Утром мы выехали на лодках, а «Камбалу» оставили Китаеву и женщинам. Начинался первый съемочный день. В полузатопленном лесу нужно было снять колонию цапель. Неподалеку от намеченного места мы соорудили на двух лодках настил — получилось что-то вроде катамарана. На этот настил водрузили замаскированную ветками камеру, Фогельмана и Шнейдерова. Мы же с Володей и Гришиным должны были, стоя по горло в воде, постепенно и бесшумно подталкивать наше сооружение поближе к цаплям. Объясняться можно было только знаками. Поначалу все шло неплохо, только очень медленно. После каждого всплеска или шороха мы застывали в неподвижности, чтобы не вспугнуть птиц. Впрочем, они сидели на корягах-топляках без движения. К одной цапле, сидевшей особняком, мы стали мало-помалу приближаться. Шнейдеров поднял руку, что означало: «внимание!» Цапля тоже уставилась на нас выжидательно. Мы придвинулись еще ближе и остановились.
— Камера! — громовым режиссерским голосом скомандовал Шнейдеров.
— Стоп! — одновременно с ним крикнул Фогельман.
Его ассистент Гришин в тот момент находился под водой, и потому Фогельман забыл поставить диафрагму. К общему удивлению, цапля не улетела. Она терпеливо ждала, когда Фогельман, наконец, приготовится к съемке. Из воды с шумом вынырнул Гришин, вскарабкался на свое место и поставил-таки диафрагму.
— Камера! — снова провозгласил Шнейдеров.
Затрещала старенькая «Аскания», на которой Фогельман работал бог знает сколько лет. Цапля и тут не улетела. Она сидела на коряге и только по-куриному дергала головой. Фогельман принял это как должное. Он привык к тому, что артисты позируют перед камерой часами, пока знаменитый оператор не поставит свет и не уточнит композицию.
— Виталий! — окликнул меня Фогельман. — Переставь цаплю правее и выше — вон, на ту ветку!
Я пришел в замешательство.
— Счас, Моисеич! — сказал Володя Фогельману и деловито двинулся к цапле. Он схватил ее одной рукой за длинную шею, а другой за ноги и поставил на облюбованный оператором *censored*K. Птица стояла неподвижно, как чучело в зоологическом музее.
— Я ж говорил, что они еще молодые! — объяснил Володя. — С виду они большие, а на деле, еще нелетные птенцы. Сидят вот и ждут, когда их матери покормят. Ты, Витька, главное, гляди, чтоб она тебе глаз не выткнула! Дитя все-таки! Любит блестящее!
Первый съемочный день прошел замечательно! Фогельман был доволен. Он переставлял цапель, как ему заблагорассудится, подсвечивал их фольговыми подсветками и менял фильтры. Он велел Володе повлиять на цапель, чтобы они в нужный момент поворачивали головы, глядели в камеру и радостно хлопали крыльями, якобы приветствуя сородичей. И Володя «влиял»: он шокировал цапель разбойничьим свистом, гоготом и угрожающими жестами. Потом голодные, запуганные птенцы отупели и впали в транс. Шнейдеров прокричал по традиции: «Спасибо! Съемка окончена!», и мы отправились в заповедник, к родной «Камбале».
Постепенно у нас выработался распорядок дня. Утром, в половине шестого, Китаев объявлял «подъем», и мы прыгали в воду, чтобы очнуться и проснуться. Затем, по команде Шнейдерова «очистить палубу!», мы все отправлялись переодеваться, а Шнейдеров оставался на палубе в одиночестве. В гальюне он, как известно, помещался не полностью. После завтрака мы шли на веслах к намеченным местам съемок. Съемка в колонии цапель была, конечно же, исключением. Обычно приходилось часами выжидать и таиться, чтобы зафиксировать гнездо какой-нибудь пичуги. Иногда в засаду отправлялись с ночи и тряслись от сырости в камышах до самого рассвета. Классики — Шнейдеров и Фогельман все чаще поручали нам с Гришиным «самостоятельные задания». К камере они теперь подходили только по воскресеньям, когда жены отправлялись в Астрахань «развеяться и отдохнуть».
Тогда Фогельман приказывал ассистенту поставить камеру на палубе, в тенечке, и снабдить ее телеобъективом. Обычно этим объективом мы пользовались, когда необходимо было наблюдать за живой природой издалека и скрытно. Частенько обезумевшие от жары биологини выпрыгивали в воду прямо из окон общежития и резвились на волнах в чем мать родила. Фогельман и Шнейдеров наблюдали за этой живой природой по очереди. Все-таки знатный якут, видимо, не зря имел претензии к Шнейдерову. Владимир Адольфович был большим жизнелюбом. В отсутствие жен наша «Камбала» преображалась. Разомлевшего шефа обступали биологини, и он рассказывал им всякие экзотические и романтические истории. О наблюдениях через телевик он, конечно, не упоминал. Впрочем, всеобщая нагота уже стала привычной, а девицы — все, поголовно, были влюблены в него и прощали ему маленькие шалости.
Однажды Шнейдеров вызвал меня и вручил потрепанный режиссерский сценарий. Это был его личный экземпляр с пометками, вопросительными и восклицательными знаками. «Прочитай внимательно эпизод номер семь, — сказал Шнейдеров, — будешь им заниматься». Эпизод был про то, как некий научный сотрудник плывет на лодке по заповеднику и ему открывается сокровенная жизнь окружающей природы. Правильнее было бы сказать, что жизнь от него скрывается, так как в сценарии было написано: «уползает змея», «ныряет в воду крыса» и «взмывают над гнездами птицы».
— Если птицы летают над гнездом, значит, они встревожены, — рассуждал я, — а если, к тому же, от научного сотрудника поспешно скрываются все водоплавающие и пресмыкающиеся, то он просто неумеха или браконьер.
— С чего это ты взял, что наш биолог — браконьер? — обиделся Шнейдеров. — Мы оденем его поприличнее. Я дам ему свой шлем и бинокль! И, вообще, легче снять зверье, когда оно убегает, а вот как его к камере подманить, я, например, не знаю.
На этом разговор и закончился. Между тем, Китаев уговорил Шнейдерова снять в роли научного сотрудника самого директора заповедника, «для укрепления связей и улучшения деловых отношений». Съемкой вынужден был руководить сам Шнейдеров.
Директор заповедника явился в своем лучшем костюме и при галстуке. На фоне камышей и бакланов он смотрелся странно, а переодеть его мы не решились. Директор глубокомысленно смотрел вдаль, дергал головой, как цапля, и безнадежно каменел перед объективом. От режиссерских команд Шнейдерова он каменел еще больше. Пришлось, из дипломатических соображений, в камеру вставить пустую кассету и весь день изображать процесс киносъемки. На роль сотрудника вместо несправившегося директора тайно определили Володю-егеря, и, конечно же, Шнейдеров немедленно поручил мне «самостоятельное задание». Чтобы не смотреть в глаза обманутому директору, Китаев и «классики» неожиданно уехали в Астрахань.
Возня с «научным сотрудником» продолжилась уже под моим руководством. Завидев камеру, Володя тоже стал каменеть и глядеть вдаль. Было что-то роковое в этом эпизоде номер семь! Чтобы не подводить нас с Гришиным, Володя очень старался, но это, пожалуй, было еще ужаснее. Если, например, я просил его оглядеться, он таращил глаза и сгибал руку козырьком, как в матросском танце «яблочко». Володя не смотрел, а изображал «смотрение». «Взгляни-ка, Володя, — просил я тогда, — этот куст вроде походит на птицу?» Вот тогда взгляд у Володи становился
осмысленным, а реакции естественными. Он переставал «изображать», так как делал нечто конкретное и понятное — сравнивал куст с птицей. Так, с помощью наводящих вопросов, больших и малых провокаций мы все-таки продвигались вперед. Появлялся даже азарт, кураж! И сам Володя чувствовал, что с ним что-то происходит. Он вел себя все увереннее, с достоинством и пониманием относясь к своей маленькой роли.
Не стоило бы, наверное, и рассказывать о таких пустяках, но эта первая встреча с «типажом» запомнилась мне и часто помогала потом в работе. В то время каждый в нашей стране постоянно чувствовал себя «под присмотром». Одним казалось, что так и нужно, так и должно быть, другие тяготились этим, замыкались в себе и привычно «делали вид». Делали вид, что счастливы и благополучны, делали вид, что слышат и понимают друг друга, и, главное, делали вид, что лояльны! лояльны! лояльны! Любое отклонение от привычного, дозволенного невольно настораживало уже и нас самих! И возникал некий замкнутый круг, а точнее, всеобщий негласный сговор! «Черна — бела не берите! «Да» и «нет» не говорите!» Объектив камеры, направленный на человека, был уже, сам по себе, неведомой угрозой: а вдруг ты выглядишь не так, как надо? А вдруг ты оговоришься или, не дай бог, проговоришься? Потому, оказавшись перед камерой, каждый, прежде всего, «делал вид» — прятал самого себя. Интеллигентный биолог и не очень грамотный егерь вели себя примерно одинаково. Эта всеобщая человеческая закрытость была тогда главным препятствием для киносъемок. Особенно в неигровом кино. Требовались большие усилия, чтобы эту преграду как-то преодолевать.
Возвращение наших руководителей затягивалось, и нам велено было самостоятельно приступать после человеческой, уже и к «звериной» части эпизода номер семь. Таким образом, весь эпизод был теперь в нашем полном распоряжении! Мы с трепетом взялись за работу. Первый кадр: «полоз поспешно уползает от биолога» мы сняли быстро. Биологини притащили полоза и поместили его в мешок. По моей режиссерской команде, мешок встряхнули и полоз талантливо уполз в тростники. Тут Шнейдеров был прав — убегающий объект снимать легче. Гришин сказал, что неплохо было бы снять дубль. Вот тут и возникли трудности — другого полоза у нас не было, а указаний на замену какой-нибудь другой змеей от Шнейдерова тоже не было. Решили пока отловить впрок несколько разных змей-дублеров, а потом действовать по обстоятельствам. Мешки со змеями Гришин, для надежности, запер у себя в лаборатории. Безвредного ужа он свернул колечком и положил в пустой кассетник. После этого мы с Володей отправились пополнять запасы живности для других кадров.
Однако и на этот раз проявилась зловредная сущность эпизода номер семь. Как только мы уехали, явились классики с женами. Фогельман никогда не оставлял мечты о «плановом отстреле осетров», тайно побуждал Володю к браконьерству и потому сразу же заинтересовался мешками, лежавшими в укромном месте в лаборатории. В мешках шевелилось что-то холодное, скользкое и округлое. «Молодцы, ребята!» — обрадовано крикнул Фогельман и потащил мешки на кухню к поварихе. Прибежали и жены. Фогельман энергично встряхнул первый мешок — на стол, вместо осетров, шлепнулся полоз и две гадюки.
Первой реакции коллектива мы сами не видели, потому что вернулись в заповедник уже вечером. Безлюдная «Камбала» покачивалась в стороне, а трап был снят. Коллектив молча ужинал на берегу у костра, Китаев неумело ставил для жены палатку. Мы присоединились к обществу, еще не понимая, что произошло.
— Почему у вас какие-то змеи? — спросил, наконец, Фогельман.
— Для съемок эпизода номер семь, — ответил я.
— И сколько у вас этих ваших змей?
— Это наши общие змеи! — сказал Гришин. — Даже придется еще немного подловить для дублей, а пока...
Гришин, загибая пальцы, стал считать. Получалось пять. Хотя двух гадюк и полоза следовало считать без вести
пропавшими — то ли они уползли на волю, то ли затаились в недрах «Камбалы». Искать их в темноте как-то не хотелось. Мрачного Шнейдерова пригласил на ночлег директор заповедника. Китаев с женой устроились в палатке, а мы остались дежурить до утра.
Чуть свет, пошарив по судну, мы доложили начальству, что все чисто — гады покинули судно. Китаев со Шнейдеровым не поверили и явились к завтраку: Шнейдеров с винчестером, а Китаев с тростью.
— Все чисто! — еще раз отрапортовали мы.
Шурка уже накрывала к завтраку и вдруг охнула. Крышка кассетника приподнялась и в щели появилась змеиная голова. Про ужа в кассетнике Гришин забыл. Все опять бросились с «Камбалы» на берег.
— Так жить и работать нельзя! — заявил Шнейдеров. — Сразу же после завтрака назначаю производственное совещание!
Никакого опыта в такого рода съемках у «классиков» не было, нехудожественная возня с гадюками и черепахами им казалась унизительной. А между тем, одна за другой, возникали новые проблемы. Живность нужно было где-то содержать и чем-то кормить. Поголовье нужно было еще и восстанавливать, потому что оно разбегалось и дохло.
— Кто у нас еще значится в эпизоде номер семь? — спросил Шнейдеров.
— Кадр шестнадцатый, — прочитал я, — «утка-поганка защищает родное гнездо».
— Гм, а... гнездо у нас есть? — спросил режиссер-постановщик.
— С чего это? — возразил Володя. — Гнезда строят сами поганки!
— Может быть, построить декорацию? — предложил Фогельман. — Да только как должно выглядеть это самое гнездо?
— Просто кучка всякого дерьма, — пояснил Володя.
— Виталий! Уточни! — строго сказал Шнейдеров. — А что у нас еще в том эпизоде?
— «Семейство диких кабанов пробирается через тростники», — прочитал я.
— Этого нам только не хватало! — сказал Китаев.
— Кабаны записаны в эпизоде номер семь, — заметил я.
— Плевать я хотел на эпизод номер семь! — закричал Китаев.
— То есть? — сурово переспросил Шнейдеров. — Мой сценарий — это официальный документ, и вы обязаны его воплощать! Виталий! Учись быть требовательным! — обратился ко мне Шнейдеров.
Даже в такой драматический момент он не забывал воспитывать практиканта. Руководители затем удалились на еще одно совещание — закрытое.
После совещания шеф обратился к нам с речью.
— Друзья! — сказал он. — Как вы знаете, нам предстоит большая и ответственная работа — съемки на стройках коммунизма! Каждый из нас должен занять свое место в строю. У нас в коллективе уже наметилась специализация: Гришин проявил себя на отлове пресмыкающихся, практикант Мельников неплохо поработал с типажом. Мы надеемся, что они успешно и самостоятельно завершат съемки эпизода номер семь. Этот скромный участок работы очень важен в контексте моего творческого замысла.
— Эпизод нужно отснять через неделю, а основная группа поедет на Сталинградскую ГЭС к шефам-гидростроителям, — добавил Китаев.
Перед отъездом Китаев пытался, по возможности, урезать расходы на недоснятый эпизод. Семейство живых диких кабанов, например, он предложил оформить по цене свинины второй категории. После споров и наставлений «основной состав» быстренько отбыл.
— Небось, плывут на белом теплоходе! — вздыхал Гришин.
Какой-то человек с вороватым браконьерским взором — хороший Володин знакомый — привез на «Камбалу» очередной мешок с живым товаром.
— Вот вам утка-поганка! — сказал человек, — с вас магарыч!
— Товар стоящий! — заверил Володя.
В мешке что-то злобно шипело и дергалось.
— А дубль? — спросили мы.
— Дубля не будет, экземпляр единственный, — предупредил егерь.
Наученные горьким опытом, мы решили съемки проводить с возможной осторожностью и по этапам. Сперва мы чуть расширили отверстие в мешке, и перед нами явилась птичья голова с желтыми яростными глазами и острым изогнутым клювом. Похоже, птица никого не боялась — она, скорее, выбирала жертву. Двух биологинь мы попросили временно прикрыться и надеть белые халаты. Одна из них принялась мешок с поганкой взвешивать, а другая разглядывала ее через лупу. Это должно было изображать научную деятельность. Для полного впечатления мы написали на мешке длинное латинское название птицы.
Поганка вытянула шею и ловко выбила лупу из рук биологини. Момент был зафиксирован камерой. Таким образом, запасной вариант, можно считать, у нас уже был. Теперь следовало приступить к самому главному — снять, как птица будет «защищать родное гнездо», согласно творческому замыслу Шнейдерова. Решено было поганку привязать за ногу длинной бечевкой, а мешок развернуть в нужном направлении. Выпущенная из мешка поганка кинется в сторону камеры, оснащенной телеобъективом. Володя будет за бечевку удерживать птицу на нужном расстоянии, а Гришин снимать, и, таким образом, мы получим крупный план разъяренной героини. Судя по поведению поганки, ярость нам была обеспечена. Все приготовились, и я скомандовал «Камера!».
Однако поганка кинулась не к камере, а почему-то на Володю. Володя повернулся и вдруг побежал от нее, высоко подкидывая ноги. Гришин с камерой побежал догонять поганку, а я помчался за Гришиным с криком: «снимай до конца!». Огромный дядька в охотничьем снаряжении, убегающий от маленькой смелой птички — зрелище было поучительное! Я еще не знал, для чего мне оно, но почему-то чувствовал удовлетворение. Немужественное поведение егеря вскоре объяснилось. На Володе были совсем новые резиновые сапоги. Володя, оказывается, спасал их от острого клюва поганки.
Мы наснимали рассветов и закатов, всяких незапланированных красот, а главная наша проблема оставалась не решенной. Не было у нас семейства кабанов! Каждый вечер за ужином мы горячо обсуждали создавшееся положение.
— Я, конечно, простая женщина и ничего в вашем деле не понимаю, — сказала однажды Шурка, — но кабаны эти проклятые бегают по ночам к совхозным свиньям и портят породу. Поросята в совхозе получаются остромордые и
мохнатые. Если б не полоски, то от диких их не отличить.
— Так где же они? — одновременно воскликнули мы с Гришиным.
С раннего утра мы отправились в ближний поселок. Там располагался свиносовхоз «Диктатура». Чья именно диктатура, не уточнялось. Просто местному начальству понравилось это революционное слово. В сложенном из самана свинарнике «Диктатуры» плавали по брюхо в воде и навозе чудовищные остроносые и мохнатые свиному-танты. Начальника в зеленой велюровой шляпе и таком же галстуке мы немедленно сняли крупным планом на пустую кассету и получили от него разрешение на дальнейшие съемки.
Тростник рос тут же, рядом со свинарником. По нашему указанию, свинью и трех поросят подогнали к зарослям. Начальник лично руководил операцией. Семейство «диких кабанов» нам понравилось, но нас смущало отсутствие отца семейства, т. е. дикого кабана. Нарисовать на поросятах полоски мы могли, но приделать свинье кабаньи клыки не было никакой возможности. Решили пойти на компромисс и считать кабанье семейство «неполным».
— Так может быть в природе? — спросили мы у начальника.
— Еще как! — ответил он.
Осталось решить вопрос с полосками — вдоль их рисовать или поперек. Начальник никогда отмытых поросят в своем хозяйстве не видывал и затруднился ответить на наш вопрос. Тогда мы стали рассуждать логически. Для чего природа наделила диких поросят полосками? Ясно, что для маскировки и мимикрии. Тростники, в которых, по слухам, водятся кабаны, растут вертикально. Отсюда следует, что и у кабанят полоски должны быть поперечными!
— Как у тигров! — сказал Гришин.
— Вот именно! — поддакнул я.
Мы поставили камеру и приготовились. Начальник говорил своим свиньям ласковые, успокоительные слова, а свинарка, тем временем, спряталась в тростниках. По моему сигналу она закричала из зарослей: «Манька! Манька! Манька!» и свиноматка с поросятами кинулась к ней через тростники. Затрещала кинокамера. И вот вам нужный кадр: «семейство диких кабанов пробирается через тростники».
Мы послали Китаеву телеграмму: «Эпизод номер семь отснят» и считали это дело законченным. Но ошиблись. Оно получило сначала приятное, а потом угрожающее продолжение. Приехал «основной состав» и привез письменный отзыв о снятом материале. В отзыве было написано: «Отснятый материал соответствует утвержденному сценарию. В представленных кадрах убедительно показана жизнь колонии цапель и напряженная научная работа коллектива заповедника» (это, наверное, написано про биологиню с лупой). «Взволнуют зрителя и опасности, с которыми встречаются биологи, познавая дикую природу» (а вот это, наверняка, про поганку). «Необходимо отметить также эпизод из жизни диких кабанов. Научный консультант академик В. Н. Кирсанов просит срочно сообщить, при каких обстоятельствах удалось зафиксировать экземпляры диких поросят с редкой поперечной по-лосатостью. Желаю дальнейших творческих успехов. Главный редактор И. С. Хлебников».
Вечером был торжественный ужин по случаю съезда всей группы и наших творческих побед. Я тихонько спросил у Шурки, какими все-таки должны быть полоски.
— Ну, конечно, продольными — вдоль спинки! — сказала Шурка.
Теперь нужно, наверное, разъяснить, отчего полоски на поросятах вызвали такой интерес у академика и радостное оживление у «основного состава». В стране начиналась очередная кампания по «переосмыслению некоторых устаревших теорий». Копали, на этот раз, под старика Дарвина. Как известно, марксистская теория не только «всепобеждающая», но «всеобъемлющая и революционная», а Дарвин со своей эволюцией всегда путался у наших ученых под ногами. Теперь пришло время со стариком, наконец, разобраться. В прессе научной и ненаучной стали появляться сообщения о диковинных скачкообразных изменениях в живой природе. Обнаружили, например, что где-то в Прибалтике есть сосна, на которой вдруг выросла еловая шишка. Посыпались сообщения о шестиногих ослах, синих кроликах и других чудесах.
Чудеса эти наши ученые объясняли тем, что развитие в природе и обществе идет не эволюционно, а революционно. Накопятся в природе «революционные предпосылки» и — хоп! — происходит изменение — вдруг вырастает на сосне еловая шишка! Теория, которую в нас втемяшивал Эдуард Христофорович Степанян, стала теперь воистину «всеобъемлющей», легко объясняющей любые потрясения и чудеса. Академик Елизарова, например, скачкообразно обнаружила чудотворное действие содовых ванн, продлевающих человеческую жизнь до бесконечности. Наверное, наш стареющий вождь воспринял это открытие с особым удовольствием. Собственно, для него оно и было придумано. Каждый старался, как мог! Любое подтверждение «революционных изменений» могло обернуться докторской диссертацией, почетным званием или лауреатством.
Впрочем, одно сообщение меня огорчило. Товарищ Сталин не только содействовал процветанию наук — он по-прежнему следил и за кинематографом. В каком-то киножурнале он заметил, что передовые рыбаки вытягивают сеть, в которой рыба не трепыхается. Видимо, улов, утомленный длительным процессом киносъемки, подох, а оператор этого не заметил. Немедленно последовало постановление ЦК «О некоторых недобросовестных киноработниках». Газету с этим постановлением к нам привезли одновременно с хвалебным отзывом главного
редактора. Теперь оставалось гадать, отнесут ли нас с Гришиным к «недобросовестным работникам» или похвалят за «поперечную полосатость». Меня вдруг вызвали телеграммой в Москву. Прощаясь, Шнейдеров крепко пожал мне руку, а Китаев назвал меня Виталием Вячеславовичем. Про то, как возникла сенсационная полосатость, они, конечно, не знали.
Одним из смертных грехов, присущих молодым кинематографистам Эйзенштейн считал безмерное самомнение. Оказывается, меня вызвали в Москву не для того, чтобы покарать или возвысить, а только для того, чтобы отправить в военные лагеря на переподготовку. Я вернулся из лагерей младшим лейтенантом, но без всякой перспективы на будущее. Пока я отрабатывал приемы «длинным коли!» и «коротким коли!», классиков Шнейдерова и Фогельмана уволили с «Детфильма» и отправили на вновь созданную студию «Моснаучфильм». Волжские замыслы Шнейдерова, конечно, тоже законсервировали. Будучи прикрепленным к Шнейдерову, я автоматически оказался на «Моснаучфильме», и теперь мне следовало самостоятельно искать какой-то материал для дипломной работы.
В период тотального бескартинья снять на пленку дипломную работу было практически невозможно. Дело обычно ограничивалось тем, что дипломант рисовал кадрики-картинки и писал экспликацию, в которой на бумаге излагал, каким замечательным будет его дипломный фильм. Дипломант Глеб Нифонтов, например, поставил самодеятельный спектакль в одном заводском клубе. Он попросил считать спектакль его дипломной работой, «созданной в содружестве с рабочим классом». Ход был безотказный! После некоторой заминки и консультаций в ЦК, диплом ему все-таки утвердили. Моим однокурсникам Басову и Корчагину удалось устроиться на практику к прощенному Юткевичу. Диплом им пришлось защищать так: на экране демонстрировали черновой материал фильма Юткевича «Пржевальский», а Басов и Корчагин кричали из темноты: «Снято с участием Басова!» или «Здесь репетировал Корчагин!». Больше ничего сказать они не успевали.
Потом настал и мой черед. Не без интриг и рекомендаций Шнейдерова, мне предложили снять несколько маленьких новелл в только что созданном киноальманахе «Новости сельского хозяйства». Новеллы были пятиминутные и давали возможность внятно, развернуто рассказать о каком-либо событии или человеке. Это мог быть и фельетон, разыгранный артистами, и документальный очерк и лирическое эссе. Условие было одно — сельская тематика.
Ознакомившись с газетными сообщениями, заявками и «письмами трудящихся», я поехал в Подмосковье на машиноиспытательную станцию. Здесь проверяли в деле первые, авторские экземпляры всяких механизмов, способствующих осушению болот. На испытательном болоте застыли гусеничные мастодонты, шагающие землечерпалки и одно сооружение, схожее с колесом обозрения. Только вместо привычных кабин, на нем были ковши для вычерпывания болотной жижи. В болоте ржавело множество подобных механизмов, порожденных неистовым человеческим воображением. У всех изобретений был один недостаток — они не умели передвигаться по болоту. Некоторых монстров удалось вытянуть на твердь, и я снял их в деле. Они тяжко шагали, стонали, скрипели и размахивали вхолостую чудовищными антиболотными приспособлениями. Все это я тщательно отснял и смонтировал под легкомысленную музыку. Это был апофеоз человеческой глупости. Так я понимал свое произведение, но на студии оно почему-то понравилось. Мне предложили работать и дальше.
Следующая новеллка была про сельский клуб. Даже и не про клуб, а про некий кинорадиокомбайн, который смастерил деревенский энтузиаст Семен Михайлович Новиков. Его изобретение следовало «пропагандировать», а по-современному говоря, — рекламировать. Суть в том, что киномеханик Новиков соединил с кинопроектором еще и передатчик для деревенского вещания, радиолу для клубных танцев и микрофонное устройство для самодеятельных концертов и выступлений начальства на собраниях. Больше всего мне у Семена Михалыча понравился рабочий пульт.
На пульте были кнопки с обозначениями. На первой было написано слово «раскачка». Нажав на эту кнопку, Новиков включал зазывную музыку перед клубом. От второй кнопки со словом «кино» включался проектор. Третья кнопка — «передышка» — означала, что сеанс окончен и пора переходить к местным объявлениям, пока старики расходятся, а молодежь готовится к танцам. А далее, под следующей кнопкой, красными буквами было выведено: «танцы до упаду». Важной и ответственной была также кнопка «Урылов». С помощью этой кнопки предколхоза Урылов делал радиоразносы лентяям и пьяницам. Последней, но не менее важной, была кнопка с коротким словом «жена». Нажав на эту кнопку, Новиков сообщал на всю деревню, что он отправляется обедать, и отдавал другие неотложные домашние распоряжения. В моей интерпретации получалось, что изобретатель стал всевластным хозяином местной жизни. Нажмет он на кнопку — и все поспешно бегут в кино. Нажмет на другую — и все танцуют и т. д. Получилось очень весело.
Я защищал диплом этими двумя новеллами. Как и все прочие дипломанты, я получил «пятерку». «Старик Довженко нас заметил» и подписал диплом.
В съемочной группе «Сельского клуба» работал ассистентом оператора человек по фамилии Кривицкий. Я как-то обратил на него внимание в студийном буфете. Он постоянно носил с собой потрепанную сумку от противогаза, а в сумке лежала порожняя консервная банка из-под американской свиной тушенки. Остатки обеда Кривицкий
аккуратно складывал в эту банку, а кусочки хлеба бережно заворачивал в газету и клал в отделение сумки, предназначенное для противогазной маски. Движения у него были привычно-последовательными — процедура неизменно завершалась протиранием и укладыванием солдатской алюминиевой ложки. И позже, на съемках, наши общие трапезы заканчивались тем же обрядом.
Кривицкий жил до войны в Ленинграде и служил фигурантом в Мариинке. Он потерял в блокаду всех близких, а сам остался, как он говорил, «ни жив ни мертв». Что-то с ним случилось непоправимое, и он это сознавал. Потому и уехал в надежде на какую-то другую жизнь. Он казался совершенно нормальным человеком. Вспоминать о блокаде не любил, а если вспоминал, то с юмором. Однако... однако к нему постоянно возвращалось неистребимое желание протереть начисто ложку и припрятать кусочек хлеба. В нем по-прежнему жило его второе блокадное «я». Глядя на него, я часто спрашивал себя, как можно было выжить в этом аду, и вообще, что это за город такой и какие в нем люди? Я и не предполагал тогда, что жизнь соединит меня с этим городом и с этими людьми навсегда.