колычев игуменом Симеоном, братия взирала на него с особенным уважением, как на дворянина-старообрядца, хотя в действительности он и не имел дворянского достоинства, как на мнимого родственника святого Филиппа, как на странствователя по дальним зарубежным старообрядским «палестинам», как на врача-старообрядца и наконец как на великого ревнителя по «древлему благочестию», претерпевшего столько бед за распространение полезных у старообрядства книг. Заведение в Лаврентьеве типографии было по мысли приближавшемуся ко гробу отцу Симеону и ближайшим к нему инокам. И слава и большие барыши от распродажи книг обольщали их. Надеясь, что под крепкою защитой графа Сергея Петровича Румянцева они беспрепятственно поведут печатное дело, они отвели Колычеву особую, поместительную келью, где предположено было поставить и станок. Типография однако не состоялась. Кажется, сам Румянцев не одобрил затеи своих «подданных». Колычев остался однако в монастыре и вместо шрифтов, касс и станков наполнил свою келью лекарствами. Сам собирал травы, сам сушил их, сам составлял лекарства. Стали к нему стекаться больные из окрестных мест, и не только старообрядцы, но и православные, католики и даже евреи. Слава о безмездном враче-бессребренике распространилась по Белоруссии; иные, конечно, считали его знахарем, колдуном, уверяя, что на снадобья он что-то нашептывает, заговоры говорит. Сперва Колычев в самом деле не брал денег за лечение, но по смерти Симеона, случившейся вскоре по водворении врача-типографщика в обители Лаврентьевой, не стал он отказываться от посильного вознаграждения за врачевание, впрочем, не иначе, как бутылками и штофами, которые и распивал с самими болящими и с винолюбивыми иноками, к немалому горю Михаила. Не знал игумен, как и быть с Колычевым: с каждым днем он больше и больше спаивал честную братию. И жаль было Михаилу прогнать такую знаменитость, и не мог он оставаться равнодушным, видя, как славный муж распространяет в пустынной обители горькое пьянство. Один случай решил наконец судьбу Колычева, избавив отца Михаила от нашедшей на монастырь напасти. К Колычеву, как уже сказано, приходили из разных мест больные разными недугами за исцелением. Которые были «по древлему благочестию» и лечение которых требовало немало времени, тех оставляли в Лаврентьевой обители на более или менее продолжительный срок, и жили такие в келье Колычева или по соседству с нею. Однажды привезли к безмездному врачу двух девушек: одну четырнадцатилетнюю с раком на груди, другую семнадцатилетнюю с бельмом на глазу. Обе были помещены в келье седого как лунь и хромого Колычева. Он начал их пользовать. Через несколько времени родители той и другой жаловались игумену и братии, что престарелый врач обеим девушкам сделал насилие. Нашлись тому неоспоримые доказательства. Молва о преступлении Колычева распространилась, родители обесчещенных девушек потребовали от монастыря значительное денежное вознаграждение, грозя в противном случае судебным преследованием. Делать было нечего, Михаил поспешил удовлетворить обиженных из монастырской казны, по общему приговору соборных старцев, а Колычева с позором изгнали из монастыря, задержав все его имущество для пополнения суммы, заплаченной монастырем. Старый сластолюбец, на костылях, с мешком за плечами, побрел в Москву. Здесь жил он до конца сороковых годов, шатаясь из дома в дом и питаясь подаянием. Он умер в Москве, будучи девяноста лет от роду и почти совершенно выжив из ума.

В Лаврентьеве Колычев прожил года три либо четыре, то есть все почти время настоятельства отца Михаила. Был он человек словоохотливый и умел красно говорить, а будучи выше всех жителей обители по образованию, естественно увлекал их рассказами. Много видал он на своем веку, много странствовал по суше и по морям и любил рассказывать про виденное и слышанное, не скупясь при этом на прикрасы собственного вымысла. Рассказывал он про житье-бытье старообрядцев по разным местам России, про скиты и монастыри, про жительство отшельников в лесах пермских, кайгородских и ветлужских, про гробницы разных старообрядских угодников; рассказывал чудные повести о невидимых градах и монастырях, о славном озере Светлояре, о Беловодье или Опонском царстве, куда будто бы сам ходил. Рассказывал он и про житье «славнаго войска Кубанского», то есть некрасовцев, про житье потомков казаков, живущих в Майносе и около Синопа; рассказывал наконец и о таких заграничных поселениях русских старообрядцев, каких никогда и не бывало. Лаврентьевцы заслушивались рассказов Колычева и во всем верили ему на слово.

Легковерных собеседников красноглаголивого Колычева не столько интересовали рассказы его про житье некрасовцев и про разные диковинки, будто бы виденные и слышанные им во время дальних странствований, как баснословные сказания его о небывалых старообрядских церквах и при них епископах, пребывающих будто бы на Востоке. Колычев уверял, что сам он видал старообрядские монастыри и великие лавры, и не только епископов и митрополитов, но самого даже патриарха антиохийского, цело сохранившего «древлее благочестие». «Был я, — сказывал он, — за Египтом, живут там старообрядцы русскаго языка, во области, нарицаемой Емакань; там у них истинная вера сияет как солнце: много церквей и монастырей, много святых мощей и чудотворных икон, и есть там епископы истинно-древлей православной веры: молятся и благословляют в два перста, аллилуию сугубят и служат на семи просфорах. А то еще на Черной Горе, за Сербской землей, где подвизался преподобный Никон Черныя Горы и писал «Устав», там есть свой «древляго благочестия» епископ, он и землею правит по закону церковному, а не по гражданскому». Таким образом Колычев и черногорского владыку сделал в своих рассказах старообрядцем. Лет через пятнадцать после того, как баснословил он в Лаврентьеве, старообрядские искатели архиерейства в самом деле пробрались было к черногорцам, но едва убрались от них целы. Рассказывал Колычев и про «стрельцов», будто бы ушедших из России от гонений на старую веру в Персию и там доселе будто бы соблюдающих «древлее благочестие» ни в чем неизменно и имеющих своих епископов, зависящих от патриарха антиохийского.

Много было толков между старообрядцами, жившими в Белоруссии и Стародубье, по поводу россказней хромого паломника. Переходя из уст в уста, они делались более и более баснословными и даже принимали характер фантастический. К сказочным сокровенным святым местам старообрядцы не замедлили приурочить чуть не рай небесный. В тех местах, благословенных господом, рассказывали досужие повествователи, в тех местах, уготованных самим царем небесным для своих избранных, каждый, как во дни Соломона, живет под виноградом своим, под своею смоковницей; земли там не пашут, хлеб сам родится; рыбы в реках такое множество, что зачерпни только ведром — и вынешь рыбы столько, что целый день большая семья сыта будет. За скотом ухода никакого, без пастухов стада пасутся по тучным пажитям, а к вечеру коровы сами подходят к домам, чтобы их подоили. Работать не надо, живи век свой, руки сложа, только благодари господа за его милости. И между людьми тамошними ни ссор ни вражды не бывает; живут они в мире, в любви да совете; судов нет, для того, что судить некого: не бывает в тех блаженных местах преступлений, нет у тамошних людей никаких пороков, все живут яко ангели на небесех, оттого и начальства нет никакого, кроме духовных отцов и епископов.

Этим не удовольствовались слагатели басен. Еще до 1830 года ходил между старообрядцами слух, передаваемый, впрочем, за великую тайну, о благочестивом Персидском царстве. Колычев говорил только про «стрельцов», будто бы живущих в Персии; какой-то досужий язык прибавил, что там, у этих «стрельцов», у сей «благочестивой Христовой рати небреемой», пребывают не только истинные, старой веры епископы, бояре и вои, но сам царь древлеблагочестивый, прямой потомок царя Михаила Феодоровича Романова. Вот отрывок из письма, отправленного из Стародубья в Керженец в июле 1830 г.:

«Еще же поведаю вам, матушка, как Христос хранит непорочную невесту свою, святую церковь, по неложному своему обещанию, что пребудет с нами на земле до скончания века. Истинные свидетели от наших христиан под клятвою уверяют, что в Персидской земле много обретается наших древлеблагочестивых христиан, бежавших из России от огнепального гонения Никона патриарха. Иде же святый мученик Иаков, за Христа пострадавый (зри о сем в «Прологе» 27-го ноября), тамо ныне благочестие сияет, яко светило. Не точию священнаго чина иноков исполнена страна та, но и епископы древлеблагочестивые в ней есть, имеют даже царя своего, благовернаго и христолюбиваго. Егда Никон патриарх возвея на церковь всемрачную бурю и ересей море великое и пространное на Российское царство испусти, царь же Алексий Михайлович и весь синклит и вся вои вослед онаго отца ересем пошли, тогда убо старейший царевич, царя Алексия Михайловича сынок, не восхотел отступити от истинно-древней православной веры и крепко утвердися в староцерковном благочестии. И воздвиже на него царь гнев свой, и томлен бысть царевич во единой от царских палат, яко в темнице, обаче ни поколебати ни к своим волем преклонити не возмогоша. И бежа тот старейший царевич, с благочестивыми стрельцами и с казаками, за море, в Персидския страны и прият бысть персидским царем набожно (?), испроси у него земли ради населения с теми стрельцами и казаками… И устроил тамо благоверное царство и прият от антиохийскаго патриарха, благочестива суща, митрополита и епископов, священный же и иноческий чин и доживе до старости, устрояя царство, честне живот свой сконча, на царство же Персидское благослови сына своего старейшаго. И до дней наших царский благочестивый корень тамо не изсяче. Аще и не пространно царство, обаче по Спасову словеси: «не бойся, малое стадо», благочестием сияюще, яко до Никона патриарха вся Россия сияла, то малое царство пребывает десницею господнею прикровенно. И выходу оттуда благочестивым христианом в наши места нет, приходящих же туда наших христиан с великою радостию приемлют. Тако сияет сокровенная божия церковь, чистая и непорочная невеста Христова, и такое божием милосердием соблюдается царство то благочестивое по писанию, яко имать церковь быти до скончания века и врата адовы не одолеют. Истинно извещаю вам, матушка пречестная инокиня Екатерина, что некие от наших христиан ходили в Еросалим (Иерусалим) поклонитися живоносному гробу господню и святым местам спасительных страстей Христовых и доходили до того места, и в том без сумнения под клятвою утверждают».

Таким образом память о самозванце-царевиче Алексее Алексеевиче, бывшем у Стеньки Разина (ходившего и в Персию), воскресла в среде старообрядцев в начале тридцатых годов нашего столетия. Пущенная в ход, вероятно, вследствие баснословных сказаний Колычева, сказка о Персидском царстве и о царе из дома Романовых поддерживалась отчасти и солдатами из старообрядцев, воротившимися из персидского похода 1826 года. Вследствие известной склонности наших солдат, побывавших в дальних походах, рассказывать сельщине-деревенщине разные диковинки с обильным украшением красным словцом, басня о раскольничьем царстве в Персии разошлась по разным местностям.

В своем месте мы расскажем, как искатели архиерейства устремились в персидские пределы, претерпевая страшные лишения в пустынных местах Малой Азии, и гибли там от болезней, тщетно разыскивая благочестивое царство. Сколько сил по пустякам растрачено было на эти искания! При иной обстановке, при ином образовании, люди, погибшие от болезней в пустынях, могли бы стать наряду с самоотверженными путешественниками из Западной Европы, проникавшими в неизведанную глубину Африки и во внутренность австралийского материка. Нельзя не сочувствовать энергии и самоотвержению русских людей, пускавшихся в многотрудные дальние странствия, но нельзя и не сожалеть, что их силы потрачены были лишь на разыскание небывалых архиереев и баснословного царя.

Во время Рогожского собора, бывшего в начале 1832 года, когда зашла речь о людях, способных искать по иноземным государствам епископов «древляго благочестия», лаврентьевский игумен, как мы уже сказали в своем месте, заявил, что у него в монастыре есть такие люди, не по одному разу бывшие за границей, люди смелые, ловкие и готовые на все. Вероятно, разумел он Колычева, жившего в то время еще в Лаврентьевской обители, хотя по преклонным его летам (под семьдесят лет) едва ли можно было рассчитывать на самоличные его странствия. А может быть, увлеченные рассказами его, некоторые из лаврентьевской братии в это время и сходили уже за границу, и их-то разумел лаврентьевский игумен в предложении, сделанном на Рогожском соборе.

В Лаврентьеву обитель, как сказано в предыдущей главе, должен был заехать, по поручению петербургских коноводов поповщины, Громовых, пробиравшийся из столицы назад в свой Серковский монастырь игумен Геронтий. Приехав в Лаврентьев осенью 1832 г., он пробыл там несколько месяцев, с осторожностью исполняя данное ему в Петербурге поручение. Присмотревшись к монастырским порядкам, заметил он, что по столь важному делу нечего ему и входить в сношения с игуменом Михаилом, человеком старым и озабоченным мелочами обыденной жизни монастыря: посылкой за сборами, закупкой припасов, кормленьем братии и исправлением обычных богослужений. Осторожно повел Геронтий речь с Аркадием. Аркадий уже знал, что возникшая на Рогожском соборе затея об учреждении заграничной старообрядской иерархии всеми оставлена, что Рахманов уехал из Петербурга ни с чем, и что в Москве никто и не думает более об осуществлении кочуевского предположения. Как только Геронтий завел с ним об этом деле речь, он отнесся к нему даже с негодованием, говоря, что такие затеи, вместо пользы старообрядству, принесут ему одну пагубу. «Если и теперь, — говорил Аркадий Геронтию, — стеснения старообрядства в России с каждым месяцем усиливаются, что будет, если правительство узнает об этих замыслах? Если бы даже удалось нам устроить заграничную иерархию, какие невзгоды постигли бы тогда старообрядцев в России! Кроме того, — продолжал он, и слова его оправдались на деле, — прием епископа к старообрядцам будет «новшеством», ибо со дней Павла Коломенскаго, в продолжение ста семидесяти лет, не бывало у нас епископа; это «новшество» неминуемо произведет раздор и разделение в старообрядстве». Люди, хорошо и близко знающие Аркадия Шапошникова, уверяют, что он был против старообрядской иерархии даже и тогда, как она уже основалась; что он до тех пор не примирился с нею, пока сам не попал в архиереи. Даже и во дни своего архиерейства, еще немного лет тому назад, поспорив на письмах с Кириллом белокриницким, Аркадий писал к нему: «Да что мы с тобой за архиереи?», явно высказывая, что не верит в законность принятого сана.

Осторожный и сдержанный Геронтий не пускался более в рассуждения с Аркадием об учреждении заграничной иерархии. Через несколько времени завел он с ним другую беседу, о переселении кого-нибудь из лаврентьевцев за границу, в знакомую ему Белую-Криницу, где бы, по петербургскому громовскому проекту, образовать братство из людей хороших, начитанных и степенных. Аркадий был и против этого. Завел наконец Геронтий речь об отправлении в восточные страны ходоков для отыскания древлеблагочестивых епископов не ради приглашения их в Россию, не для того, чтобы они поставили русским старообрядцам епископа, но единственно для удостоверения, справедливы ли распространившиеся в последнее время о них слухи. И тут не встретил сочувствия Аркадия. Вероятно, убедясь, что Аркадий не только не будет пособником затеянному в Петербурге делу, но еще, пожалуй, станет ему противодействовать, Геронтий не входил более с ним в разговоры о том, за чем был послан. Беседовали Аркадий с Геронтием о хозяйственных делах; тут они сошлись: и тот и другой были отличные домостроители. Они расстались добрыми приятелями.

Живя немалое время в Лаврентьеве, Геронтий успел узнать тамошних иноков. С лучшими из них была у него ведена речь об искании архиерейства и о том, как бы завести в заграничной Белой-Кринице благоустроенную обитель с иноками хорошей жизни, преданными старообрядству, начитанными и энергическими. Такие слова Геронтия пришлись им по сердцу. Некоторые из них заявили даже желание тотчас же двинуться в путь — искать архиерея. Иноки Аркадий Лысый, Ираклий Сорокин и другие решились идти в неведомые страны. Всего охотников странствовать набралось до двенадцати человек. Не говоря ни слова игумену Аркадию о своих намерениях, один за другим выбрались они из Лаврентьева, как бы за сбором подаяний, и перешли за молдавскую границу, где и собрались в тамошнем Мануиловском старообрядском монастыре. В 1833 году было совершено ими первое хождение на Восток для поисков древлеблагочестивых епископов.

Одновременно с лаврентьевскими, даже, быть может, несколько раньше, старообрядцы и из других мест отправились на Восток искать тех блаженных мест, где «древлее благочестие» сияет. В 1833 году вообще стало заметно небывалое дотоле в среде старообрядческой явление: до того времени они совершенно равнодушно относились не только к святыням киевским, но и к святым местам Палестины. «Хоть и святы места, да в руках никониан, — говорили их начетчики, — и потому благодати там нет, одна мерзость запустения, Даниилом пророком предвозвещенная; не для чего ходить туда». И старообрядцы слушались начетчиков, ходили только к своим святым местам на поклонение: в леса пермские, к тамошнему их святому Иову, к угодникам керженским, на Иргиз и пр. Во Ржеве оглашены были части мощей святого Саввы, именно глава его, взятая будто бы раскольниками из московского Андроньева монастыря во время французского разгрома. И сюда потихоньку ходили молиться. Около Москвы, в Волоколамском уезде, между деревнями Лобановой и Хованью, в лесу, погребены более ста лет тому назад старцы Филарет и Феодорит. Сюда на поклонение им собиралось множество народа не только окрестного, но из Москвы, из Ржева, из Гжатска, преимущественно же в праздники Вознесения и Троицы. Так много стало ходить сюда поклонников, что в эти дни на Феодоритовой могиле устраивались даже сельские ярмарки. Кроме того, по разным местам оглашены были древние иконы чудотворными, например, Казанской Богородицы в ските Шарпанском, Николая Чудотворца в Глафириной обители Комаровского скита, Казанской Богородицы в Макарьевском монастыре, что в гомельском имении, и много других по разным местам. Сюда ходили набожные старообрядцы, минуя древние святыни, как находящиеся в храмах и обителях православных. С 1833 года старообрядцы поповщинского согласия, и только одного поповщинского, стали в значительном количестве ходить на поклонение в Киев, откуда пробирались в свои монастыри. Стали ходить и в Иерусалим. В Константинополе и в Палестине чаще и чаще стали являться не виданные там дотоле кафтыри и камилавки старообрядских иноков. Появление там старообрядцев замечено было и нашими дипломатическими агентами; они сообщали о том для сведения правительству. Видели в этом начало сближения раскольников с православною церковью; никто и не догадывался, что странствователи-старообрядцы стремятся на Восток совсем с иною целью — отыскать вожделенные святые места, своих единоверцев и небывалых своих архиереев.

С 1833 года между старообрядцами распространились так называемые «Иерусалимския письма». Нам известны два такие письма, но их было пущено в обращение несравненно больше. В Саратовской губернии ходило по рукам «Сказание некоего христолюбца о благочестии во Египте». Автор не назвал, разумеется, своего имени, но полагать можно, что он был из иргизских монахов. Вот оно:

«Лета 7341 (то есть 1833), — говорит он, — на праздник святыя Пасхи были мы с товарищем во святом граде Ерусалиме и у гроба Господня, зрели како вси веры еретическия на едином месте молятся, отслужат свою службу проклятии армене, на их место пойдут проклятие латины, потом сирийцы, потом же кофты (копты), и арабы, все в шапках и чуть не голы, пляшут и беснуются, тут же и греческие служат. Поистине, смешение языков, каково бысть по потопе у столпа Вавилонскаго. Искахом благочестия не обретохом ни во Ерусалиме, ни в Вифлееме, ни на реце Иордане — всюду пестро и развращенно; истиннаго же пения и достойныя службы ко Господу нигде нет. Молятся некаково нелепо, и козлогласуют, и беснуются, и в органы играют на месте святе, в запустении сущем. И быв в Ерусалиме, уведахом яко древлее благочестие и святая непорочная вера Христова неблазненно соблюдается на острове Кипре, иде же православный благочестивый архиепископ, со епископы и со всем освященным и мнишеским чином, непреткновенно веру соблюли и предания, святыми отцы заповеданыя, крепко хранят. И тот кипрский архиепископ ни под которым патриархом не состоит; от того от самого и сохранил веру и праведное житие, не преткнувся на какую ересь или новшество. Будучи в том зело самовидцами уверены, на Фоминой неделе пошли мы во град Иоппию, чая отплыть в Кипр. Но седши в корабль греческий, привезены были не на тот святый остров, но в великий град Александрию, во Египетскую страну. Обманом взяли нас греки и обманом привезли во ину страну. Во Александрии не обретохом благочестия, ниже в Каире.

И уведахом во оном граде, яко в земле Фаваидской, глаголемой Емакань, благочестно Христова вера, от самих апостол насажденная и напоенная, сохраняется. По великой реце Нилу, обширностию и широтою яко наша Волга, плыли мы много дней и потом пеши шли с караванами египтян (зело разбойных сущих, почитай нагих нас оставили) до места Емакань. Тамо люди благочестивы: молятся в два перста и благословляют яко же и Христос, аллилуию сугубят, а третие: слава тебе боже возглашают: крестят в три погружения во имя отца и сына и святаго духа, а не поливательно. Монастырь, в нем же нас, странных, христолюбцы, спаси их бог, милосердно успокоили и одежду нам дали и всем довольны на обратный путь отпустили, стоит при древах и источниках и вельми красуется, будет с наш Криволучный.

Братии триста человек, а по пустыням и в колибах подвизающихся таковое же, сказывают, число. Игумен зело стар и сединами благоукрашен, милостив и держит братию строго, в послушании. Поистине, в том монастыре живут земные ангелы, небесные же человецы. И священнаго чина у них довольно — иереев и дьяконов. И сказывали нам иноки того монастыря, что в их Емаканской земле три благочестивые епископа и полное освящение. И пребыхом в том монастыре три недели, уведахом и уверихомся яко церковь божия не изсяче, аще и великими бурями ересей и новшеств повсюду побораема, по неложному обетованию Христа Спаса, яко церковь святая пребудет до скончания века и врата адова не одолеют».

В другом известном нам письме, относящемся к 1834 году, находится три сказания о мнимых старообрядских епископах. Как видно, составлял его какой-то молдавский старообрядец Матвей Сидоров. Распространено оно было с Рогожского кладбища по Москве, по Московской губернии, а, вероятно, и по другим местам. Вот это письмо, заключающее в себе три сказания:

«Прислана сия тетрадь из Еросалима в 7342 (1833) году ноемврия в 15 день. Был некий человек, наш христианин молдавский, Матвей Сидоров, пленен бысть от срацин, и пришел в Еросалим поклониться гробу Господню. Такожде обрете в Еросалиме три человека, и сказали ему, что пришли такожде поклониться своему Создателю, а мы живем на Багдате реке. И сказали ему все жительство свое, и написали ему сию тетрадь. И поведа тако брат всем христианом:

Сказание первое. Свидетельствуем вам, христолюбивая наша братия, о христианех, что на Дунае реке есть нашего согласия христиане даже до Ясс. Свидетельствуем о том и к общей нашей пользе написали сие. Если поревнуете избегнуть належащаго душевного глада, то можете к нам в Еросалим от общества вашего прислать два или три человека для обстоятельнаго переговора; ибо всего за скоростию отъезда не могли написать. А мы в Еросалим пришли три человека, ради поклонения гробу господню, и будем во Еросалиме жить до Пасхи. Если посланные ваши сделают успех и в сказанное время прибудут в Еросалим, где могут о всем следующем от нас узнать, если же во Еросалиме не будет нас, разузнать о нас во Свялии (?), то есть пристань корабельная, от Еросалима расстоянием верст шестьдесят. Если и тамо не случится нам с вами видеться, то да спросят остров Санторин. А ежели не застанут и в Санторине, то спрашивать во Египте; тамо есть наши христиане, имеют лавки и торгуют, и их спрашивать о Багдате реке, на которой мы имеем жилище, расстоянием пятьсот верст от Египта, и место ко всему угодно, именуемое Емакань. Нас там немалое число, 5.000 или более, имеем же три епископа и попов изобильно. И когда у вас належит душевный глад и ежели царь ваш позволит, то мы вам отправим епископа и священников к душевной пользе. А у нас христианская вера и святая соборная апостольская церковь яко солнце сияют, изобильно же вам к душевной пользе и телесной. Еще свидетельствуем вам, что есть христиане между землею Турскою и Перситскою при реке Куре, именуемые «стрельцы».

Второе сказание. Еще свидетельствуем о христианах. Сказание гречанина в Яссах, который гречанин прежде сего живал близ Сербской земли у Никона Черныя Горы. Живут и тамо русские люди, близ сербскаго града, званием Бай. А в тот град идти через Дунай в Болгарскую землю на Шведов; а от Шведова града на Переквет, а от Переквета на Солнок, а от Солнока на Пегит, а от Пегита на Буддин, а от Буддина на Тричин, а от Тричина на Бай; недалеко тут русские люди живут. И тому же сказанию гречанина сходно сказание Марка иконописца, и ему, Марку, сказывал во святой горе постриженник изограф, именем Иоанн, родом москвич. Подлинно де есть зовомые Филиппы в Сербской земле близ Никона Черныя Горы, а от Горы расстоянием езды полтретья дня до Филиппов, и их два села большия, яко великие грады; в тех двух селах два епископа православных и древних.

Третье сказание. Сказаний пленника Симеона Иванова, который был в плену за Царем-Градом на Белом море, на острове Азамире (?). Сказывал оный пленник: «Были мы с хозяином турчанином на том же Белом море на острове Карабузове (?). Живут на том острове «стрельцы», двумя селами, в тех селах две церкви и попы». Где сказывали ему, пленнику, мы попов берем из другого острова, от монастыря Семнскаго, и той монастырь близ Окиана, а от острова Карабузова кораблем бегу 18 дней, а от Царя-Града до острова Карабузова 18 дней кораблем бегу. А град на острове Безароем (?), греческие люди и села около русских людей: первое Чемиликиой, второе Ахазиди, а «стрельцов» греки зовут русскими. А еще свидетельствуем: при Евфрате реке есть множество христиан и монастырей. Видите, отцы и братие, где есть христиане и что будем делать уведавши сие, или что будем требовать? Спросить в Царе-Граде жителя цареградского, Ивана Васильевича, стрельца; живет подле Кужины, пашины Меледы».

Так называемые «Иерусалимския письма» быстро расходились по разным старообрядским местностям. Они читались, перечитывались, писались и переписывались нарасхват, с каждым днем распространяясь более и более. Распространение этих «Писем» важно в том отношении, что старообрядцы по всем захолустьям узнали из них, что за границей есть христиане «древляго благочестия». До того многие из них не знали о существовании заграничных единоверцев или имели о них самое смутное понятие. В большинстве, и притом самом значительном большинстве старообрядцев, утвердилось было даже мнение, что вне пределов России, в государствах мусульманских и латинских, не только нет, но и быть не может веры истинной. Если б «Иерусалимския письма» не были благовременно распространены, если бы посредством их старообрядцы не узнали, что и вне России может существовать и существует их «древлее благочестие», по всей вероятности, появление в австрийских пределах белокриницкой иерархии было бы встречено ими с крайним недоверием. Они бы единогласно возопили тогда, что это не что иное, как ловушка в латинскую ересь, как и говорили некоторые, несмотря на торжественное на всю Россию возвещение властей белокриницких: «да не смущается сердце ваше, веруйте, яко может Бог и в чуждей благочестия стране светильник свой поставити».

Петербургские деятели по делу устроения заграничной иерархии воспользовались «Иерусалимскими письмами». На Графской бирже Громовых они переписывались во множестве экземпляров и распространялись посредством сборщиков и сборщиц, приходивших в Петербург к Королёвским за подаяниями. Авфоний Кузьмич Кочуев и Алексей Великодворский неутомимо рассылали их по разным местностям, близким и отдаленным, подготовляя таким образом народ к радушному принятию затеянного ими дела.