Древняя Русь и Скандинавия: Избранные труды

Мельникова Елена Александровна

Часть II

Скандинавы в истории Восточной Европы

 

 

Название «русь» в этнокультурной истории Древнерусского государства (IX–X вв.)

Е. А. Мельникова, В. Я. Петрухин

Предысторию Руси и Русской земли «Повесть временных лет» (далее – ПВЛ) начинает с Великого переселения народов: расселения славян с Дуная и освоения ими Восточноевропейской равнины. К этой эпохе восходит историческая память всех народов, принявших участие в Великом переселении, здесь «точка отсчета» авторов раннеисторических описаний. С переселения на Британские острова (середина – конец V в.) начинает историю англов хронист Беда Достопочтенный; переселением из Азии в Скандинавию открывается история скандинавских народов в «ученой легенде» исландского автора XIII в. Снорри Стурлусона; и др.

Особой источниковедческой проблемой стала проблема этнонимии. Традиционное использование в древней и средневековой историографии этнонимов типа скифы, гунны, франки и др. по отношению к самым различным, часто неродственным народам, возникновение новых названий, их распространение, изменение изначального содержания, превращение в топонимы, хоронимы и политонимы – все это есть отражение в исторической этно– и топономастике комплекса противоречивых этнокультурных процессов, которые сопутствовали формированию классового общества, государства и раннесредневековых народностей.

В полной мере это относится и к эволюции слова «русь». Острота споров вокруг этимологии названия восточнославянского государства, возникших во второй половине XVIII в. в полемике М.В. Ломоносова с немецкими учеными в Российской академии и имевших в то время отчетливо выраженный политический характер, сохранялась до последних десятилетий. И норманисты, и антинорманисты в XVIII – первых десятилетиях XX в. стояли на единых методологических позициях: идеалистическом представлении о возможности создания государства одним лицом или группой лиц. Это обусловило подмену проблемы происхождения государства вопросом о происхождении его названия. Именно поэтому в домарксистской науке признание скандинавской этимологии названия Древнерусского государства неизбежно вело к утверждению приоритета скандинавов в самом его формировании.

В советской историографии показано, что возникновение Древнерусского государства стало возможным лишь в результате экономического и социального развития, внутренних процессов; что внешние влияния могли несколько ускорить или замедлить, но отнюдь не заменить их. Не без воздействия этой концепции в 1950-1960-е гг. в зарубежной историографии наметился пересмотр взглядов на образование Древнерусского государства и изменилась оценка роли скандинавов в этом процессе, а обсуждение славяно-скандинавских связей стало более объективным. Было обращено особое внимание и на принципиальное различие и независимость вопросов этимологии названия (проблемы преимущественно лингвистической) и образования государства (проблемы сугубо исторической), которые не могут и не должны подменять друг друга.

Однако еще в конце 1950-х гг. польский историк X. Ловмяньский, различая эти два вопроса, отмечал, что, хотя скандинавская этимология слова «русь» «не свидетельствует как таковая о решающей роли норманнов» в процессе возникновения Древнерусского государства и, более того, убедительно обоснована лингвистически, тем не менее местное происхождение названия заслуживает предпочтения и потому следует попытаться установить именно местную, исконно славянскую этимологию названия «русь». И до сих пор, хотя языковеды считают доказанной его скандинавскую этимологию, время от времени проявляется стремление обосновать любое – кроме скандинавского – происхождение этого слова: готское, прибалтийско-славянское, иранское, кельтское или иное.

И.П. Шаскольский показал, что «антинорманизм» подобного рода использует устаревшую аргументацию, игнорирует достижения современной науки, а Д. А. Авдусин отметил связь его распространения в 1940-1950-е гг. с общественно-политической ситуацией в СССР, борьбой против «космополитизма». Продуктивность и научное значение антинорманизма заключаются не в оспаривании скандинавского происхождения русских князей, скандинавской этимологии слова «русь», не в отрицании присутствия скандинавов в Восточной Европе, а в освещении тех процессов развития восточнославянского общества, которые привели к формированию государства, в выявлении взаимных влияний древнерусского и древнескандинавского миров.

В последние десятилетия в мировой науке конкурируют две трактовки слова «русь». Многие советские и зарубежные лингвисты, историки и археологи придерживаются скандинавской этимологии названия и постепенно пополняют ее аргументацию (лингвистическую– А. И. Попов, Г. А. Хабургаев, Г. Шрамм, археологическую – Г. С. Лебедев). Ряд советских историков вслед за М.Н. Тихомировым настаивает на автохтонном (среднеднепровском) происхождении этого названия, однако доказательства в их трудах либо отсутствуют, либо сводятся к общим соображениям о существовании в Среднем Поднепровье Русского государства на рубеже VIII–IX вв. (или раньше) при отсутствии здесь скандинавских древностей.

В отечественной и зарубежной этнографии, лингвистике и археологии накоплено много новых данных, прямо или косвенно проливающих свет на спорный вопрос. Важны, в частности, общетеоретические исследования, раскрывающие механизм взаимодействия этносов в эпоху образования раннегосударственных структур. При этом отмечается полиэтничность господствующего слоя нарождающегося государства. Культура этого слоя в отличие от массовой, крестьянской, этнические характеристики в которой более устойчивы, по своему существу призвана отмечать социальный статус ее носителя, а не его этническую принадлежность. Наконец, применительно к собственно русско-скандинавским связям поставлен вопрос о синтезе обоих – наряду с другими – этносов в процессе формирования Древнерусского государства. Необходимо отметить углубление комплексности исследования проблемы – широкого использования и взаимопроверки данных языка, письменных источников и археологических материалов.

В опосредованной форме эволюция содержания термина «русь» отразила важнейшие этносоциальные сдвиги в восточнославянском обществе, причем настолько последовательно, что представляется возможным сопоставить основные этапы этой эволюции с этапами русско-скандинавских связей раннего средневековья. Наиболее существенные преобразования в семантике, употреблении и форме названия «русь» в целом завершаются с консолидацией государства, т. е. к концу X в., и, таким образом, приходятся на первые три этапа восточнославянско-скандинавских отношений: до середины IX в., вторая половина IX – первая половина X в., вторая половина X в. Истоки же названия «русь» восходят ко времени, предшествовавшему славянскому проникновению на северо-запад Восточной Европы, населенный западнофинскими племенами.

Контакты населения Скандинавии, Финляндии и Юго-Восточной Прибалтики прослеживаются археологами уже с бронзового и раннего железного века. Более интенсивными становятся они с середины I тыс., в эпоху Великого переселения народов, продолжаются в вендельский период (VI–VIII вв.) и в эпоху викингов. При этом скандинавы, судя по погребальным памятникам, с середины I тыс. проникают в соседнюю западную Финляндию (здесь найдены типично вендельские погребения в ладье), на Аландские острова, где складывается своеобразная метисная финно-скандинавская культура, а также на восточнобалтийское побережье, где имеются погребальные комплексы, близкие скандинавским. Они свидетельствуют о постоянных контактах скандинавских и прибалтийско-финнских племен уже в довикингское время и в эпоху викингов.

Культурное взаимодействие и взаимообмен проявились в различных формах: в погребальном обряде, в языках взаимодействовавших этнических групп. В этом культурно-историческом контексте в финской среде появляется специальное обозначение приходивших на финские территории скандинавов; финск. ruotsi, эст. roots, водск. rôtsi, ливск. rùot'š, карельск. rōtši, сохранившееся в финских языках до настоящего времени со значением «Швеция», и производным финск. ruotsalainen, эст. rootslane – «швед», «шведский». Топонимы с корнем ruoci распространены в Латвийской ССР и в других восточноприбалтийских землях.

Ареал слова – пространство от Кольского полуострова до Урала, причем, как показал К.-О. Фальк, по мере продвижения на восток его употребление сокращается, а значение видоизменяется: уже в ряде саамских и карельских диалектов этноним используется для обозначения как шведов, так и русских, т. е. иноэтничного населения вообще, пришлых иноплеменников, собиравших дань. Функциональное сходство затушевывало для местного населения этнические различия. Далее на восток корень роч- в языке коми (из общепермского *ro̯č, за им ст во ван но го из прибалтийско-финских языков), а также ненецк. луца (<*luo̯tså), эвенк., лӯча, нӯча и др. имеют единственное значение «русский», поскольку население этих областей сталкивалось только с русским колонизационным потоком.

Наличие корня ruots- во всех западнофинских языках свидетельствует о появлении слова в период языковой общности, распад которой относят ныне к VI–VIII вв.. Отсутствие же производных от него, узость семантики и изолированность указывают на то, что корень этот не является исконно финским.

Источником заимствования финск. ruotsi традиционно считается производное от древнескандинавского глагола «грести» (др. – исл. róa). Отнесение заимствования ruotsi ко времени ранних (до эпохи викингов) скандинаво-финских контактов не вызывает сомнений. Однако поиски однозначной исходной словоформы для ruotsi затруднительны из-за отсутствия письменных источников (лексикон современных заимствованию старшерунических надписей насчитывает менее 500 слов), да и вряд ли необходимы. Существование глагола róa и его производных, в том числе rōþer («гребец») и *rōþs(-maðr, – karl) и др., отразившихся во всех германских языках, бесспорно. Фонетически закономерен и переход древнесеверогерманского rōþs– (первый элемент композита) > финск. ruots-

Комплекс значений слова rōþ(e)r – «гребец; гребля; весло; плавание на гребных судах» – устойчив во всех германских языках: др. – исл. róðr, др.-в. – нем. ruodar, др. – англ. rōðor и др. В рунической надписи первой половины XI в. засвидетельствовано значение «морской поход»: han. uas. buta. bastr. i ruði (др. – исл. í róði) . hakunar («Он был лучшим из бондов в походе Хакона»).

Обозначение морского похода и его участников однокоренными словами традиционно для Скандинавии. Таковы существительное ж. р. víking, употреблявшееся для называния похода викингов (vara í víkingi – «находиться в викинге», т. е. в морском походе), и существительное м. р. víkingr для обозначения его участников (víkingr = «викинг, воин»). На территории между Рослагеном и Онежским озером (как предположил на основании ареала заимствований в прибалтийско-финских языках Е. А. Хелимский) собирательное самоназвание «профессиональных» групп пришельцев, более или менее однородных этнически, было наиболее подходящим для усвоения местным населением.

Таким образом, в эпоху, предшествовавшую восточнославянско-скандинавским контактам, в финской среде возникает этносоциальный термин ruotsi, позднее, при изменении форм деятельности скандинавов, удержавший только этническое значение и превратившийся затем в хороним Ruotsi.

Судя по топографии погребений в ладье, скандинавская племенная знать, особенно в Средней Швеции, уже в вендельскую эпоху отличалась значительной активностью и подвижностью как в процессах внутренней колонизации, так и в связях с континентом. В это время скандинавские погребения в ладье появляются на территории Финляндии и на Аландских островах. В IX в. возникает некрополь с трупосожжениями, в том числе в ладьях, под Ладогой в урочище Плакун. Сожжения производились по типично скандинавскому ритуалу, помещались под низкими насыпями и содержали не только мужские, но и женские захоронения. В культуре приладожских сопок выделяется пласт норманнских древностей, а на сложение этой культуры повлияли, видимо, четыре этнических компонента: финский, балтский, славянский и скандинавский.

Появление скандинавов на территориях, удаленных от побережья Балтийского моря, среди финских племен, в первую очередь в Приладожье, было близко по времени к началу славянской колонизации этого региона. Контакты всех трех этнических групп на первом этапе восточнославянско-скандинавских связей – до середины IX в. – прослеживаются в Старой Ладоге (древнейший открытый скандинавский комплекс датируется серединой VIII в.), на Сарском городище под Ростовом (IX в.), на Рюриковом городище под Новгородом (IX в.). Эпизодические, нерегулярные связи местного (финского) населения со скандинавами при торговых и грабительских походах норманнских дружин «на восток» дополнились с середины VIII в. более устойчивыми контактами со скандинавами, оседавшими в Старой Ладоге, где показателен смешанный характер расселения скандинавов, финнов, балтов и славян.

К VIII–IX вв. относятся и древнейшие западнофинско-славянские языковые связи: в западнофинских и эстонском языках имеются заимствования, сохранившие неполногласие, что могло быть лишь до IX в.. Очевидно, именно в это время на основе устоявшегося финского возникает и восточнославянское обозначение скандинавских купцов и воинов. Переход финск. ruotsi > др. – русск. русь фонетически убедительно обоснован. Зап. – финск. uo/oo закономерно отражалось в др. – русск. ӯ, что подтверждается рядом аналогий (например, финск. suomi > др. – русск. сумь) и общим соответствием др.-pycск. ӯ / финск. uo/oo. Возможность перехода финск. ts > др. – русск. с имеет несколько наиболее вероятных объяснений: во-первых, заимствование могло иметь место до образования ц в древнерусском языке, во-вторых, если заимствование и проходило позже, то с в слове русь могло возникнуть как упрощение консонантной группы ts (ср.: vepsä > весь)[418]Schramm G. Die Herkunft des Namens Rus’ // FzOG. 1982. Bd. 30. S. 19.
.

Неоднозначности финск. ruotsi (соединению в нем этнического и социального значений) соответствует исходная полисемия др. – русск. русъ. Письменные источники, в первую очередь ПВЛ, не содержат однозначного понимания этого слова. Поэтому выборочное привлечение источников позволяет достаточно убедительно, на первый взгляд, интерпретировать название и как социальный термин, и как этноним, и как хороним. До середины IX в. актуальны, хотя в разной степени, и, как правило, во взаимосвязи, первые два значения. Важнейшим подтверждением доминирующего этнического содержания слова является его морфологическая структура, недвусмысленно связывающая его с древнерусским этнонимическим рядом для обозначения народов северо-запада Европейской части СССР, по преимуществу финских и балтских.

Эта этнонимическая модель основана на фонетической (более или менее точной) передаче самоназвания и морфологически оформлена как собирательное существительное женского рода на – ь (< *-i): кърсь (> корсь) < балтийских языков, латв. kuřsa, лит. kur͂šas; чудь (< гот. ðiuða?) < cаам. норв. čutte, cuððe, саам. швед. čute, čude – «преследователь, враг», саам. кольск. čutte, čut; сумь < финск. Suomi, эст. Soome Maa, лив. Sùo̯m; ямь, емь < финск. Häme (название области); весь < финск. *vepsi, vepsä; водь < водск. vad’d’a, финск. vaaja; лопь < финск. lappi; либь < латв. lĩbis, lĩbiẽtis и др.

Наконец, на неславянскую этническую принадлежность первоначальной «руси» указывает и то, что этническая группа «русь» не включена летописцем ни в один из перечней славянских «племен» (полян, древлян и др.), расселившихся по Восточноевропейской равнине.

Этническое значение слова «русь» устанавливается, таким образом, этимологически, по морфологической структуре слова, по его включению в соответствующий контекст в ПВЛ. Для летописца XII в. его этническое содержание не вызывало сомнений: он ставит русь в один ряд с другими скандинавскими народами: «Сице бо ся зваху тьи варязи русь, яко се друзии зъвутся свие, друзии же урмане». Однако в легенде о призвании варягов, как полагает большинство исследователей, частично отражающей реальность середины IX в., наиболее отчетливо проявляется и его социальное значение. Сопоставление двух вариантов легенды, сохранившихся в ПВЛ и в Новгородской I летописи (далее – НПЛ), недвусмысленно показывает отождествление понятий «русь» и «дружина». Текст ПВЛ: «И изъбрашася 3 братья с роды своими, пояша по собѣвсю русь, и придоша». В НПЛ текст звучит так: «Изъбрашася 3 брата с роды своими, и пояша со собою дружину многу и предивну, в приидоша к Новугороду».

Взаимозаменяемость выражений «дружина многа» и «вся русь» (ср. ниже выражение «все росы» как обозначение великокняжеской дружины у Константина Багрянородного) указывает на социально-терминологическое значение слова «русь» в летописной традиции XII в.. Этническое значение его в этом контексте отступает на второй план и нуждается в специальном комментарии летописца – отождествлении «руси» с варягами.

Во второй половине IX – первой половине X в., на протяжении второго этапа восточнославянско-скандинавских связей, оба значения слова сохраняются, но социальное начинает выступать на первый план, оттесняя этническое. В этом контексте вызвавшая много толкований фраза ПВЛ (и соответствующий пассаж НПЛ) о мужах, варягах, словенах и прочих, которые в Киеве «прозвашася русью», может быть истолкована как указание на то, что именно в Киеве полиэтничное войско Олега (или его часть) приобрело статус великокняжеской дружины. В. Л. Янин склонен видеть в этой «руси» дружину, представлявшую прежде всего административный аппарат великого (киевского) князя. По его мнению, как и по мнению Д. С. Лихачева, противопоставление княжеской дружины (руси) рядовому войску (словенам) отражено и в рассказе о походе на Царьград 907 г., хотя Д. С. Лихачев и понимает термин «дружина» шире, чем В. Л. Янин. Но при любой трактовке – наиболее существенно то, что исходное этносоциальное значение термина «русь» стало «размываться» как в этническом плане (включает «мужей» славянского происхождения), так, видимо, и в социальном (в описании похода 907 г. о руси говорится как о войске вообще, а не только как о великокняжеской дружине).

Наконец, в тексте договора 911 г. появляется хороним (политоним?) «Русская земля». Показательно, что Аскольд и Дир, согласно ПВЛ, владели не Русской землей, а «польской» (т. е. Полянской): название «русь» в территориальном значении начинает распространяться в Поднепровье с утверждением в Киеве именно великокняжеской дружины Олега, назвавшего Киев метрополией – «матерью городов русских». Вместе с тем в упомянутых текстах наряду с расширительным значением названия «русь» присутствуют отзвуки и самого раннего значения: Олег требует дань «на корабль» и «на ключ» (уключину), что подчеркивает особый статус именно гребцов в походе на судах.

Таким образом, в летописных текстах, повествующих о событиях конца IX – начала X в., можно увидеть весь спектр значений названия «русь» с тенденцией к его расширению и переносом названия со скандинавских реалий на восточнославянские. Эта тенденция упрочивается к середине X в., судя по описанию похода и договору Игоря (944 г.), где его войско, состоящее из варягов, руси, полян, словен, кривичей и тиверцев, корсунцы и болгары называют общим именем – «идутъ Русь», отличая от «руси» только наемников-печенегов. Эта «расширительная» трактовка «извне» подкрепляется «изнутри» словами договора, заключенного «от Игоря, великого князя рускаго, и от всякоя княжья и от всѣхъ людий Руския земля». При этом послы со скандинавскими именами выступают доверителями правителей, часть которых носит славянские имена (в их числе – Святослав, сын великого князя). Договор скрепляется клятвой Перуном, что свидетельствует об отправлении русскими князьями и дружиной славянских культов. Все это наряду с данными археологии и лингвистики говорит о далеко зашедших процессах ассимиляции, изначально сопровождавших распространение названия «русь».

По мере того как название «русь» становится известным соседним с восточными славянами народам, оно появляется во все большем количестве разноязычных источников, причем большинство из них фиксирует уже отмеченную двойственность значения слова.

Этносоциальное содержание названия «ар-рус» в арабских источниках, в отличие от расширительного этнического «ас сакалиба» (под которым подразумевались не только восточные и западные славяне, но часто и другие народы Европы – болгары и даже германцы), отмечалось неоднократно, причем этническое значение – под народом ар-рус понимаются скандинавы, – как правило, не выражено эксплицитно и устанавливается путем этнографических, исторических и прочих сопоставлений. Доминирование социального значения названия «ар-рус» исторически обусловлено самим характером контактов: знакомством арабов с теми самыми отрядами, которые называли себя rōþs(тепп) и которых западные финны называли ruotsi. Один из таких отрядов в 921/922 г. видел в Булгаре Ибн Фадлан, составивший «этнографическое» описание похорон его «предводителя».

Показательно, что сами ар-рус (русийа) характеризовали свой обряд погребения исключительно как сожжение в ладье, хотя ни в Скандинавии, ни в Восточной Европе этот обряд не был господствующим: видимо, связь «руси» с кораблем как символом социальной группы была еще актуальной. Участвовавшие в похоронах были, вероятно, сородичами и домочадцами умершего предводителя. «Царь русов», в описании того же Ибн Фадлана, постоянно окружен «четырьмястами мужами из числа богатырей, его сподвижников, причем находящиеся у него надежные люди из их числа умирают при его смерти и бывают убиты из-за него». И название группы, совершавшей похороны руса в ладье, и название окружения царя русов имеют эквивалент в древнерусском языке – «дружина».

Исключительно как воинов и купцов, живущих на острове, изображают ар-рус источники, восходящие к IX в. Ибн Русте пишет: «У них есть царь, называемый хакан русов. Они нападают на славян (ас-сакалиба), подъезжают к ним на кораблях… Они не имеют пашен и питаются лишь тем, что привозят из страны славян… Все свои набеги и походы совершают на кораблях». Вероятно, Ибн Русте описывает здесь полюдье – сбор дани княжеской дружиной; близкие сведения об «острове русов» и кормлении отрядов ар-рус (100–200 человек) в земле славян есть у Гардизи. Описание восточными источниками «профессионального» быта ар-рус как воинов и купцов, для которых характерны походы на кораблях, сбор дани, кормление в стране ас-сакалиба, подтверждает актуальность этносоциального термина «русь», отраженного восточной традицией.

Той же двойственностью значения можно объяснить кажущуюся противоречивость сообщения Вертинских анналов (839 г.) о людях, назвавших себя, т. е. род свой, «росами» («se, id est gentem suam, Rhos vocari dicebant»), а в действительности оказавшихся свеонами («eos gentis esse Sveonum»). Употребление оборота accusativus cum infinitivo позволяет понимать слово «рос» как самоназвание группы (gens) свеонов. При этом основным определяющим данную группу признаком является не их этническая принадлежность (иначе достаточно было бы определения «свеоны»), но их деятельность: выполнение некоего поручения правителя-хакана к императору Византии Феофилу. Как известно, такого рода поручения – дипломатического или иного характера – возлагались в тот и в более поздний период на членов княжеской дружины, в значительной степени заменявшей аппарат государственного управления. Название «рос», таким образом соотносимое, но в то же время и противопоставленное этнониму «свеоны», обозначает членов дружины правителя, носившего титул «хакан» и поддерживавшего связи с Византией.

В отношении интересующего нас названия аналогию сообщению Вертинских анналов представляет упоминание ал-Йакуби о практически одновременном известию анналов нападении на Севилью в 844 г. «кораблей [народа] ал-Маджус, который называется ар-Рус». Термином «ал-Маджус» (буквально «огнепоклонники») восточные авторы обозначали языческие народы Европы, сжигавшие своих мертвых. Показательно выделение (само)названия «ар-Рус» из собирательного иноназвания ряда народов.

К первой трети IX в. сообщения о нападениях росов на византийские владения появляются в византийских источниках (жития Стефана Сурожского и Георгия Амастридского), к середине IX в. – в проповедях патриарха Фотия 860 г. и его же Окружном послании 867 г., наконец, в середине X в. составлено ценнейшее описание «росов» в трактате «Об управлении империей» Константина Багрянородного. Если первые три источника содержат лишь характерные для учительной литературы стереотипные описания нападений «росов» на Сурож, Амастриду и Константинополь, то Константин пространно излагает полученные им сведения о росах: их местах обитания, образе жизни и т. д. Показательно, однако, что ни разу он не оговаривает принадлежность росов к какой-либо крупной этнической группе, как он делает, например, по отношению к племенам друговитов, кривитеинов и др., относя их к славянским народам. Лишь на основании анализа «росских» названий днепровских порогов, бесспорно скандинавских, можно полагать, что «росы» Константина являются скандинавами.

Социальный момент в характеристике «росов» у Константина выражен значительно более четко. «Росы» управляют славянскими племенами, им поставляют однодеревки славянские города Немогардас, Милиниски и др., они совершают набеги на Византию, Хазарию и другие сопредельные страны, плавают в Византию с торговыми целями. Особенно показательно, что «их архонты выходят со всеми росами из Киава и отправляются в полюдия» по землям основных славянских племен. Употребление выражения «со всеми росами», идентичного выражению «вся Русь» в ПВЛ в подобном контексте, противоречит исключительно этническому пониманию слова. В полюдье принимал участие великий (киевский) князь со своей дружиной, состоявшей в середине X в., однако, не из одних скандинавов. Полиэтничный состав и культура великокняжеских дружин и знати в Древней Руси X в. устанавливаются по договорам с греками, по неоднократным упоминаниям ПВЛ о дружинниках-чудинах и представителях других западнофинских племен, а также кочевых народов Северного Причерноморья, и по археологическим памятникам – в первую очередь дружинным некрополям, инвентарь и обряд погребения в которых обнаруживают контаминацию разноэтнических элементов.

Таким образом, в сочинении Константина отмечается важная ступень в развитии названия: с одной стороны, в этническом плане под словом «рос» подразумеваются скандинавы, с другой – его содержание оказывается значительно шире этнического определения и включает разноэтничный контингент, составляющий великокняжескую дружину. Слово «рос» у Константина, таким образом, обнаруживает исходную многозначность, но с преобладанием социального, а не этнического значения. Эта многозначность, очевидно, является не плодом размышлений Константина, а отражением сведений, поступавших к нему в середине X в. в качестве донесений о Киеве, а также уже сложившегося в Византии комплекса информации о народе «рос».

Вероятно, к последнему комплексу относится и сама форма названия – ‛ϱῶϛ с корневым – ō-, а не – ӯ-, поскольку именно она встречается во всех предшествующих Константину источниках. Лишь во второй половине X в. появляется форма с корневым – ӯ– – ϱουϛ-, которая, однако, так и не стала господствующей.

Традиционный взгляд сторонников южнорусской этимологии названия «Русь» (начиная с М. В. Ломоносова) в значительной степени основывается на форме ‛ϱῶϛ, которая истолковывается как отражение исконно славянского этнонима русы (росы). При этом априорно принимается тождественность корней рус– и рос-, второй из которых встречается в гидронимах и этнонимах, из чего делается вывод, что в середине I тысячелетия Поросье было заселено неким славянским племенем, носившим название «русь» (-«рос(ь)», «ръсь»?).

Однако засвидетельствованное в ПВЛ древнерусское название реки отнюдь не Рось, а Ръсь, где ъ прояснилось в о (будучи в сильной позиции) лишь в XII в. (ср.: търгъ > торгъ, вълкъ > волкъ и др.), т. е. до XII в. существовала гидронимическая основа не рос-, а ръс-. Этимологически же общеслав. ъ восходит к и.-е. u, тогда как ӯ (также и в слове русь) могло развиться только из и.-е. дифтонгов *au или *ou [450]Филин Ф.П. Образование языка восточных славян. М.; Л., 1962. С. 253–261; Мейе А. Общеславянский язык. М., 1951 (автор специально оговаривает невозможность развития и.-е. и в др. – русск. ъ; ср.: Соловьев А. В. Византийское имя России// BB. 1957. Т. 12. С. 135). Следует указать и на то, что против древности слова «русь» в древнерусском языке говорит сохранение звука [с] после гласного у ( Назаренко А. В. Об имени «Русь» в немецких источниках IX–XI вв. // ВЯ. 1980. № 5. С. 46–47).
. Таким образом, корни ръс– (> рос-) и рус– независимы один от другого и не являются этимологическими дублетами, что неоднократно уже подчеркивалось лингвистами, но продолжает игнорироваться историками.

Вместе с тем остается открытым вопрос о происхождении ранней византийской формы ‛ϱῶϛ, а также формы Rhos Бертинских анналов, отражающей, как принято считать, византийскую традицию. Предлагавшиеся объяснения византийской формы (из названия «русь» через тюркское или хазарское посредство) не были признаны убедительными. Надо, видимо, обратить особое внимание на исторические условия, при которых появились первые упоминания этого названия в византийских и других источниках. Если у византийских авторов конца IX–X в. слово «рос» встречается в самых различных контекстах, то в источниках первой половины – середины IX в. оно появляется в рассказах о нападениях росов на Амастриду, Сурож и Константинополь, т. е. в результате непосредственных контактов с его носителями. В Вертинских анналах оно не только прямо почерпнуто от пришедших в Ингельгейм «росов», но и, вероятно, отражает самоназвание этой группы свеонов. Поэтому нет необходимости во всех этих случаях искать посредников передачи византийским авторам или составителю Вертинских анналов названия «рос». Оно могло быть заимствовано прямо у пришельцев и отражать самоназвание дружин, которые в значительной части состояли из выходцев из Скандинавии и сохраняли то же название с основой rōþs-, которое ранее усвоили финны в форме ruotsi.

Это заимствование в византийской литературе могло поддерживаться ассоциациями с наименованием мифического народа Рос, появление которого в сирийско-византийской исторической традиции связано с неточным переводом фразы из ветхозаветной книги Иезекииля (Иез. 38.2; 38.3; 39.1), содержащей титул «князь-глава» (др. – евр. рот), как «князь Рос». Представление о варварском северном народе рос, широко распространившееся в контексте эсхатологической легенды о Гоге и Магоге, было непосредственно использовано патриархом Фотием в связи с осадой Константинополя росами в 860 г.: «Народ вышел из страны северной, устремляясь как бы на другой Иерусалим».

Таким образом, проникновение названия ‛ϱῶϛ в византийские источники IX в. и в Вертинские анналы могло быть обусловлено непосредственными контактами с приходившими из Восточной Европы отрядами. Лишь позднее, по мере расширения связей, установления торговых и дипломатических отношений крепнущего Древнерусского государства с Византией, ее осведомленность о росах увеличивается; под влиянием др. – русск. «русь» в середине X в. появляется форма с корневым – у-, которая, однако, оказывается не в состоянии конкурировать с привычной формой. Одновременно слово ‛ϱῶϛ усваивается греческим языком, вовлекается в греческую парадигматику (появляется склоняемая форма) и образует ряд производных: прилагательное ‛ϱωσικός, хороним ‛Ρωσία и др.

Последний комплекс ранних, IX в., источников – это немецкие памятники: Баварский географ (датировка его варьирует от времени до 821 г. до 880-х гг.) и дарственная грамота Людовика Немецкого Алтайхскому монастырю (883 г.). Засвидетельствованные в них этноним ruzzi и хороним Ruzaramarcha отличаются от византийских форм фоно-морфологическим обликом и, очевидно, восходят к иной традиции. Использование в них корневого – и- дает основание связать их с др. – русск. «русь». Но локализация ruzzi Баварского географа, которых обычно помещают в Среднем Поднепровье, неясна: данный источник состоит из перечня «народов» (племен), и единственным подтверждением этой локализации является упоминание рядом с ними хазар (caziri). Более того, неясно (как бы ни интерпретировать эту часть перечня), почему хазары названы в нем перед, а не после ruzzi, если последние находятся в Поднепровье – ведь точкой отсчета в любом случае является Бавария? Существуют и другие локализации этого наименования, в частности севернее, между весью и славянскими племенами Поднепровья, что основывается на интерпретации следующих за ruzzi названий и скорее соответствует этногеографическому контексту ранних финно-славяноскандинавских контактов. Также неясен и источник образования хоронима Ruzaramarcha. Поэтому вопрос о происхождении этих наименований и их связи с др. – русск. русь из-за недостаточной пока изученности этих источников остается открытым.

Итак, обзор основных групп источников, содержащих в той или иной форме названия «русь» и «рос», довольно отчетливо указывает на его происхождение и основные тенденции развития на протяжении VIII – первой половины X в. Спорадические набеги скандинавских отрядов сначала на прибрежные области Восточной Балтики, позднее – вверх по рекам Балтийского бассейна еще в довикингскую эпоху, дополнявшиеся со временем оседанием части скандинавов в таких центрах, как Старая Ладога, Рюриково городище и др., создали устойчивую основу для этноязыковых контактов. Особенности проникновения скандинавов в финские земли – в результате походов на судах, участники которых, гребцы и воины, носили название, производное от rōþs-, – обусловили превращение профессионального самоназвания в экзоним (иноназвание) в финской среде. Заимствованное слово изначально получило семантическую двойственность, отражая специфику условий, в которых проходили скандинаво-западнофинские контакты середины I тысячелетия. В северо-западной области контактов всех трех этнических групп оно попадает в древнерусский язык. Вместе с отрядами, проникавшими вплоть до Булгарин на востоке и Северного Причерноморья на юге, скандинавское название ropsimenri) разносится по Восточной Европе и запечатлевается в упомянутых выше византийских источниках и в Вертинских анналах в формах ‛ϱῶϛ и Rhos, сохраняя значение профессионального самоназвания, т. е. исконное значение слова.

На первом этапе взаимодействия скандинавского и восточнославянского миров (до середины IX в.) в обстановке формирования классового общества и зарождения государственности в форме надплеменных территориально-политических структур («племенных княжений») происходит заимствование названия «русь» как этносоциального термина с доминирующим этническим значением. Проникновение скандинавов к югу от Приладожья до второй половины IX в. было эпизодическим и связанным с выходом отдельных экспедиций к Черному морю. Их продвижение по рекам Восточно-Европейской равнины еще не было, видимо, связано с оседанием в славянских поселениях, что обусловило почти полное отсутствие археологических находок скандинавского происхождения, датируемых IX в., вне зоны первоначальных славяно-финно-скандинавских контактов.

На втором этапе, во второй половине IX – первой половине X в., когда формируется Древнерусское раннефеодальное государство, главной его консолидирующей силой становится великокняжеская дружина, куда входили и скандинавы. Успешность их деятельности всецело зависела от соответствия внутренним социально-экономическим процессам государствообразования в славянском обществе. Находники-варяги, собиравшие дань с племен новгородской конфедерации, были изгнаны, скандинавский «князь» был призван «со всей русью», т. е. дружиной, по «ряду», что стало традиционным обычаем новгородцев. Очевидно, что «славяно-варяжский синтез» основывался на общности интересов князя, его норманнской дружины и местной новгородской знати: варяжские дружины на севере Восточной Европы были не только конкурентами местной знати в эксплуатации местного населения (борьба с этой конкуренцией и вызвала необходимость в «изгнании» находников), но и ее естественными союзниками, представлявшими готовую и не связанную с местными племенами вооруженную силу. Именно такую надплеменную нейтральную силу в противоречивых социальных, политических и этнических условиях и представляли призванные князь и дружина.

Нейтральным, не связанным с племенными традициями, было и самоназвание скандинавов, отраженное словом «русь». Видимо, внутреннее тяготение к сплочению, равно как и стремление к внешним захватам, способствовали успеху политики Олега, объединившего Новгородскую и Киевскую земли. Дружина и войско Олега были уже разноплеменными, а в том факте, что Олег легко овладел Киевом (как представитель «законного князя»), X. Ловмяньский усматривал заинтересованность местной знати в сильной княжеской власти(немаловажно, что летописец изображает Олега освободителем восточно-славянских племен от хазарской дани). Дружина Олега прозвалась русью уже будучи полиэтничной. Видимо, этот этап в развитии названия «русь» засвидетельствован и Константином Багрянородным, у которого социальное значение названия доминирует над этническим.

Распространение названия «русь» на полиэтничные дружины вело к быстрому размыванию первоначальной этнической приуроченности его к скандинавам. К середине X в. по всей территории расселения восточных славян от Киева до Ладоги распространяются дружинные древности, складывается «дружинная культура», впитывающая и сплавляющая в единое целое элементы разноэтничного происхождения. Ее носителями являются прежде всего великокняжеские дружины, присутствие которых отмечается по археологическим данным на важнейших водных путях, на погостах и в городах Древнерусского государства: в Верхнем Поволжье и Поднепровье, в Поволховье, а также на территории формирующейся «русской земли» в узком смысле – собственно в Киеве и в Черниговской земле. Включение этих земель в сферу действия великокняжеских дружин свидетельствует об их консолидации и формировании территории государства, подвластного «великому князю русскому», как он именуется в договорах руси и греков.

Отсутствие четкой этнической атрибуции прилагательного «русский» в договорах подчеркивается тем, что имена доверителей, заключавших договор «от рода русского», имеют не только скандинавское, но и славянское, балтское, финское происхождение; при этом славянскими оказываются и имена некоторых представителей собственно княжеского «русского рода». Таким образом, названия «русь», «русский» здесь не связываются со скандинавами, а все территории, подчиненные великому князю, хотя и заселенные разноэтничными народами, называются «Русской землей» («от всякоя княжья и от всѣхъ людий Руския земля»). Так в процессе консолидации разноэтничных территорий под эгидой великокняжеской власти возникает расширительное географо-политическое понятие «Русь» и «Русская земля».

Наконец, с середины X в., когда в ходе укрепления древнерусской государственности складывается древнерусская раннесредневековая народность, «дружинные» некрополи X в. не столько являют собой картину значительного этнического смешения, сколько обнаруживают тенденцию к унификации культуры в отношении как социальной стратификации (выделение дружинных и рядовых погребений), так и обрядности (повсюду распространяется обряд сожжения, полусферический курган). Формирующийся общий древнерусский погребальный обряд отражал процесс этнической консолидации древнерусской народности. Условия такого этнического смешения в главных центрах Руси, где ведущую роль играла дружина, были благоприятны для распространения названия «русь» и в этническом, и в территориальном плане на огромную подвластную Киеву территорию от Среднего Поднепровья до Верхнего Поволжья, Белозерья и Приладожья, по мере интеграции первоначальных носителей этого названия в состав восточнославянского общества. Этнически нейтральное, не связанное ни с одним из племенных этнонимов, что было особенно важно в эпоху борьбы с племенным сепаратизмом, название «Русь» оказалось наиболее приемлемым для новой восточнославянской этнокультурной общности.

Подобная эволюция названия «русь» не представляет ничего исключительного. Так, И.М. Дьяконов показал, что название «киммерийцы» восходит не к этнониму, а к обозначению конных отрядов иранцев, вторгшихся из Северного Причерноморья в Переднюю Азию в VII–VI вв. до н. э. Отсюда проистекает сложность выделения археологической культуры и поисков особого народа, хотя к названию «киммерийцы» восходят известные античные топонимы Северного Причерноморья.

Такая эволюция названий, этнонима и хоронимов, особенно характерна для эпохи становления государств и сложения новых этнических общностей (народностей). Классические примеры были приведены еще В. Томсеном: Болгария, славянское государство, воспринявшее название от тюркской группы болгар, и романоязычная (по основному населению) Франция, название которой восходит к германскому племенному объединению франков. История последнего хоронима заслуживает внимания в связи с историей названия «русь». Очевидно, что и название «франки» не имело первоначально значения племенного этнонима: оно обозначало конгломерат германских племен. Этимология его неясна, обычно его сравнивают с лат. franca «копье». С формированием Франкского государства название «франки» распространяется на все население Галлии (с VII в.), а сама Галлия в источниках VII–VIII вв. начинает называться «Regnum francorum». Наконец, со времен Капетингов название «Иль-де-Франс» («Остров Франции») закрепилось за королевским доменом – историческая параллель «Русской земле» в узком смысле.

Итак, как это ни парадоксально, на всем протяжении своей истории скандинавское по происхождению слово имеет сколько-нибудь прямое отношение к скандинавам лишь в догосударственный период развития восточнославянского общества, а его эволюция отражает этнокультурные и социально-политические процессы становления восточнославянской государственности.

(Впервые опубликовано: ВИ. 1989. № 8. С. 24–38)

 

Скандинавы на Руси и в Византии в X–XI веках: к истории названия «варяг»

Е. А. Мельникова, В. Я. Петрухин

Трансформация содержания названия «русь» началась еще в конце IX в., и для летописцев второй половины XI – начала XII в. оно полностью утратило первоначальный смысл, как этнический, так и профессиональный. Это наименование выступает в летописях в этносоциальном и социальном значениях по преимуществу в пассажах, где излагаются «предания», передается архаичная традиция (историко-эпические повествования: сказание о призвании варяжских князей, рассказ о походе Олега на Царьград и т. п.). Его актуальное содержание определялось реальностью второй половины X–XI в.: возникновением и укреплением восточнославянского государства, включившего многочисленные славянские и неславянские народы. Название «русь» использовалось как политоним, а производное прилагательное «русский» – как обозначение новой этнической общности, включавшей славянские племена, жившие на территории Древнерусского государства. В этом качестве оно противостояло как племенным наименованиям, так и названиям неславянских народов, также вошедших в состав государства.

В то же время контакты восточных славян со скандинавами не прерывались, более того, наиболее интенсивными они стали в X в., продолжались они, приобретя в значительной степени характер межгосударственных отношений, и в XI в. Это требовало появления нового наименования для них, отличного от слова «русь». Таковым, как явствует из летописного словоупотребления, стало слово «варяг».

В рамках «норманнского» вопроса происхождение и значение слова «варяг» вызвали значительно менее острые споры, нежели слово «русь» – в первую очередь в связи с очевидностью его скандинавской этимологии и недвусмысленностью отнесения летописцем именно к скандинавам, «норманнам» западных источников. Отдельные, довольно редкие попытки связать «варягов» с прибалтийскими славянами или субстратным населением Южной Балтики остались изолированными историографическими казусами. Вместе с тем эта же очевидность определила кажущуюся ненужность специального исследования функционирования слова «варяг» в древнейших летописных сводах и уточнения его содержания: обычная его интерпретация как «скандинав на Руси» казалась вполне достаточной. При этом обсуждались лишь форма и значение исходного для него слова: vceringi или varangr «группа людей, объединенных взаимными обетами верности»; «военный отряд»; «торговая организация» и др. Вызывало также недоумение то обстоятельство, что это слово не употребляется в скандинавских письменных источниках для обозначения скандинавов, находящихся или побывавших на Руси. Последнее А. Стендер-Петерсен объяснял случайностью дошедших до нас известий, что, однако, малоубедительно, поскольку корпус древнескандинавских письменных источников огромен и достаточно представителен.

Все это дает основания еще раз обратиться к критическому рассмотрению происхождения, развития, содержания и функционирования слова «варяг» и родственных ему слов в византийских, скандинавских и в первую очередь древнерусских источниках.

«Повесть временных лет» (далее – ПВЛ) не содержит другого обозначения скандинавов, кроме слова «варяг», хотя летописец, составивший космографическое введение к ней (Нестор?), знает и современные ему обозначения скандинавских народов: «урмане» (норвежцы), «свей» (шведы), «готе» (готландцы). Именно эти наименования он и приводит, раскрывая свое понимание слова «варяг»: по Варяжскому морю «сѣдять варязи сѣмо ко въстоку до предѣла Симова, по тому же морю сѣдять къ западу до землѣАгнянски и Волошьски. Афетово бо и то колѣно: варязи, свеи, урмане, готе, русь, агняне, галичане, вольхва, римляне, нѣмци, корлязи, веньдици, фрягове и прочии, ти же присѣдять от запада къ полуденью и съсѣдяться съ племянемъ Хамовым». Это вызвавшее множество толкований описание, согласно которому народы, живущие по берегам Варяжского (Балтийского) моря, достигают на востоке предела Симова (Ближний Восток), а на западе – Хамова (Северная Африка), соответствует в целом описанию в ПВЛ международных путей: пути «из варяг в греки» и из грек по Днепровскому пути и Балтийскому морю до Рима, а оттуда в Царьград, и в еще большей мере описанию Волжского пути в «море Хвалисьское» (Каспий), далее на восток в «жребий Симов» и назад через Двину, Балтийское море до Рима и «племени Хамова». Это описание соответствует и представлениям восточных географов о том, что Балтийское и Средиземное моря – проливы Океана, а Балтийское море соединяется с Черным.

Это маршрутное описание сочетается в списке народов с этнографическим, которое композиционно состоит из нескольких групп наименований народов («языцев»), объединенных по единому принципу – перечисление начинается собирательным этнонимом (например, «чюдь и вен языци»). Список иафетидов разделяется на две части: «варяги», к которым отнесены свей, урмане, готе, русь, агняне, галичане, и «волхва» – римляне, немцы, корлязи, венецианцы, фряги и пр., т. е. народы «римской империи» Каролингов (а затем германской), которые названы традиционным собирательным именем «волохи».

Б. А. Рыбаков, считавший исследуемый фрагмент космографического введения «механической» вставкой, полагал, что ее автор очень точно знал расположение норманнских владений в Европе, установившееся после битвы при Гастингсе и завоевания Амальфи и Апулии; варяги-норманны «сидят к западу до Английской земли и до Итальянской». Следовательно, – заключал Б. А. Рыбаков, – это описание составлено не ранее 1066–1077 гг.. Однако «механически внедренной» в текст летописи вставкой этот пассаж считать невозможно, так как, во-первых, он, вопреки мнению Б. А. Рыбакова, имеет прямое отношение к судьбам славянства: далее в ПВЛ говорится о волохах, притеснявших славян на Дунае; во-вторых, он непосредственно связан с вопросом о происхождении руси, включением ее в число варяжских народов.

В сказании о призвании варягов информация космографического введения повторяется как комментарий летописца об этнической принадлежности руси: «ся зваху тьи варязи русь, яко се друзии зъвутся свие, друзии же урмане, анъгляне, друзии гъте, тако и си». Из контекста летописи следует, что чудь, словене и прочие обратились к тем варягам, которые звали себя русью, но не к тем, которые собирали ранее дань (в Новгородской первой летописи [далее – НПЛ], где слово «русь» опущено, это противопоставление исчезает). Таким образом, наряду с отождествлением руси и варягов в этническом смысле, при котором русь понимается как один из варяжских народов, ПВЛ тут же противопоставляет русь как род и дружину князей, призванных по «ряду», прочим варягам. Слово «варяги» в этом контексте выступает как собирательное обозначение скандинавов.

Наметившееся в легенде противопоставление руси и варягов, а позднее местного населения и варягов постепенно усиливается в летописных рассказах о событиях IX–XI вв. Войско Аскольда и Дира, которые «многи варяги съвокуписта», еще называется русью, как и войско Олега, но последний, согласно летописцу, ведет на Царьград уже не только варягов: «Иде Олегъ на Грекы, Игоря оставив Киевѣ, поя же множество варяг, и словенъ, и чюдь, и словене, и кривичи, и мерю, и деревляны, и радимичи, и поляны», и т. д.. В НИЛ тот же список выглядит усеченным, так как в нем нет мери и чуди: «Игорь и Олег пристроиста воя многы, и Варягы, и Полянѣ и Словенѣ и Кривичи». Знаменательно, что в обоих списках не упомянута русь, в то время как при описании самого похода и в той, и в другой летописях русь противопоставляется словенам: от имени «всей руси» заключен и договор 911 г. Кого же называли русью? Судя по летописным текстам, варягов и словен новгородских, осевших в Киеве: «бѣша у него (Игоря. – Авт.) Варязи мужи Словенѣ, и оттолѣ[прочии] прозвашася Русью»; «и бѣша у него (Олега. – .Авт ) варязи и словѣни и прочи, прозвашася русью». «Прочи» (ПВЛ), по А. А. Шахматову, – позднейшая вставка. Видимо, эта русь и противопоставлена прочим словенам (неслучайно в списке Олегова войска в ПВЛ словене упомянуты дважды), как княжеская дружина – рядовым «воям». Вероятно, это объединение варягов и новгородских словен побудило летописцев отметить, что «суть новгородстии людие до днешняго дни от рода варяжьска»(«преже бо бѣша словѣни», – добавлено в ПВЛ. Соединение варягов и словен проходит во всех списках ПВЛ, но составитель НИЛ, видимо, разделил их упоминанием полян, что больше соответствовало его представлениям о размещении руси на юге, в Среднем Поднепровье.

После неудачного похода руси в 941 г. Игорь «нача совкупляти воѣ многи, и посла по варяги многи за море, вабя е на греки». Здесь впервые после призвания князей говорится об обращении за море к варягам – видимо, скандинавские дружины Аскольда и Дира, равно как и Олега, считаются летописцем русью, осевшей в Восточной Европе.

Противопоставление «заморских» варягов «местной» руси впервые со всей очевидностью явствует из описанного в ПВЛ состава Игорева войска в 944 г.: «Игорь же совкупивъ вой многи, варяги, Русь, и поляны, словѣни, и кривичи, и тѣверьцѣ, и печенѣги наа… поиде на Греки». М.Н. Тихомиров обратил внимание на то, что и здесь русь выступает отдельно от варягов, вместе с полянами, в отличие от словен и кривичей, но далее спутал списки, стремясь обнаружить полян в войске Олега, идущем из Новгорода в Киев, и, естественно, не обнаружив их там, отождествил полян с русью. Между тем, это первое реально засвидетельствованное противопоставление местной руси пришлым варягам не носит еще абсолютного характера, ибо далее, согласно ПВЛ, все войско Игоря называется русью – от нее отличаются лишь печенеги: «Идуть русь, и наяли суть к собѣ печенѣги». Договор 944 г. заключается от имени «всех людей Русской земли» послами, носящими, в основном, скандинавские имена, а «росский язык» у Константина Багрянородного сохраняет скандинавскую лексику. Однако разделение варягов и руси уже произошло, и заморские варяги все более определенно воспринимаются в источниках как чужеземцы.

В 977 г., после того, как Ярополк, унаследовавший престол князя Святослава, убил своего брата Олега, Владимир бежит из Новгорода за море, а в 980 г. возвращается с варягами и идет сначала на Полоцк, где при помощи одних варягов расправляется с другими – Рогволодом, княжившим в городе, и его родом. Состав войска Владимира традиционен: «варяги и словѣни, чюдь и кривичи». Однако, захватив Киев, варяги на этот раз не обретают название «русь». Напротив, назревает конфликт между ними и князем. Варяги называют Киев «своим городом» и требуют откупа. Владимир обещает собрать деньги, но сам обманывает варягов. Части «добрых и смысленых» скандинавов он раздает «грады»; другую часть отправляет в Византию с сопроводительным посланием, в котором советует императору также не держать варягов вместе, а разослать по разным городам. Этот эпизод содержит, по крайней мере, два новых момента: во-первых, здесь отчетливо проявляется отношение к заморским наемникам как враждебным чужакам, которых можно «кормить» в русских городах, но держать вместе не следует, во-вторых, также впервые говорится о поступлении варягов на службу в Византии.

В начале XI в. происходит наиболее известный конфликт между варягами и местными жителями. Княжащий в Новгороде Ярослав в 1015 г. отказывается платить дань отцу и приводит из-за моря варягов. Новгородцы, возмущенные «насилиями» варягов, «собрашася в нощь, исѣкоша Варягы в Поромонѣ дворѣ». Из рассказа об этом событии явствует, что, во-первых, новгородцы в начале XI в. никак не могут считаться людьми «от рода варяжьска», во-вторых, варяги в критический момент оказываются для князя чужими: собираясь в поход на Киев, «любимой дружиной» он называет новгородцев, на их поддержку рассчитывает в первую очередь.

В связи с событиями 1018 г. впервые сообщаются подробности найма варягов: «Начата скотъ (деньги. – Авт.) събирати от мужа по 4 куны, а от старость по 10 гривен, а от бояръ по 18 гривен. И приведоша варягы, и вдаша имъ скотъ, и совокупи Ярославъ воя многы».

Последующие вплоть до 1043 г. упоминания варягов в летописях сохраняют те же особенности: приглашенный Ярославом в 1025 г. варяг Якун занимает место воеводы (ср. роль Свенельда при Игоре и Святославе), но и его варяги остаются обособленным и чужеродным контингентом в русском войске.

Последнее упоминание участия варягов в русском войске относится к 1043 г., когда «посла Ярославъ сына своего Володимера на Грькы, и вда ему вой многы, а воеводьство поручи Вышагѣ». Д. С. Лихачев обратил внимание (вслед за А.А. Шахматовым) на то, что в летописях, восходящих к Новгородско-Софийскому своду 1430-х гг. (СIЛ и др.) и, видимо, сохранивших фрагмент Начального свода, имеются весьма существенные дополнения к описанию этого последнего похода руси на Царьград. В них «вой многы», данные Владимиру, – это «варяги, русь» (понятие «русь» охватывает здесь, очевидно, киевлян и новгородцев, которые не различаются вне пределов Русской земли, в противопоставлении грекам). Перед нами, таким образом, описание последнего совместного военного предприятия руси и варягов в русских летописях, и оно разительно отличается от предыдущих, где варяги входили в состав руси-войска. Достигнув Дуная, русь предлагает князю: «“Станемъ зде на поле”; а варязи ркоша: “Поидемъ подъ городъ”». Суть разногласия становится очевидной при сравнении с описанием похода Игоря 944 г.: тогда русь тоже останавливается на Дунае и, приняв от греков дары и заверения о выгодном договоре, возвращается к Киеву. В 971 г. Святослав также обосновывается в Переяславце на Дунае, и греки обещают ему дань, чтобы князь не ходил на Царьград. Очевидно, те же цели преследовала русь, остановившись на Дунае в 1043 г.: руси нужны были дань и новый договор, варягам – возможность грабежа.

Эволюция отношений руси и варягов в летописях, начавшаяся с их отождествления, прошла «фазу» их различения, затем сближения руси с «полянами» при обособлении варягов (944 г.) и, наконец, завершилась прямым противопоставлением. Поскольку это противопоставление, видимо, имевшееся и в описании похода 1043 г. в Начальном своде, противоречило общей концепции составителя ПВЛ, он изъял упоминание варягов из описания событий 1043 г., в результате чего стала непонятной причина остановки руси на Дунае.

Во всех рассмотренных контекстах наименование «варяги» недвусмысленно применяется к скандинавам; но означает ли оно исключительно (или по преимуществу) скандинавских наемников, скандинавские дружины, приходившие на Русь после вокняжения скандинавских по происхождению князей? В рассказе об убийстве двумя варягами князя Ярополка из-за предательства его воеводы Блуда (имя его, очевидно, является скандинавским) фигурирует дружинник, предупредивший князя об опасности. Его имя – Варяжъко (или Варяшко), производное от «варяг» по славянской словообразовательной модели. Имя Варяжко свидетельствует о давней укорененности слова «варяг» на Руси, а сам дружинник, судя по летописному рассказу, не только выступает против варягов Владимира, но и бежит от них не на север, а в степи к печенегам.

В 983 г. Владимир должен был принести жертвы языческим богам после удачного похода на ятвягов. Жребий пал на сына варяга-христианина, который пришел «из грек», но имел двор в Киеве. Варяг отказался выдать сына на заклание, и ворвавшаяся в его двор толпа «подсекла сени» под варягами и убила их. Христианская община существовала в Киеве еще при Игоре, «христианская русь» приносила клятву в церкви св. Ильи, «мнози бо бѣша варязи хрестеяни», и первыми мучениками, по летописи, стали варяги, пришедшие из Византии.

Рассмотренные летописные тексты, где упоминаются варяги, разрушают сложившийся в историографии стереотип варяга как исключительно воина-наемника или купца. Разумеется, название нередко выступает как субститут понятия «скандинавская дружина», «часть войска, состоящая из скандинавов», однако в нем всегда превалирует этническое значение. Кроме того, для летописи вообще характерно подобное словоупотребление: этнонимом регулярно обозначается военный отряд, войско: «а не води ляховъ Кыеву» (т. е. польское войско), «приде Романъ с половци къ Воину» (т. е. с половецким отрядом). Это отнюдь не предполагает, что этнонимы «ляхи» или «половцы» являются одновременно и социальными (военными) терминами. Не более «терминологично» и употребление названия «варяги» в аналогичных контекстах. Значительное количество случаев подобного словоупотребления, встречаемых на страницах летописей, объясняется отнюдь не этносоциальным содержанием слова, а той исторической реальностью, которая стоит за ним: в подавляющем большинстве своем скандинавы, воины-профессионалы, становились на Руси X – первой половины XI в. дружинниками князей, образовывали отдельные формирования – по этническому признаку – в составе древнерусского войска, которые и обозначались соответствующим этнонимом.

Спектр деятельности варягов включал все возможные аспекты: от наемных убийц (два варяга, по летописи, убили смертельно раненного князя Глеба, первого русского святого; ср. рассказ о службе варягов Эймунда у Ярослава) до христианских мучеников. Начиная со второй половины X в. тексты, описывающие события этого времени, определенно подчеркивают иноэтничность варягов, их чужеродность славянскому и – шире – русскому населению. Ни киевские князья, ни их бояре, воеводы и кормильцы, носящие скандинавские имена, не именуются варягами.

После смерти Ярослава нет упоминаний об использовании скандинавских военных отрядов в русском войске. Военно-политические взаимосвязи и, возможно, взаимная помощь сменяются сначала затишьем, а затем переходят в конфронтацию и прямые столкновения в начале XIII в. Одновременно с середины XI в. усиливаются и укрепляются торговые связи, но не столько с Южной и Северо-Восточной Русью, сколько с Новгородом, Смоленском, Полоцком, Псковом. Видимо, именно этими особенностями русско-скандинавских связей следует объяснить то обстоятельство, что как в южнорусском (Ипат.), так и в северо-восточном (Лавр.) летописании слово «варяг» выходит из употребления после описания событий середины XI в.; нет там и упоминаний отдельных скандинавских народов. Единственный случай, когда слово встречается в текстах, – это статья 1148 г., в которой, видимо, отражена традиционная формула: смоленский князь Ростислав дает дары Изяславу Киевскому от «верхьних земель и от варяг».

Иная картина предстает в новгородском летописании. В НПЛ с 1130 г. появляются названия «Донь» (Дания) и «донь» (датчане), «гъте» (готландцы), с 1142 г. – «свей». Эти названия становятся все более и более употребительными. Однако НПЛ продолжает использовать и название «варяги» параллельно с конкретными этнонимами и политонимами как собирательное, общее обозначение скандинавов или в тех случаях, когда более точное обозначение не требуется, или когда оно, возможно, неизвестно летописцу: например, в 1201 г. новгородцы «Варягы пустиша без мира за море… А на осѣнь придоша Варязи горою на миръ, и даша имъ миръ на всѣи воли своей». А. А. Шахматов считал, что это – последнее упоминание варягов в НПЛ, однако они упомянуты и под 1204 г., но уже в связи со взятием Константинополя крестоносцами: греки и варяги обороняли город от фрягов. Один из крестоносцев – хронист Робер де Клари – упоминает среди защитников города англичан и данов. Так что последнее упоминание варягов в НПЛ также соответствует собирательному значению названия «варяг» в ПВЛ.

Сохранение названия «варяг» в Новгороде поддерживалось не только постоянными торговыми и военными контактами, но и наличием в самом Новгороде и его округе (в том числе Ладоге) «варяжской» микротопонимии: Варяжская улица, Варяжская божница и др.. Наконец, это словоупотребление было актуальным и в связи с религиозными контактами: именно скандинавы в это время становятся проповедниками католичества в Северо-Западной Руси, отчего оно получает наименование «варяжской веры».

Летописное понимание слова «варяг» как собирательного обозначения скандинавов согласуется с его употреблением в правовых текстах, в первую очередь в «Русской Правде». В древнейшей (краткой) редакции «Русской Правды» варяги, наравне с колбягами, не только не имеют отношения к руси (русинам) и княжеской администрации, но и получают формализованный статус иностранца, чужака.

В краткой редакции «Русской Правды» варяги (вместе с колбягами) упомиинаются в двух статьях, одна из которых определяет их особое положение в суде – вместо показаний свидетелей они могут принести присягу (ст. 10), вторая рассматривает случаи сокрытия раба варягом или колбягом (ст. II). В пространной редакции (ст. 31) повторяется ст. 10 краткой редакции, а также оговаривается право варягов ограничиться двумя свидетелями для установления их алиби в случае убийства (ст. 18). За исключением ст. 11 краткой редакции все остальные случаи упоминания варягов сводятся к упрощению для них процессуальных норм: ограничение количества свидетелей (два вместо семи, которые нужны другим обвиняемым), принесение присяги вместо представления свидетелей. А. А. Зимин усматривал в этих нормах «высокий уровень международно-правовых воззрений в Древней Руси, охраняющих интересы чужеземцев, прибывающих на Русь», и интерпретировал название «варяг» как обозначение чужеземца, иностранца.

Исходя из летописного словоупотребления, можно было бы уточнить, что этим чужеземцем является скандинав, как наиболее частый иноземец на Руси, представляющий иноземцев вообще. Сходная ситуация описана в договорной грамоте 1189–1199 гг. Новгорода с немецкими городами и Готским берегом: «Оже емати скот варягу на русине или русину на варязе, а ся его заприть, то 12 мужь послухы, идеть роте, възметь свое». Однако «варягом» здесь именуется ганзейский купец. Вместе с тем ни один из этих случаев не содержит каких-либо определенных указаний на характер деятельности варягов на Руси. Лишь на основании ст. 11 краткой редакции «Русской Правды» о сокрытии челядина можно предположить, как это и сделал А. А. Зимин, что сманивание и укрывание рабов производилось с целью их перепродажи на рынках, и сделать из этого вывод о торговой деятельности варягов и колбягов. Однако и в этом случае нет оснований предполагать, что содержание слова «варяг» терминологично (т. е. = купец-скандинав), тем более, что военные и торговые функции еще и в XI в. сочетались.

Таким образом, в русских летописях и памятниках права слово «варяги» даже в тех случаях, когда оно не включено собственно в этнонимические ряды – списки народов, состав войска, – выступает как единственное собирательное обозначение скандинавских народов. При этом не делается различия между варягами за морем и скандинавами на Руси, т. е. слово «варяг» является исключительно этнонимом. Контексты ПВЛ и НПЛ не дают оснований предполагать какое-либо изменение или развитие в значении слова на протяжении Х-XII вв., что свидетельствует о его устойчивости и исконной однозначности его содержания. В то же время значительное количество производных, в том числе антропонимов, топонимов и микротопонимов, указывает на длительность его существования и высокую степень адаптации в древнерусском языке и позднейших диалектах.

* * *

Обратимся теперь к вопросу о происхождении слова «варяг». Его очевидным древнескандинавским соответствием является слово voeringi, многократно встречающееся в сагах, скальдических стихах, хрониках. Однако за двумя исключениями (см. о них ниже) вэрингами названы отнюдь не те воины, купцы, просто искатели славы и богатства, которые бывали на Руси, как можно было бы ожидать исходя из значения слова «варяг» в древнерусских источниках, а люди, находящиеся на службе в Византии. Первым из них исландская традиция считает исландца Болли: «Мы не слышали рассказов, чтобы какой-нибудь норманн (т. е. скандинав. – Авт.) пошел на службу конунга Гарда (византийского императора. – Авт.) раньше, чем Болли, сын Болли» («Hǫfum vér ekki heyrt frásagnir, at neinn Norðmaðr hafi fyrr gengit á mála með Garðskonungi, en Во lli Bollason»). Возвращение Болли из Византии после многих лет пребывания там условно датируется временем около 1030 г..

Но хронологически это далеко не первое упоминание о поездках скандинавов в Константинополь и их службе в византийском войске. Действительно, первые среди многих последующих содержатся в «Саге о Хравнкеле годи Фрейра»: в ней рассказывается, во-первых, о поездке в Константинополь Торкеля Светлая Прядь, сына Тьоста, который в течение семи лет «ходил под рукой конунга Гарда» («em handgenginn Garðskonunginum»), и, во-вторых, о пребывании в Миклагарде мореплавателя (farmaðr) Эйвинда Бьярнарсона, который «снискал там большое расположение греческого конунга и был там некоторое время» («fekk þаr góðar virðingar af Grikkia konungi ok var þar um hríð»). Поездка Торкеля датируется 937–944 гг., Эйвинда – временем до 950 г.

До Болли в Константинополе побывали и другие исландцы: Финн боги Сильный, ставший дружинником (hirðsmaðr) императора Йона (Jón) – Иоанна I Цимисхия (969–976); Грис Сэмингссон (около 970–980 гг.), который «снискал большой почет»; Колльскегг (вскоре после 989 г.); Гест Торхалльссон и Торстейн Стюрссон (около 1011 г.); Барди (между 1022 и 1025 гг.). Вскоре после 1016 г. побывал в Константинополе датчанин Эйлив Торгильссон, брат ярла У льва. Начиная с этого времени сообщения о службе скандинавов в Византии насчитываются десятками, только в рунических надписях (XI в.) их около тридцати.

Таким образом, сообщение автора «Саги о людях из Лаксдаля» ошибочно и, видимо, связано с общим «романическим» и чрезвычайно тенденциозным характером этой саги.

Деятельность скандинавов в Византии до поездки Кольскегга (т. е., условно говоря, до 980-х гг.) определяется в сагах разнообразными терминами, связанными с военной службой и вассальным подчинением, но только не словом «вэринги». Торкель, дословно, «ходит под рукой» византийского императора, Эйвинд служит «в дружине» и т. и. Кольскегг был первым, кто не только «пошел на службу», но и стал «предводителем войска вэрингов» («var hǫfðingi fyrir Væringjalið»), открывая череду прославившихся выдающимся положением в Византии скандинавов, среди которых затем были Эйлив Торгильссон, Харальд Суровый, Рагнвальд из рунической надписи и др. «Служат в числе вэрингов» («ganga á mála með Væringjum») Гест и следующие за ним десятки скандинавов. Начиная с этого времени название voeringi и производное от него voeringjalið «войско вэрингов» будут постоянно встречаться в рассказах о поездках норманнов в Византию.

Вместе с тем название «вэринги» приложимо далеко не ко всем, кто побывал в Византии: общее обозначение для купцов, паломников, а также воинов – Grikklandsfari «ездивший в Грецию», и даже не ко всем служившим в византийском войске. Называя кого-либо «вэрингом», авторы саг нередко специально оговаривают, что этот человек либо служил в «войске вэрингов», либо был дружинником (hirðsmaðr), охранником (varðamaðr), либо просто «мужем» (maðr) византийского императора, как Эйвинд, Финнбоги и затем многие другие.

Одновременно составители саг противопоставляют «вэрингов» и «норманнов» (обычно собирательное обозначение скандинавов). Так, уже в истории Геста и Торстейна говорится: «И таков был обычай вэрингов и норманнов, чтобы днем быть на состязаниях и заниматься борьбой» («En þat var siðr Væringja ok Norðmanna, at vera at leikum á daga ok gangask at fangbrǫgðum»). Термины вэринги и норманны соотносятся как частное и общее (вэринги как обозначение определенной группы, выделенной среди норманнов-скандинавов), например, в «Саге о битве на Пустоши»: Барди «был там среди вэрингов, и все норманны ценили его». В то же время, в истории Геста и Торстейна (а также в ряде других) и вэринги, и норманны бесспорно служат в византийском войске и совместно участвуют в некоторых церемониях, но они различаются и подчас противопоставляются и ими самими, и – на основе информации полученной от них – авторами саг.

Сходная дифференциация содержится и в византийских источниках. С одной стороны, параллельное византийское название βάϱαγγοι относится к не очень многочисленному и привилегированному контингенту скандинавов на византийской службе – отряду телохранителей императора, императорской гвардии. С другой – в византийском войске служили и другие, более многочисленные (насчитывавшие подчас тысячи человек) отряды скандинавов, которые также именовались «варангами». Это положение нашло отражение в противопоставлении «дворцовых» и «внешних» варангов (οἱἐν τᾖπόλει βάϱαγγοι и οἱἔξω τη҄ςπόλεοςβάϱαγγοι), участвовавших в восстании в царствование Никиты Вотаниата. Различает два контингента варангов и Пселл: первый он определяет, как «ту часть наемническую, которая обыкновенно принимает участие в царских выходах», второй – как союзнический корпус.

Можно предполагать, что противопоставление вэрингов норманнам в сагах зиждется на той же основе: вэринги – это соответствующая «дворцовым» варангам Скилицы особая, пользующаяся привилегиями и находящаяся в особой близости к императору часть скандинавских наемников. Неслучайно так часты упоминания византийских василевсов, называемых в общей форме или поименно, в связи с вэрингами. Норманны же – это «внешние» варанги, союзнические отряды в составе византийского войска.

Строгая отнесенность термина «вэринги» в скандинавских источниках к отряду императорских телохранителей («дворцовым» варангам) объясняет, почему скандинавы, служившие в византийском войске и принимавшие участие в различных военных действиях Византии до конца X в., не называются этим термином – лишь после создания «варяжского корпуса» как императорской лейб-гвардии, заменившего армянских телохранителей, видимо, где-то около 980 г. (что перекликается с отправлением отряда варягов к византийскому императору Владимиром), появляется специальное обозначение этой части скандинавов, которое проникает затем в Скандинавию вместе с возвращающимися вэрингами.

Два известных нам случая упоминания вэрингов на Руси не могут поставить под сомнение однозначность понимания этого слова в Скандинавии, тем более, что одно из них допускает и предложенное толкование термина из-за неясности контекста. В «Саге о битве на Пустоши» в рассказе о Барди говорится, что он поступил на службу, будучи на Руси, и был в ней «вместе с вэрингами» (með voeringjum). Примечательно, однако, что далее автор говорит: «И все норманны (norðmenn) ценили его», традиционно разделяя и противопоставляя тех и других. Если бы слово «вэринги» обозначало всех скандинавов на русской службе, то основы для такого противопоставления не существовало бы. Приезд Барди на Русь датируется в целом 1020-ми гг., т. е. тем временем, когда «варяжская гвардия» уже была создана. Основным путем в Византию для скандинавов была Восточная Европа, путь «из варяг в греки», причем по сообщениям многих саг (например, «Саги о Харальде Суровом Правителе», «Саги об Ингваре Путешественнике» и др.) мы знаем, что нередко на пути в Византию или обратно скандинавы задерживались на Руси и проводили некоторое время на службе у русских великих князей. Не этих ли скандинавов, уже побывавших в Константинополе и послуживших в гвардии императора, называет здесь сага «вэрингами» – в полном соответствии с традицией в противоположность всем остальным «норманнам», находившимся в тот момент на русской службе? Возможно, что привилегированное положение вэрингов в Византии отражалось и на их статусе на Руси, более высоком, нежели статус остальных скандинавских наемников, не имевших подобного опыта.

Контекст упоминания «некоего вэринга на Руси» («varingus quidam in Ruscia») в одном из чудес св. Олава, действие которого локализовано на Руси, в Новгороде, не оставляет сомнения в том, что это скандинав-ремесленник (отнюдь не воин), находившийся на Руси и не бывавший в Византии. Однако есть достаточно оснований полагать, что эта новелла сложилась в Новгороде в среде прихожан и клира церкви св. Олава и испытала влияние местного, новгородского словоупотребления. Поэтому слово varingus, отражающее скорее древнерусскую форму «варяг», нежели древнескандинавскую vceringi, использовано здесь в том значении, которое оно имело на русской почве. Возможно, что несоответствие значений слова в древнерусском и древнескандинавских языках и заставило автора новеллы специально оговорить, что действие происходит «на Руси», что с точки зрения древнерусского словоупотребления является тавтологией.

Таким образом, представляется, что в скандинавской письменности термин vceringjar однозначно приложим только к скандинавским наемникам, служившим в «варяжском корпусе» в Византии – привилегированном отряде телохранителей императора, и первоначально не распространялся на другие группы скандинавов в византийском войске или на Руси. Узкая специализация термина и его однозначность позволяют предполагать, что он вошел в употребление в Скандинавии лишь после создания «варяжского корпуса» и одновременно с появлением византийского названия того же института – (Зараууои Инородность и позднее происхождение древнескандинавского названия нашли отражение в одной из редакций «Саги о Харальде Суровом Правителе» (по рукописи «Flateyjarbók»), где говорится о положении в Константинополе перед приездом Харальда: «И было там уже множество норманнов, которых они (византийцы. – Авт.) называют вэрингами» («En mikill mennfjóldi var þar áðr fyrir norðmanna, er þeir kalla Væringja»). Подобное противопоставление двух наименований: одного – исконно скандинавского, другого – заимствованного, широко распространено в древнескандинавской литературе, особенно ученой, авторы которой стремятся к упорядочению и объяснению тех или иных явлений (в том числе и названий). Так, например, Снорри Стурлусон в «ученой легенде» о происхождении скандинавских народов выстраивает ряд таких парных наименований для установления соответствия между местной скандинавской и латинской ученой картинами мира: «У них был сын по имени Трор, мы зовем его Тором… он завладел их государством Фракией. Мы зовем его Трудхейм».

К концу X – началу XI в. на Руси уже существовала давняя и прочно укоренившаяся традиция этнонимического, а не терминологического употребления слова «варяг». Согласно последнему обстоятельному исследованию Г. Шрамма, исходным для него послужило слово voeringi, мн. ч. voeringjar (< *wāringjan-), производное от várar «верность, обет, клятва». Эта этимология содержит ряд сложностей фонетического порядка: во-первых, палатальная перегласовка корневого гласного (ā > oe), которая не отразилась в древнерусском слове; во-вторых, отражение гласного суффикса – ing > – я-; в-третьих, сохранение качества конечного согласного [g]. Первое объясняется Г. Шраммом как свидетельство чрезвычайно раннего, до наступления палатальных перегласовок в древнескандинавском, заимствования слова. Следуя хронологии развития древнескандинавских языков, разработанной А. Коком, который считал, что процесс перегласовок завершился к 850 г., он полагает, что заимствование произошло до этого времени или около него. Второе Г. Шрамм рассматривает как рефлекс развития сочетания i + носовой согласный. Поскольку в имени Игорь (< *Ing(h)ariR) сохранение носового согласного засвидетельствовано еще в середине X в. передачей его у Константина Багрянородного как ’Тууор и у Льва Диакона как Inger, то Г. Шрамм считает это также показателем архаичности заимствования. Наконец, отсутствие закономерного перехода – g > – з рассматривается им как свидетельство того, что слово было заимствовано до наступления третьей палатализации в древнерусском. Таким образом, устраняя отмеченные фонетические сложности, Г. Шрамм обосновывает чрезвычайно раннюю – практически до середины IX в. – дату заимствования.

Однако эта дата, как и некоторые объяснения Г. Шрамма, вызывает сомнения. Дело в том, что, как считается ныне, процесс палатальной перегласовки корневых гласных проходил в VI–VIII вв., причем уже в надписях первой половины VII в. переход ā > oe представлен достаточно регулярно (рунические надписи из Стентофтена, Бьёрксторпа в Блекинге, Швеция). Поэтому если исходить из отражения в древнерусском еще не подвергшейся перегласовке формы, то время заимствования придется отодвинуть еще по крайней мере на 100 лет, что по историческим причинам неприемлемо.

Вряд ли можно с уверенностью говорить и о времени третьей палатализации: по наблюдениям А. А. Зализняка, ее протекание было чрезвычайно неравномерным в разных регионах, а хронология просто подлежит пересмотру.

Думается поэтому, что наиболее распространенная этимология варяг

Этимология Г. Якобссона, хотя она и не дает оснований для лингвистической датировки заимствования, представляется предпочтительной своей простотой и отсутствием внутренних противоречий. Более того, она предпочтительна и с точки зрения исторических обстоятельств возникновения слова и хорошо согласуется с условиями его бытования на Руси, в Скандинавии и в Византии.

Из рассмотренных выше источников следует, что термин «варяг» – «варанг» – «вэринг» возник не в самой Скандинавии и не в Византии, а на Руси, причем в скандинавской среде. Обстоятельства (но не время) его возникновения восстанавливаются на основе рассказа летописи: князь Игорь, не рассчитывая на силы только что разгромленной греками руси, призывает в 944 г. из-за моря других скандинавов, наемников (возможно, такие отряды привлекались древнерусскими князьями и ранее, что, однако, не нашло отражения в летописи). Заключение с Игорем договора, определявшего условия службы наемников, вызвало к жизни их самоназвание – *várangar от várar «верность, обет, клятва»

В собственно русской средневековой традиции этот термин закрепился как обозначение скандинавов, отличных от руси – княжеской дружины, призванной по «ряду»: это различение руси и варягов прослеживается уже в описании призвания князей в ПВЛ. В отличие от «ряда», который был заключен между русью и славянами при Рюрике и закреплен в Киеве «уставом» Олега, договорные (клятвенные) отношения руси и варягов не были столь актуальны для славянского окружения: варяги остаются чужаками, выходцами из-за моря, идущими по пути «из варяг в греки» и частью оседающими на Руси. Поэтому термин «варяг», воспринятый славянами от скандинавов, лишился в славянской традиции социального смысла и стал обозначать просто выходцев из Скандинавских стран, приобрел значение собирательного этнонима, которое и донесли до нас древнерусские источники.

В древнескандинавских языках, напротив, специальное обозначение скандинавов, служивших на Руси в соответствии с договором, не закрепилось и потому не нашло отражения в письменных источниках. Положение *várangar было актуальным лишь во время их пребывания на Руси, но, поскольку эта многочисленная группа не обладала какими-либо специальными отличиями или привилегиями, принадлежность к ней никоим образом не влияла на социальный или престижный статус возвращавшегося из Руси скандинава. Рунические надписи и саги отмечают такие элементы, связанные с пребыванием на Руси (как и в других землях), как высокий социальный статус в войске, приобретенное богатство, особые почести, оказываемые при дворе князя. Различение тех, кто заслужил эти преимущества, состоя на службе по договору, и тех, кто действовал на свой страх и риск, было для скандинавского общества несущественным. Поэтому специальный и узколокальный термин, если и достиг Скандинавии, не вошел в лексический фонд.

Иным оказалось положение той части скандинавов, которая составила императорскую гвардию в Византии. Служба в ней сама по себе являлась высоко престижной, позволяла накопить большое богатство, т. е. существенным образом влияла на социальный статус возвратившегося с этой службы викинга. В этих условиях название *várangr «варяг» воспринимается византийцами в форме βάϱαγγοι как обозначение скандинавов – телохранителей императора – и затем распространяется на «внешних» варангов, скандинавов в составе византийского войска. Оно актуализируется и в самом скандинавском обществе благодаря социальной значимости информации, приносимой возвращающимися из Византии варягами, и получает отражение в письменных источниках.

При этом древнескандинавская форма слова трансформируется: архаичный и мало употребительный суффикс – ang заменяется продуктивным и близким по смыслу суффиксом – ing, что закономерно вызывает палатальную перегласовку корневого гласного и приводит к возникновению засвидетельствованной сагами и другими письменными источниками формы voeringi.

Таким образом, предложенная реконструкция истории слова *várangr – варяг – βάϱαγγοι – voeringi объясняет существующие несоответствия в его употреблении в различных историко-культурных традициях: древнерусской, византийской, древнескандинавской. Более того, на Руси, в Византии и в Скандинавии этот, казалось бы один, термин имеет разные значения, отражая различные явления и изменения социально-исторических условий деятельности скандинавов в Восточной и Юго-Восточной Европе.

(Впервые опубликовано: Славяноведение. 1994. № 2. С. 56–68)

 

Легенда о «призвании варягов» и становление древнерусской историографии

Е. А. Мельникова, В. Я. Петрухин

Согласно средневековой традиции, призвание варяжских князей положило начало Русскому государству и его истории. Еще Н. М. Карамзин, разделяя прямолинейную историзирующую трактовку летописного повествования, видел в нем «удивительный и едва ли не беспримерный… случай: Славяне добровольно уничтожают свое древнее народное правление и требуют Государей от Варягов, которые были их неприятелями. Везде меч сильных и хитрость честолюбивых вводили Самовластие… в России оно утвердилось с общего согласия граждан».

Сравнительное изучение письменных источников и развитие историософской мысли поколебали это представление уже в середине XIX в.: мотив призвания правителей оказался свойственным многим историографическим традициям древности и средневековья, а гиперкритицизм в противопоставлении «истории» и «саги», факта и вымысла вытеснил «призвание варягов» в сферу легендарного.

Со времени А. А. Шахматова легенда считается «книжной конструкцией», плодом «тенденциозного сочинительства» одного из составителей или редакторов «Повести временных лет» (далее – ПВЛ). Это мнение в принципе верно: любая письменная фиксация текста есть книжная конструкция, результат осмысления автором исходного материала в соответствии с некоторыми принципами (тенденциями). Поэтому дошедший до нас текст легенды подлежит рассмотрению с учетом книжного, «ученого» характера ПВЛ как цельного произведения начала XII в. Вопрос, однако, в другом – что представляет собой сама легенда и что лежит в ее основе?

Общепризнано, что одним из важнейших источников раннего русского летописания были так называемые устные предания. К ним возводится и легенда о призвании. Но – в отличие от других повествований ПВЛ – целостный анализ фольклорных основ легенды отсутствует. А. А. Шахматов писал о «местных преданиях» (ладожских, изборских и др.), облеченных в форму исторических песен. Е. А. Рыдзевская, согласившись с Шахматовым в том, что существовало предание об изгнании варягов, взимавших дань, высказала убеждение в «искусственном происхождении» легенды о призвании как единого целого. Не основано на конкретном анализе и определение Д. С. Лихачевым ее источников как «местных легенд, связанных с урочищами, могильниками, селами и городами всей русской равнины». Единственная аргументированная попытка определить тип исходного сказания принадлежит К. Ф. Тиандеру, который отнес его к так называемым германским переселенческим сказаниям.

Между тем легенда отвечала на начальный вопрос ПВЛ – «Откуду есть пошла русская земля» – и тем самым претендовала на историческую достоверность (разумеется, как понимал ее летописец). Это одно уже не позволяет рассматривать летописный текст как «досужий домысел»: по меньшей мере он – плод ученых разысканий составителя ПВЛ или предшествовавшего ему свода. Способность к таким разысканиям летописец демонстрирует не раз – достаточно вспомнить его рассуждения о князе Кие, отвечающие на второй вопрос ПВЛ, – «кто в Киеве нача первее княжити».

Отказ от признания историчности варяжской легенды был, видимо, обусловлен двумя причинами. С одной стороны, конъюнктурой – борьбой с норманизмом, направленной и против средневековых книжников – первых «норманистов». С другой – господством в изучении легенды конкретно-текстологического анализа, а точнее – заключений и оценок А. А. Шахматова, исследование которого определялось его взглядами на варяжскую проблему в целом и его убежденностью в принципиальном расхождении интересов киевских и новгородских летописцев, отразившихся в тексте ПВЛ. Исходя из своих представлений об этих интересах, Шахматов восстанавливал первоначальный текст легенды (и летописи в целом). Обоснованно усматривая в приглашении князей новгородский вечевой обычай, он полагал, что сведения об этом событии могли содержаться только в Новгородском своде: «Невероятно, чтобы киевский летописец мог с такой определенностью воссоздать хотя бы и фантастический рассказ о событиях, представляющих для него лишь попутный интерес». Между тем, этот рассказ был призван дать ответ на основной, а вовсе не «попутный» вопрос начальной летописи и имел принципиальное значение для летописца.

На концепцию А. А. Шахматова сильно повлияла также его теория двух волн скандинавской колонизации Поднепровья: «В VIII–IX веках среди Поднепровских славян появляются полчища Скандинавов, садятся на укрепленных местах и начинают покорять себе славянские племена: их называют Русью». Второй поток явился результатом призвания, причем новые мигранты, получившие название «варяги» (в отличие от более ранней «руси»), осели на новгородском севере. Лишь когда Игорь (или Олег) захватывает Киев, его варяги принимают название «русь», укоренившееся в Поднепровье с первой волной скандинавов.

Вместе с тем исследование процессов формирования в IX–X вв. так называемой северной конфедерации племен и русско-скандинавских отношений позволило ряду историков (В.Т. Пашуто, В. Л. Янин и др.) предположить существование исторического ядра легенды и признать достоверным приглашение князей и скандинавское происхождение династии Рюриковичей. На основе археологических материалов А. Н. Кирпичников пришел к убеждению об истинности ладожского варианта легенды (Ипат.).

Таким образом, текстологический анализ легенды и историко-археологическое изучение эпохи, к которой она отнесена, привели исследователей к противоположным результатам. Но остаются неиспользованными те возможности, которые связаны с изучением структуры легенды, ее содержания, типа и т. п., а также ее места в контексте ПВЛ.

Древнейшие сохранившиеся тексты легенды состоят из нескольких содержательных отрезков, за которыми просматривается структура повествования. Приведем эти тексты по трем летописям, выделив важнейшие структурные элементы (курсивом даны вероятные правовые термины):

* Чтение в Троицк.

** НПЛ. С. 106–107.

*** ПВЛ-1950. Ч. 1. С. 18 Щит. по: ПВЛ-1996. С. 12–13. – Прим. ред.].

**** ПСРЛ. Т. 2. М., 1962. Стб. 13–15.

Далее начинается рассказ об Аскольде и Дире.

Композиционно текст легенды членится на четыре эпизода, внутреннее единство каждого из которых – в противопоставлении другим – подчеркивается вариативностью их в разных списках. Первый эпизод (и. 1) дает описание ситуации, введение к сюжету в целом, наиболее развернутое в НПЛ. Во втором эпизоде (пп. 2–4) обрисован конфликт, который требует разрешения, т. е. восстановления нормы. Разрешение конфликта – путем приглашения варягов из-за моря и их вокняжения – описано в третьем эпизоде (пп. 5-11). Заключительный эпизод (пп. 12–13) возвращает изложение к описанию общей ситуации, но уже в новых условиях, и создает кольцевую структуру текста. Эпизоды II и Ш по способу изложения и по объему материала одинаковы во всех редакциях, что указывает на их конституирующее текст значение. Эпизоды же I и IV факультативны: в НПЛ эпизод IV отсутствует, а эпизод I много пространнее, нежели в других летописях. Таким образом, в основе легенды лежит типичная повествовательная структура: конфликт – его разрешение.

По своему содержанию эта легенда, в отличие от других преданий ПВЛ, близка к этиологическому сказанию, т. е. мифу о возникновении некоей культурной ценности: она объясняла происхождение существовавшей во времена хрониста (в конце XI – начале XII в.) государственной власти, которая, как это свойственно средневековой историософии, отождествлялась с правящей династией и тем самым отвечала на вопрос «откуда есть пошла Русская земля».

Вопрос о происхождении государства/династии стоит во главе угла любой раннесредневековой «истории народа», т. е. историографического сочинения, представляющего судьбу какого-либо народа от его «возникновения» до времени хрониста. Все они в той или иной форме содержат этиологическую династическую легенду. Получив в наследство вместе с христианскими воззрениями всемирную (т. е. библейскую) историю, каждое приобщавшееся к европейской цивилизации общество стремилось определить свое и своего государства место в мировом пространстве и во всемирно-историческом ряду.

Первое достигалось прежде всего путем переработки библейской легенды о заселении трех частей ойкумены потомками Сима (Азия), Хама (Африка) и Иафета (Европа), которая пополнялась наименованиями «новых» народов. ПВЛ, как и многие другие европейские историографические сочинения, открывается перечислением земель, заселенных потомками Ноя. Этногенетическую легенду содержали источники ПВЛ: греческие хронографы и еврейский текст второй половины X в., составленный в Италии, «Иосиппон». Но она была существенно расширена перечнем финно-угорских и балтских народов, живущих в «Афетовой» части, и списком северо– и западноевропейских народов, принадлежащих к «Афетову колену»; и тот, и другой отсутствовали в источниках ПВЛ и принадлежали перу летописца. И в обоих упоминалась русь: сначала среди финно-угорских, затем среди североевропейских народов, что определяло ее место в пространстве, занимаемом христианским сообществом, и относило ее вместе с ними к потомкам Иафета.

Вторая, собственно историографическая задача решалась несравненно сложнее. Закладывая основы национальной историографической традиции, составитель ПВЛ, подобно Григорию Турскому, Беде Достопочтенному, Снорри Стурлусону, имел перед собой два принципиально различных типа источников: с одной стороны, Библию и всемирные истории, основанные на ней (Павла Орозия, например, для Запада, Григория Амартола – для Руси), с другой – местные исторические предания. Народная историческая память воплощалась в мифе и эпосе. Объединяя оба источника, русский летописец, как и западноевропейский хронист, совершал переход от фольклора к истории, или, точнее, от эпической истории (квазиистории) к историографии.

Этот переход – закономерный этап в развитии исторического сознания и самосознания народов, отразившийся в большом числе текстов, условно именуемых раннеисторическими описаниями, и составляющий суть начального русского летописания. Характерное для них космологическое (по существу, мифоэпическое) введение заменено в ПВЛ пересказом ветхозаветной этногенетической легенды, за ним следует изложение мифоэпической истории как событийного ряда, который должен дать ответ на сформулированный (как в ПВЛ, у Снорри иГальфрида) или подразумеваемый (как у Беды, Григория Турского) вопрос о происхождении государства, т. е. правящей династии. Мифоритуальные вопросно-ответные формулы сохраняются в раннесредневековых памятниках по преимуществу как названия сочинений: «О происхождении и деяниях гетов» (Иордан), реже – в авторском тексте как постановка задачи сочинения: «Откуду есть пошла…» (ПВЛ; ср.: Гальфрид).

Последнее событие (или серия взаимосвязанных эпизодов) мифоэпического ряда, как правило, становится первым в ряду собственно исторических событий, а культурный или генеалогический герой создает не мифологическую или ритуальную, а историческую традицию. При этом собственно мифологические персонажи (например, бог Один у Снорри) «историзируются», превращаясь в «реальных» правителей, а исторические лица, напротив, приобретают функции культурных героев. Так, полулегендарный Рюрик (он не упоминается в ранних источниках среди предков киевских князей) становится основателем действительной династии, а «фольклорная» триада братьев садится в реально существовавших (во всяком случае для времени летописца) древнерусских городах. Включение варяжской легенды в собственно историческое время подчеркивается и тем, что она помещена в датированной части летописи (под 862 г.), в отличие от легенды о Кие, не датированной и примыкающей к космографическому введению. Таким образом, порубежным событием, соединяющим миф и историю, – в соответствии с задачами раннеисторического описания – становится происхождение действительно правившей во времена хрониста династии, а герой мифоэпической традиции предстает как ее основатель. Обстоятельства же основания династии оказываются звеном, связующим мифоэпическую и историческую традиции.

В европейских раннеисторических описаниях сюжет возникновения династии обычно отражает структуру этиологического мифа: описание ситуации, связанной с отсутствием культурной ценности; перипетии ее добывания (нахождения, завоевания, изготовления) культурным героем; обретенное в итоге благоденствие (порядок и т. п.). Сказание об обретении государственности/династии представлено в европейских памятниках двумя подчас сочетающимися в одном тексте основными вариантами, которые можно условно назвать призванием и переселением. Второй вариант (исследованный К.Ф. Тиандером) получает яркое воплощение, например, у Снорри, подробно рассказывающего о переселен™ из Азии в Скандинавию асов под предводительством Одина, ставшего основателем династии шведских и норвежских конунгов, и о мифоэпических деяниях первых правителей – Инглингов. Представлен он также у Гальфрида и его предшественника Ненния, выводивших правителей кельтской Британии от потомков Брута, и в других произведениях.

Мотив призвания властителя прослеживается во многих традициях: римской (передача власти Ромулу и Рему), западнославянской (приглашение на престол Пшемысла у Козьмы Пражского), англо-саксонской (приглашение вождем бриттов Вортигерном двух братьев-саксов – Хенгиста и Хорсы). На фабульном уровне этот мотив образован следующими элементами:

1. Преамбула. Обоснование необходимости приглашения чужеземцев – описание неустойчивости, неупорядоченности или просто отсутствия власти (в легенде о призвании это – эпизод II).

2. Обращение к иноплеменникам или поиски кандидата в правители представителями местной власти или «народом». И в том, и в другом случае личность будущего правителя неизвестна (эпизод III, пи. 5–8).

3. Прибытие приглашенных правителей или нахождение будущего правителя (как правило, ребенком) по знамениям или другим приметам. Первый вариант представлен в древнерусском (эпизод III, и. 9) и англо-саксонском текстах, где на приглашение откликается не один человек, а родственная группа: два или три брата, первоначально правящие вместе. Второй – в римском тексте, а также, например, у Козьмы Пражского или в «Саге о Скьёльдунгах», где основатель династии датских конунгов – Скьёльд – в период междуцарствия и раздоров ребенком приплывает в ладье к сакральному центру датчан (ср. «явление» Олегом младенца Игоря как законного правителя в Киеве).

4. Заключение местной знатью договора с приглашенными правителями, содержащего условия передачи власти (эпизод III, пи. 8, 10).

5. Реализация условий договора или события правления, своего рода gesta нового правителя. Эта часть сюжета наиболее подвержена видоизменениям и дополнениям. Так, в англо-саксонской традиции развернута широкая картина сражений Хенгиста и Хорсы, а Гальфрид вводит в нее авантюрный любовный сюжет. Снорри изображает Одина как основателя по преимуществу ритуальной традиции. Рюрик, Синеус и Трувор «садятся» в славянских городах (эпизод III, и. 10).

6. Сосредоточение власти в руках одного из призванных правителей (в результате смерти другого или других) и установление преемственности правления, т. е. собственно основание династии (эпизод III, и. 11).

Сюжет обнаруживает – что естественно для его переходного положения в раннеисторическом описании – сочетание мифоэпических, квазиисторических и исторических элементов, соотношение которых варьирует. Вместе с тем, ни в одном случае историческая основа сюжета (т. е. сам факт призваний) не поддается верификации, хотя и сохраняет, как это характерно вообще для «эпической истории», историческое правдоподобие в целом и достоверность отдельных реалий.

Описание условий, создавших необходимость приглашения иноземцев, и в ПВЛ, и в англо-саксонской традиции в целом согласуется с данными других письменных источников и археологии. В Британии в первой половине V в. римско-кельтское население после ухода римских легионов, теснимое пиктами и скоттами, оказалось в сложном положении, усугубленном межплеменными распрями; в это же время начинается инфильтрация германцев. Так что привлечение германских дружин тем или иным кельтским правителем вполне вероятно, так же, как и оседание германцев на юго-востоке Англии, подтверждаемое археологически и эпиграфически. Вместе с тем, к бесспорно мифологическим элементам англо-саксонской легенды – наследию германского мифа о близнецах – следует отнести имена приглашенных братьев: Хенгист – «жеребец» и Хорса – «конь».

Столь же исторически правдоподобна и ситуация середины IX в., представленная в ПВЛ: межплеменные конфликты в ходе славянской колонизации заселенных финскими племенами территорий, проникновение скандинавских отрядов через Неву и Ладожское озеро на Волгу. Распространение скандинавских древностей в Новгородской округе совпадает с летописной датой «призвания» Рюрика, что провоцирует исследователей на буквальное толкование легенды и поиски прямых соответствий тексту (в духе исторической школы). Так, скандинавский могильник в урочище Плакун напротив Старой Ладоги отождествляется с захоронениями дружинников Рюрика; следы пожара в культурном слое Старой Ладоги, первоначально датированные временем около 860 г., были соотнесены с летописным известием об изгнании варягов (под 862 г.); ныне датировка слоя изменилась, и, применяя иной способ летосчисления, «изгнание» отнесли к 867 г..

Разумеется, при условности первых летописных дат подобные прямолинейные соотнесения летописных сообщений с археологическими материалами не могут быть надежными. Да и выбор этих «соответствий» произволен. Сторонники «историчности» Ипат. варианта легенды, согласно которому Рюрик садится сначала в Ладоге, едва ли признают, что Рюрик основал («срубил») Ладогу, как сказано в Ипат. Однако уже то обстоятельство, что исторический контекст в целом не противоречит возможности призвания скандинавских правителей, заставляет пристальнее и систематичнее изучить соотношение легенды с реальностью.

В.Т. Пашуто указывал на вероятную достоверность по крайней мере ядра повествования – самого факта призвания – и обратил внимание на то, что варяжские князья были призваны «володеть», «судить» («рядить») по праву, по «ряду»: «Я специально изучал термин “ряд”, “наряд” в наших летописях, – писал он, – и убедился, что он всегда определял условия, на которых правящая знать отдельных центров приглашала князя занять престол. Значит, варяжские князья, если вообще верить летописному преданию, были подчинены славянской знати». Если и согласиться с Д. С. Лихачевым, который предполагает, что на оформление легенды повлияло завещание, которым «нарядил» («урядил») своих сыновей Ярослав Мудрый, раздав им города и заповедав не нарушать «предела братия», и считать термин «ряд» принадлежащим относительно позднему княжому праву, то и тогда наличие его в тексте легенды указывает на то, что по крайней мере в восприятии летописца начала XII в. приглашение варяжских князей состоялось в соответствии с некими нормами.

Текст легенды, как кажется, содержит следующие моменты «ряда»:

1. «Ряд» заключается представителями «северной конфедерации племен» (и. 7). В. Л. Янин полагает, что призвание варяжских князей связано с вечевой новгородской традицией, восходящей к нормам родового права.

2. Другая сторона, заключающая «ряд», – предводитель (предводители) военного отряда «варягов», т. е. скандинавов (и. 6). Определение прибывших именно как военного отряда вытекает из самой ситуации: мигрировавшие в IX–X вв. группы скандинавов являлись дружинами, возглавлявшимися либо представителями местной знати, либо особенно удачливыми викингами. При этом военизированный характер отрядов отнюдь не исключал участия в походах групп родственников, а также присутствия женщин, тем более если целью похода было поселение на новом месте.

3. «Ряд» предусматривает передачу верховной власти приглашенному князю, что определяется терминами «княжить», «володеть» и «судить» (пи. 5, 8). Очевидно, что обязанности, которые вменялись приглашаемому князю, непосредственно вытекали из причин его приглашения, т. е. тех задач, которые надеялась решить с его помощью местная племенная верхушка. Норманны были реальной силой на севере Восточной Европы, а не случайными находниками, давние связи объединяли их с прибалтийско-финскими племенами. И знать славянских и финских племен, образовавших новгородскую конфедерацию, должна была регулировать отношения с этой силой и иметь защиту от внешней опасности, упорядочив отношения с варягами. Такова одна из задач «ряда»-компромисса – военная.

Другой его целью, вероятно, было установление «сильной власти для господства над народами» князя, «который бы защищал не интересы знати одной из земель, а их общие интересы». И варяги, и местная племенная верхушка стремились к эксплуатации природных богатств и населения Новгородской земли. Сбор дани варягами-находниками ущемлял права местной власти; совместить интересы тех и других можно было только при условии перераспределения дани и ее фиксации.

Наконец, термин «судить» («рядить»), возможно, указывает и на судебные функции правителя: новгородские князья традиционно пользовались судебной властью и в позднейшее время.

4. «Владение» приглашаемого князя ограничивается в «ряде» условием «судить» («рядить») «по праву» (п. 5), т. е. исходя из существовавших правовых норм. Это ограничение ставило приглашаемых князей в зависимость от местных условий, стимулировало их быструю интеграцию в восточнославянском обществе и создавало предпосылки для смещения князей, нарушивших условия «ряда», – традиция, характерная и позднее для Новгорода.

5. Еще два положения «ряда», возможно, нашли отражение в перечнях городов, где сели приглашенные князья (п. 10) и куда посадил своих мужей Рюрик по смерти братьев (п. 12). Как принято считать, «сидение» князя или «посажение» им своих мужей в городе непосредственно связано с институтом кормления. В. Т. Пашуто рассматривает «раздачу городов» Рюриком как раздачу ленов, т. е. права на сбор даней («уроков»). Можно предположить, что за краткой констатацией того, где именно «володеют» варяжские князья и их мужи, стоит статья «ряда» об условиях содержания князя, его мужей и дружины.

Перечни городов в то же время, возможно, определяют также и территорию, на которую распространяется власть приглашенного князя. По легенде, Рюрик и его братья сели в Новгороде или Ладоге (главный центр), Белоозере и Изборске.

Новгородская округа обнаруживает явные следы пребывания норманнов. Однако скандинавские находки второй половины IX–X в. концентрируются не на месте будущего города (наиболее ранние известные ныне напластования относятся к середине X в.), а на Городище, которое и в XI–XII вв. было экстерриториальной резиденцией новгородского князя.

Рассматривая вопрос об исторической основе варяжской легенды, Е. Н. Носов считает, что «территория расселения словен, кривичей и мери удивительно совпадает с районами, через которые со второй половины VIII в. проходил балтийско-волжский путь, по которому поступало восточное серебро на Русь и в страны Балтики». У словен клады сосредоточены близ Ладоги и в верховьях Волхова, на поселениях в округе Городища – Новгорода; у мери – на Сарском городище, в Угодичах и Тимереве; к кривичским землям могут относиться памятники верховьев Волги, среди них – Торопец; во всех указанных местах, помимо кладов, найдены и скандинавские вещи. Конечно, совпадение с летописью здесь неполное – к кривичским центрам в летописи относится не Торопец, а Изборск, затем – Полоцк, к мери – Ростов, а клады IX в. есть не только на перечисленных территориях, но и в землях чуди (которую Е. Н. Носов «исключает» из северной конфедерации, считая, вслед за А. А. Шахматовым, что ее упоминание – позднейшая вставка). Тем не менее исторический фон «варяжской дани» вполне ощутим.

Е. Н. Носов полагает, что «исторической сутью сказания о призвании варягов явились реальные события вдоль балтийско-волжского пути – участие словен, кривичей и мери в международной торговле, их взаимоотношения и столкновения между собой и [со] скандинавами». Здесь, как и в случае с гипотезой А. Н. Кирпичникова (отвергнутой Е. Н. Носовым), есть определенные трудности текстологического характера. Е. Н. Носов опирается на известия Начального свода, реконструированного А. А. Шахматовым на основе НПЛ, но там словене, кривичи и меря названы «людьми новгородскими». Действительно, трудно себе представить их совместную политическую деятельность на огромных пространствах от Поволжья до Поволховья без единого центра: таким центром летописец считает Новгород. Е. Н. Носов полагает, что, поскольку Новгород как Новый город с детинцем возник лишь во второй половине X в., дружина Рюрика осела в IX в. на Городище, и предполагает, что оно носило название Словенск позднейших книжных легенд, или ас-Славийя (центр одной из трех не менее легендарных групп руси IX в.).

Как бы то ни было, в Х в. Городище сосуществует с Новгородом. Само оно, судя по сложному этническому характеру культуры, действительно могло быть резиденцией призванного князя с IX в., но отношения Городища со славянской округой и Новгородом нуждаются в дальнейшем исследовании. Уже высказывалось предположение (вслед за М.Н. Тихомировым и Б. А. Рыбаковым), что Городище было опорным пунктом – погостом – княжеской дружины, противостоявшим славянскому племенному центру. Но и это предположение, и то обстоятельство, что скандинавы жили в Ладоге с середины VIII в., не дает оснований искать прямые соответствия данным летописей, составленных столетиями позже. Дело в том, что в Изборске и Белоозере отсутствуют сколько-нибудь показательные материалы, свидетельствующие о пребывании там варяжских дружин в IX в. (в Белоозере слои IX в. вообще не открыты).

Вместе с тем, ныне невозможно следовать и точке зрения А. А. Шахматова, который считал Изборск и Белоозеро слишком незначительными пунктами для того, чтобы играть роль стольных городов. Он думал, что эти города попали в текст легенды лишь потому, что летописец знал местные предания о варяжских князьях и искусственно соединил их, превратив князей в братьев. При этом сам А. А. Шахматов признавал, что книжная версия местных преданий – поздняя, появившаяся в источнике XVI в. (но и название «Рюриково» применительно к Городищу под Новгородом появилось лишь в XIX в.). Ныне археологические исследования продемонстрировали роль Изборска и Белоозера как форпостов славянской колонизации на севере. Вероятно, эти города попали в текст легенды как центры племен, причисляемых в летописи к северной конфедерации: Изборск – кривичей, Белоозеро – веси.

Во втором перечне, перечне градов, которые Рюрик раздал своим мужам, Изборск не упомянут, зато назван Полоцк – центр кривичей, видимо, заменивший Изборск. Вообще этот перечень соответствует списку племен, «иже дань дают Руси» в космографическом введении к ПВЛ: за чудью перечислены меря, весь, мурома; в перечне городов: Ростов, Белоозеро, Муром; в Афетовой части помещены «русь, чудь и вси языци: меря, мурома, весь…». Очевидно, что в «реконструкции» летописца призванные варяги управляли («владели») территориями племен из соответствующих племенных центров.

Неясно, однако, насколько эта реконструкция соответствует реальности IX и последующих веков. Во всяком случае нет оснований, подобно И. Я. Фроянову, усматривать в летописном мотиве раздачи рюриковым мужам городов – Белоозера, Ростова и даже Полоцка – стремление новгородцев («новгородской общины») второй половины XI–XII в. шире распространить свое влияние. Именно Новгородская летопись донесла до нас завещание Ярослава, согласно которому Белоозеро и Ростов отходят переяславскому князю Всеволоду. Их наследует и Мономах, а его сына и наследника Мстислава, летописцу которого приписывают «ладожскую» версию легенды о призвании, едва ли можно заподозрить в следовании новгородским местническим интересам.

Так или иначе, раздача городов – прерогатива великокняжеской власти. Мотив раздачи городов Рюриком (как и мотив основания им городов, в том числе Новгорода) связан не с идеей «новгородского приоритета» над Киевом, а с идеей утверждения единой княжеской власти. Распространение ее на племенные территории севера Восточной Европы отражает не процесс формирования Новгородской земли и не претензии новгородцев, а, в соответствии с летописным рассказом, ту традицию, согласно которой на севере дань брали варяги, а на юге – хазары. А.П. Новосельцев считает даже, что как раз «угроза подчинения» северославянских и финских земель Хазарией «побуждала общины Восточной Европы пригласить на условиях договора… предводителей варяжских дружин типа Рюрика, Аскольда, Дира и др.».

Если обратиться к лексике легенды, то обращает на себя внимание наличие в ней значительного пласта архаичной славянской правовой терминологии: «правда», «володеть и судить по праву», «наряд», «княжить и володеть». Имеются и лексические параллели с договорами руси и греков. Согласно варианту легенды, призванные князья берут с собой дружину (НПЛ), которая в ПВЛ именуется «вся русь». А. А. Шахматов считал это выражение домыслом летописца, знавшего, что в современной ему Скандинавии племени русь нет, и изобразившего дело в соответствии со своей концепцией о скандинавском происхождении руси – так, будто всю русь вывел из Скандинавии Рюрик. Однако то же выражение известно по договорам с греками. Договор Олега (911 г.) заключается от имени «всех иже суть под рукою его сущих руси», договор Святослава (971 г.) – от имени «боляр и руси всей». Подобная формула сохранялась в русском летописании и позднее: в 1147 г. Изяслав созвал на вече «бояры и дружину всю и Кияне». Но наиболее показательно использование этой же формулы в русских договорных текстах. Договор руси с греками 944 г. заключается «от всех людий Руския земля» (ср.: «людье вси рустии» в том же договоре), с одной стороны, «с самеми цари, со всемь болярьством и со всеми людьми Гречьскими» – с другой. Договорная грамота Новгорода с Готским берегом (1189–1199 гг.) гласит: «Се язь, князь Ярослав Володимеричь, сгадавъ с посадникомь… и съ всеми новгородъци, потвердихомъ мира старого… съ всеми немьцкыми сыны, и с гты, и съ всемь латиньскымь языкомь». При этом формула «подтвердити мира» соответствует формуле «построити мира» в договорах с греками 911 и 944 гг.; эта формула, в свою очередь, имеет болгаро-византийское происхождение: в собственно русской традиции ей соответствует формула «положити ряд».

Таким образом, употребление терминов «ряд», «наряд» в легенде неслучайно и свидетельствует о наличии в ее основе договорного текста, опирающегося на те же формулы: «русь, чюдь, словени, кривичи и вси», которые призывают для «наряда» «всю русь». Соответственно, и в преамбуле к легенде (эпизод I) формула «все кривичи» может отражать договорную лексику.

Историческая реальность, стоявшая – по крайней мере в X в. – за подобными формулами, выявляется в сочинении Константина Багрянородного «Об управлении империей». Описывая образ жизни росов, он сообщает, что ежегодно в ноябре архонты выходят «со всеми росами» из Киева для сбора полюдья со славянских народов, являющихся их пактиотами. «Все росы» информатора Константина соответствуют «всей руси» ПВЛ и обозначают дружину киевского князя, собирающую полюдье и кормящуюся у данников-славян: ситуация, соответствующая той, которую описывает для севера Восточной Европы легенда.

Наконец, обилие в тексте легенды именно правовой лексики и договорных формул свидетельствует о том, что лежащий в ее основе «ряд» не только дошел до летописца в изложении на древнерусском языке, но и составлен был, скорее всего, на древнерусском языке в письменной (что маловероятно) или устной форме. Необоснованны и не соответствуют морфологии и синтаксису древнешведского языка попытки истолковать имена Синеус и Трувор как осмысленные летописцем в качестве личных имен древнешведские фразы «со своим домом и верной дружиной», подразумевающие восхождение легенды к прототипу на древнешведском языке. Прямо противореча всему тому, что известно о языковых связях Древней Руси и Скандинавии, это предположение не учитывает и того, что скандинавские имена, рефлексами которых являются Синеус и Трувор, хорошо известны, в частности, по руническим надписям X–XI вв. Убедительна аргументация Г. Шрамма, что заимствования *SizineōtR > Синеус и *Þorvarr > Трувор должны были произойти не позднее начала X в., а скорее всего, во второй половине IX в..

Итак, анализ легенды позволяет говорить о том, что в ее основе лежит договор – «ряд» между верхушкой северной конфедерации племен и предводителем одного из скандинавских отрядов. «Ряд» предусматривал передачу этому предводителю верховной власти – на условиях соблюдения местных норм обычного права с целью защиты от внешней угрозы и обеспечения интересов местной знати. В «ряде», возможно, содержались условия кормления князя и его дружины, а также определение территории, на которую распространялась его власть. Реальным же историческим событием, породившим легенду, является установление власти в северной конфедерации по соглашению с местной знатью скандинавского по происхождению правителя.

Однако наличие «исторического ядра» отнюдь не означает, что легенда адекватно передает реальные события, является своего рода документальной записью происходившего. В дошедших до нас текстах (ПВЛ, НПЛ) летописец кратко пересказывает предание, воспроизводя структуру этиологического сказания и соблюдая сугубо эпический принцип слитности событийного и временного рядов. Неслучайно, что, хотя легенда помещена в датированной части ПВЛ (в соответствии с ее переходным от эпоса к истории характером) и, более того, летописец делает попытку точно обозначить время описываемых событий, вынося сообщение о взимании дани варягами в самостоятельную годовую запись и отделив ее от основного текста двумя «пустыми» годами, все остальные события легенды излагаются нерасчлененно, под одним годом. Сохраняется в легенде и обычная для дружинного эпоса метонимия – замещение частью целого: дружина, племенная знать отождествляются со всем племенем или народом (как «все даны», например, в «Беовульфе» относятся лишь к королевской дружине, так и выражению «вся русь» соответствует «дружина многа»).

Возможно, от эпоса унаследован и такой элемент сюжета, как быстрая смерть бездетных братьев Рюрика и установление его единовластия. В англосаксонской легенде Хорса также умирает бездетным, и основателем династии становится Хенгист. Для создания этиологической династической легенды требовалось одно лицо; концентрацию действия в образе одного героя диктовали также и законы эпического творчества.

Таким образом, легенда о приглашении варягов в ПВЛ представляет собой этиологическое сказание о происхождении государства / правящей династии, включенное в раннеисторическое описание и подчиняющееся его задачам. Сочетание мифоэпического и исторического начал, свойственное раннеисторическим описаниям, свидетельствует о лежащем в основе летописного текста устном предании. О времени его возникновения (но не летописного текста) говорит сохранение в летописном тексте реалий, которые могут быть отнесены ко второй половине IX в., в том числе личных имен.

Исходной точкой, вокруг которой сложилось предание, был «ряд» – соглашение между приглашенным князем и местным нобилитетом, составляющее основную часть летописного текста. Основополагающее для предания значение «ряда», видимо, объясняется не литературными законами, а историческими обстоятельствами. Дружины первых русских князей, как и их ближайшее окружение, в значительной степени состояли из скандинавских по происхождению воинов, но включали и представителей местной знати. И та, и другая сторона были заинтересованы в максимально точном соблюдении условий «ряда», который определял их взаимные права и обязанности и регламентировал их отношения.

(Впервые опубликовано: ВИ. 1995. № 2. С. 44–57)

 

«Ряд» легенды о призвании варягов в контексте раннесредневековой дипломатии

Е. А. Мельникова, В. Я. Петрухин

Легенда о призвании варягов, содержащаяся в «Повести временных лет» (далее – ПВЛ) и в Новгородской первой летописи (далее – НПЛ), со времени А. А. Шахматова рассматривается в историографии как результат объединения местных (новгородских, ладожских и др.) преданий и «бродячих» сюжетов с домыслами русских летописцев. Д. С. Лихачев указывал на главное противоречие, выдающее, по его мнению, компилятивный характер текста легенды: варяги из-за моря, собиравшие дань со словен, кривичей, мери и других племен и согласно НПЛ творившие насилие, были изгнаны этими племенами, но тут же призваны ими вновь в качестве князей-правителей. Д. С. Лихачев считает мотив добровольного призвания вымыслом летописца, стремившегося доказать легитимность правящей династии.

В. Т. Пашуто, напротив, считал исторически достоверным по крайней мере ядро повествования и обратил внимание на то, что варяжские князья были призваны «володеть», «судить» («рядить») по праву, по «ряду», который определял условия приглашения князя занять престол. Если и согласиться с Д.С. Лихачевым, который предполагал, что на оформление легенды о призвании повлияло завещание, которым «нарядил» («урядил») своих сыновей Ярослав Мудрый, раздав им города, и считать термин «ряд» принадлежащим относительно позднему княжому праву, то и тогда введение в легенду этого термина придает летописному повествованию вполне определенный смысл: вместо находников, творивших насилие, призываются князья, рядящие по праву, – их правление представлено законным.

Термин «ряд» в тексте легенды указывает, что, по крайней мере в восприятии летописца начала XII в., призвание варяжских князей осуществлялось в соответствии с некими установленными нормами. Это дает основание рассматривать содержание легенды с точки зрения дипломатической практики участвовавших в «ряде» сторон – славянской и скандинавской, чтобы попытаться определить его содержание и выяснить, в какой степени сведения легенды согласуются (или противоречат) с традициями договорных отношений IX–X вв.

Обратимся к тексту самой легенды в ПВЛ (по Лавр, и Ипат.) и в НПЛ для уяснения содержания ряда, разделив текст, относящийся, по нашему мнению, к «ряду», на отдельные смысловые отрезки.

Труворъ3

Рюрикъ4

Рюрикъ5

Далее начинается рассказ об Аскольде и Дире.

По композиционной структуре текст легенды членится на четыре пассажа, внутреннее единство каждого из которых – в противопоставлении соседним – подчеркивается вариативностью их в разных списках. Первый (§ 1) дает описание ситуации, введение к сюжету, более краткое (Лавр., Ии.) или более развернутое (НПЛ). Второй (§ 2–4) определяет конфликт, который требует разрешения, т. е. восстановления нормы, что и предлагается в третьем пассаже (§ 5-И). Наконец, четвертый (§ 12–13) возвращает вновь к общей характеристике ситуации уже в новых условиях и создает кольцевую структуру текста. Обратим внимание, что пассажи II и III по типу изложения идентичны во всех редакциях, тогда как пассажи I и IV факультативны: в НПЛ последний отсутствует, а первый существенно пространнее.

Структура основного текста легенды (конфликт – его разрешение) традиционна для славянского, в том числе древнерусского, и для обычного права других народов, одной из особенностей которого является казуальность. Описание конфликта – первого нарушения нормы (в легенде: насилия варягов, изгнание их за море, отсутствие «правды» у изгнавших их) и последующее ее восстановление на основе права – является основным способом построения нормативных статей в обычном праве. Сходную повествовательную структуру выявил Л.В. Черепнин в летописных статьях 1015–1016 гг., когда Ярослав после конфликта варягов с новгородцами дает им «Правду».

Обратимся теперь к содержанию ряда, как оно намечено в легенде.

1. Ряд заключается племенами новгородской конфедерации. В. Л. Янин полагает, что призвание варяжских князей связано с древней вечевой традицией Новгорода, восходящей к нормам родового права. Согласно В. Л. Янину и М.Х. Алешковскому, Новгород был тем центром, откуда представители славянских и финских племен – видимо, неслучайно выделенных в НПЛ словен, кривичей и мери (наряду с ними упомянута чудь, а в ПВЛ и весь) – «искали» себе князя.

2. Другая сторона, заключающая ряд, – предводитель (предводители) военного отряда «варягов», т. е. скандинавов. Определение прибывших как военного отряда вытекает, в частности, из весьма показательных вариантов чтения в § 9: «вся русь» (ПВЛ) – «дружина многа» (НПЛ).

3. Князь приглашается «княжить», «володеть» (§ 8) и «судить» (§ 5). Терминами «княжить» и «володеть» определяется совокупность обязанностей и прав будущего князя новгородской конфедерации, вытекающих из тех задач, которые надеялась решить с помощью «призвания» местная племенная верхушка.

Едва ли племенным старейшиной двигало осознанное стремление к консолидации всех земель. Однако можно предполагать стремление «к сильной власти» князя, «который бы защищал не интересы знати одной из земель, а их общие интересы». Дело, видимо, в том, что и варяги, и местная племенная верхушка стремились к эксплуатации населения Новгородской земли. Она выражалась в сборе дани варягами-находниками – «по беле и веверице от дыма», но эта дань ущемляла интересы местной власти; совместить интересы тех и других можно было только при условии перераспределения дани на местах: в славянских городах, где сели варяги, а не за морем.

Вместе с тем племена северо-запада Восточной Европы не могли не считаться и с присутствием норманнов на Балтике, и с их проникновением вглубь страны по Балтийско-Волжскому пути уже к середине IX в. История названия «русь» (< сканд. rōþs-) свидетельствует о длительном процессе интеграции выходцев из Северной Европы в финской, а затем и восточнославянской среде. Норманны были реальной силой на севере Восточной Европы, и знать славянских и финских племен, образовавших новгородскую конфедерацию, должна была регулировать отношения с ними и иметь защиту от внешней опасности.

Наконец, термин «судить» («рядить», § 5) указывает, вероятно, на судебные функции приглашаемого правителя: новгородские князья и позднее традиционно пользовались судебной властью.

4. «Владение» приглашаемого князя ограничивается в ряде условием «судить» («рядить») «по праву» (§ 5), т. е. руководствоваться существующими в Новгородской земле правовыми нормами. Это чрезвычайно важное ограничение ставило приглашаемых князей в зависимость от местных условий, стимулировало быструю интеграцию их в восточнославянском обществе.

5. Возможно, что §§ 10 и 12 отражают еще два положения ряда. Они содержат перечни городов, где сели приглашенные князья и куда посадил своих мужей Рюрик по смерти братьев. Как принято считать, «сидение» князя или «посажение» им своих мужей непосредственно связано с институтом кормления. В.Т. Пашуто рассматривает «раздачу городов» Рюриком как раздачу ленов, т. е. права на сбор даней («уроков»). Можно поэтому предположить, что за краткой констатацией того, где именно сидят варяжские князья и их мужи, стоит статья ряда об условиях содержания князя, его мужей и дружины.

6. Перечни городов в то же время, возможно, определяют и территориальные пределы распространения власти приглашенного князя. Отметим, что перечень «розданных градов» Рюриком (§ 12) отсутствует в НПЛ и, по мнению А. А. Шахматова, не содержался и в Начальном своде. В перечне городов, где сели Рюрик и его братья, названы Новгород (как главный центр, где находится старейший из братьев, Рюрик) или Ладога (по Ипат.), Белоозеро и Изборск.

Новгородская округа обнаруживает явные следы пребывания норманнов. Однако скандинавские древности второй половины IX–X в. концентрируются не в самом городе (древнейшие слои относятся к началу X в.), а на Городище, которое и в ХI-ХII вв. было экстерриториальной резиденцией новгородского князя. В археологических материалах Ладоги отчетливо засвидетельствовано пребывание скандинавов с середины VIII в.. В Изборске и Белоозере отсутствуют сколько-нибудь показательные материалы, которые могли бы свидетельствовать о пребывании там варяжских дружин в IX в. (в Белоозере слои IX в. вообще не открыты). Вместе с тем археологические исследования продемонстрировали роль Изборска и Белоозера как форпостов славянской колонизации на севере.

Если обратиться к лексике легенды, то обращает внимание наличие в ней пласта славянской правовой терминологии, имеющей архаичные истоки (в обычном праве): «правда», «володеть и судить по праву», «владеть и рядить по праву», «наряд», «володеть и рядить по ряду, по праву», «княжить и володеть». Формульность языка, сохранившаяся в легенде в целом, давно продемонстрирована при помощи англо-саксонской параллели призванию варягов («земля наша велика и обилна» – «terra lata et spatiosa»). Последнее исследование ономастикона легенды показало, что имена призванных князей – Рюрик, Синеус и Трувор – восходят к архаичным скандинавским формам.

Помимо правовых формул, в тексте легенды имеются и лексические параллели с договорами руси и греков. Согласно легенде, призванные князья берут с собой дружину (НПЛ), которая в ПВЛ именуется «вся русь». А. А. Шахматов считал это выражение домыслом летописца, который знал, что в Скандинавии племени русь нет, и потому счел, что это племя было выведено Рюриком в Новгород. Однако это выражение известно по договорам с греками, которые заключаются от имени «всех иже суть под рукою его сущих руси» (911 г.), «боляр и руси всей» (971 г.).

Наиболее показательны договорные формулы, традиционные для русского средневековья в целом: договор руси с греками 944 г. заключается «от всех людий Руския земля» (ср. «людье ecu рустии» в том же договоре), с одной стороны, «с самим царем (и) со всемъ болярьством и со всеми людьми Гречьскими» – с другой. Договорная грамота Новгорода с Готским берегом (1189–1199 гг.) гласит: «Се язь, князь Ярославъ Володимеричь, сгадавъ с посадникомъ. . и съ всеми новгородъци, потвердихомъ мира старого. . съ всеми немъцкыми сыны, и с гты, и съ всемъ латинъскымъ языкомъ» [625]ГВНП. С. 55, 56.
. При этом формула «подтвердити мира» соответствует формуле «построити мира» в договорах с греками 911 и 944 гг., имеющей византийско-болгарское происхождение: в русской традиции используется формула «положите ряд». В преамбуле к договору руси с греками 911 г. обе формулы помещены вместе.

Можно было бы предположить, что летописец, поместивший в ПВЛ тексты договоров, использовал их лексику при составлении варяжской легенды, однако этому противоречит другой источник середины X в. – сочинение Константина Багрянородного «Об управлении империей». Константин сообщает, что ежегодно в ноябре архонты выходят «со всеми росами» из Киева и отправляются в «полюдия… славинии вервианов, другувитов, кривитеинов, севериев и прочих славян, которые являются пактиотами росов». «Все росы» информатора Константина соответствуют здесь «всей руси» ПВЛ и обозначают дружину киевского князя, собирающую полюдье и кормящуюся у своих данников-славян.

Таким образом, анализ содержания и лексики легенды позволяет предположить, что ее фрагменты, касающиеся ряда, относятся к времени, приближенному к событиям второй половины IX в. Ряд, заключенный верхушкой северной конфедерации с предводителем одного из отрядов норманнов, предоставлял ему в качестве князя верховную власть с целью защиты от внешней угрозы и обеспечения интересов местной знати на условиях соблюдения местных норм обычного права. В ряде, возможно, была оговорена территория, на которую распространялась власть князя, а также центры, с которых он мог собирать дань.

Содержание ряда полностью отвечает практике урегулирования отношений с варягами на Руси. В описании Константином «образа жизни росов» термин «пактиот», которым обозначаются славянские племена, с которых росы собирают полюдье, имеет широкий спектр значений – от данника до союзника. Ему соответствует характер связей росов и славян: весной славяне поставляют и продают росам однодеревки для походов в Византию, осенью и зимой росы собирают дань и кормятся у славян. Использование слова «полюдия» свидетельствует об адаптации росами славянского термина (как и др. – исл. pólútasvarf): вероятно, росы включились в уже сложившуюся у восточных славян систему полюдья. При этом термин «пактиот» означал, по-видимому, не просто данников, но плативших дань по договору (пакту – ряду) с князем.

Важнейшим моментом в регулировании отношений с варяжскими дружинами был вопрос об их содержании и вознаграждении. Впервые о плате варягам сообщается в ПВЛ в связи с утверждением следующего после Рюрика скандинавского по происхождению князя, Олега, в новой столице Киеве (882 г.). Этот текст очевидным образом связан с легендой о призвании: дань установлена тем самым племенам, которые призвали варягов в Новгород, с Новгорода и взимается плата варягам. Этот «устав» сохраняется вплоть до начала XI в., когда в 1014 г. Ярослав 1000 гривен раздавал своим гридям, а 2000 платил Киеву. По ПВЛ, варяги требовали плату не только во время походов на Византию, но и при участии во внутренних распрях (например, в 980 г.).

Краткие упоминания ПВЛ об оплате наемников-варягов существенно дополняются материалами «Саги об Эймунде», где подробно описана процедура заключения двух соглашений между Ярославом Мудрым и Эймундом. Обязанности варягов характеризуются общими формульными определениями. Права же варягов оговариваются подробно: отмечены порядок оплаты (по числу воинов), ее размер и формы (содержание дружины и ежегодное вознаграждение деньгами или мехами).

Однако собственно скандинавская традиция не знает договоров-рядов. Сведения королевских саг и областных судебников о выборах шведских и норвежских конунгов на тингах при «законной» преемственности не дают оснований предполагать, что выборы носили характер соглашения. Только в тех случаях, когда претендент на трон вступал в борьбу с правящим конунгом, он заключал своего рода договор с бондами и знатью, давая определенные обещания в обмен на поддержку. Так поступают Хакон Добрый (ок. 970 г.), Олав Святой (ок. 1015 г.) идр. Важнейшее условие, которое привлекает знать на сторону этих претендентов, это – в условиях феодализации общества – обещание возвратить или поддерживать старые свободы бондов. Даваемые обеими сторонами клятвы фактически не ограничивают в дальнейшем деятельность претендента после его избрания конунгом.

В 1035–1036 гг. норвежская знать «призывает» сына Олава Святого Магнуса, скрывавшегося на Руси у Ярослава. Приезд посланцев в Новгород также сопровождается обменом клятвами, главным содержанием которых является взаимная лояльность: актуальность именно этого положения связана с тем, что десятью годами ранее приехавшие выступали против отца Магнуса.

В скандинавском материале выявляется ритуализированная процедура выбора конунга, которая, наряду с другими элементами, предполагает обмен клятвами верности, но отнюдь не соглашение между сторонами.

Одновременно существует и широко используется практика заключения соглашений между предводителями отрядов викингов и местными правителями нескандинавских стран, нанимающими их на службу. В описаниях подобных договоров присутствуют те же формулы, что и в «Саге об Эймунде», а в содержании на первом плане стоит вопрос об оплате норманнов.

Однако поступление скандинавских дружин и отдельных викингов на службу в Англии и Франции, столь широко известное в описаниях событий X–XI вв., получило распространение отнюдь не в начале движения викингов. На первом его этапе (до середины IX в.) оно носило характер изолированных грабительских набегов. Лишь во второй половине IX в. в условиях постепенного оседания скандинавов на территориях, которые сначала использовались как опорные базы для дальнейших набегов, возникают более стабильные отношения с местной властью. Именно в это время осуществляются попытки урегулировать отношения с норманнами путем заключения с ними договоров. Они происходят в обстановке тяжелейшей опасности, нависшей над Англией и Францией, выход из которой правители этих стран видят в привлечении ими на свою сторону наиболее сильной и наиболее связанной с местными интересами (т. е. уже осевшей) группировкой норманнов.

Договор 878 г. вВедморе между королем Уэссекса Альфредом Великим и предводителем датского Великого войска Гутрумом (ок. 938 г. он был подтвержден и расширен преемником Альфреда Эдуардом) – это мирное соглашение (frið), заключенное от имени «всех уитанов (старейшин. – Авт.) англов и от всего народа, живущего в Восточной Англии». «Мир», или «мир и дружба» (938 г.) – первая основная цель договора; вторая – определить границы расселения датчан на английской территории, чтобы помешать их дальнейшему распространению в стране, а также вынудить осевших скандинавов оборонять побережье Англии от нападений других отрядов норманнов. Наконец, условие крещения оседающих норманнов преследовало цель их быстрейшей интеграции в обществе. Дипломатическая деятельность Альфреда, подкрепленная военными успехами, была удачной и пресекла набеги норманнов в X в.

Договор 911 г. в Сен-Клер-сюр-Эпт между французским королем Карлом Простоватым и вожаком отряда норманнов, осевших в долине Сены, Хрольвом (Роллоном) не сохранился в оригинале, но он пересказывается в ряде хроник и упомянут в грамоте Карла от 14 мая 918 г., где названы территории, пожалованные Роллону «за защиту государства». В условия договора входили также крещение Роллона и его дружинников и принесение присяги верности Карлу. Последующие (921, 924 гг.) договоры с Роллоном и его преемниками существенно расширили их владения, которые к концу X в. составили современную Нормандию, полуострова Котантен и Авранш; прерогативы и функции нормандских правителей, потомков и преемников Роллона, почти не отличаются от функций каролингских графов.

Таким образом, в Англии и Франции конца IX – начала X в. в чрезвычайно сходных с северо-западом Руси середины IX в. исторических условиях (основное различие заключается в развитой государственности Англии и Франции) предпринимаются более или менее успешные попытки урегулировать отношения с норманнами дипломатическим путем: установить «мир» с уже осевшими скандинавами, ограничить зону их расселения, обеспечить их помощь в охране от других отрядов викингов. В свою очередь скандинавы приобретали права на определенную территорию, на которой селились и с которой получали доходы; предводитель соответствующей группировки становился правителем области, независимым (как в Англии) или зависимым (как во Франции) от центральной власти; в области, заселенной скандинавами, на основании договора вводилось христианство и местные нормы права (которые на практике в той или иной степени модифицировались), что создавало почву для постепенной интеграции скандинавов.

Сопоставление дипломатических способов «обуздания» викингов в Западной Европе и «призвания» варяжских князей в Восточной Европе проливает свет на некоторые обстоятельства, существенные для оценки ряда в легенде.

Во-первых, особенности, формы и характер соглашения с норманнами всецело обусловливались местной спецификой и подчинялись существующим в каждом из обществ традициям.

Во-вторых, все договоры преследуют задачи установления мирных отношений с скандинавами, с одной стороны, и защиты от набегов и грабежей иных групп скандинавов – с другой. Хотя вторая задача не нашла прямого отражения в ряде легенды, свидетельством ее решения, видимо, является то, что после 860-х гг. мы не имеем сведений о нападениях скандинавов на Ладогу (кроме одного в 980-х гг.) и Новгородскую землю. При этом, как показывает западноевропейский материал, подобные договоры заключались с уже закрепившейся на данной территории группой норманнов. Есть основания полагать, что и племена новгородской конфедерации заключали ряд с уже известной им «русью», осевшей на севере Восточной Европы до середины IX в..

В то же время в условиях еще нарождающейся государственности на Руси (в отличие от Англии и Франции с уже сложившимися государственными структурами) скандинавские дружины были необходимы как надплеменная нейтральная военная сила, способная оказать существенную помощь в борьбе с центробежными тенденциями.

В-третьих, территориальные условия, существенные для Англии и Франции, вероятно, не были столь актуальны для Руси. Однако не исключено, что указания легенды о городах, где «сидели» Рюрик и его братья, и городах, которые он раздал своим мужам, передают – уже в интерпретации летописца начала XII в. – условия «кормления» князя и его дружины, т. е. установление мест сбора князем даней с определенных территорий (ср. на более позднем этапе, в XIII в., подобные же ограничения в уставах Новгорода с приглашаемыми князьями).

Наконец, это сопоставление, как представляется, косвенно подтверждает историческую достоверность ряда легенды как соглашения представителей местной власти с группой скандинавов, поставленной этим соглашением в зависимость от местного общества.

(Впервые опубликовано: ДГ. 1990 год. М., 1991. С. 219–229)

 

Рюрик, Синеус и Трувор в древнерусской историографической традиции

Е. А. Мельникова

Личность Рюрика, легендарного основателя династии русских князей и царей, вызывала и продолжает вызывать живой интерес историков, хотя сведения источников о нем настолько скудны, что позволяли сомневаться в самом его существовании. Тем менее дают они оснований для восстановления каких-либо подробностей его жизни и деятельности. Отсутствие достоверных известий породило немало историографических мифов, часть которых, возникнув более столетия назад, по-прежнему пользуется незаслуженной популярностью. Поэтому целесообразно проследить, как развивались представления о Рюрике и его братьях от эпохи к эпохе, чтобы отделить достоверно известное от предположений и домыслов, сколь бы привлекательны они ни были.

Все древнейшие сведения о Рюрике и его братьях содержатся в одном единственном контексте – в Сказании о призвании варяжских князей, вошедшем в состав Повести временных лет (далее – ПВЛ) и Новгородской первой летописи (далее – НПЛ). По мнению А. А. Шахматова, Сказание возникло на основе местных (новгородских или ладожских) преданий в 1070-е гг. и было включено в Начальный свод 1090-х гг..

Древнейшие списки, содержащие ПВЛ вместе со Сказанием о призвании варяжских князей, Лавр. (1377 г.) и Ипат. (XV в.), а также НПЛ (два наиболее ранних списка датируются серединой XV в.) сообщают о Рюрике крайне мало. Они знают его имя, знают о его принадлежности к «варягам», о наличии у него двух вскоре умерших братьев, о его вокняжении в Ладоге, а затем в Новгороде (по Ипат.) или сразу же в Новгороде (по Лавр, и НПЛ) согласно «ряду» с местными правителями, об установлении им единовластия в Северной Руси и, наконец, о передаче им малолетнего сына Игоря под опеку Олега, его родича или воеводы. Такова историографическая традиция конца XI в., получившая отражение в Начальном своде и поддержанная летописцами XII–XIV вв. Степень достоверности этих сведений, поскольку речь идет о событиях 200-летней давности, равно как и полнота передачи известной летописцу традиции требуют специального исследования, но как бы то ни было, в Сказании сохранено то, что знали или полагали, что знают, древнерусские летописцы.

Достоверность известий о Рюрике в летописной традиции конца XI – начала XII в. оценивается в современной историографии во многом в зависимости от отношения исследователя к Сказанию о призвании варяжских князей в целом. Признание ее позднего, «книжного» происхождения влекло за собой прямо или косвенно оценку Рюрика как легендарного персонажа, возможно, героя местного, новгородского (или ладожского) предания, обретшего под пером летописца статус основателя великокняжеской династии.

«Неисторичность» Рюрика, или по меньшей мере локальность преданий о нем, по мнению ряда историков, подтверждается неупотребительностью имени Рюрикъ в княжеском именослове XI в., а также отсутствием упоминаний о нем в сохранившихся памятниках середины – второй половины XI в.: в «Слове о законе и благодати» митрополита (1051–1054/55) Илариона и в «Памяти и похвале князю Владимиру» Иакова Мниха (вторая половина XI в.). Оба писателя начинают род Владимира не от Рюрика, что казалось бы естественным, а от Игоря, сына Рюрика: «Похвалимъ же и мы, по сштѣ нашей… великааго кагана нашеа земли, Володимера, вънжка старааго Игорл, сына же славнааго Свѧтослава…». Сходно пишет об этом и Иаков: «Просвети благодать Божиа сердце князю Рускому Володимеру, сыну Святославлю внуку Игореву». Иларион, «называя предков Владимира, не мог не упомянуть первого из них в Русской земле, если бы знал о нем», – писал X. Ловмяньский. Однако аргумент этот недостаточно убедителен уже потому, что является аргументом ex silentio. Более того, согласно древнерусскому литературному этикету, в характеристике прославляемого (или упоминаемого) лица, как правило, указывались его отец и дед, а не более дальние предки. Так, внуки Владимира Мономаха определены как «Володимерово племя»; часты выражения «единого деда внуки», «внуки Ярославли», «внуки Всеславли»; в характеристике, например, рязанских князей отмечается их происхождение от Владимира Святого, но называется именно их дед как непосредственный прародитель: «Сии бо государи рода Владимира Святославича – сродники Борису и Глебу, внучата великого князя Святослава Ольговича Черниговского». Тем самым отсутствие ссылки на Рюрика как прародителя русских великих князей у Илариона и Иакова Мниха находит как будто бы рациональное объяснение.

Труднее объяснить, почему князья второй половины X – первой половины XI в. не использовали имя Рюрикъ. Ссылка на малочисленность известных княжеских имен для этого времени неоправданна, поскольку летописи называют имена всех сыновей Владимира Святославича и Ярослава Владимировича, т. е. нам известны имена практически всех представителей трех поколений великокняжеской семьи, и среди них нет ни одного Рюрика. Вряд ли можно это обстоятельство приписать случайности. Представляется, что скорее оно служит важным показателем развития представлений о Рюрике в древнерусском обществе до времени письменной фиксации Сказания (к этому вопросу вернусь ниже).

Тем не менее в современной историографии более распространено мнение о том, что дошедший до нас текст Сказания является кратким пересказом пространного предания о Рюрике и заключенном им с местными правителями ряде, историческое ядро и древнейшая форма которого восходят к IX в. Это предание существовало в устной передаче в дружинной среде вплоть до последней четверти XI в., когда оно – в существенно переработанном виде – было включено в летопись. При этом Рюрик рассматривается как реальное историческое лицо.

Не вызывает также сомнения «варяжское», т. е. скандинавское происхождение Рюрика. О его этнической принадлежности прямо не говорится ни в одном из вариантов Сказания: сам он варягом нигде не называется, как не называется варягом ни один из первых русских князей (Олег, Игорь). Однако упоминание того, что Рюрик приходит по приглашению послов, отправившихся «за море к варягам», достаточно убедительно свидетельствует об этом. На то же указывает и этимология самого имени Рюрикъ (< Hroerekr). Поставить под сомнение скандинавское происхождение Рюрика возможно лишь путем определения этноса варягов как прибалтийских славян (С. А. Гедеонов и др.) или кельтов (А. Г. Кузьмин), но эти этимологии лингвистически несостоятельны и потому не нашли поддержки у серьезных исследователей.

В то же время летописные тексты не дают никаких оснований для определения места (региона), из которого Рюрик пришел в Приильменье. Не может быть твердой уверенности даже в том, что он был выходцем непосредственно из одной из Скандинавских стран, а не потомком скандинавов, переселившихся некогда, например, в Восточную Прибалтику или Юго-Западную Финляндию. Обычная ссылка на выражение «из-за моря» как на свидетельство того, что он был шведом (или норвежцем, или датчанином), вряд ли справедлива. Выражение «варяги из-за моря» в ПВЛ встречается более десяти раз и носит устойчивый, формульный характер. Варяг, т. е. попадающий на Русь житель Скандинавских стран, приходит «из-за моря» по определению. Потому в каждом конкретном случае это словосочетание может не нести прямой смысловой нагрузки, а быть своего рода топосом.

Последующие известия о Рюрике, связанные с описанием его деятельности на Руси, не поддаются верификации. Исходя только из летописных текстов, невозможно установить его первоначальное местопребывание, т. е. отдать предпочтение «ладожской» или «новгородской» версии. Лишь по историческим и археологическим соображениям – в первую очередь потому, что Новгород возникает лишь в 930-х гг., – оно чаще определяется как Ладога (предпочтение тем самым отдается чтению Ипат.). Последующее перемещение Рюрика в «Новгород» (также версия Ипат.) по тем же причинам интерпретируется как его переселение на укрепленное поселение на Городище (ныне в черте г. Новгорода), существовавшее в середине IX в. Само возникновение этого «контрольного пункта» при впадении Волхова в Ильмень исследователи склонны связывать именно с приходом сюда Рюрика. Так же спорны, а подчас и маловероятны наименования городов, в которых сели братья Рюрика и в которые он посадил своих мужей. Некоторые из этих городов возникли лишь к концу X в., и их названия могли быть внесены в текст как пояснения самого летописца к перечню племен, пригласивших Рюрика.

Невзирая на все эти неточности в конкретных реалиях, вполне объяснимые долгим существованием Сказания в устной передаче и его переработкой летописцем при включении в текст летописи в конце XI в., можно полагать, как это и делает большинство исследователей, что общая канва описываемых событий может считаться исторически достоверной. Рюрик, как бы то ни было, является реальным историческим лицом, скандинавом по происхождению, пришедшим к власти в Поволховье в результате соглашения с местной знатью (или силой) и установившим контроль над центрами входивших в северо-западное раннегосударственное образование земель путем размещения в них своих дружин.

Совершенно иной характер носит вопрос о братьях Рюрика, Синеусе и Труворе. Он принадлежит, видимо, к числу неразрешимых на твердой основе источников и потому всегда будет оставаться спорным. Мнения исследователей колебались от признания реальности существования Синеуса и Трувора, так же как и Рюрика, до полного ее отрицания вместе или в противоположность Рюрику. Последняя точка зрения преобладает в современной историографии: «Историки давно обратили внимание на анекдотичность „братьев^ Рюрика, который сам, впрочем, является историческим лицом».

Действительно, мотив трех братьев является одним из наиболее распространенных в индоевропейском фольклоре. Он находит широкое отражение в сюжетах, связанных с основанием государства/династии: триада братьев-переселенцев – характерная черта переселенческого сказания; два или три брата, как правило, приходят к власти в сказаниях о приглашении правителей. Фольклорно-мифологический характер носит и мотив быстрой и бездетной смерти двух из трех братьев, типичный для этой группы сказаний. Поэтому сама по себе троичность братьев заставляет сомневаться в исторической реальности по крайней мере двух из них. Не исключено, хотя и недоказуемо (впрочем, как недоказуемо и обратное), что образы братьев появились в процессе бытования сказания о Рюрике под влиянием устойчивого фольклорного мотива. Другой вопрос – на основе чего возникли эти образы.

Еще А. Куник, полагая, что имена Синеусъ и Труворъ при их достаточно ясной скандинавской этимологии (< Signjótr и Þórvar[ð]r) не встречаются в качестве личных имен в сагах и других памятниках скандинавской письменности, указал, что по своей форме они являются прилагательными, означающими «победоносный» (правильно: «победу использующий») и «верный» (правильно: «страж Тора»). Поэтому он предположил, что в Сказании произошла субстан-тивизация хвалебных эпитетов Рюрика, которые были осмыслены как личные имена его братьев. По мнению Н. Т. Беляева, это превращение «могло легче всего произойти при передаче переписчиком малопонятного ему скандинавского текста» (к вопросу о языке древнейшего Сказания я вернусь позже).

Подавляющее большинство древнегерманских двуосновных личных имен действительно по своей семантике являются, а генетически и восходят к хвалебным эпитетам (epitethon ornans). Таковы, например, имена Hroerekr (< Hróðrekr) – «могучий славой», Hróð-gautr – «гаут (синоним бога Одина, а также воина) славы», Geir-úlfr – «волк копья», Rǫgn-valdr – «богами властвующий» и множество других. К этому же типу личных имен относятся и двучлен ные славянские имена, например Володимѣръ, Святославъ и др. В морфологии и семантике этих двух имен нет ничего, принципиально отличающего их от других древнегерманских и древнескандинавских имен.

Более того, А. Куник и Н. Т. Беляев ошибались, полагая, что личные имена Signjótr и Þórvar[ð]r неизвестны древнескандинавским источникам. Напротив, оба они засвидетельствованы в шведских рунических надписях и сагах, хотя частотность их различна в источниках, происходящих из разных регионов. Имя Signjótr хорошо представлено в рунической письменности: известно шесть надписей, в которых упоминаются лица, носящие это имя. Все эти надписи происходят из двух смежных областей: Упланда и Сёдерманланда, образовывавших основную часть территории древних свеев (шведов) – Свеаланд. При этом пять из шести надписей происходят именно из Упланда. В то же время имя Signjótr не встречается в норвежско-исландской традиции. Напротив, имя Þórvar[ð]r малоупотребительно в шведских рунических надписях, где оно встречено только один раз в Упланде, но зато широко распространено в исландском антропонимиконе.

Таким образом, хотя имена братьев Рюрика в Сказании о призвании варяжских князей, как и все остальные древнегерманские двучленные личные имена, являются по происхождению хвалебными эпитетами и хотя переход эпитета в личное имя или его осмысление как личного имени с последующей персонификацией – явление, хорошо известное фольклористике, я не вижу оснований предполагать, что они сохранили в Сказании свою исходную функцию и должны интерпретироваться как эпитеты к имени Рюрик. Напротив, учитывая их широкое распространение в Скандинавии как личных имен, трудно предположить их параллельное употребление в качестве эпитетов. Значительно более вероятным представляется, что в Сказании они выступают именно как личные имена. И поскольку древнерусские формы Синеусъ и Труворъ обнаруживают следы их фонетической адаптации уже в конце IX – начале X в., то вполне вероятно, что они принадлежат к древнейшему варианту Сказания, т. е. в нем фигурировали персонажи с такими именами. Это могли быть имена действительных братьев Рюрика: из рунических надписей и саг мы знаем, что нередко в викингских походах участвовало несколько родичей: братьев, двоюродных братьев и т. д. Это могли быть и имена членов дружины Рюрика, которые по закону эпической концентрации персонажей и под влиянием фольклорного мотива были переосмыслены как его братья.

Историческим ядром Сказания был «ряд» – соглашение между местной знатью и пришлым предводителем викингского отряда. Вместе с тем немногочисленные и крайне сухо пересказанные в древнейших летописных текстах обстоятельства дальнейшей деятельности Рюрика все же позволяют предполагать, что вокруг заключения «ряда» складывалась «сага о Рюрике», повествование о деяниях удачливого вождя, обосновавшегося в новых землях. Однако составителя Начального свода эти деяния сами по себе интересовали, по-видимому, мало. Они касались истории исключительно северо-западного региона Руси – в центре же его внимания было Среднее Поднепровье как изначальное ядро Древнерусского государства, Киев как его столица и поляне как древнейшее население Киева (неслучайно новгородские события, включая правление там Святослава Игоревича, не нашли отражения в летописях). Поэтому деяния Рюрика могли не иметь в глазах летописца такой ценности, как деяния Олега или Игоря, правителей Киева. Не исключено также, что «сага о Рюрике», создававшаяся, как и все Сказание в целом, в дружинной среде, по преимуществу скандинавской, была пронизана фольклорно-фантастическими мотивами и сюжетами. Именно такую форму имеют те «викингские» саги, действие которых происходит в Восточной Европе и сюжеты которых, вероятно, возникли и бытовали в среде варягов, прежде чем попасть на север (например, «Сага об Одде Стреле»). Хотя эти саги в существующем виде сложились достаточно поздно – не ранее второй половины XIII в., значительная часть наполняющих их сказочных мотивов имеет архаичное происхождение и связана с культовыми, ритуальными и магическими представлениями дохристианского времени. Анализ сказания о смерти Олега в летописных текстах и Одда Стрелы в «Саге об Одде Стреле» показывает, что именно эти сюжеты и мотивировки в первую очередь утрачивались в процессе бытования сказания на Руси и при включении его в летопись.

Сопоставление вариантов того же сказания указывает и на другой путь его модификации при включении в летопись: сокращение или введение в другой контекст деяний героя. «Сага об Одде Стреле» в полной мере развивает сюжеты, связанные с деяниями героя, придавая им – в соответствии с жанровыми особенностями данного типа саг – авантюрный характер. В летописи деяния Олега, совершенные между предсказанием его смерти «от коня» и исполнением предсказания, не включены в само сказание, которое вводится летописцем в завершение повествования об Олеге. Предания о его походах (на Киев, на Царь-град и др.) – летописец, возможно, не знает преданий, связанных с ранним, до-киевским, периодом жизни Олега, – изначально, видимо, включенные в сюжет предсказания и смерти героя, хронологически упорядочиваются и приводятся летописцем ранее, вне какой-либо связи с предсказанием. Сходным образом в Сказании о призвании варяжских князей летописец отмечает лишь приход и вокняжение Рюрика, размещение его дружинников «по городам» и смерть, т. е. наиболее важные с точки зрения истории Русской земли события.

Между тем даже и в том сокращенном виде, в каком дошло до нас Сказание в древнейших летописях, некоторые сюжеты «деяний» Рюрика могут быть прослежены.

Во-первых, это сюжет прихода Рюрика в Ладогу (Новгород). Краткая фраза новгородского летописца «Изъбрашася 3 брата с роды своими, и пояша со собою дружину многу и предивну» содержит несколько неожиданную в сухом повествовании прославляющую характеристику дружины Рюрика (в других летописях эта характеристика отсутствует: «избрашася трие брата с роды своими и пояша по собе всю Русь»). В тексте Сказания по НПЛ присутствует всего семь прилагательных, из которых два входят в устойчивые словосочетания («люди новгородские» и «белая веверица», ср. в Лавр.: «по беле и веверице»). Остальные же носят поэтико-описательный характер: «рать велика и усобица», «земля велика и обильна», «дружина многа и предивна». В других летописных текстах все эти словосочетания, кроме «земля велика и обильна», которое входит в формулу приглашения, отсутствуют. Используемые в двух других словосочетаниях прилагательные по своему значению близки к хвалебным поэтическим эпитетам. Показательно и то, что оба словосочетания, в которых они встречаются, образуют формульные пары: в первом случае – существительных («рать и усобица»; в других списках не только нет прилагательного, но отсутствует и слово «рать», т. е. утрачена парность существительных), во втором– прилагательных («многа ипредивна»). Парные формулы и хвалебные эпитеты– характерные приметы эпического, возможно поэтического, стиля (ср. летописную характеристику Святослава, которая, по общему мнению, основанному на тех же показателях, восходит к хвалебной песни). Таким образом, стилистические особенности Сказания по НПЛ свидетельствуют о вероятности того, что за записанным в ней пересказом стоит эпический (поэтический?) текст. В составе подобного текста сбор вождя (князя, богатыря) в поход и описание дружины являются традиционным мотивом, который мы находим и в других местах ПВЛ (поход Ольги и Святослава на древлян, сбор войска для походов Олега и Игоря на Константинополь), в «Слове о полку Игореве» и в позднейших русских былинах, равно как и в древнескандинавском эпосе и сагах.

Во-вторых, в «деяния» Рюрика, очевидно, входил сюжет основания города, который нашел отражение в Ипат., причем дважды: сначала Рюрик «срубает» город Ладогу (в действительности существовавший ко времени его прихода не менее 100 лет), а затем Новгород (укрепления на Городище?). Этот сюжет проходит красной нитью через предания о всех первых русских правителях: города основывают Кий (Киев), Олег (под 882 г. без указания на конкретные города), Святослав (Переяславец на Дунае). Основание города, как представляется, входит в набор обязательных деяний русского правителя. Поэтому говорить об исконности сюжета, особенно учитывая его отсутствие в древнескандинавской традиции, можно лишь с большой степенью предположительности. Однако его присутствие в Сказании уже задолго до создания Начального свода вряд ли может вызывать сомнения: его включение в предания об Олеге свидетельствует о его происхождении, во всяком случае, не позднее X в.

В-третьих, особый сюжет (или сюжеты) отражен, видимо, в сообщениях летописца о расселении братьев и о размещении Рюриком своих «мужей» в подвластных ему городах. Цель летописца в этих перечнях очертить территорию владений Рюрика, достойных прародителя великокняжеской династии. О том, что эти списки существенно модифицированы летописцем, который внес в них названия городов, не существовавших во время Рюрика, говорилось неоднократно. Однако важнее сейчас другой вопрос: чем располагал летописец для составления этих списков? С одной стороны, – и на это уже обращалось внимание – он ориентировался на приводимый ранее перечень племен, плативших варягам дань, и вообще на предшествующие перечни племен. С другой стороны, таким источником могли быть предания о покорении Рюриком северных племен, аналогичные преданиям о покорении среднеднепровских племен Олегом.

Возможно, отголоски других сюжетов о деяниях Рюрика сохранились в официальном Московском своде XVI в., так называемой Патриаршей, или Никоновской, летописи (вероятно, 1539–1542 гг.). В отличие от других сводов XVI в. (в первую очередь, Воскрес.), ее составитель не внес в текст ничего, принципиально меняющего основное содержание Сказания. Вместе с тем в ней содержится иная, более пространная и композиционно несколько иначе организованная редакция.

Композиционные изменения касаются «разбивки» Сказания на хронологически последовательные эпизоды. Попытка разделить Сказание на временные отрезки была предпринята уже составителями ПВЛ и НПЛ: «экспозиция» о варяжской дани обособлена от основного повествования двумя «пустыми» годами. В Ник. этот принцип проведен более последовательно. Как отдельные эпизоды под разными годами представлены: изгнание варягов, распри и решение обратиться к варягам (под 6367 г.), обращение послов к варягам (под 6369 г.), приход Рюрика с братьями (под 6370 г.), смерть Синеуса и Трувора и раздача Рюриком городов своим мужам (под 6373 г.), смерть самого Рюрика (под 6387 г.). Эти части Сказания перемежаются, с одной стороны, статьями, посвященными византийской истории IX в. и заимствованными по преимуществу из «Хроники» Амартола, с другой – сведениями по русской истории, не имеющими аналогий в более ранних сводах. Иногда разнотематические сюжеты соединяются в одной статье. Так, например, статья под 6373 г. говорит о смерти Синеуса и Трувора, о раздаче Рюриком городов, о рождении Игоря и о походе Аскольда и Дира на полочан (о нем мы не знаем по другим источникам). В одном случае «византийская информация» вводится составителем Ник. для уточнения даты события: «Въ лето 6369. При Михаиле и Василии царема и при Фотии патриарсе приидоша Словене, рекше Новгородци, и Меря, и Кривичи, Варегомъ реша: “земля наша велика и обилна; пойдите владети нами”».

Сам текст Сказания сохраняет сухость и краткость, характерную для ПВЛ. Здесь также нет характеризующих или прославляющих эпитетов, отсутствуют формульные словосочетания. Более того, текст лишен и той «правовой» окраски, которая отличает ранние редакции Сказания. В нем вообще не упоминается ряд Рюрика с новгородскими старейшинами, исчезают правовые формулы, зато расцвечиваются отдельные детали. Сопоставление с текстом НПЛ отчетливо проявляет эти особенности «Никоновской» редакции.

Очевидно, для составителя Ник. само существование ряда, а тем более его содержание не представляют интереса и, может быть, просто остаются непонятны. Принципиально изменилась к XVI в. и правовая лексика, вышли из употребления формулы «княжить и володеть», «править и рядить», «рядить по праву, по ряду», поэтому они были заменены общей лексикой: вместо «княжить и володеть» стоит «владети», вместо «владеть и судить по праву» – «владеть», формула призвания «земля наша велика и обилна, а наряда в ней нет» сокращена до первой части и т. д. Наконец, пояснены, заменены современными или просто опущены неясные для летописца XVI в. этнонимы: «словене, рекше новогородци», меря из списка племен, призывающих варягов, заменена на мещеру в перечне племен, плативших варягам дань и изгнавших их; пропущено упоминание веси.

Вместе с тем Сказание в редакции Ник. содержит три сюжета, отсутствующих в древнейших летописях. Вообще в этом своде имеется множество дополнений к древнейшей части ПВЛ, источники которых не установлены. Известно, что при подготовке Ник. были использованы своды, восходящие к новгородскому летописанию. Однако значительная часть оригинальных сведений, касающихся древнейшей истории, не находит параллелей в сохранившихся летописях. Предполагается, что составитель Ник. часто стремился пояснить и прояснить дошедший до него текст, поэтому вводил мотивировки действий, дополнял действие возможными в соответствующих условиях обстоятельствами, иногда приукрашал слишком сухое сообщение. Поэтому в исторической литературе преобладает скептическое отношение к оригинальным сведениям Ник.

Тем не менее представляется все же небезынтересным обратиться к ней и рассмотреть отсутствующие в более ранних сводах сюжеты. Первый – выбор народа, от которого следует приглашать правителя. Второй – «звериный обычай и нрав» новгородцев. Третий – антиваряжское восстание в Новгороде, которое завершается убийством предводителя восставших Вадима Храброго и его «советников» и бегством в Киев многих новгородских мужей. Надо отметить, что ни один из этих сюжетов не связывается составителем Ник. с легендой о Гостомысле ни содержательно, ни даже композиционно, поскольку Гостомысл упоминается в Ник. лишь единожды в описании расселения славянских племен.

Первый сюжет – перечисление народов, к которым можно обратиться за правителем, обсуждение возможных вариантов и решение обратиться к варягам – отсутствует в НПЛ и Лавр. Поэтому он рассматривается как вымысел автора XVI в.. Между тем, если обратиться к тексту Ипат., которая не была известна составителю Ник., то ситуация окажется принципиально иной. Приведем для сопоставления тексты Лавр., НПЛ, Ипат. и Ник.:

В отличие от Лавр., Радз. и НПЛ, Ипат. сохранила начальную часть текста, читаемого полностью только в Ник.: «поищем сами в собе князя». Поскольку из предшествующего текста очевидно, что князя ищут не варяги, а местные племена, то обращение к варягам не мотивировано, более того, оно противоречит «заданному» действию – поискам князя «в собе», в своей среде, среди местной знати. Чтение Ник. восполняет пробел и устраняет противоречие: обсуждается не один («сами в собе»), а несколько вариантов, из которых выбирается один – обращение к варягам. Можно, очевидно, с достаточной степенью уверенности говорить о том, что данное место является не произвольной вставкой составителя Ник., а фрагментом более древнего текста, известного и составителю Ипат.

Установление аутентичности данного текста дает основание для вывода о том, что по крайней мере один из вариантов Сказания, существовавших в XI в., содержал повествование о выборе народа, от которого должен был быть приглашен правитель.

Второй сюжет касается нежелания варягов принять приглашение новгородцев. Непосредственно после речи послов в Ник. читается следующая фраза: «Они же бояхуся звѣринаго ихъ обычаа и нрава, и едва избрашася три браты». Во всех древнейших текстах Сказания также сразу за речью послов следует: «и избрашася три брата». Дополнение Ник., таким образом, является негативной характеристикой новгородцев, жестокость которых заставляет бояться их даже варягов. Но подобного рода сообщение, оскорбительное для новгородцев, вряд ли могло сохраняться в новгородских летописных сводах, которыми по преимуществу пользовался составитель Ник. Еще менее вероятно его присутствие в исходном варианте Сказания, которое имеет, очевидно, новгородское происхождение. Оскорбительным оно должно было бы быть и для той среды, в которой формировалось Сказание: культ отваги, воинской доблести и силы был неотъемлемой составляющей этоса не только дружинников, но и вообще древнескандинавского общества, выходцами из которого была значительная часть древнерусских воинов. Даже если страх варягов должен был оттенить смелость и мужество Рюрика и его братьев, согласившихся принять столь опасное предложение, слово «едва» снимает их героический ореол. Все это вызывает большие сомнения в архаичности сюжета.

Третий сюжет развивает тему деяний Рюрика. В нем повествуется о притеснениях Рюрика, о восстании новгородцев под руководством некоего Вадима Храброго, разгроме восстания и казни Вадима и его советников, после чего часть новгородцев бежала в Киев. «Въ лето 6372… Того же лѣта оскорбишася Новгородци, глаголюще: “яко быти намъ рабомъ, и много зла всячески пострадати отъ Рюрика и отъ рода его”. Того же лѣта уби Рюрикъ Вадима храбраго, и иныхъ многихъ изби Новогородцевъ съветниковъ его. […] В лѣто 6375… Того же лѣта избѣжаша отъ Рюрика изъ Новагорода въ Кiевъ много Новогородцкыхъ мужей».

По мнению Б. А. Рыбакова, Несторова редакция ПВЛ, к которой вернулся составитель Ник., была по своей направленности антиваряжской и содержала подробный рассказ о борьбе новгородцев против Рюрика и его скандинавской дружины. Создатели второй и третьей редакций, проводившие проскандинавскую тенденцию по заказу Мстислава Владимировича, опустили все подробности, свидетельствующие не в пользу Рюрика. Таким образом, составитель Ник. донес до нас детали и характер исконного предания. Однако исконность этого сюжета не поддается верификации. Нет никаких данных, позволяющих отнести этот сюжет к числу ранних, но не включенных летописцем в свой пересказ (основанием для чего могло бы быть желание летописца представить Рюрика не только легитимным правителем и основателем династии, но и правителем, живущим в мире со своими подданными и заботящимся об их благосостоянии). Составитель Ник. мог стремиться показать исконно присущую новгородцам склонность к неповиновению власти. Более того, во втором случае этот сюжет может перекликаться с характеристикой новгородцев, «звериного обычая и нрава» которых испугались варяги.

Однако, вне зависимости от оценки аутентичности двух последних сюжетов, очевидно, что сказание о Рюрике состояло из нескольких эпизодов, повествующих о его деяниях. Можно предполагать, что это было эпическое, возможно поэтическое, произведение, которое сложилось в Ладожско-Новгородском регионе в конце IX – начале X в. и просуществовало по меньшей мере до второй половины XI в. Основной средой его бытования, как и всего Сказания о призвании варяжских князей, были княжеские дружины.

Учитывая состав дружин первых русских князей, значительную часть которых составляли скандинавы, многие историки полагают, что в основе летописного Сказания о призвании варяжских князей лежит письменный текст на древнескандинавском языке, который дошел до составителя летописи и был переведен им на древнерусский язык с ошибками в силу недостаточности знания им языка оригинала.

Ныне совершенно очевидно, что подобного текста существовать не могло, в первую очередь потому, что единственная известная скандинавам IX–X вв. письменность, руническое письмо, по самому своему характеру не применялась и не могла применяться для записи сколько-нибудь пространных текстов. Краткие магические заклинания, имена (владельческие надписи), наконец, формульные эпитафии на мемориальных стелах – основные виды текстов, записывавшихся руническим письмом. Лишь в XI–XII вв. сфера употребления рунического письма расширяется, и оно начинает широко использоваться в быту для различных целей, в основном в переписке. Но и в это время оно не применяется для записи пространных нарративных текстов или документов. Поэтому нет никаких оснований предполагать письменную фиксацию Сказания не только в момент его формирования, но и вообще до широкого распространения письменности на Руси.

Другой вопрос – на каком языке складывалось и бытовало сказание о Рюрике и вообще Сказание о призвании варяжских князей. Действительно, нельзя исключить, что первоначально повествования о Рюрике и его деяниях передавались в дружинной среде на родном для многих дружинников древнескандинавском языке. Однако уже не позднее середины X в. в дружинной среде господствует билингвизм. Вместе с тем значение «ряда» – соглашения, определявшего права и обязанности первого правителя, – было чрезвычайно велико для обеих сторон, и потому Сказание должно было параллельно существовать и на древнерусском языке. Более того, текст Сказания насыщен древнерусской правовой лексикой с рядом формульных выражений («княжить и володеть», «судить по праву» и др.), и это, бесспорно, указывает на архаичность русскоязычного варианта Сказания. Наконец, в текстах Сказания по разным спискам не содержится никаких следов влияния древнескандинавских языков: в нем нет заимствованных терминов, нет слов, восходящих к северогерманским корням, кроме слова русь и имен братьев. Можно с достаточной уверенностью говорить поэтому о том, что летописец знал Сказание, которое уже длительное время (если не изначально) существовало на древнерусском языке.

Суммируя сказанное, следует, очевидно, поставить вопрос о развитии и трансформации Сказания на протяжении двух веков его бытования на Руси. В период его возникновения и передачи вплоть до середины XI в. это было дружинное эпическое повествование о варяжском правителе Поволховья и Приильменья. Герой этого сказания, Рюрик, выступал прежде всего военным вождем и удачливым правителем, сумевшим приобрести власть – по ряду с местной знатью – в «великой и обильной» земле, основывавшим города и раздававшим их своим людям. Вероятно, были в этом исходном сказании и эпизоды, изображавшие Рюрика отважным воином, покорявшим соседние народы. Вместе с тем образ Рюрика здесь не содержал представлений о нем как об основателе великокняжеской династии. Именно поэтому авторы середины – второй половины XI в. не упоминают его имени в родословии Владимира, а дети князей не нарекаются его именем. В это время Рюрик остается еще героем локального дружинного сказания.

Создание первого официального летописного свода было связано с необходимостью реконструировать раннюю историю Руси. Единственным возможным для этого времени принципом был генеалогический, тем более что летописец стремился утвердить единство княжеского рода, призывая русских князей к объединению. Сказание о Рюрике освещало древнейшие события русской истории и согласовывалось с представлениями летописца о руси как русской военной знати скандинавского происхождения. Поэтому Рюрик должен был стать и стал под пером летописца (составителя Начального или более раннего свода?) первым легитимным (приглашенным местной знатью по ряду) правителем Руси, прародителем русской великокняжеской династии. Тенденции к этой интерпретации сказания о Рюрике, вероятно, наметились уже в середине XI в., поскольку в это время имя Рюрика впервые появляется в княжеской среде: первым известным князем, носившим это имя, был Рюрик Ростиславич перемышльский (до 1064–1092 гг.). Со времени включения сказания о Рюрике в летопись «приглашение варягов» становится официально признанным началом истории Руси, а Рюрик – основателем Древнерусского государства и династии русских правителей.

(Впервые опубликовано: ДГ. 1998 год. М., 2000. С. 143–159)

 

Рюрик и возникновение восточнославянской государственности в представлениях древнерусских летописцев XI – начала XII в.

[692]

Е. А. Мельникова

Провозгласив одной из своих основных задач описание того, «откуду есть пошла Руская земля», составитель «Повести временных лет» (далее – ПВЛ) связал происхождение Древнерусского государства с вопросом, «кто в Киеве нача первее княжити», – вторым из трех, поставленных им в заглавии своего сочинения. Объединение обеих проблем было естественным результатом, с одной стороны, «династического» восприятия государства, свойственного средневековому политическому сознанию, и «киевоцентризма» летописца, с другой. В его представлениях Древнерусское государство (Русь, Русская земля) возникает тогда, когда в Киеве утверждается легитимная княжеская династия.

ПВЛ и Новгородская первая летопись (далее – НПЛ) содержат несколько рассказов, в которых можно усматривать ответ на эти вопросы. Все они являются пересказами устных преданий (хотя и разного типа), сложившихся задолго до возникновения летописания, претерпевших определенные изменения в процессе устного бытования и существенно модифицированных при их включении в летопись – принципиально отличную от устной исторической традиции форму передачи исторической памяти. Это предания о Кие, о Рюрике и о вокняжении в Киеве Олега (Игоря). Первое и последнее, по мнению А. А. Шахматова, читались уже в Древнейшем своде конца 1030-х гг., пополнялись в последующих летописях вплоть до Начального свода начала 1090-х гг. (отразившегося в НПЛ) и были переработаны составителем ПВЛ в 1110-х гг. Сказание же о Рюрике, собранное из трех местных преданий, было впервые включено в Новгородский свод 1050 г., откуда оно попало в Начальный свод и далее в НПЛ и ПВЛ.

В обоих древнейших сохранившихся текстах летописная реконструкция предыстории Руси прародителем княжеского рода и основателем династии русских князей изображает Рюрика. Это построение было усвоено и получило дальнейшее развитие в летописании и исторической литературе XV–XVI вв.и стало одним из краеугольных камней ранней истории Руси. Между тем, выбор именно этого предания среди прочих, как представляется, требует специального объяснения – ведь Рюрик, согласно Сказанию о призвании варягов, правит в Новгороде (Ладоге), а не Киеве (как Кий, Олег или Игорь), владеет лишь частью будущего государства (в противоположность Олегу и Игорю), не совершает деяний, «обязательных» для русского князя (ср. «биографию» Олега), а сказание о нем имеет новгородское, а не киевское происхождение, в отличие от традиции об Олеге и Игоре. Что же и когда заставило летописцев увидеть основателя династии русских князей именно в Рюрике и предпочесть сказание о нем другим возможным альтернативам?

Легенда о Кие отнесена составителями ПВЛ и НПЛ ко «времени начал». В ПВЛ она включена в недатированную «вводную» часть, где излагаются социогенетические легенды разного происхождения, в том числе, библейского. В НПЛ она открывает раздел, озаглавленный «Начало земли Рускои», в котором освещена «предыстория» Руси, завершающаяся вокняжением в Киеве Игоря. Вместе с тем, интерпретация легенды в обоих памятниках различна. В НПЛ (и в Начальном своде) Кий называется перевозчиком («его же нарицаютъ тако перевозника бывша»; ср. мифологический образ перевозчика из царства живых в царство мертвых) и сохраняет черты архаичного охотника (он «ловы дѣяше около города» и вместе с братьями «бяху ловища звѣрие») и первопредка-первоправителя, изначально наделенного властью над полянами: «нарѣчахуся Поляне и до сего дне от них же суть кыянѣ». Кий представлен основателем одноименного города, но ни в коей мере не князем. В ПВЛ Кий изображен прежде всего в качестве основателя Киева, сохраняется за ним и функция охотника («бѧше… боръ великъ. и бѧху ловѧща звѣрь»). Версия же о Кие-перевозчике оспаривается летописцем. Как основатель столицы Древнерусского государства и предок его жителей, Кий немыслим для составителя ПВЛ человеком низкого социального статуса, и он прилагает немало усилий, чтобы представить Кия – в противоположность устной традиции и Начальному своду – русским князем. Главным доказательством его «княжеского статуса» служит рассказ о походе в Царьград и принятии «великой чести» от византийского императора, имя которого, однако, «не свѣмы». Этот рассказ, отсутствовавший в Начальном своде, очевидным образом смоделирован на основе повествований о походах Святослава. Княжеская власть Кия подчеркивается и в последующем тексте, также добавленном составителем ПВЛ: «и по сих братьи держати почаша родъ ихъ кнѧженье в Полѧх » (выделено мною. – Е. М.).

Однако при всем ее архаизме в легенде о Кие содержался потенциальный ответ на заданный в заглавии ПВЛ вопрос, «кто в Киеве нача первее княжити»: основатель города был естественным кандидатом на роль его первого правителя, первого киевского князя. Это и дало летописцу начала XII в. возможность представить Кия в своей реконструкции предыстории Руси не только основателем Киева и первым киевским князем, но и предком рода киевских князей («и по сих братьи держати почаша родъ ихъ кнѧженье в Полѧх»), к которому позднейшие летописцы безосновательно причисляли Аскольда и Дира.

Тем не менее, давая ответ на вопрос о первом киевском князе, легенда о Кие в той форме, как она сохранилась в Начальном своде, была замкнута одним сюжетом – никаких связей с последующей «историей» Руси она, вероятно, не содержала: какие-либо предания о потомках Кия – его наследниках на «княжении» в Киеве – отсутствовали в устной традиции, известной летописцам XI – начала XII в. Более того, это была легенда о «началах» – Киева и его обитателей-полян, которая не укладывалась в династическо-государственную концепцию составителя ПВЛ. Наконец, в Киеве XI в., несомненно, было известно, что князья Олег и Игорь, скандинавы по происхождению, пришли с севера, из Новгорода. Таким образом, даже придав Кию княжеский статус, летописец не мог возвести к нему род «исторических» русских князей и тем самым представить Кия основателем Древнерусского государства.

Современные историки (с определенными оговорками) считают поворотным моментом в истории восточного славянства и возникновения единого Древнерусского государства объединение северной и южной частей восточнославянского мира, о чем рассказывается в ПВЛ под 882 г. Так же рассматривают вокняжение в Киеве пришельцев из «Новгорода» (Олега и Игоря) и летописцы: именно укрепившись в городе на Днепре, «Варѧзи и Словани и прочи прозвашасА Русью», а Киев был провозглашен «матерью городов русских».

Наиболее последовательно эта концепция происхождения древнерусских династии/государства воплощена в НПЛ (в Начальном своде). Свою задачу ее составитель определяет во Введении как чисто описательную (а не объяснительную, как автор ПВЛ): «Мы же от начала Рускы земля до сего лѣта и все по ряду извѣстьно да скажемъ, от Михаила цесаря до Александра и Исакья». В полном соответствии с этой заявкой, сразу же вслед за Введением следует раздел, озаглавленный «Начало земли Рускои». Выделяют этот раздел в композиции летописи, наряду с заголовком, даты: 6362 (854) год, под которым стоит заголовок и следует повествование о Кие, о походе руси на Царьград, когда там были «цесарь, именемъ Михаил, и мати его Ирина», о «хазарской дани», о приходе в Киев Аскольда и Дира, о призвании Рюрика и о вокняжении в Киеве после убийства Аскольда и Дира сына Рюрика, Игоря, и 6428 (920) год, под которым рассказывается о походе Игоря на Константинополь.

Рассказ о «начале Руси» композиционно структурирован и охватывает ряд сюжетов разного типа и происхождения: социогенетические легенды, племенные исторические предания, дружинные сказания, сведения, почерпнутые из византийских источников. Эти разновременные и разнотипные сюжеты представлены как единый нарратив, цельность которого – по крайней мере, хронологическая – подчеркивается летописцем фразами, вводящими каждый новый сюжет: «В си же времена…», «Во времена же Кыева…» и др. В летописном повествовании, таким образом, выстраивается последовательная история возникновения «земли Рускои»: основание ее главного города Киева – первый поход на Царьград – установление отношений с Хазарией – утверждение в Киеве Игоря, сына Рюрика, когда его войско «прозвашася Русью». Все «побочные», бросающие тень на легитимность Игоря сюжеты изменены и расположены таким образом, чтобы передача власти от Рюрика Игорю была единственно возможной. Кий не выступает здесь в роли князя. Рассказ о походе руси на Царьград (основанный на тексте Продолжателя Георгия Амартола и составляющий в ПВЛ отдельную статью 866 г.) помещен вместе с сообщением о правлении императора Михаила III перед Сказанием о призвании, причем имена Аскольда и Дира в нем не упоминаются, а об их вокняжении в Киеве сообщается кратко и перед пересказом сказания о Рюрике: тем самым, Аскольд и Дир оказываются никоим образом не связанными с ним. Олег же представлен воеводой Рюрика и Игоря, не играющим самостоятельной роли до своего похода в Византию, который описан под 922 г. (после неудачного похода Игоря). Таким образом, роль первого русского князя, владеющего Киевом и всей «Русской землей», в НИЛ безусловно отводится Игорю. Эпизод вокняжения Игоря в Киеве завершает раздел о «начале земли Рускои» и, соответственно, «предысторию» Древнерусского государства; дальнейшие, «исторические», события излагаются в отдельных датированных статьях.

Такая репрезентация предыстории и ранней истории Руси, по мнению А. А. Шахматова и последующих исследователей, была унаследована НПЛ от Начального свода 1090-х гг.

Очевидные расхождения в последовательности и атрибуции сюжетов (событий) в НПЛ и ПВЛ многократно отмечались, но, признавая, что НПЛ отражает, в том числе и на этом отрезке, более ранние, нежели ПВЛ, чтения Начального свода, все историки реконструируют раннюю историю Руси в соответствии с ее репрезентацией в ПВЛ, а не в НПЛ. Именно ее восстанавливает А. А. Шахматов и для Древнейшего свода. И это естественно. Вряд ли могут быть сомнения в том, что героем повествования о захвате Киева был именно Олег, как в ПВЛ, а не Игорь (в противном случае включение Олега в сказание – пусть и на вторых ролях – не мотивировано), и что поход Олега в Византию предшествовал походу Игоря.

Возникает вопрос, почему и на основании каких источников автор ПВЛ восстановил более достоверную историческую последовательность событий, если текст ПВЛ на этом участке вторичен по отношению к Начальному своду.

Главной причиной, по которой составитель ПВЛ не мог в этой части следовать Начальному своду, считается его знакомство с русско-византийскими договорами X в. Древнейший из них был составлен от имени «великого князя» Олега (каковым в Начальном своде Олег не являлся), а договор от имени Игоря был более поздним, нежели Олегов, что легко могло быть установлено по приводимым в договорах датам. Однако согласование текста Начального свода с договорами совершенно не требовало радикальной переработки повествования о захвате Киева и вообще принципиального изменения роли Олега – достаточно было поменять местами рассказы о походе на Константинополь Игоря (в НПЛ под 920 г.) и Олега (в НПЛ под 922 г.).

Opinio communis о вторичности этого текста в ПВЛ опирается на наблюдение А. А. Шахматова об употреблении двойственного числа «придоста» в рассказе о захвате Олегом (Игорем) Киева в ПВЛ вместо единственного числа, которое должно бы было стоять здесь (как и в других случаях), если бы речь шла об одном Олеге. Форму «придоста» А. А. Шахматов объяснил как пропущенный и не исправленный составителем ПВЛ реликт Начального свода, где действуют два героя, Игорь и Олег. Однако в тексте НПЛ, отразившем Начальный свод, двойственное число чередуется с множественным (привожу глаголы в той последовательности, как они встречаются в тексте: «налезоста», «поидоша», «приидоша», «узреста», «испыташа», «потаистася», «излезоста» и т. д.), а в той фразе, в которой в ПВЛ читается «придоста» («и придоста къ горамъ хъ Києвьскимъ. и оувидѣѠлегъ. ѩко Ѡсколдъ и Диръ кнѧжита»), в НПЛ стоит «приидоша» («и приидоша къ горам кыевъскым, и узрѣста городъ Кыевъ, и испыташа, кто в немъ княжить»), т. е. можно предполагать, что и в Начальном своде глагол читался во множественном, а не двойственном числе. В таком случае предполагаемый источник ПВЛ не имел того единственного чтения, на котором основывается мнение о вторичности рассказа о захвате Киева в ПВЛ. Каким же образом тогда глагол «придоста» в двойственном числе мог появиться в тексте ПВЛ? Тот же глагол и также в двойственном числе (употребленном вполне уместно, поскольку относится к Аскольду и Диру) читается в ПВЛ чуть ниже: «Асколд же и Дир придоста» (в НПЛ эта фраза отсутствует). Не мог ли составитель ПВЛ, используя источник, отличный от Начального свода, сделать ошибку, списав нужный глагол, но не в той форме, из нижележащей строки?

Против вторичности текста ПВЛ о захвате Олегом Киева говорит и ряд других обстоятельств. Во-первых, рассказ в НПЛ подвергся сокращению: опущены фразы о посажении мужей в Смоленске (Смоленск просто упоминается) и о взятии Любеча; приглашение Аскольду и Диру, выраженное пространной прямой речью, где указывается на родство с ними приплывших («да придѣта к намъ к родомъ своимъ»), заменено краткой констатацией «и съзваста Асколда и Дира». О том, что текст НПЛ (Начального свода) подвергся сокращению, а не был, напротив, расширен автором ПВЛ, говорят образовавшиеся в результате сокращения несогласованности. Например, грамматически однородные глаголы «испыташа» и «реша» во фразе «и испыташа, кто в немъ княжить; и рѣша: “два брата, Асколдъ и Диръ”» относятся к разным действующим лицам: в первом случае это Игорь (с Олегом), во втором – киевляне, но указание на второй субъект отсутствует. Во-вторых, невразумителен в НПЛ эпизод представления героев купцами и укрытия их воинов: «Игорь же и Олегъ, творящася мимоидуща, и потаистася в лодьях, и с малою дружиною излѣзоста на брегъ, творящася подугорьскыми гостьми». Если следовать этому тексту, то Игорь и Олег, притворившись, что они плывут мимо Киева, сами спрятались в ладьях («потаистася»), но затем вышли на берег вместе с «малою дружиною», выдавая себя за купцов. Описание же в ПВЛ представляет действия в логической последовательности: приплыв к Киевским горам и узнав о княжении Аскольда и Дира, Олег прячет в ладьях своих воинов, подплывает к Угорскому и посылает к Аскольду и Диру, приглашая их на берег. В-третьих, в этом же пассаже летописцы по-разному интерпретируют слово «угорьское». Составитель ПВЛ приводит его в качестве топонима, обозначающего место, где остановился Олег, и существующего, как он поясняет ниже, и в его время («и приплу подъ Оугорьское. похоронивъ вой своьх…», «еже сѧныне зоветь Оугорьскоє. кде ныне Ѡльминъ дворъ»). В НПЛ слова «под Угорьское» поняты как наименование купцов – «творящася подугорьскыми гостьми», т. е. купцами, плывущими к венграм, или купцами-венграми. Очевидно, что упоминание здесь венгров является анахронизмом, более того, особые купцы-«венгры», в отличие от купцов-«гречников», не выделялись в отдельную категорию; для конца IX в. естественными были торговые плавания в Византию, что и должно было придать правдоподобие уловке Олега. Наконец, в-четвертых, в НПЛ присутствует уточняющая вставка, подчеркивающая главенствующую роль Игоря, но придающая нелогичность повествованию: «Слѣзъшима же има (Аскольд и Дир. – Е. М.), выскакаша прочий воины з лодѣи, Игоревы, на брегъ». Если точно следовать этому тексту, то на Аскольда и Дира накинулись воины только Игоря, тогда как воины Олега остались в укрытии (?).

Если НПЛ действительно полностью или почти полностью воспроизводит текст Начального свода, то указанные разночтения свидетельствуют о том, что автор ПВЛ использовал в качестве своего источника не текст Начального свода. Более того, трудно предположить, что составитель ПВЛ сам, без опоры на письменные источники, мог бы радикально переработать повествование, восстановив место Олега в начальной истории киевских князей. Вероятнее, что речь должна идти не о первичности или вторичности текста ПВЛ по отношению к тексту Начального свода, а о том, что все эти сюжеты, равно как и представленная в ПВЛ их взаимосвязь и последовательность, восходят не к Начальному, а иному своду, в котором с Начальным сводом совпадали (частично) сюжеты, но принципиально различалась их трактовка, привязка к известным по устным преданиям лицам, хронология относительно друг друга, а также их текстовое воплощение.

Кардинальное расхождение «взглядов на мир» (worldviews) составителей Начального свода и ПВЛ уже отмечалось в новейших исследованиях. Оно проявляется и в идейной направленности Введения, и в интерпретации библейских сюжетов, и в отношении летописцев к знамениям, к роли ангелов в жизни людей и пр. «Идеологическая программа» Начального свода «ориентирована на модели византийской хронографии и апокалиптики и рассматривает историю Русской земли в перспективе, которую можно определить как “имперско-эсхатологическую”». Составителя же ПВЛ интересуют прежде всего истоки Русской земли («откуду есть пошла Руская земля»), ее происхождение и начала, восходящие к распределению «уделов» между сыновьями Ноя и разделению языков после Вавилонского столпотворения. Составитель Начального свода решительно модифицировал предшествующую традицию: «с тем же радикализмом и прямолинейностью» он создал новое Введение к летописи, отказавшись от библейского зачина (разделения земли между сыновьями Ноя), разбил рассказ о полянах вставкой из хронографа о походе руси, хронологизировал повествование, разрывая цельный рассказ годовыми датами. К отмеченным А. Тимберлейком и А. А. Гиппиусом новациям составителя Начального свода можно добавить и реинтерпретацию взаимоотношения сюжетов об Аскольде и Дире, Олеге и Игоре. В «имперско-византийской перспективе» Игорь представляется единственным легитимным правителем Руси. Альтернативы этому варианту «начал Руси» в Начальном своде элиминированы.

Таким предшествовавшим Начальному своду источником ПВЛ в случае с Введением и рядом других пассажей, по предположению А. А. Гиппиуса, был свод 1073 (по датировке А. А. Шахматова) или 1072 г. (по мнению А. А. Гиппиуса). В этом своде, вероятно, Сказания о первых русских князьях уже существовали в композиционно и текстуально сложившемся виде и включали легенду о Кие и о «хазарской дани», сказания о Рюрике и походе Аскольда и Дира на Константинополь (вероятно, изначально не связанные друг с другом), историю захвата Киева Олегом, последующие деяния Олега (часть которых была опущена в Начальном своде), повествования о неудачном походе Игоря и его смерти у древлян. К этому своду, радикально переработанному составителем Начального свода, автор ПВЛ вынужден был вернуться, чтобы восстановить последовательность событий, согласующуюся со сведениями оказавшихся в его распоряжении новых документов.

Однако при всем различии трактовок ранней истории Руси и свод 1072/1073 г., и Начальный свод сходились в одном – «начало Руси» связано с вокняжением в Киеве пришедшего с севера вождя (будь то Олег или Игорь). Казалось бы, от первого киевского князя, деяниями которого открывается история Древней Руси как единого целого, и могли бы вести летописцы род русских князей, которые в таком случае должны были бы стать Ольговичами или Игоревичами, но никак не Рюриковичами. Тем не менее, летописная традиция последней четверти XI в. упорно связывает киевского князя Игоря родственными узами с Рюриком, представляя последнего предком русских князей.

Сказание о Рюрике имеет, по вполне справедливому общему мнению, ладожско-новгородское происхождение и восходит к устной традиции, возникшей еще в IX в.. Представленное в ПВЛ и НИЛ в качестве социогенетической легенды – предания о происхождении в Новгороде верховной власти в результате приглашения местных правителей и в соответствии с договором-рядом, – в первоначальном своем виде, как можно предполагать, сказание имело существенно иную форму.

Его состав и характер определялся прежде всего тем, что Рюрик и его «дружина» были носителями скандинавской культуры, в том числе традиционных форм словесности, поэтических (хвалебная скальдическая и героикоэпическая песни) и прозаических (повествования сагового типа). И эпическая песнь, и повествование типа саги были прежде всего сказаниями о деяниях, героем которых выступал вождь, предводитель викингского войска. Наиболее близки к подобным нарративам (и вероятно, по крайней мере частично, восходят к ним) так называемые «саги о викингах» – записанные в XIII–XIV вв. рассказы о деятельности прославленных викингских вождей (например, о Рагнаре Лодброке, завоевателе Англии, Хрольве Пешеходе, обосновавшемся во Франции, и др.). Ряд саг этого вида посвящен приключениям викингов в Восточной Европе. Герои этих саг, за редким исключением, не отождествимы с летописными князьями, что неудивительно, поскольку лишь в исключительных случаях предводители викингских отрядов обретали власть на чужбине, подавляющее же их большинство погибало или возвращалось на родину. Основное содержание «викингских саг» составляют разнообразные приключения, прежде всего военные столкновения «на востоке» (как правило, на северо-западе Восточной Европы), которые заканчиваются победой героя – обретением им власти в завоеванном «государстве» и звания конунга. По крайней мере часть «восточноевропейских» сюжетов и устойчивых мотивов формировалась в результате вполне реальных походов викингов на восток. Сказание о Рюрике, получившее впоследствии форму этиологической легенды, складывалось в скандинавской дружинной среде и должно было иметь форму, присущую этой культурной среде. Это, видимо, было повествование об удачливом военном вожде, ставшем конунгом в богатом «городе». Именно таким должен был видеться своим дружинникам Рюрик – предводитель одного из многих военных отрядов скандинавов, действовавших в IX в. в Поволховье и контролировавших северо-западную часть Балтийско-Волжского пути, который сумел силой, хитростью или дипломатическими талантами добиться власти. Содержание подобных повествований было стереотипно: описание воинских доблестей героя, его боевых побед и рассказ о главном достижении его жизни – обретении «конунгства», в котором он успешно правит вплоть до своей смерти. Типичность подобного рода нарративов позволила А. Стендер-Петерсену назвать сказание «сагой о Рюрике».

Форма и состав сюжетов и мотивов первоначального сказания, естественно, неустановимы, однако некоторые их отголоски сохранились, как представляется, в дошедших до нас текстах, что позволяет сделать попытку хотя бы в общих чертах охарактеризовать его.

Не исключено, что сказание о Рюрике изначально имело поэтическую форму или включало поэтический текст – хвалебную песнь (драпу). На это, как кажется, указывают стилистические особенности текста НПЛ. В нем присутствуют многочисленные пары формульного типа, образованные существительными («рать велика и усобица»), глаголами («владети и рядити», «княжити и владети») и прилагательными («дружина многа и предивна», «земля велика и обилна», «муж мудр и храбор»). Ни одно из этих парных выражений не является устойчивым для летописных текстов словосочетанием: определение «велика» к слову «рать» встречается неоднократно, но оно естественно для описания военных действий и не носит признаков формульности. Слова «рать» и «усобица» встречаются в сочетаниях с другими обозначениями нарушения порядка: «рать и нестроение», «крамолы и усобицы», но как окказиональные, а не формульные словосочетания. Другие словосочетания не отмечаются вообще. Значительная часть приведенных выражений устранена как в ПВЛ и восходящих к ней летописях, так и в новгородских летописях, восходящих к Владычному своду (исключение составляют правовые формулы, число которых, напротив, увеличено: ср. в Ипат. «по рлду по праву»).

Так, в НIVЛ аналогичные выражения слегка меняются, теряя формульность: «рать велия, усобица», «иже бы володил нами и рядил ны и соудил в правду», «вся земля наша добра и велика есть, изобилна всем». Особенно показательно распределение в тексте НПЛ семи прилагательных, из которых два входят в устойчивые словосочетания («люди новгородские» и «белая веверица», ср. в Лавр.: «по беле и веверице»). Остальные носят поэтико-описательный характер: «рать велика и усобица», «земля велика и обилна», «дружина многа и предивна». В ПВЛ эти словосочетания, кроме «земля велика и обильна», которое входит в формулу призвания, отсутствуют. Используемые в двух других словосочетаниях прилагательные по своему значению близки к хвалебным поэтическим эпитетам. Существенно и то, что оба словосочетания, в которых они встречаются, образуют формульные пары: в первом случае – существительных («рать и усобица»; в других летописях нет ни только прилагательного, но отсутствует и слово «рать», т. е. утрачена парность существительных), во втором – прилагательных («многа и предивна»). Парные формулы и хвалебные эпитеты – характерные приметы эпического стиля (ср. летописную характеристику Святослава, которая, по общему мнению, основанному на тех же показателях, восходит к хвалебной песни). Таким образом, стилистические особенности Сказания в НПЛ свидетельствуют о вероятности того, что за записанным в ней пересказом стоит поэтический текст. Он мог представлять собой как цельную эпическую поэму, так и – что более вероятно, исходя из скандинавских аналогий, – прозаический текст с включенной в него хвалебной песнью.

К числу эпических мотивов, следы которых могут быть обнаружены в сказании, принадлежит, во-первых, упоминание о приходе Рюрика в Ладогу (Новгород): «Изъбрашася 3 брата с роды своими, и пояша со собою дружину многу ипредивну» (ср. в Ипат.: «изъбрашасѧтриѩбрата. с роды своими. и поѩша по собѣвсю Русь»), в котором содержится хвалебная парная формула. Возможно, за этой краткой фразой стоит традиционный эпический мотив сбора вождя (князя, богатыря) в поход, включающий характеристику дружины (войска).

Во-вторых, отголоском рассказов о каких-то воинских деяниях Рюрика (о борьбе с другими отрядами викингов или местными племенами), возможно, служит читающееся в новгородских летописях упоминание о войнах, ведение которых в разных летописях приписывается то Олегу и Игорю, то Рюрику. В НИ Л оно следует за дублирующими друг друга характеристиками Игоря и Олега и предваряет рассказ об их походе на Киев: Игорь «бысть хра-боръ и мудръ. И бысть у него воевода, именемъ Олегъ, муж мудръ и храборъ. И начаста воевати, иналѣзоста Днѣпрь рѣку…». А. А. Шахматов указывал, что предложение «начаста воевати» в НИЛ не имеет связи с повествованием о Рюрике, и относил его к последующему рассказу о захвате Игорем и Олегом Киева, усматривая в нем зачин нового сюжета. Этой интерпретации соответствует двойственное число глагола «начаста», относимого к Игорю и Олегу. Однако, в СIЛ и НIVЛ эта фраза контекстуально связана с Рюриком: указав, где сели братья, летописец продолжает «и начата воевати всюду», после чего следует «И от тех варяг…». Как местоположение фразы, так и употребление формы множественного числа («начата») указывает на то, что фраза отнесена к Рюрику и его братьям: рассевшись по своим городам, они «начали воевать». Можно предполагать, что ее отнесение к Олегу и Игорю принадлежит составителю Начального свода, но автор Владычного свода предпочел иной, более ранний вариант, в котором она суммировала один или несколько эпизодов воинских деяний Рюрика.

В ПВЛ указание на войны Рюрика отсутствует, но статья 862 г. завершается (после рассказа о поселении Аскольда и Дира в Киеве) фразой: «Рюрику же кнѧжѧщю в Новѣгородѣ». В последующем тексте Сказаний о первых русских князьях сообщение о княжении является своего рода связкой, соединяющий различные сюжеты в истории князя: так, захватив Киев, «сѣде Ѡлегъ кнѧжа в Києвѣ. и рече Ѡлегъ се буди мати градомъ рускими», за чем следует рассказ об установлении им порядка и строительстве городов. Вслед за текстом договора 911 г. сообщается, что «живѧше Ѡлегъ миръ имѣа ко всѣм странамъ. кнѧжа в Києвѣ», после чего следует рассказ о его смерти. После смерти Олега «поча кнѧжити Игорь». Вернувшись из византийского похода, Игорь «нача кнѧжити въ Киевъ» и отправился собирать древлянскую дань. Если в первом и третьем случаях можно предположить простую констатацию факта (Олег убил Аскольда и Дира и вокняжился в Киеве, Игорь унаследовал княжение после Олега), то в двух других такая констатация не нужна: и Олег, и Игорь отправляются в Византию, уже являясь киевскими князьями. Предшествуя повествованиям о смерти князя, эта фраза скорее отмечает в самом общем виде деятельность вернувшегося из похода князя: наведение порядка, суд, сбор даней и пр. – деятельность, которая летописца не интересует и о которой он рассказывать не собирается, но констатировать которую считает необходимым. Неслучайно эта констатация в обоих случаях имеет одинаковую вербальную форму: князь «нача кнѧжити въ Киевъ… иприспѣ ѡсень…». Именно «административная» деятельность князя перечисляется в том единственном пассаже, где за этой фразой не следует повествование о его смерти (о вокняжении Олега в Киеве). В ИВ Л сообщение о княжении Рюрика в Новгороде и его смерти отделены «пустыми» годами и статьями, заимствованными из византийских источников: о походе Аскольда и Дира на Константинополь, о воцарении императора Василия I, о крещении болгар: цельное сказание, завершавшееся смертью Рюрика, разорвано – так же, как оторвана от него и экспозиция. Возникает поэтому предположение, не может ли фраза «Рюрику же кнѧжѧщю в Новѣгородѣ» «обобщать» деятельность Рюрика в период его княжения, заменять пересказ не интересовавших летописца рассказов о событиях, происходивших в это время.

Наконец, в сказание о Рюрике входил договор-«ряд», на условиях которого Рюрик становился правителем. Именно эта часть сказания, очевидно, представляла наибольшее значение как для скандинавских дружин в Новгороде, так и для самих новгородцев. Для тех и других ряд был прецедентом первостатейной важности. Для первых он определял предоставляемые им права, для вторых – служил образцом приглашения князя на их собственных условиях. Бытование сказания в устной традиции поддерживалось перманентной актуализацией ряда как способа урегулирования отношений варяжских отрядов, нанимавшихся на службу к местным властям, с одной стороны, и как формы отношений Новгорода с киевскими князьями, с другой. Продолжение традиции приглашения князя в X в., вероятно, можно усмотреть в рассказе ПВЛ и НПЛ под 970 г. о приходе к Святославу новгородцев, «просѧще кнѧзѧсобѣ» и угрожающих, «аще не поидете к намъ то налѣземъ кнѧзѧ собѣ». Формулировка угрозы новгородцев перекликается со Сказанием о призвании варягов, где уставшие от усобиц словене и прочие решают «поискать себе князя». Заключение договора (докончания) между князем-«наемником» и новгородской знатью превращается со временем в норму, сохраняющуюся в Новгороде на протяжении всего его независимого существования. Память о прецеденте могли поддерживать также стабильные, хотя временами и нарушаемые, но затем восстанавливаемые даннические отношения с Киевом (еще Олег «оустави дани… Варѧгомъ. дань даѩти ѡт Новагорода»; в середине X в. Константин отмечает, что Новгород поставляет росам в Киев моноксилы; в 1014 г. Ярослав отказывается платить Владимиру новгородскую дань, но, по замечанию составителя ПВЛ, она выплачивалась вплоть до смерти Ярослава).

На протяжении X в. по мере славянизации войска и изменений в социально-политической жизни Новгорода сказание о Рюрике неизбежно должно было претерпевать изменения. И такие изменения обнаруживаются в сохранившихся текстах. К их числу относится включение мотива основания города, обязательного для «биографии» русского правителя, но совершенно невозможного для скандинавского конунга (поскольку в Скандинавии до XI в. города отсутствовали). В Ипат. он повторен даже дважды: сначала Рюрик «срубает» город Ладогу (в действительности существовавшую ко времени его прихода не менее 100 лет), а затем Новгород (укрепление на Городище?). Особый сюжет (или сюжеты) отражен, видимо, в сообщениях летописца о расселении братьев и о размещении Рюриком своих «мужей» в подвластных ему городах. Цель летописца в этих перечнях – очертить территорию владений Рюрика, достойную прародителя великокняжеской династии. О том, что эти списки существенно модифицированы летописцем, который внес в них названия городов, не существовавших во времена Рюрика, говорилось неоднократно. Однако важнее другой вопрос: чем располагал летописец для составления этих списков? С одной стороны, – и на это уже обращалось внимание – он ориентировался на приводимый ранее перечень племен, плативших варягам дань, и вообще на предшествующие перечни племен. С другой стороны, таким источником могли быть предания о покорении Рюриком северных племен, аналогичные преданиям о покорении среднеднепровских племен Олегом.

Судя по сохранившимся пересказам в летописных текстах, содержание исходного повествования постепенно концентрировалось вокруг наиболее актуального как для наемников, так и для местной элиты сюжета – «ряда». Именно его условия стоят в центре внимания дошедшего до нас рассказа, тогда как другие мотивы составляют «обрамление» ряда: причины и обстоятельства его заключения (немирье между славянскими и финскими племенами, призвание варягов, приход Рюрика) и его результаты – раздача городов «мужам» и установление единовластия Рюрика.

Также в связи со славянизацией сказания деяния Рюрика постепенно утрачивали актуальность, и отдельные сюжеты могли понемногу забываться. Не исключено также, что первоначальная «сага о Рюрике», создававшаяся в скандинавской дружинной среде, была, как и сказания об Олеге, пронизана скандинавскими культовыми, ритуальными и магическими представлениями дохристианского времени, которые постепенно теряли смысл, что вело к выпадению одних сюжетов и переосмыслению других. В ходе преобразования сказания о Рюрике еще в период его устной передачи могло произойти и его соединение с мотивом трех братьев – под влиянием аналогичных легенд о призвании (переселении) правителя, в которых, как правило, героями являются три (реже два) брата, а позднее – библейского сюжета о разделении земли между сыновьями Ноя.

Таким образом, изначальное сказание о Рюрике (его деяниях), видимо, еще в устной традиции трансформировалось в сказание о призвании – социоэтио-логическую легенду о происхождении власти.

Присутствовал ли в изначальном сказании или в его ранних, X в., вариантах сюжет о сыне Рюрика? В ПВЛ упоминание Игоря включено в завершающее сказание сообщение о смерти Рюрика: «Оумершю Рюрикови предасть кнѧженье своєѠлгови. ѡт рада имъ суща. въдавъ ему сынъ свои на руцѣ. Игорѧ. бысть бо дѣтескъ вельми». В НПЛ о смерти Рюрика не говорится вообще, а речь об Игоре заходит непосредственно после указания на смерть Синеуса и Трувора и начало единоличного правления Рюрика: «…и нача владѣти единъ. И роди сынъ, и нарече имя ему Игорь. И възрастъшю же ему, Игорю, и бысть храборъ и мудръ. И бысть у него воевода, именемъ Олегъ, муж мудръ и храборъ». Еще один вариант сообщения о родственной связи Рюрика и Игоря содержится в СIЛ и НIVЛ. Одновременно в них подчеркивается княжеский статус Олега: «Умре Рюрик, княжив лет 17 и предасть княжение свое Олгови, понеже ему от рода своего суща, и въда ему сын свои на руце, Игоря малого: бе бо детеск велми». Очевидно, что эта часть сказания – в отличие от всей остальной – не имеет устойчивой вербальной формы, равно как и постоянного места в повествовании. Такая изменчивость текста и контекста упоминания Игоря в качестве сына Рюрика свидетельствует об отсутствии его органической связи с самим повествованием.

Другим возможным свидетельством позднего и «умозрительного» происхождения связки, объединяющей Рюрика и Игоря, является место Игоря в устной традиции, легшей в основу Сказаний о первых русских князьях. Если Олег был героем обширного цикла сказаний, бытовавших как на севере (в Ладоге и Новгороде), о чем свидетельствуют варианты места его захоронения и атрибуция ему кургана около Ладоги, так и в Киеве, то летописные тексты позволяют связать с именем Игоря только два сказания: о неудачном походе на Царьград и о его смерти. В летописях рассказ о походе, помещенный под 941 г. (в ПВЛ) и 920 г. (в НПЛ), заимствован из Жития Василия Нового и хроники Продолжателя Амартола. Византийским текстом, как более авторитетным, было заменено восходящее к устной традиции повествование, в котором руководителем похода назывался Игорь и от которого сохранилось лишь описание греческого огня: «тѣмже пришедшимъ въ землю свою и повѣдаху кождо своимъ ѡбывшемъ и ѡлѧдьнѣмь ѡгни. ѩкоже молоньѩрече. иже на небесехъ Грьци имуть оу собе. и се пущающа же жагаху насъ. сего ради не ѡдолѣхомъ имъ». Этот фрагмент устных рассказов участников похода, о чем прямо говорится в тексте, видимо, не читался в Начальном своде, поскольку он не представлен и в НПЛ. Вряд ли, вместе с тем, он мог быть сочинен составителем ПВЛ или вставлен им на основе все еще передававшихся изустно сказаний о походе. Вероятнее, что в более ранних, нежели Начальный свод, летописных памятниках читался пересказ устного предания о походе Игоря, который автор Начального свода полностью заменил текстом Жития. Составитель же ПВЛ совместил текст Начального свода (выдержку из Жития) с записью устного предания в более раннем (1072/1073 г.?) своде, взяв из него описание греческого огня. Вероятно, таким образом, что в сводах, предшествовавших 1090-м гг., повествование о походе Игоря имело совершенно иной вид и было изложением устного сказания, восходившего к воспоминаниям участников похода. Естественно, что оно сложилось и бытовало прежде всего в Киеве.

Также южное происхождение имеет сюжет о смерти Игоря. По предположению В. А. Пархоменко, отметившего явно выраженное в тексте негативное отношение к Игорю, он сложился в древлянской среде, но вошел в фонд сказаний о киевских князьях и отразился, по А. А. Шахматову, уже в Древнейшем своде 1039 г.. Никаких следов других устных сказаний, связанных с именем Игоря, не обнаруживается. Включение же его в рассказ о захвате Олегом Киева носит вторичный характер, и изначально сказания об Олеге и об Игоре не были связаны между собой, более того, «взаимные отношения Олега и Игоря не были, очевидно, определены источниками» (имеется в виду, письменными), что и позволило варьировать их в Начальном своде и ПВЛ.

Таким образом, в устной традиции, использованной летописцами XI в. для реконструкции ранней истории Руси, существовали три независимые группы исторических преданий: новгородская, героем которой был Рюрик; новгородско-киевская, в которой большая часть сюжетов была связана с Киевом и именем Олега, и собственно киевская (южнорусская) об Игоре. Наиболее развитым и имевшим общерусское распространение был цикл сказаний об Олеге. Именно он, согласно А. А. Шахматову, был в наиболее полной (близкой по составу к ПВЛ) форме отражен еще в Древнейшем своде, составляя ядро Сказания о первых русских князьях. Традиция же об Игоре была представлена в нем упоминаниями о покорении им восточнославянских племен и кратким повествованием о его смерти.

Включение сказания о Рюрике в летопись – редчайший случай – имеет terminus ante quem: в конце 1050-х или начале 1060-х гг. именем Рюрик называется старший сын Ростислава Владимировича, внука Ярослава Мудрого, родившегося около 1040 г. (в 1038 г.?). К этому времени сказание о Рюрике должно было быть не только включено в летопись, которая отражала представления об истории восточного славянства, но и прочно закрепиться в династическом сознании древнерусского княжеского клана: свое происхождение они должны были уже прочно связывать с именем Рюрика. Сложная судьба Ростислава, не получившего удела, поскольку его отец, Владимир Ярославич, умер раньше Ярослава, заставляла его быть особенно внимательным к выбору имени для своего старшего сына: «все претензии рода Ростислава на власть были связаны с тем, что он был сыном Володимира Ярославича, но именно ранняя смерть Володимира Ярославича и мешала этим претензиям осуществиться». Имя старшего сына, в еще большей степени, чем имена последующих сыновей (Володарь и Василько), должно было апеллировать к династической традиции и напомнить о принадлежности Ростислава и его потомков к единой семье древнерусских князей и, соответственно, об их праве на удел в Русском государстве. Имя «Рюрик» не могло бы выполнять подобную функцию, если бы сказание о нем уже не являлось частью «официальной», признанной в обществе истории Руси, а Рюрик не воспринимался в княжеской среде основателем их рода.

«Официальная» история Руси творилась в Киеве. Чтобы стать и признаваться краеугольным камнем династическо-государственной истории Руси, сказание о Рюрике должно было быть хорошо известно в Киеве и присутствовать в одном из киевских сводов. Вряд ли впервые включенный в местную, новгородскую летопись только в 1050 г., как полагал А. А. Шахматов, рассказ о Рюрике (к тому же связанный уже с «историческими» киевскими князьями) мог к концу 1050-х гг. завоевать такой авторитет в Киеве, чтобы побудить Ростислава Владимировича назвать своего сына Рюриком. По предположению Д. С. Лихачева, источником летописного текста (добавлю – составленного в Киеве) послужила устная информация Вышаты или Яна Вышатича, включенная Никоном в свод 1072/1073 г.. Надо сказать, что Ян Вышатич очевидным образом не мог быть передатчиком сказания, поскольку его деятельность приходится на время, существенно более позднее, нежели рождение Рюрика Ростиславича. Слишком поздним представляется и свод Никона как первая летописная запись сказания о Рюрике. Существенная роль же Вышаты в переносе сказания из Новгорода в Киев в принципе возможна. После неудачного похода Владимира Ярославича на Константинополь 1043 г. Вышата, сын новгородского посадника Остромира, назначенный воеводой при Владимире, проводит три года в византийском плену и затем возвращается в Киев. Именно в это время он и мог распространить в Киеве повествование о первом новгородском князе Рюрике. Позднее Вышата оказывается тесно связан с Ростиславом Владимировичем: в 1064 г. он вместе с ним бежит в Тмуторокань. Воевода отца, Вышата, как следует из событий 1064 г., оставался в близких отношениях с Ростиславом, и именно по его подсказке Ростислав мог выбрать имя «Рюрик», еще только недавно приобретшее особое значение для русского княжеского рода.

Однако при всей привлекательности подобного предположения оно вызывает существенные сомнения. Во-первых, слишком невелик временной «зазор» для распространения и закрепления в сознании княжеского рода представления о Рюрике как его первопредке. Во-вторых, вряд ли один информатор, даже такой авторитетный, как воевода Вышата, мог внедрить в сознание верхушки древнерусского общества, ведшей свое происхождение от Игоря, новое генеалогическое построение. В-третьих, тесные связи киевских князей с Новгородом отнюдь не ограничивались 1040-ми гг.

Прежде чем определить возможное время переноса новгородского сказания о Рюрике в Киев и его включения в летопись, представляется важным обратиться к вопросу о том, чем могло привлечь киевского летописца сказание о Рюрике и что могло заставить его положить это сказание в основу всего здания истории восточного славянства, связав Рюрика родственными узами с Игорем. Ведь в Киеве не только известны были предания об Олеге и Игоре, первых русских князьях, но очевидна была и генеалогическая цепочка Ярослав – Владимир – Святослав – Игорь. Несомненным предком, от которого пошел род русских князей, был Игорь. Однако сказание о Рюрике содержало принципиально важный для русского общества последней четверти X – начала XI в. мотив легитимности власти. Заключение Рюриком ряда с местной знатью придавало его правлению изначальную законность. Он правил не как захватчик или узурпатор, а «по ряду по праву». Он вокняжился в период безвластия у призвавших его племен и тем спас их от «ратей великих и усобиц», разделил власть со своими братьями и затем «приял власть един» после их смерти, не нарушив принцип «не преступати в жребий братень» (как сыновья Ноя и как завещал Ярослав Мудрый своим сыновьям). Законность единоличной власти Рюрика не могла быть оспорена. Не так обстояло дело с властью Олега и Игоря. В предании о захвате Киева Олег выступает в качестве предводителя войска, хитростью и силой утвердившегося в Киеве. Его право на власть – как и любого другого викингского вождя – основывается на силе и удаче; никаких других обоснований законности его правления и не требовалось в той воинской среде, в которой формировались предания о нем. Однако именно против права силы и выступали древнерусские летописцы. Не имела, очевидно, обоснований в устной традиции – до его соединения с Рюриком – и легитимность правления Игоря (можно предполагать, что о его происхождении, так же как и о происхождении Олега устная традиция сведений не сохранила). Изображение же его сыном пусть и не киевского, но первого правителя на Руси, обретшего власть законным путем, сразу же придавало Игорю статус неоспоримого, «порфирородного», законного князя. Не случайно, составитель Начального свода вносит в текст сказания о захвате Киева обоснование легитимности вокняжения в Киеве пришельца из Новгорода ссылкой на княжеское происхождение Игоря, сына Рюрика: «вы нѣста кнѧзѧ. ни рода кнѧжа. но азъ есмь роду кнѧжа».

Естественной казалась летописцам связь Игоря именно с Рюриком еще, видимо, и потому, что в исторической памяти, восходящей к временам, когда с севера шел поток скандинавских отрядов, запечатлелось устойчивое представление о приходе киевских князей в древности с севера, «из Новгорода»: Аскольда и Дира, Олега, Игоря. Это же движение повторяли киевские князья, которые сажали своих сыновей, занимавших впоследствии киевский стол, в Новгороде: Игорь – Святослава, Святослав – Владимира, Владимир – Ярослава. Приход Игоря с севера, от Рюрика, полностью вписывался в эту модель отношений Киева и Новгорода.

Если, действительно, сказание о Рюрике, уже в форме сказания о призвании, служило целью легитимизации династии киевских князей, происходящих от Игоря, то его соединение с именем Игоря должно было произойти в такой момент русской истории, когда законность их власти могла быть поставлена под сомнение или оспорена. Таких моментов было, насколько можно судить по летописной реконструкции событий X – начала XI в., по меньшей мере, два. Первый приходится на период борьбы Ярослава Владимировича за киевский стол. Его претензии на Киев после смерти Владимира не могли считаться законными: Святополк был старшим среди братьев (если же он был сыном Ярополка, то являлся старшим в поколении Ярослава, будучи сыном старшего из Святославичей) и имел законное право занять главный стол Руси. Поэтому Ярославу требовалось обоснование своих притязаний. Находясь длительное время в Новгороде, Ярослав и его дружинники имели полную возможность познакомиться со сказанием о призвании Рюрика и использовать его, связав с историей киевских князей-Игоревичей. Право на власть Ярослава в Киеве подтверждалось легитимностью новгородских князей и традицией их перемещения из Новгорода в Киев.

Второй, еще более острый момент сложился после смерти Святослава. В это время в различных частях Руси еще существовали самостоятельные, не связанные родством с киевскими князьями-«Игоревичами» правители: таковым был Рогволод в Полоцке, скандинавская династия в Пскове, оставившая богатый некрополь с камерными гробницами, возможно, некий Туры в Турове (время его правления неизвестно). Летописцы упоминают о них случайно и вскользь: они создают историю рода современных им князей-Рюриковичей, единственно законных правителей Руси. Однако, чтобы стать таковыми, потомкам Игоря нужно было одержать победу в тяжелой борьбе и с главами местных племенных объединений (ср. рассказ о покорении древлян), и с укрепившимися в других центрах скандинавскими же вождями. Рассказ о захвате Владимиром Полоцка, облеченный в форму легенды о сватовстве Владимира, отражает жестокое противостояние киевских и полоцких князей, и трудно предполагать, что сопротивление в других центрах было менее ожесточенным. Разумеется, исход борьбы зависел от военной силы сторон, и киевские князья обладали военным преимуществом, но идеологическое обоснование их права на верховную власть на всей территории Руси также было крайне необходимо. Сидевший на протяжении примерно десяти лет в Новгороде Владимир, как и Ярослав, должен был познакомиться здесь с историей Рюрика, первого новгородского князя, и мог использовать ее против своих противников: «вы нѣста князя, ни роду княжа, нь азъ есмь князь, и мнѣ достоить княжити». Отсутствие сведений о происхождении Игоря (не имевшихся изначально или, скорее, забытых вследствие утраты актуальности), но известность того, что он пришел в Киев с севера, т. е. из Новгорода, позволяли с легкостью установить его родственную связь с Рюриком.

Таким образом, представляется, что новгородское сказание о Рюрике, возникшее в конце IX – начале X в., в период его устного бытования в Новгороде на протяжении X в. было переосмыслено в сказание о призвании, и акцент был перенесен с деяний Рюрика на заключенный им ряд, который воспринимался как прецедент в политической системе Новгорода. Как главный инструмент легитимизации ряд стал центром повествования, вокруг него концентрировались те эпизоды сказания, которые объясняли его происхождение, характеризовали его условия и демонстрировали его результаты. В конце X – начале XI в. в условиях острой политической борьбы киевских князей за верховную власть на Руси сказание о призвании было воспринято как сообщение о первом легитимном правителе на Руси, пришедшем к власти «по праву», и интерпретировано в качестве генеалогического предания, утверждающего законность власти князя Игоря и его потомков. В это время сказание превращается из местного в общегосударственное и кладется в основу построения начал Руси. Можно полагать, что в этом качестве сказание о призвании было включено уже в первое систематическое изложение ранней истории Древнерусского государства – в Древнейший летописный свод конца 1030-х гг.

(Впервые опубликовано: ДГ. 2005 год. М., 2008. С. 47–75)

 

К вопросу о происхождении знаков Рюриковичей

Е. А. Мельникова

Изображения двузубцев и трезубцев на древнерусских монетах и разнообразных предметах уже в XIX в. были определены как лично-родовые эмблемы князей Рюриковичей. До последнего времени считалось, что они появляются во второй половине X в., и их возникновение связывалось с именем князя Святослава Игоревича (ум. 971 или 972 г.); предполагалось, впрочем, что знаки могли появиться уже при князе Игоре (ум. 944 или 945 г.). Наиболее распространено предположение о североевропейском происхождении знака, которое обосновывается, прежде всего, скандинавскими корнями династии Рюриковичей. Однако скандинавской культуре довикингского и викингского времени несвойственен сам принцип владельческих знаков, которые появляются в форме руноподобных тамг не ранее XII в.. В ней также отсутствуют символические изображения, которые можно было бы связать с репрезентацией властных функций. Не прослеживается в скандинавской традиции и изобразительный мотив в виде двузубца или трезубца. Делались попытки сопоставить знаки Рюриковичей с изображением сокола, представленным в скандинавском декоративном искусстве (прежде всего, на металлических наконечниках ножен мечей, а также в виде отдельной накладки, экземпляр которой был найден при раскопках поселения Бирки в 1980–1985 гг.), а также с рисунком военного корабля эпохи викингов – «дракара» с равновысокими носом и кормой. Однако первая интерпретация учитывает только знаки в форме трезубца, хотя древнейшие известные изображения знака– двузубцы. Второе предположение, более остроумное, тем не менее не находит подтверждений в изобразительном искусстве Скандинавии эпохи викингов: одновременные рисунки кораблей встречаются среди граффити на восточных монетах, на готландских «рисованных камнях» IX–X вв., на разнообразных предметах. Иконографически эти изображения сильно отличаются друг от друга, но ни одно не может быть прямо сопоставлено с древнейшими формами знаков Рюриковичей. Другое направление поисков прототипов знаков Рюриковичей связывает их с византийской христианской традицией: монограммой греческих букв а и ш, символизирующей изречение, приписываемое Иоанном Златоустом Иисусу Христу: «Аз есмь Альфа и Омега, начало и конец, Первый и Последний» (Откр 22:13). Однако использование христограммы в качестве княжеского знака в правление Святослава и тем более Игоря, бесспорно язычников, крайне маловероятно. Наконец, знаки Рюриковичей были сопоставлены с тамгообразными знаками на гробницах боспорских царей, но чрезвычайно большой временной разрыв препятствовал их сближению.

В последние десятилетия число известных изображений знаков Рюриковичей раннего времени (до конца X в.) существенно возросло, причем все они представлены на восточных монетах, поступавших в большом количестве в IX–X вв. в Восточную и Северную Европу. Еще в 1950-е гг. на восточных монетах из собраний Швеции были обнаружены многочисленные граффити. Позднее были выявлены рисунки, представляющие собой изображение двузубца или трезубца с треугольным завершением внизу. Уже при первой публикации они были сопоставлены с так называемыми знаками Рюриковичей, в первую очередь с наиболее ранними из известных: на печати Святослава Игоревича, на костяном кружке из Саркела и др. – и отнесены к категории амулетов-символов. Из шести монет с этим изображением, опубликованных И. В. Дубовым, И. Г. Добровольским и Ю.К. Кузьменко, три происходили из кладов Северо-Западной Руси (ДДК, №№ 73, 103) и Эстонии (ДДК, № 82, трезубец) первой половины XI в., одна из клада с младшей монетой 902/903 г., найденного у с. Погорелыцина в Беларуси (ДДК, № 72), происхождение двух неизвестно (из собраний Берлинского музея: ДДК, № 433 и Эрмитажа: ДДК, № 149). Датировка двузубцев временем правления Святослава (965–972 гг.) и трезубца временем правления Владимира Святославича основывалась на общепринятых представлениях о происхождении знаков Рюриковичей. Ныне обнаружено еще несколько изображений знаков Рюриковичей на восточных монетах, так что число монет с этим граффито теперь достигает шестнадцати (см. Табл. 1 и Рис. 1). Новые материалы позволяют существенно пересмотреть традиционные представления о времени происхождения и семантике знака на раннем этапе его существования.

Во всех случаях граффито занимает центральную часть поля одной из сторон монеты. Как и другие рисунки, двузубцы и трезубцы представлены двумя иконографическими типами: контурным, очерчивавшим «тело» предмета, и схематическим, линейным, дающим представление лишь о его важнейших конструктивных особенностях (ср. изображения молоточков Тора, крестов и др.). Контурный рисунок полностью сохранившихся двузубцев (№№ 3, 4, 5, 6, 9, 10, 15) отличается удлиненными нелегка отогнутыми наружу зубцами, удлиненным треугольным отростком внизу, который обрисован единой линией с основанием двузубца и не отделяется от него. Важнейшие элементы изображения: зубцы и острый треугольник под основанием – воспроизводятся и в линейном варианте изображения (№№ 1, 2, 7, 11, 12, 13). Оба типа двузубцев сосуществовали на всем протяжении их употребления, что свидетельствует о единстве и неизменности их семантики.

Наличие второго изображения на другой стороне монеты – распространенная особенность граффити этого типа, особенно двузубцев: в пяти случаях на обороте помещены рисунки стяга, ладьи, ножа, питьевого рога. Однако никаких иных рисунков на том же поле монеты, где изображен двузубец, не отмечено. Знак располагается в центре и занимает почти все поле монеты, что, видимо, указывает на важное значение, придававшееся этому символу. Сочетание изображений двузубцев и предметов дружинного быта – важный показатель среды, в которой функционировал знак Рюриковичей: княжеские дружины.

Таблица 1. Восточные монеты со знаками Рюриковичей

Уже в числе опубликованных в ДДК граффити была монета, не укладывавшаяся в традиционные хронологические рамки бытования знаков Рюриковичей: из клада Погорелыцины, зарытого, очевидно, в первое десятилетие X в. (№ 3). Новые материалы дают все основания пересмотреть существующую датировку. Древнейший комплекс с монетой, имеющей граффито в виде схематического двузубца (№ 1), содержит младшую монету чеканки 880–885 гг., что указывает на зарытие клада в конце IX или на рубеже IX–X вв. Чеканка монеты в 877/878 г. определяет время нанесения знака последними десятилетиями IX в. Эту датировку подтверждает клад из Погорелыцины с младшей монетой 902/903 г.: нанесение граффито на монету № 3 (дата чеканки самой монеты неопределима) должно быть отнесено к первому десятилетию X в. Временем до 940 г. датируется клад из Козьянок, где изображение двузубца представлено на монете, чеканенной в 910/91 1 г., т. е. было выполнено в 10-30-е гг. X в. Появление двузубца как символического знака, изображаемого на монетах вместе с предметами дружинного быта, ныне можно уверенно датировать концом IX – рубежом X в., временем возникновения единого Древнерусского государства и правления в Киеве князя Олега.

Рис. 1. Знаки Рюриковичей на восточных монетах

Надо отметить при этом, что изображение трезубца – несравненно более редкое, нежели двузубца (всего один случай – № 15), – появляется относительно поздно: на монете из клада, датируемого 1015 г.

Уже в первой половине X в. двузубец получает широкое распространение: он помещен на пяти монетах из различных комплексов. Общее же количество монет с двузубцами и трезубцами – шестнадцать – ставит граффито в один ряд с наиболее употребительными видами рисунков – после молоточков Тора и крестов (известно менее чем по десять изображений мечей, стягов, ладей, свастик).

Топография находок отчетливо указывает на их преимущественное распространение в древнерусском ареале: одиннадцать монет из шестнадцати происходят с территории Древней Руси. Лишь три монеты обнаружены в кладах в Скандинавии (№№ 1, 2, 5). Происхождение монеты № 6, хранящейся в Берлине, неизвестно: она могла быть привезена в Германию как из Швеции, так и из России или найдена в Прибалтике. Наконец, монета № 16 обнаружена на территории современной Эстонии. Очевидное преобладание монет с двузубцами в Восточной Европе бесспорно свидетельствует о функционировании знака именно в этом регионе.

Локализация древнерусских кладов, в которых найдены монеты с двузубцами, позволяет, как кажется, еще более сузить район их наибольшего распространения. Из девяти монет, происхождение которых известно, две – самые поздние – обнаружены в Северо-Западной Руси (№№ 14, 15), две – в Полоцкой земле (№№ 3, 7), а пять остальных – в кладах из Среднего Поднепровья (№№ 8,9,11,12, 13). Преимущественная и вряд ли случайная связь со Средним Поднепровьем, очевидно, свидетельствует не просто о «дружинном» характере граффито, а о его особом значении для дружин и ближайшего окружения великих киевских князей. Видимо, семантика знака отражала понятия, имевшие ценность в первую очередь для недавно возникшей и формирующейся в это время новой правящей военной элиты, сделавшей Киев своим центром.

Вместе с тем скандинавское происхождение этой элиты не дает само по себе оснований возводить знак Рюриковичей к североевропейским реалиям. Ближайшие иконографические аналогии знаку Рюриковичей, причем именно в форме двузубца с отростком внизу, известны лишь в Причерноморском степном регионе. До последнего времени они связывались по преимуществу с «царскими знаками» Боспора, т. е. датировались – самое позднее – первыми веками нашей эры. Ныне выявлена большая серия двузубцев и трезубцев схожего с ранними знаками Рюриковичей вида на предметах из хазарского ареала и датируемых VII–X вв. (с большим количеством прототипов в сасанидском Иране и аналогий в Волжской Булгарин, первом Болгарском царстве, позднее в Золотой Орде). Некоторые из них идентичны или чрезвычайно близки схематически изображенным знакам Рюриковичей на восточных монетах, т. е. наиболее ранним их рисункам. Двузубцы и трезубцы этого типа (равно как и их зеркально удвоенные изображения), по мнению В.Е. Флеровой, напоминают антропоморфную фигуру с воздетыми руками, т. е. центральную часть «священной триады». Они интерпретируются как символы верховной власти, отражающие представления о сакральности и божественности происхождения института верховной власти.

В 882 г., согласно условной дате «Повести временных лет», Олег утвердился в качестве верховного правителя в Киеве, где пересекались влияния двух крупнейших государств Юго-Восточной Европы, Хазарии и Византии. В договоре 911 г. Олег именуется «великим князем русским» – титулом, возможно, принадлежавшим переводчику договора на русский язык (по аналогии с современной ему титулатурой), но в любом случае отражавшим его представления о доминирующем положении Олега в формирующемся Древнерусском государстве. Как именно титуловался Олег, вокняжившись в Киеве и установив свою верховную власть над правителями покоряемых им восточнославянских племен, неизвестно. Однако уже в самом конце первой трети IX в. глава русов из, видимо, Волховско-Ильменского региона, ведших торговлю по Балтийско-Волжскому пути, обозначается тюркским термином «каган»: росы, пришедшие с византийским посольством в Ингельхейм, были направлены к Теофилу своим «королем» (гех), «именуемым каганом» (chacanus). Каганом продолжали обозначать «государя норманнов» в Византии и в 870-е гг.. Впоследствии, в XI в., так называются Владимир и Ярослав Мудрый. Видимо, в конце IX в., обосновавшись в Киеве, Олег принимает этот титул как специализированное обозначение верховного правителя, что имело не только социальное, но и символико-идеологическое, а может быть, и сакральное значение. В системе международной дипломатии использование титула «каган» должно было поставить нового русского князя в ряд крупнейших правителей раннесредневековой Юго-Восточной Европы: аналогично титуловались главы сначала аварского, а затем и – одновременно с Олегом – хазарского государств.

Можно предположить, что наряду с принятием хазарского титула была усвоена и хазарская символика высшей власти: предметы и/или изображения, использование которых являлось прерогативой верховного правителя. Появление знака Рюриковичей в качестве символа княжеской власти во второй половине X в. на монетах Владимира и Ярослава и на печатях, начиная со Святослава, предполагает, что и в предшествующее время он имел если не то же самое, то сходное содержание и являлся принадлежностью верховного правителя Древней Руси – великого киевского князя.

Таким образом, во второй половине IX в. правители крепнущего Древнерусского государства, вероятно, заимствуют как хазарский титул верховного главы государства, так и символ верховной власти в форме двузубца.

На протяжении первых трех четвертей X в. форма знака сохраняет устойчивость: это двузубец со слегка отогнутыми наружу или прямыми (в линейном варианте) зубцами и соединенным с основанием треугольным завершением внизу. Этот же тип двузубца представлен на печатях Святослава Игоревича и Ярополка Святославича. До начала правления Владимира знак не имеет индивидуализирующих признаков, которые появляются лишь в конце X – начале XI в. (у Владимира Святославича и Святополка Ярополчича / Владимировича).

Неизменность формы знака с момента его возникновения и до 980-х гг. позволяет заключить, что в конце IX–X в. он не являлся лично-родовым символом. Это содержание было приобретено им значительно позднее, не ранее последних десятилетий X в. На начальном же этапе он либо рассматривался как общеродовой знак Рюриковичей (что представляется менее вероятным), либо принадлежал лишь главе рода Рюриковичей – киевскому великому князю, верховному правителю Руси. Вероятно, он не являлся собственно государственной эмблемой, но служил символом персонифицированной в лице великого князя центральной власти.

(Впервые опубликовано: ДГ. 2005 год. М., 2008. С. 240–249)

 

Ряд в Сказании о призвании варягов и его европейские и скандинавские параллели

Е. А. Мельникова

Исследование Сказания о призвании варягов в составе «Повести временных лет» (далее – ПВЛ) и Новгородской первой летописи позволило не только установить, что договор местной элиты с вождем скандинавского отряда Рюриком являлся ядром, вокруг которого сложилось Сказание, но и в определенной степени реконструировать основные положения этого договора. Он заключался в условиях конфронтации племенных – славянских и финских – объединений на фоне скандинавского присутствия в Ладожско-Ильменском регионе. Обращение к одному из сильных викингских отрядов, возможно, уже обосновавшемуся в округе, было естественным средством, с одной стороны, защиты от «находников» и нейтрализации оседающих в регионе скандинавов, с другой – формирования надплеменных властных институтов.

Решение первой задачи – интеграции скандинавов в местном обществе – находит аналогии в истории англо-саксонской Англии и Франции. Между 878 и 890 гг. уэссекский король Альфред Великий заключил два договора с предводителем датского войска в Англии Гутрумом, второй из которых сохранился полностью на древнеанглийском и латинском языках. В 911 г. в Сен-Клер-сюр-Эпт Карл Простоватый пришел к соглашению с Роллоном (Хрольвом), вождем викингов, обосновавшимся в нижнем течении Сены. Эти договоры содержат некоторые сходные с древнерусским «рядом» условия.

Во-первых, они легитимизируют расселение скандинавов на определенной, как правило, оговоренной в договоре территории. Первая же статья договора Альфреда с Гутрумом определяет границы расселения данов: «Первое – относительно наших границ: вверх по Темзе и затем вверх по Ли и вдоль Ли к ее истокам…». По Сен-Клерскому договору Роллон получил в лен Руан и его окрестности. В результате этих договоров возникли новые территориально-политические образования: в Англии – Область датского права (Денло), во Франции – герцогство Нормандия.

В Сказании летописец перечисляет города (во времена «призвания» еще не существовавшие, но маркирующие соответствующие племенные территории), где Рюрик посадил своих мужей. Этот перечень – отголосок соответствующего условия – дает основания достаточно уверенно полагать, что «ряд» определял территорию, на которую распространялась власть «приглашенного» князя. Он очерчивает ареал северо-западного государственного образования, охватывавшего территорию вдоль Балтийско-Волжского пути от Ладожско-Ильменьского региона до Ярославского Поволжья с центром в Ладоге.

Во-вторых, расселившиеся согласно договору скандинавы должны были в дальнейшем противостоять набегам новых скандинавских отрядов, что не всегда оговаривалось специально, но подразумевалось обязательно. Так, в договоре Альфреда и Гутрума это условие не внесено в письменный текст, но при позднейших нападениях викингов Альфред очевидным образом рассчитывал на помощь осевших данов (хотя и не всегда получал ее). Отсутствие в летописи сообщений о новых нападениях «находников»-варягов после прихода Рюрика к власти свидетельствует не столько об их полном прекращении, сколько об убежденности летописца в том, что таких нападений – во всяком случае разрушительных, угрожавших «порядку» – больше не было.

В-третьих, во всех договорах проявляется стремление местной власти инкорпорировать скандинавов в свое общество. Главным условием соглашения вВедморе, как рассказывает Ассер, было принятие Гутрумом него приближенными христианства. По сообщению Дудона, французский договор также предусматривал крещение Роллона и его дружинников и принесение им присяги верности Карлу, т. е. включение осевших скандинавов в систему вассалитета. Ряд с Рюриком – в условиях язычества обеих сторон – оговаривал соблюдение варяжским правителем местных обычаев и норм права («судить по праву»).

Наконец, договоры регулировали отношения новопоселенцев с местным населением. В договоре Альфреда и Гутрума не только устанавливаются равные вергельды за убийство англо-сакса и дана, но и специальный раздел (ст. 5) определяет правила, которых должны придерживаться англо-саксы и даны при общении между собой.

Фактически все перечисленные условия обеспечивали интересы местных правителей и их подданных. Они были направлены на максимально возможное «обезвреживание» викингов и их аккультурацию. Проблема формирования властных структур ни в Англии, ни во Франции не стояла: государство сложилось здесь за несколько веков до викингских набегов. Условия договора Карла с Роллоном, которого Карл рассматривал как своего вассала, автоматически включали норманнов в социально-политическую структуру французского общества, и на Нормандское герцогство формально распространялись (другой вопрос, как они выполнялись) все имперские порядки. Англо-датский договор, напротив, носил характер партнерского, призванного установить мир и регламентировать взаимоотношения между местным населением и завоевателями, а его результатом стало возникновение самостоятельного, независимого от Уэссекса государственного образования– Области датского права (Денло), которое просуществовало около 50 лет и было поглощено формирующимся единым английским государством.

Договор с Рюриком по ряду позиций принадлежит к тому же типу договоров, что и западноевропейские: как и они, он легитимизировал расселение группы скандинавов на Северо-Западе Восточной Европы. Однако заключался он в принципиально иных условиях – в отсутствие не только сложившегося государства, но и сколько-нибудь сильной центральной власти, распространявшейся на обитавшие на этой территории племенные объединения, – у племен, призывавших варягов, отсутствовала «правда», что привело к «ратям великим и усобицам» между отдельными племенами.

Эта особенность договора с Рюриком и его особая роль как прецедента приглашения князя на правление многократно акцентируются летописцем. Он подчеркивает, что попытка «самим в собе володети», т. е. отсутствие единой верховной власти (князя), заканчивается усобицами, что единственный выход из раздоров был найден в поисках «собе князя, иже бы володел нами и судил по праву», что приглашенный князь должен установить (или восстановить?) «наряд», утраченный племенами. При этом деятельность князя ограничивается неким «рядом», т. е. условиями договора, и «правом», в котором все исследователи усматривают местные правовые нормы.

Условия передачи князю власти рассматриваются как исключительно местное явление, не имеющее прямых параллелей в Скандинавии. В свое время мы писали: «…в скандинавском материале выявляется ритуализированная процедура выбора конунга, которая наряду с другими элементами предполагает обмен клятвами верности, но отнюдь не соглашение сторон». Однако более детальное обращение к организации власти в Скандинавии в X – начале XI в., как она описывается в королевских сагах конца XII–XIII в., обнаруживает определенное сходство «ряда» и соглашений при избрании конунга, аналогии просматриваются и в практике реализации этих соглашений.

В рассказах о шведских и ранних норвежских конунгах-Инглингах, основанных на генеалогической поэме скальда Тьодольва из Хвинира (вторая половина IX в.) и устной традиции, Снорри Стурлусон, систематически отмечая переход власти к новому правителю, лишь один раз упоминает о сопровождающем это событие ритуале: «В то время был обычай, что, когда справляли тризну по конунгу или ярлу, тот, кто ее устраивал и был наследником, должен был сидеть на скамеечке перед престолом до тех пор, пока не вносили кубок… Затем он должен был встать, принять кубок, дать обет совершить что-то и осушить кубок. После этого его вели на престол, который раньше занимал его отец». Этот обычай сохранялся и много позже, в Исландии, и чаще всего таким обетом была клятва отомстить за смерть отца, если она была насильственной. Но к власти новые конунги, включая Харальда Прекрасноволосого (ум. 940/945), приходят чаще всего в результате борьбы с соперниками: «Харальд конунг прошел по всему Гаутланду, разоряя страну, и дал много битв… и обычно одерживал победу… подчинил себе всю страну». Согласно Снорри, Харальд, имевший много сыновей, которые «были запальчивы и ссорились между собой», первым попытался упорядочить наследование власти: «Он дал своим сыновьям сан конунга и сделал законом, что каждый его потомок по мужской линии должен носить сан конунга… Он разделил между ними страну. Вингульмёрк, Раумарики, Вестфольд и Телемёрк он дал Олаву, Бьёрну, Сигтрюггу, Фроди и Торгислю… В каждом из этих фюльков он дал своим сыновьям половину своих доходов, а также право сидеть на престоле на ступеньку выше, чем ярлы, но на ступеньку ниже, чем он сам». Своему любимому сыну Эйрику Кровавая Секира он собирался передать свою верховную власть и возвел его «на свой престол», когда почувствовал, что слабеет. Однако уже при жизни Харальда большая часть его сыновей погибла в междоусобной борьбе, а провозглашение Эйрика верховным конунгом вызвало отделение Трёндалёга, где «на престол конунга сел» Хальвдан Черный, и Вика, где «люди… сделали верховным конунгом» Олава. После смерти Харальда Эйрик расправился с братьями, обеспечив себе единоличную власть в Норвегии. Но правил он недолго, т. к. в страну вернулся сын Харальда Хакон (ок. 920–961 гг.), который воспитывался в Англии.

Приход к власти Хакона осуществляется по особой модели. В условиях необходимости обеспечить себе поддержку знати и бондов в борьбе за власть, Хакон, по рассказу Снорри, прибегает к заключению соглашения с местной элитой, недовольной Эйриком. Он прибывает в Трёндалёг, договаривается о помощи с ярлом Сигурдом и созывает тинг. Сигурд предлагает бондам провозгласить Хакона конунгом, после чего сам Хакон выступает с «программной речью»: «он просит бондов дать ему сан конунга, а также оказать ему поддержку и помощь в том, чтобы удержать этот сан. В обмен он обещал вернуть им в собственность их отчины», отнятые Харальдом и Эйриком. Бонды обещают Хакону свою поддержку и собирают войско. Затем Хакон проезжает по другим важнейшим областям Норвегии, собирая тинги, на которых его провозглашают конунгом на тех же условиях – и пополняют его войско, которое в результате одерживает победу над Эйриком.

Вокняжение Хакона имеет существенную особенность – он, хотя и имеет право на норвежский престол как сын Харальда Прекрасноволосого, фактически свергает легитимного правителя и узурпирует власть. Законность его власти обеспечивается избранием на тингах – в результате соглашения с бондами. Они поддерживают его в обмен на обещание возвратить им наследственные земли (одали), отнятие которых Харальдом имело для бондов тяжелые юридические последствия, поскольку именно владение одалем давало статус полноправных.

Аналогичным образом в противостоянии с правящими Норвегией хладирскими ярлами на областном тинге Трёндалёга, а затем на тингах других земель провозглашается конунгом Олав Трюггвасон (995 г.), позднее ту же процедуру проходит Олав Харальдссон (1015–1016 гг.). Их притязания на власть были более обоснованными, поскольку в обоих случаях верховными правителями Норвегии являлись хладирские ярлы, они же оба были потомками Харальда Прекрасноволосого. На тингах Олав Харальдссон «просил, чтобы бонды провозгласили его конунгом всей страны и обещал им за это сохранить старые законы и защищать страну от нападений иноземных войск и правителей». Важнейшим условием, таким образом, обеспечивающим претендентам на власть их избрание конунгами на тингах, является соблюдение «старых законов», т. е. тех порядков, норм и обычаев, которые гарантировали знати и бондам их права и статус.

Таким образом, Снорри предлагает две основные модели вокняжения норвежского правителя: завоевание власти в борьбе с соперниками (братьями) и заключение соглашения со знатью и бондами. Первую Снорри относит ко времени до правления Харальда Прекрасноволосого, т. е. до времени объединения Норвегии, вторую изображает доминирующей в период правления потомков Харальда. Строгая хронологическая дистрибуция этих моделей, возможно, является конструкцией самого Снорри, для которого – как и для предшествующей исторической традиции – Харальд является знаковой фигурой, а его эпоха – переломной.

Важно для политической концепции Снорри и следствие договорного характера власти норвежских конунгов, которое он неоднократно подчеркивает. Наиболее яркий тому пример – речь упландского лагмана Торгнюра, в которой обосновывается право знати и бондов изгнать конунга, попирающего обычаи и нормы права предков. Однако возможность изгнания конунга, нарушившего соглашение, заложена в самом договорном характере отношений между конунгом и населением страны – неисполнение обязательств одной стороной естественным образом влекло за собой отказ от своих обязательств другой стороны, и существование такой практики подтверждается рядом эпизодов в королевских сагах. Так, Олав Харальдссон, проводивший, несмотря на обещания, жесткую централизаторскую политику, вводивший христианство и жестоко каравший как знатных людей, так и бондов за неповиновение, вынужден был бежать из страны из-за ополчившихся на него бондов и погиб в сражении с ними, попытавшись два года спустя вернуть себе трон. Не менее показательна история Хакона Доброго, который принял христианство в Англии. Став конунгом Норвегии, Хакон отказывался принимать участие в ритуальных пирах и совершать жертвоприношения. Некоторое время это сходило ему с рук, но вскоре терпение бондов иссякло (уклонение Хакона от исполнения жреческих обязанностей было чревато неурожаями, природными катаклизмами и т. п.), и они, угрожая силой, принудили Хакона участвовать в пире и принести жертвы.

Таким образом, в Скандинавии эпохи викингов существует практика заключения соглашений между местной знатью и бондами с претендентами на верховную власть в стране. В условиях формирования национального государства, сопровождавшегося усилением централизации, сокращением прав и свобод как знати, так и бондов, введением податей и налогов, внедрением христианства, главным условием, обеспечивавшим претенденту широкую поддержку, было возвращение к «старым» обычаям и законам или их поддержание. Соглашение такого рода предполагало паритет: как знать и бонды должны были оказать военную помощь претенденту, так и он, приняв их помощь и став конунгом, обязан был выполнять свои обещания. Нарушение принятых на себя претендентом обязательств – если оно не подкреплялось достаточной силой (впрочем, даже обладая значительным войском, Олав Харальдссон не смог противостоять бондам Трендалёга) – с неизбежностью вело к убийству или изгнанию конунга.

Ряд с Рюриком, в котором одним из условий становится соблюдение «права», может быть, как представляется, сопоставлен с рассмотренными выше соглашениями. Вождь скандинавского отряда, приглашенный или претендующий на власть, мог прочно утвердиться в иноэтничной среде, только придя к согласию с местной знатью. Это было тем более возможно, что их объединяли совместные интересы – максимально прибыльное и эффективное использование Балтийско-Волжского пути, по которому осуществлялась крупномасштабная дальняя торговля, и эксплуатация местного населения для участия в ней. «Княжение» предполагало в первую очередь регулирование доступа к международной торговле и перераспределение получаемых доходов, для чего требовался контроль над племенными объединениями и поддержание между ними мира, поскольку межплеменные столкновения ставили под угрозу безопасность пути и торговых операций.

Вместе с тем ограничение права/обязанности «судить и рядить» «по праву», «по ряду по праву» обеспечивало определенную лимитацию деятельности князя существующими в местном обществе правовыми нормами и положениями самого «ряда». Это чрезвычайно важное условие ставило князя в зависимость от местного общества и стимулировало быструю интеграцию скандинавов в восточнославянскую среду.

(Впервые опубликовано: Мельникова Е. А. Ряд в «Сказании о призвании варягов» и его европейские и скандинавские параллели // Сословия, институты и государственная власть в России: средние века и раннее новое время. Сб. ст. памяти академика Л. В. Черепнина. М., 2010. С. 249–256)

 

The Cultural Assimilation of the Varangians in Eastern Europe from the Point of View of Language and Literacy

Elena A. Melnikova

Since the 1960s it has been a locus communis in the writings on Old Russian and Scandinavian relations that those Vikings who settled in Eastern Europe in the second half of the eighth to the end of the tenth century underwent rapid assimilation in the Slavic milieu. The second generation of the settlers is considered to have fully adopted the local material culture, to speak Old Russian, and to practice the customs and rituals current among the Eastern Slavs.

This conclusion is based on archaeological materials that indeed show that Old Norse ethnically indicative elements were forced out of the material culture of the Old Russian elite already by the end of the tenth century and that they utterly disappeared in the eleventh century. The only non-archaeological argument commonly used to prove this point is the appearance of Slavic personal names in the family of Kievan princes of Scandinavian origin – Svjatoslav, Predslava, and Volodislav, as attested in the Russian treaty with Byzantium of 944.

The validity of both arguments is subject to doubt.

Most archaeologists maintain that the introduction of Christianity in Rus’ speeded up the ethno-cultural assimilation of Scandinavians, as the unified religion and rites replaced different heathen cults and practices. It is true that Christianity exerted a deep influence on Old Russian culture as well as on the culture of other previously pagan peoples, first and foremost on their burial customs in which ethnic indicators are more obvious than in other cultural traditions. At the turn of the tenth and eleventh centuries the diversity of burial customs in town necropolis in Ancient Rus’ is replaced with a unified Christian rite. Therefore the disappearance of specifically Old Norse features in Old Russian burial monuments at that time can be regarded not as an indication of the end of the process of assimilation of Scandinavians, but rather as a result of the introduction of Christianity. It is worth mentioning, that in Scandinavian countries too conversion into Christianity led to a rapid disappearance of burials typical for the tenth century and to the spread of simple graves with no objects to manifest the ethnicity of the buried in any way.

Another consideration to be taken into account is the fact that clothes, ornaments and weapons served as indicators not only of ethnicity, but of a social status as well, and therefore they could have been rather easily changed when a person entered a new social and political entity.

Thus, speaking in terms of archaeology, the assimilation of Varangians by the beginning of the eleventh century arouses doubts. The disappearance of ethnically indicative objects can be easily explained by the introduction of Christianity and changes in the status fashion of the Old Russian elite that included Varangians.

However, ethnic and cultural assimilation does not consist of changes in material culture only. It is a complicated and manifold process of the replacement of one set of features characteristic of an ethno-cultural community with a different one. Together with material manifestations such as house-building techniques, implements and everyday objects, costume and ornaments, these features include cultural phenomena like language and literacy, folklore and literature, religion and common beliefs. Taken together they form the means for a community to become aware of its integrity and of its opposition to other communities, that is, they provide it with self-consciousness and self-identification. The assimilation then can be considered to have taken place only if all these factors underwent certain changes.

No systematic studies exist so far, which would describe the cultural and mental aspects of assimilation of Varangians in Eastern Europe. The reasons are both the concentration on archaeological evidence and scarcity of non-material sources. In fact, there is no way to learn what language was spoken or what alphabet was used by a noble warrior buried in the Black Mound in Chernigov, which gods were worshipped by those cremated in Gnjozdovo or how Vladimir the Saint and Jaroslav the Wise, Russian princes of Scandinavian descent, regarded their identity. The concrete questions of that kind are doomed to remain unanswered. Still there are indications to provide for more general answers, even if in a preliminary and hypothetical form at the moment.

The most important indications of ethno-cultural self-identification are language and literacy. Their retention by a community living in an ethnically and culturally alien milieu is an unequivocal testimony to isolated position of this community as perceived both by its members and its neighbours. Therefore the time when Scandinavians who had settled in Rus’ stopped to speak their native language and to write with runes is of crucial importance.

The study of the linguistic assimilation of Scandinavians in Rus’, i. e. their transition to usage of Old Russian and oblivion of their mother tongue, can base on at least three kinds of sources. First, it is epigraphic material, represented by inscriptions in Runic or Cyrillic script. Second, it is direct or indirect information preserved in Old Russian and foreign sources on the linguistic situation in Rus’ in the tenth and eleventh centuries. Third, it is the usage of Old Norse personal names, though in itself it might be viewed as a family tradition not supported by other cultural features. Still, the degree of phonetic adaptation of Old Norse names in Old Russian sources as well as the context of name-giving can throw some light on the problem.

The earliest written record in Ancient Rus’ is a runic inscription on a wooden stick from Old Ladoga. It is archaeologically dated to the first half of the ninth century. Together with three runic amulets coming from the same area and dated to the tenth century it forms a group of runic inscriptions typical for Eastern Sweden. At least one of the inscriptions, on the Gorodishche amulet II, was produced on the site where it was unearthed: it is a copy of another and earlier amulet (Gorodishche I) found on the same site. Even if the stick and the two amulets belonged to occasional visitors to the Ladoga region and were brought there from Sweden, they must have been intelligible and meaningful enough for the settlers of Scandinavian origin to order a copy of one of the amulets. It means that in the tenth century the Varangians, at least in the North-Western part of Rus’, were in full possession of their native language and beliefs.

In the first quarter of the tenth century first traces of the usage of Old Russian by Varangians appear. In a famous «Varangian» site of Gnjozdovo near Smolensk a burial of a warrior contained fragments of an amphora with a Cyrillic inscription. The warrior must have been a Scandinavian buried with his wife or his concubine, a Scandinavian or a Slav by birth. Judging from the ritual, the burial was performed by his compatriots in a traditional Central Swedish way. The inscription on the amphora deliberately broken during the burial rite has several readings and interpretations, gorouhsha or goroushcha being the most probable. According to these readings, the inscription consisted of one word designating the contents of the amphora, either mustard, or inflammable fluid. As the earliest Cyrillic inscription, it raises many questions, its presence in the grave of a Scandinavian being one of them. Whoever made the inscription, a Slavic or a Russian, i.e. Scandinavian, merchant, it was intended to inform the community consisting mostly of Scandinavians about the contents of the amphora which presupposes their ability to comprehend the message. Thus, the Gnjozdovo inscription though not directly witnessing the usage of Old Russian by the Varangians, still suggests their getting familiar both with it and with the Cyrillic script.

The linguistic practices of rus ’ (Old Russian warrior elite of Scandinavian origin) of the mid-tenth century can be convincingly reconstructed on the basis of information preserved in the treatise «De administrando imperio» written by Byzantine emperor Constantine VII Porphyrogenitus (ca. 950). Parallel Old Norse («Russian») and Slavic names of the Dnieper rapids listed in the treatise suggest that Constantine’s informant, a representative of rus \ was bilingual. Moreover, the Old Norse names are rendered in Greek without any significant corruption of the original words.

On the contrary, identification of Slavic names is sometimes uncertain and the correlation of meanings of both names is obscure. All this means that the informant was in full possession of his mother tongue (most probably Old Swedish as some of the names derive from Old Swedish forms) but he was not so sure about Old Russian. The bilinguism of Old Russian elite and professional warrior strata is corroborated by information of a Spanish traveler Ibrahim Ibn Jakub (960ies) and Leo the Deacon, a Byzantine historian of the late tenth century.

Two graffiti on the walls of St. Sofia cathedral in Novgorod provide another chronologically precise reference point. Although inscribed by persons with Old Norse personal names, both texts are written in Old Russian in Cyrillic. The first graffito reads «Oh, miserable feel I, Ger(e)ben the sinner». The name Ger(e)ben is an obvious rendering of ON Herbeinn, OSw. Herben, the name not otherwise attested in Old Russian sources. There can be no doubts that Gerben came from a Varangian (originally Swedish?) family, and his mastership of Old Russian was flawless. He makes no mistakes of any kind and he uses a formula widespread among Old Russian scribes (who entered it in marginalia in manuscripts) and laymen. The grafitto is dated to the second half of the eleventh century.

The second inscription reads: «Lord, help your slave Far’man, Gleb’s retainer». It has a more precise date, most probably 1137, as the inscription mentions prince Gleb who then ruled in Novgorod. As in the first graffito, this one also contains an Old Norse personal name, or rather a nickname, Far'man < Farmadr in an Old Russian formulaic text. The accuracy of spelling, the usage of correct forms, and the sureness of hand show that both, Gerben and Far’man, were experienced in writing and that their mother tongue was Old Russian though they had Old Norse names – probably due to family tradition.

The same tendency is characteristic of runic literacy. Besides amulets from the Volkhov region (Old Ladoga and Gorodichshe) the tenth century is rich in graffiti on Islamic coins coming from hoards buried in different parts of Eastern Europe, but mostly on the sites along the Dnieper, the Western Dvina, and the Upper Volga, the main river routes of that time. The majority of inscriptions, ca. 200, are made with runes and rune-like signs. There are only about 10 Arabic inscriptions, some 10 made with Turkish runes, up to 5 made with Armenian or Georgian letters, and one Greek graffi to. Quite recently a coin carved with two Cyrillic letters was found in Gnjozdovo. The Old Norse inscriptions are very short, they consist of one word or one or several rune-like signs. The readable graffi ti, not more than twenty in number, contain words guð and kuþ, goð «god», kiltR, gildr «of full weight, of good quality», or personal names like ubi, Úbbi. More numerous are pictures of warrior goods, namely weapons (swords, knives, arrows), ships, drinking horns, banners, and symbols like swastika, Thor’s hammers, or the emblems of the Rurikides. The runic and rune-like inscriptions and the pictures on coins are made in the same technique and must have been executed by warriors and merchants of Scandinavian origin during their stay in or voyage through Eastern Europe.

In the eleventh century the number of runic inscriptions found in Eastern Europe decreases and their character shows traces of degradation. Except for the Berezan’ stone that was erected by Scandinavians on their way to or from Byzantium there is only one inscription typical for Scandinavia, which represents a part of futhark carved on a bone from Novgorod. Identification of other inscriptions as runic is uncertain. Though the letters are similar to runes, there are misspellings, syntactical constructions unusual for Old Norse, etc. These features can be probably regarded as a result of gradual loss of writing-in-runes habits of the descendants of the Varangians as well as their loss of native language.

As scanty as the sources for the ninth to the eleventh century are, they seem to reflect different stages in the linguistic assimilation of Scandinavians in Rus’. By the mid-tenth century the Varangians became bilingual; by the end of the eleventh century they used Old Russian as their mother tongue.

The developments in the interval between the mid-tenth and late eleventh centuries are partially attested by personal names current in the family of Kievan grand princes and among the warrior elite. The Old Russian annalist of the beginning of the twelfth century, the author of the earliest extant Russian chronicle (though preserved in manuscripts of the fourteenth century and later) was sure that Russian princes descended from Rurik (< Hrcerekr), a leader of a Norse people rus \ who had been invited by the Novgorodians in 862 to be their ruler. His commander-in-chief Oleg together with Rurik’s son Igor’ moved to Kiev and founded the dynasty of Russian rulers. Though the traditions about Rurik, Oleg and Igor’ were most probably put together in a genealogical sequence by a late eleventh-century annalist and before that existed as separate tales or cycles of tales, there can be little doubt that the tales were based on historical memories and preserved some real details, names of the heroes among them.

Up to the middle of the tenth century all the names mentioned by the annalist are of Old Norse origin. These are the names of successive Kievan rulers Olg or Oleg (< Helgi) and Igor’ (< Ingvarr), of the latter’s commander-in-chief Svenel’d (< Sveinaldr), and of a group of Oleg’s emissaries who concluded a peace treaty with Byzantine emperor in 911 (or in 907 and 911) after a successful attack on Constantinople in 907. Among fi fteen representatives of prince Oleg only two have probably Finnish names, while others bear purely Scandinavian names Karly (< Karli), Inegeld (< Ingjaldr), Farlof (< Farláfr), Veremud (< Vermundr), Rulaf (< Hróðláfr), Gudy (< Góði), Ruald (< Hróðláfr), Karn (< Karn), Frelav (< Friðláfr), Ruar (< Hróarr), Truan (< Þrándr), Fost (< Fastr), and Stemid (< Steinviðr). The set of names in the 911 treaty is homogeneous and testifi es that among the upper layer of Oleg’s retinue there are neither Slavs, no Scandinavians using Slavic personal names.

The situation changes in the mid-tenth century. The treaty of 944 includes 76 names: of representatives of the princely family (12), their emissaries (11), other agents and their masters (27), and merchants (26). It is in this list where Slavic names appear for the fi rst time. Most of them belong to members of the princely family: Svjatoslav, the son of grand prince Igor’, Volodislav, and Predslava, whose relations to Igor’ are not stated. Other princes and princesses, including Igor’s two nephews, have Old Norse names: Ol’ga (< Helga), Igor’s wife, Akun (< Hákon), Igor’s nephew, Sfanda (< Svanhildr), Uleb (< Óleifr), Turd (< Þórðr), Arfast (< Arnfastr), Sfi r’ka (< Sverkir). Princes’ emissaries bear Old Norse names too, but for three persons whose names are Finnish. There is no correspondence between princes and their emissaries in regard to the origin of their names. Ol’ga is represented by an agent with a Finnish name Iskusevi while Volodislav has an agent named Uleb (< Óleifr). The list of other agents includes a number of Finnish and no Slavic names while the list of merchants contains three Finnish and two Slavic names.

The predominance of Old Norse names is obvious though Slavic ones start to appear. The usage of the latter is restricted to two groups, namely the princely family and merchants. The penetration of Slavic names into princely anthroponymicon indicates the beginnings of assimilation processes. Princes of Scandinavian origin started to feel a necessity and found it possible to borrow local names for at least some of their scions thus breaking off with the ancestral tradition of naming. As to the warrior stratum, the treaties reveal no tendency for them to make use of Slavic names as yet. The «Primary chronicle», however, names a man with a Slavic name Pretich among the highest officials some twenty years after the treaty of 944. Two other commanders-in-chief of Igor’ and Svjatoslav mentioned in the chronicle are Svenel’d and Asmud. The difference in the usage of Slavic names by the Rurikides and by warriors can be explained by the second group’s greater mobility. The majority of warriors came to Rus’ and went home, and only a part of them stayed forever. At the same time they must have suffered less pressure to accommodate themselves to the local population than the princes who needed support on the part of local nobility. The adherence of warrior elite to traditional names is attested by the name of Svenel’d’s son Ljut (< Ljótr).

The practice of name-giving in the princely family can be further traced since the 980ies, in the generation of Svjatoslav’s grandchildren. The «Primary chronicle» supplies information about twelve sons and a daughter of Vladimir the Saint. Only one of Vladimir’s sons has an Old Norse name – Gleb (< Guðleifr). All the rest have Slavic names, mostly compounds with – slav (< slava, «fame») as a second stem.

Since then the number of Scandinavian personal names among the Rurikides’ gets restricted to four masculine names and one feminine name. The most popular among them were Oleg, Igor’, and Gleb (due to canonization of prince Gleb who was murdered in 1015). Rurik is met for the fi rst time in the mid-eleventh century and it was used later from time to time but did not enjoy wide spread. The only feminine name that remained in Old Russian anthroponymicon was Ol’ga. Three other Old Norse names known from the treaties, namely Hákon, Óleifr and Ivarr, continued to be used, now not by the Rurikides, but by Russian nobles. Drastic decrease in number of Scandinavian personal names at the end of the tenth century can indicate that assimilation processes had intensifi ed.

There is a great diff erence in the forms of names in the treaties, between those that do not occur later and those current among the Rurikides. In the treaties all the names except for Oleg, Ol’ga and Igor’ are rendered in a form as close to the original as the Old Russian phonetic system allowed. At the same time there exist certain fl uctuations in rendering vowels /ó / > o and u (Óleifr > Oleb / Uleb) and /á/, /a/ > a and o (Hákon > Akun, ]akun, Arnfastr > Arfast and Fastr > Fost, the latter two occur both in the treaty of 944). The interdentals /ð/ and /þ/ that lack in Russian are systematically refl ected as /d/ (very seldom /z/) and /t/ respectively (Þórðr > Turd, Guðleifr > Vuzlev). The initial Fr– uncommon in Old Russian is usually substituted by Pr– (Freysteinn > Prasten, but sometimes also Frasten). It seems that there was no stable tradition of spelling Old Norse names and the scribe was free in choosing this or that variant.

On the contrary, the princes and princesses’ names that came into permanent usage in the eleventh century have stable forms common for the whole text of the chronicle. These forms reflect changes that originated in the course of adaptation of the names in Old Russian. Thus, the initial H– in Ol(e)g and Ol(‘)ga is omitted in all cases and the combination of consonants – lg– started to be occasionally divided by a reduced vowel. Igor’ (< Ingvarr) has a denasalized group Ig– and a compressed second stem while in Gleb (< Guðleifr) it is the fi rst stem that turned to be compressed.

Though phonetically altered forms of these three names are used in the treaties of the first half of the tenth century, they could hardly appear then or even by the end of the tenth century. Foreign sources of the time of the treaties and of the late tenth century render these names in forms closer to their Old Norse variants than to those found in the Old Russian chronicle. Thus, Byzantine authors of the middle and the second half of the tenth century preserve nasalization in Yngvarr – Ἴγγοϱ, or Ἴγγωϱ and Inger. In the so-called Cambridge document written in Hebrew and telling about an attack of the Rus-people on SMKRYY (Tmutarakan’?) the name of the leader of the assailants is rendered as HLGW, i.e. Helgi with the initial H-. The fact that the adaptation of the name Guðleifr was not complete even in the middle of the eleventh century is attested by a manuscript of 1073 made for prince Svjatoslav where the name Gleb is spelled with a reduced vowel between G and l, the remains of the stem Guð-.

As these sources reflect authentic pronunciation of the names, it is more probable that the process of adaptation of Old Norse personal names used by Russian princes came to its end not in the mid-tenth century, but only in the second half of the eleventh century. The annalist who wrote at the beginning of the twelfth century knew the already adapted forms and used them throughout his text. He must have had no knowledge of the earlier pronunciation of the names, as he was unable to identify the contemporaneous form Gleb and the mid-tenth century form Vuzlev (< Gudleifr) that he left unchanged.

Were Old Norse names perceived at the turn of the eleventh and twelfth centuries as alien to Eastern Slavic tradition? Two cases seem to suggest an answer to this question. First, it is the case of the name Vuzlev in the text of the treaty of 944. The Old Norse form was unfamiliar to the annalist and he did not correlate it with the Old Russian Gleb. One can suppose that Gleb sounded for the annalist as an original Old Russian name, contrary to Vuzlev and dozens of Old Norse and Finnish names in the preamble.

Even more demonstrative is the second case. Wide spread of the name Igor ’ in the princely family did not prevent the borrowing of its original (Ingvarr) for the second time in the twelfth century in an unaltered form Ingvar’. This form is attested in the Hypatian chronicle as the name of a son of great prince Jaroslav Izjaslavich. Ingvar’ Jaroslavich must have been bom in the mid-twelfth century and died in 1212. At the beginning of the thirteenth century two princes of Rjazan’ had the same name. The second of them mentioned in 1207–1219 was a son of prince Igor’ and the annalist called him Ingvar’ with the patronymic Igorevich. The etymological relationship of the two names was not apparent and they were regarded as different ones.

Thus, cardinal changes in the cultural traditions of former Varangians seem to have been completed in the second half of the eleventh century. By the end of this century both runic script and the Varangians’ mother tongue fell into disuse and most probably became forgotten. They were replaced by Cyrillic alphabet and Old Russian language. Personal names of Old Norse origin changed phonetically and stopped being identified with their prototypes. They were no longer viewed as foreign but probably were equaled to Old Russian pagan names.

It should be noted that this conclusion bases on materials coming from larger sites or towns, Gnjozdovo, Kiev, Novgorod. The evidence concerns the princely family, the warrior elite and the descendants of the Varangians of high status. There is no doubt that the social elite and town citizens adopted cultural innovations much easier and quicker than the peasantry. Therefore the processes of assimilation could develop faster in towns than in smaller, especially rural communities.

There are not so many traces of Scandinavian rural colonization in Ancient Rus’, especially in its Southern part. Therefore it is all the more surprising to find vestiges of Scandinavian cultural traditions in rural areas as late as the fourteenth and early fifteenth century. The evidence is again supplied by runic or rune-like inscriptions and by personal names.

The anthroponymicon of ca. 1000 birch-bark letters found by now in Novgorod numbers several hundred personal names. Most of them are Slavic or Christian, but seven birch-bark letters contain Old Norse names.

The oldest among these birch-bark letters is dated to the second half of the eleventh century (stratigraphic date is 1080ies) and mentions As gut who lived in a village near lake Seliger and owed a Novgorodian moneylender or tax collector several grivnas. The context of the letter suggests that Asgut was a resident of the village. There is no way of finding out what brought Asgut (or his ancestors) to this village, but it is significant that the settlement was located on the Seliger route from Novgorod to the central part of Rus’.

Other birch-bark letters with Old Norse names were written in the second half of the fourteenth century and came to Novgorod from different parts of the Novgorod land. They name Vigar’ (< Végeirr or Vigeirr), a «man of Mikula» Sten’ (< Steinn), Jakun (< Hákon) and a widow of another, Jakun. The most interesting is the birch-bark letter No. that mentions a place-name Gugmor-navolok deriving from ON Guðmarr, and two persons living nearby named Vozemut (< Guðmundr) and Vel’jut (< Véljótr). The combination of these names suggests that a certain Gudmarr once settled on the site near a portage (navolok) on the way to the lands north of lake Onega and that the tradition of using Old Norse names was preserved in the family (or in the community?) into the fourteenth century. It is highly improbable that Gudmarr was a newcomer, as there are no traces of fourteenth-century immigration in this area, as well as of earlier Scandinavian antiquities in the vicinity. It seems that the descendants of Gupmarr adopted the material culture of Slavic and Finnic neighbours, but retained their own name-giving traditions.

The content of all birch-bark letters but No. 249 (Sten\ the «man of Mikula», could be either a resident or a migrant from Sweden or Swedish Finland) points to the fact that the bearers of Old Norse names were residents fully incorporated in the local social and economic life. They are mentioned among persons with Slavic names, they pay taxes in firs, become debtors of Novgorodians, receive money, they deliver homemade products together with the Slavs and the Finns. According to the topography of later birch-bark letters, persons with Old Norse names lived in villages dispersed in the northeastern periphery of the Novgorod land. In the eleventh century the area was occasionally visited by Novgorod tribute collectors, but in the twelfth and thirteenth centuries it became the territory of Novgorod colonization. As the Varangians constituted a large part of the administrative machinery in early Rus’, they could easily penetrate into this region and sometimes settle there. The usage of specific family names still in the fourteenth century attests to the conservation of some cultural traditions among the distant descendants of those Varangians.

The birch-bark letters provide the latest date of Old Norse cultural relics. Nothing more than personal names survived up till that time. The latest remains of the runic script belong to the twelfth century. But for the birch-bark letter from Smolensk written by a Scandinavian, there are no objects with runic inscriptions from that time found in Old Russian towns. In the remote areas of Rus’ the runic script seems not to be utterly forgotten however and two finds prove it.

The first find was made in Zvenigorod in the southwestern part of Rus’. It was a slate spindle-whorl with an inscription sigriþ on its flattened top, and two crosses and two runes f on its side. The layer in which the spindle-whorl was found is dated to 1115–1130, the time when the settlement started to grow into a town. No other objects of Scandinavian origin were excavated there except for two other spindle-whorls with rune-like inscriptions dating approximately to the same time. One more spindle-whorl with a rune-like inscription was found on an Old Russian fortified site Plesnesk several kilometers from Zvenigorod. It was a strategically important point on the borders of the Old Russian state and it is in Plesnesk where several warrior burials of the late tenth century were unearthed. These burials are believed to belong to warriors of a rather high standing of a Kievan grand prince and some of them could be Scandinavians by origin.

It is tempting to suppose, that the spindle-whorls were inscribed by the descendants of the Varangians who had settled in the region in the late tenth century to defend western borders of the Russian state. The archaic features of the sigriþ inscription with rune g of the older futhark could be the result of copying the inscription for several generations. In this case the name Sigriðr must be a constantly occurring name in one of the families. The combination of crosses and f-runes seems however to speak against this surmise. It could not be meaningless for the carver as well as for the owner of the spindle-whorl. Both the cross and f-rune had rather similar symbolic values, although in different religious systems. It was possible to combine both only for a Christian convert who had earlier been an adherent of Old Norse paganism. One also needed an understanding of symbols’ significance, which presupposes survival of old cultural traditions. It is feasible that this group of the descendants of the late tenth-century Varangians living in a remote area of Ancient Rus’ and having no contacts with their homeland managed to preserve family names, remembrances of the runic script in an archaic form, ancestor’s beliefs, and probably a little of their mother tongue as the usage of runes suggests.

Another complex of rune-like inscriptions comes from a fortified site Masko-vichi on the Western Dvina route. This fort on the border with Latvian lands was located several kilometers from the mainstream but was still able to control it. The fort functioned in the twelfth and thirteenth centuries and later became a petty castle. About 110 fragments of bones with graffiti found on the site include pictures of warriors and weapons, and inscriptions. All letter-like graffiti are short and do not form any readable text of several words. These are rather groups of three to six letters, some of which can be interpreted as a word. About 30 inscriptions are obviously Cyrillic while 48 are supposed to be made with runes. Among rune-like graffiti there are several unreadable inscriptions made with ‘mirror’ runes (amulets?), several inscriptions that can be interpreted as personal names, isolated words, and separate letters. Though the reading and the interpretation of the Maskovichi inscriptions are uncertain, there can be little doubt that they were made by persons who had some knowledge or remembrances of the runic script.

Thus in the remote areas of the Old Russian state the descendants of the Varangians who had settled there in the late tenth and eleventh centuries preserved some of their cultural traditions for several centuries while being included in the local political and economic life. The assimilation processes in rural communities seem to have developed much slower than in towns.

(Впервые опубликовано: Runica – Germanica – Medievalia / W. Heizmann und A. van Nahl (Erganzungsbande zum Reallexikon der Germanischen Altertumskunde / H. Beck, D. Geuenich, H. Steuer. Bd. 37.). B.; N.Y., 2003. P. 454–465)

 

Варяги на севере и на юге Восточной Европы: региональные особенности

Е. А. Мельникова

В современной, как и в более ранней историографической традиции за немногими исключениями, деятельность скандинавов в Восточной Европе IX – начала XI в. представляется обычно единообразной и неизменной: и в IX, и в X, и в первой половине XI в. они вели торговлю, служили наемниками в дружинах русских (в IX – начале X в. – скандинавских по происхождению) князей, выступали в роли их помощников и советников, ходили походами на Византию. Отмечают источники и грабительские набеги в Прибалтику и на Русь (например, на Ладогу) в VII–X вв. Столь же единообразными представляются занятия скандинавов на севере и юге Восточной Европы – в Новгородской земле и в Среднем Поднепровье, причем их пребывание в Южной Руси нередко рассматривается как непосредственное продолжение их торговой и военно-политической деятельности на Севере. Перемещение варяжских (скандинавских) правителей из Новгорода в Киев в конце IX в., казалось бы, подтверждает отсутствие принципиальных различий между формами участия варягов в жизни Северной и Южной Руси хотя бы с этого времени. О том же, на первый взгляд, говорят и данные письменных и археологических источников, интерпретируемые в основном в контексте образования Древнерусского государства с единой «дружинной» культурой, в которой этнические и региональные отличия успешно преодолевались, поскольку она отмечала социальный статус ее носителя, а не его этническую принадлежность.

Между тем изменения характера, форм и интенсивности деятельности скандинавов во времени достаточно очевидны и отмечены даже летописцем XII в., который различал и противопоставлял «русь» и «варягов» как разновременные волны скандинавских мигрантов, занявших различное положение в древнерусском обществе и государстве. Менее очевидны и потому практически не обращали на себя внимания региональные отличия в деятельности скандинавов в Южной и Северной Руси и их роль в общественной жизни этих территорий. Поэтому представляется целесообразным хотя бы в общих чертах проследить эти отличия по данным как письменных, так и археологических источников.

Древнейший этап связей Северной и Восточной Европы приходится на время до 860-х гг., условного времени вокняжения Рюрика в одном из главных центров Северной Руси, в Ладоге или на Новгородском городище, и похода росов на Константинополь, очевидно из Киева, под главенством захвативших в нем власть незадолго перед тем скандинавов Аскольда и Дира (или одного Аскольда), если следовать общепринятой интерпретации этих событий. Именно в этот период происходит постепенное проникновение скандинавов вглубь Восточной Европы и освоение ими сначала Волжского (VIII–IX вв.), а затем Днепровского пути вплоть до Константинополя. Эти события отмечают две принципиально различных стадии русско-скандинавских связей. Первая – вокняжение Рюрика – знаменует завершение процессов освоения Балтийско-Волжского пути и становления связанных с ним политических структур, вторая – закрепление Аскольда и Дира в Киеве – отмечает возникновение потребности в контроле над Днепровским путем.

Самые ранние продвижения скандинавов на северо-западе в район Приладожья, очевидно, могут датироваться VI–VII в. (к VI в. относится погребение женщины-скандинавки в Риеккала в северной части Ладожского озера, VII в. датируется равноплечая фибула типа Вальста, найденная на дне р. Волхов). К середине VIII в. уже существует поселение в Ладоге (ныне Старая Ладога) с постоянным скандинавским населением, а в середине IX в. скандинавы обосновываются на Новгородском (Рюриковом) городище и на Сарском городище под Ростовом. Скандинавские древности концентрируются в названных и нескольких других пунктах, но отдельные находки встречаются и во многих других местах вдоль речных магистралей, выводящих на Волгу. Об освоении скандинавами к началу IX в. северной части Волжского пути говорит также концентрация кладов арабских монет конца VIII – начала IX в. в Поволховье. Наконец, сколь ни туманны и трудно датируемы сообщения саг и других письменных источников, они отражают историческую память о ранних походах викингов, в первую очередь свеев, в Восточную Прибалтику и на Северо-Запад будущей Руси.

Деятельность скандинавов здесь протекает в малоблагоприятных для производящего хозяйства климатических условиях, что обусловливало низкую плотность финского населения и отсутствие развитой системы протогородских поселений. Одновременно со скандинавской происходит славянская земледельческая колонизация, в результате которой славяне заселяют плодородные участки вдоль рек и озер.

Находки скандинавских древностей на северо-западе Восточной Европы с VII по середину IX в., как кажется, не подтверждают скандинавскую земледельческую колонизацию, однако они свидетельствуют, что скандинавы самым активным образом участвовали в освоении Балтийско-Волжского пути: именно находки скандинавских предметов очерчивают его зону. Скандинавы основывают в его стратегически ключевых пунктах поселения или обосновываются на уже существующих, откуда осуществляют контроль за функционированием пути и где занимаются торговой и ремесленной деятельностью, вовлекая в нее местное население. Образование трансконтинентального торгового пути объективно послужило одним из важных факторов (если не решающей предпосылкой) зарождения государственности на севере Восточной Европы. Естественным завершением этих процессов оказывается возникновение раннегосударственного образования, во главе которого в 860-е гг. становится – по соглашению с местной знатью – скандинавский военный вождь.

Практически полное отсутствие скандинавских древностей к югу от водораздела Западной Двины – Днепра – Верхней Волги до рубежа IX–X вв. могло бы рассматриваться как доказательство незнакомства скандинавов с Днепровским путем и Южной Русью в IX в., если бы не сообщения «Повести временных лет» (далее – ПВЛ) о вокняжении в Киеве Аскольда и Дира и завоевании Киева Олегом. Вряд ли могут быть сомнения в том, что эти походы были отнюдь не первыми «прорывами» скандинавов на юг по неразведанным пространствам Восточной Европы. Им должны были предшествовать десятилетия плаваний по рекам Восточноевропейской равнины, открытие речных путей и волоковых переправ, связывавших бассейны Балтийского и Черного морей, обнаружение богатых городов (вплоть до Константинополя), привлекательных для скандинавских отрядов. И действительно, византийские и западноевропейские источники указывают на появление скандинавов в Черном море по крайней мере с начала IX в.

Именно к этому времени относятся первые упоминания в византийских источниках о нападениях отрядов народа рос на города, расположенные в западной части Черного моря, в первую очередь, в Житии Георгия Амастридского (ныне аутентичность этого сообщения не вызывает сомнений). Уже в первой половине IX в. в византийском антропонимиконе появляются скандинавские имена: так, ок. 825 г. некий Ингер (Ἴγγϵϱ< Ingvarr) становится митрополитом Никеи, а жену византийского императора Василия I Евдокию (род. ок. 837 г.) называют по имени отца Ингериной, т. е. ее отца звали Ἴγγϵϱили Ἴγγοϱ< др. – исл. Ingvarr (ср. Игорь). Возникшее тогда же наименование Ῥῶς, первоначально обозначавшее скандинавов, является, вероятно, рефлексом самоназвания этих отрядов – rōþs(menn), которое отразилось в финских языках как ruotsi и дало в древнерусском языке слово русь. Изначально оно имело этносоциальное, «профессиональное» значение («воины и гребцы из Скандинавии, отряд скандинавов на гребных судах») и уже на восточнославянской почве развилось в политоним (Русь, Русская земля) и этноним (русский).

К комплексу наиболее ранних источников, упоминающих народ рос, принадлежит сообщение Вертинских анналов (839 г.) о появлении в Ингельгейме у Людовика Благочестивого послов от некоего «кагана» к византийскому императору Феофилу, которые назвались росами, а на деле оказались свеонами (шведами). Наконец, о том же времени как начале более или менее регулярных контактов европейского севера и Византии говорят и археологические источники: появление византийских импортов в Скандинавии (впрочем, в IX в. малочисленных), включение византийских милиарисиев в состав кладов арабских монет, а также греческое граффито Zαχαϱιας на арабской монете из Петергофского клада, зарытого в самом начале IX в. и содержащего монеты со скандинавскими руническими, арабскими и, возможно, хазарскими руническими надписями.

Однако ни один из упомянутых зарубежных источников не содержит прямых свидетельств использования росами Днепровского пути в начале IX в. Напротив, некоторые из них скорее указывают на то, что скандинавы достигали Черного моря по Волге (с волоком Волга-Дон?). О том же говорят и маршруты поступления арабского серебра на север Европы: преимущественно по Дону. Упоминание «кагана» в Вертинских анналах, которое породило историографический штамп о существовании в 830-е гг. в Среднем Поднепровье восточно-славянского государства, чей правитель носил титул каган, наиболее естественно соотнести с главой хазарского государства, а росов-свеонов рассматривать как членов хазарского посольства в Византию (именно в 830-е гг. между Византией и Хазарией происходит интенсивный дипломатический обмен, завершившийся тем, что император Феофил направил инженера Петрону Каматира для строительства крепости Саркел на Дону). Вероятно, магистралью, ведшей в Византию, мог на раннем этапе служить не только Днепровский, но и Волжский путь. Однако как в Поднепровье, так и на Дону и в Среднем и Нижнем Поволжье скандинавских древностей IX в. практически не обнаруживается, нет здесь и поселений, основание которых можно было бы связать с пребыванием скандинавов.

Очевидно, это говорит об отличном от Северо-Запада характере первоначального проникновения скандинавов на юг Восточной Европы и их деятельности на этой территории. Обусловлены же эти отличия могли быть как особенностями местных условий, с которыми столкнулись скандинавы в Среднем Поднепровье, так и целями их продвижения на юг. В IX в. Среднее Поднепровье было регионом с развитым производящим хозяйством, высокой плотностью земледельческого населения и густой сетью поселений, которые образовывали своего рода гнезда вокруг укрепленных городищ, где процветала ремесленная деятельность. Эти условия сами по себе требовали от скандинавов иной, нежели на Северо-Западе, тактики. Но иными были и стимулы, влекущие скандинавов на юг.

До середины – второй половины IX в. Среднее Поднепровье представляется транзитной зоной, через которую проходили редкие отряды наиболее предприимчивых и удачливых «морских конунгов», наслышанных о богатствах Востока и Византии. На протяжении первой половины IX в., а вероятно, и с более раннего времени, они разведывают и осваивают речные пути, ведущие через Волгу и Днепр в Черное море и далее в Византию. Судя по имеющимся сведениям, они стремятся к быстрому обогащению с помощью грабежа, а не установлению регулярной торговли, т. е. их цели в данном регионе принципиально не отличаются от целей викингских отрядов в других областях Европы. Они нападают на города Западного Причерноморья (Амастриду) и Константинополь, но не задерживаются на своем пути и соответственно почти не оставляют отчетливых следов в материальной культуре. Лишь временами они вступают в контакты с местными правителями, подчас оказываются у них на службе, но не оседают у них надолго.

Только в середине IX в., видимо, Среднее Поднепровье как таковое оказывается в сфере интересов скандинавских отрядов. По мере накопления сведений о топографии и этно-политической обстановке юга Восточной Европы скандинавы начинают активнее использовать Днепровский путь, в особенности из-за того, что Хазарский каганат все сильнее препятствует проникновению отрядов викингов на свою территорию, и им редко удается спускаться ниже Булгара. Именно тогда и возникает потребность в установлении контрольных пунктов на Днепре для обеспечения нормального функционирования магистрали и установления торговых отношений с местным населением. Этот этап, вероятно, и отразился в рассказе о вокняжении в Киеве Аскольда и Дира. Единственное событие в их деятельности, о котором говорит составитель ПВЛ (кроме их вокняжения в Киеве), – это поход на Царьград. Дополнение Новгородской первой летописи (далее – НПЛ) о том, что они воевали с древлянами и уличами, является единственным в этой летописи сообщением об их деятельности, и, вероятно, отражает не столько воспоминания о действительных событиях, сколько представления новгородского летописца, в отличие от составителя ПВЛ считавшего Аскольда и Дира князьями, – об обязательных деяниях князя. Тем самым, на основании этого повествования более или менее уверенно можно говорить лишь об установлении скандинавами в середине IX в. контроля над Киевом и использовании его в качестве базы для осуществления похода на Константинополь.

Утверждение скандинавских правителей в Киеве – бесспорное свидетельство возросшей роли Днепровского пути. Но рассказ показывает и то, что контингент оседающих на юге скандинавов еще крайне малочислен – речь идет не об основании нового поселения (таковым станет Гнёздово полувеком позже), а об установлении контроля над уже существующим центром. Наконец, как явствует из летописи, – конечной целью предводителей викингов был не Киев, а Константинополь, суливший огромные богатства в случае удачного похода. Киев, видимо, играл в данном случае роль опорного пункта, базы для дальнейших набегов (ср. аналогичные «базы» викингов IX в. в Западной Европе: на островах в устьях Темзы, Рейна, Сены и др.).

В отличие от Северо-Запада, скандинавские отряды на юге еще и в середине IX в. не включаются непосредственно в социально-экономические процессы в восточнославянском обществе, хотя угроза грабежа со стороны скандинавов и возможность принять участие в перераспределении награбленных ими на черноморских берегах богатств могли в какой-то степени способствовать консолидации местного общества, но это было косвенное влияние, а отнюдь не прямое участие.

Вокняжение Олега в Киеве положило начало новому этапу деятельности скандинавов в Южной Руси. Во-первых, вместе с Олегом в Киеве, вероятно, впервые появился постоянный и значительный контингент скандинавов. Во-вторых, скандинавские по происхождению правители и их окружение заняли в Киеве господствующее положение, сосредоточив в своих руках военную, административную и фискальную верховную власть. Однако они – по крайней мере в значительной своей части – оказались интегрированными в славянскую среду. И хотя процесс ассимиляции скандинавов в конце IX в. только начинается, степень «включенности» дружин Олега и Игоря в восточнославянское общество была неизмеримо выше, нежели их предшественников. И сообщения ПВЛ о деятельности Олега полностью подтверждают это.

Поход Олега на Константинополь, казалось бы, сходный с нападениями росов первой половины – середины IX в., имеет и принципиальное отличие: он завершается заключением договора, который обеспечивает не личные интересы правителя, как, например, договоры предводителей викингов с правителями Англии и Франции, а государственные нужды Руси, точнее, ее правящего слоя, военной элиты, регулирует ее торговые и политические связи с Византией, обеспечивая их устойчивость. Известия о походах Олега на древлян, северян, радимичей, очевидно, отражают сложный и отнюдь не завершившийся при нем процесс «собирания» земель, консолидации племенных территорий в единое государство. Упоминания об установлении «даней» свидетельствуют об упорядочении обложения включаемых в состав Русского государства племен. Таким образом, деятельность Олега (и его скандинавских дружин), как и позднее Игоря, объективно коренным образом отличается от походов викингов: это более или менее последовательная (хотя, вероятно, далеко не всегда осознанная) внутренняя и внешняя политика, преследующая цели консолидации и укрепления восточнославянского государства.

Скандинавские древности в Южной Руси становятся все более многочисленными и отчетливыми в середине – второй половине X в., что обнаруживает прямую связь оседающих здесь скандинавов с великокняжеской властью. Скандинавские комплексы концентрируются в местах стоянок великокняжеских дружин, куда, очевидно, свозилась дань и откуда осуществлялся контроль над торговыми путями и племенными территориями. Наблюдается тяготение этих стоянок к двум крупнейшим центрам Среднего Поднепровья: самому Киеву (Киев, Вышгород, Китаев) и Чернигову (Шестовица, Седнев, Табаевка) [914]Древнерусские города в древнескандинавской письменности/ Сост. Г.В. Глазырина, Т.Н. Джаксон. М., 1987. С. 32–34; Джаксон Т.Н., Молчанов А. А. Древнескандинавское название Новгорода в топонимии пути «из варяг в греки» // ВИД. 1990. Вып. XXL С. 226–238.
, но аналогичные памятники, также отражающие пребывание дружин великого киевского князя, имеются и в Гнёздове под Смоленском, в Тимереве под Ярославлем и др., т. е. на дальних рубежах формирующегося Древнерусского государства. Показательно, что в Южной Руси (вне зоны Днепровского пути) очень мало рассеянных, единичных находок скандинавских предметов или комплексов. Отсутствует и собственная скандинавская топонимия для населенных пунктов: все известные скандинавским источникам южнорусские топонимы – передача местных наименований: Киев > Koenugarðr [915]Мельникова Е.А. СРН ННИ. С. 282–283.
, Витичев > Vitahólmr38, тогда как на севере большинство топонимов имеют скандинавское происхождение (Hólmgarðr) или образованы с помощью скандинавских терминов (Aldeigjuborg).

Таким образом, оседание скандинавов в Южной Руси с самого начала было связано с укреплением центральной власти в Киеве и подчинено задачам становления и консолидации Древнерусского государства.

Завершение процессов образования Древнерусского государства в последней четверти X в. ставит приходящих на Русь скандинавов в новые отношения с центральной властью. Дружинники Олега и Игоря, осевшие на Руси, и их потомки уже вряд ли могут рассматриваться иначе, нежели как представители древнерусской военной знати: показательно, что и летописец конца XI – начала XII в. никогда не применяет к ним этническое определение «варяг», т. е. скандинав. Они – русы. Варягами же называются скандинавы, оказывающиеся на Руси в качестве воинов-наемников и торговцев, как правило, на короткое время. Лишь незначительная часть их остается здесь навсегда, поскольку необходимость в использовании новых выходцев из Скандинавии в аппарате государственного управления уже отпала: существует достаточно широкий слой местной знати. Основной формой деятельности новоприбывающих скандинавов, собственно «варягов», становится военная служба: их отряды нанимаются на более или менее длительный срок за определенную плату, после чего распускаются или отправляются домой на север или далее на юг – в Византию. Они находятся под строгим контролем центральной власти и в конфликтных ситуациях древнерусские князья защищают интересы местного населения, а не пришлых наемников. На протяжении первой половины XI в. роль варягов продолжает уменьшаться, становясь чисто вспомогательной, и постепенно сходит на нет.

(Впервые опубликовано: Хорошие дни. Памяти Александра Степановича Хорошева. Великий Новгород; СПб.; М., 2009. С. 340–347)

 

Древнерусские влияния в культуре Скандинавии раннего средневековья (К постановке проблемы)

[920]

Е. А. Мельникова, В. Я. Петрухин, Т. А. Пушкина

На протяжении двух столетий обсуждения «норманнского вопроса» русско-скандинавские отношения раннего средневековья рассматриваются исключительно как однонаправленный процесс воздействия скандинавов на социально-политическое и культурное развитие народов Восточной Европы. Дискуссия между норманистами и антинорманистами полностью сосредоточилась на оценке характера и степени этого влияния. Изучение лишь этого направления связей было определено традициями старой норманистской школы, для которой культуртрегерская роль норманнов в Восточной Европе была исходной аксиомой и, наряду с априорным представлением о более слабом, по сравнению со Скандинавией, экономическом и социальном развитии славянского мира, исключала саму постановку вопроса о возможных обоюдных воздействиях.

Новые перспективы открылись в результате широкой разработки в отечественной исторической науке теоретических проблем генезиса государственности у восточных славян как самостоятельного, вытекающего из внутренних закономерностей в развитии общества перехода от племенного строя через союзы племен к раннефеодальным структурам IX–X вв. Сравнительно-типологическое сопоставление процессов образования государств в Восточной и Северной Европе позволило аргументированно отвергнуть одно из основных положений норманистской школы, утверждавшей социальное и экономическое превосходство скандинавов. Сопоставление деятельности викингов в Западной (прежде всего в Англии) и Восточной (прежде всего на Руси) Европе (хотя и проведенное с норманистских позиций) выявило отличия в характере и целях походов на Запад и Восток, но обнаружило сходство в способности скандинавов быстро усваивать черты местной культуры, растворяясь в среде численно превосходящего местного населения. В результате этих исследований совершенно иной предстала роль скандинавов в Восточной Европе. Было показано, что они включались в протекающие здесь социально-экономические процессы и, в конечном счете, подчинялись им.

Археологические памятники, отражающие древнерусское влияние на скандинавскую культуру

Условные обозначения: а – поясные наборы, бляшки; б – стеклянные игральные шашки; в – погребения в камерах; г – шелк (плиссе); д – сосуды бронзовые восточные; е – сосуды поливные восточные и византийские; ж – сосуды стеклянные восточные; з – монеты «Ярославо сребро»; и – подражания монетам; к – клады с «пермскими гривнами».

Раннесредневековые центры: 1 – Старая Ладога; 2 – Новгород; 3 – Сарское городище; 4 – Тимерево; 5 – Гнёздово; 6 – Чернигов; 7 – Шестовица; 8 – Киев; 9 – Бирка; 10 – о. Готланд; 11 – Хедебю.

Вместе с тем уже в 1920–1930 гг. было обращено внимание на широкий культурный взаимообмен между южно-, восточно– и североевропейскими регионами. А. Стендер-Петерсен отметил проникновение византийских литературных и фольклорных мотивов в древнескандинавскую словесность. Археологи не раз указывали на присутствие в скандинавских древностях следов восточного влияния, что проявлялось как в импорте определенных видов изделий (арабские монеты, ткани, ряд предметов вооружения), так и в наличии некоторых орнаментальных мотивов в декоративном искусстве. Наконец, в последнее десятилетие на культурные связи трех регионов указала X. Эллис-Дэвидсон, а отдельные аспекты скандинаво-византийских контактов (особенно в области искусства) обсуждались на симпозиуме в Упсале. В результате интенсивных археологических работ в Скандинавии и на европейской территории СССР значительно расширилась источниковая база для исследования культурного взаимодействия обоих регионов. Принципиально новые материалы дали раскопки поселений IX–XI вв., что привело к возникновению и разработке вопроса о т. и. «славянских импортах». Я. Жак выявил большой комплекс западнославянских древностей в Южной Швеции; В. В. Седов охарактеризовал славянские находки в Скандинавии, отметив большую распространенность вещей славянского происхождения в Фенно-Скандинавии, чем это представлялось ранее. Анализируя некоторые типы оружия, встречающегося как в Древней Руси, так и в Скандинавии, А. Н. Кирпичников пришел к заключению, что норманны на Руси «испытали могущественное влияние местных условий».

Однако в перечисленных работах рассматриваются лишь некоторые категории вещей: керамика, отдельные виды украшений и предметов вооружения. В целом же систематизация славянских древностей на территории Скандинавии не проводилась. Поэтому при обращении к археологическому материалу приходится опираться на разрозненные упоминания восточноевропейских им-портов в Скандинавии в работах, посвященных характеристике либо памятников в целом (Бирки, Хедебю и др.), либо конкретных категорий предметов (бус, тканей, украшений и пр.).

Тесные взаимосвязи Скандинавии и Древней Руси и проникновение норманнов через Русь на Юг и Юго-Восток и обратно на Север вели к установлению языковых контактов, причем активная роль в их осуществлении принадлежала скандинавам как пришлому и незначительному по численности этническому элементу. Возвращаясь в Скандинавию, они несли определенные знания русского языка, в первую очередь, лексический запас для обозначения специфически древнерусских предметов, явлений, географических объектов. Поэтому древнерусские заимствования в скандинавских языках – важный, хотя ранее и не привлекавшийся источник по этой проблеме.

Далеко не исчерпаны возможности и письменных источников – древнерусских и особенно скандинавских (саги, рунические надписи), в которых имеются свидетельства как о самих фактах усвоения скандинавами элементов древнерусской культуры, так и о путях проникновения этих элементов на Север, формах и характере их проявления.

Таким образом, данные различных категорий источников позволяют поставить вопрос о двустороннем взаимодействии Скандинавии и Древней Руси в IX–XI вв. и наметить основные направления его исследования. Притом необходимо назвать несколько моментов, существенных для характеристики «обратного», т. е. древнерусского влияния на культуру Скандинавии.

Во-первых, именно в этот период Древнерусское государство, консолидируя восточнославянские, балтские, финно-угорские и другие этнические группы, синтезировало элементы их материальной и духовной культуры. На смену племенной, замкнутой пришла надэтническая, но социально окрашенная раннефеодальная культура, открытая для различных влияний. Поэтому культурные импульсы, идущие из Древней Руси в Скандинавию в раннее средневековье, хотя и имели генетически различные истоки (в кочевом мире, в Венгрии, в среде финнов и т. д.), но усваивались на Севере Европы не как этноопределяющие, а как социально значимые элементы раннефеодальной культуры.

Во-вторых, формы и интенсивность воздействия Древней Руси на Скандинавию не были неизменными на протяжении IX–XI вв. Они в значительной степени зависели как от внутренней эволюции древнескандинавского общества, так и от характера деятельности скандинавов на Руси, определяющим фактором которой была феодализация общества и становление Древнерусского государства. Поэтому в предлагаемой ниже периодизации русско-скандинавских отношений середины VIII – середины XI в. мы опираемся на разработанную в отечественной историографии схему развития восточнославянского общества от образования племенных союзов до становления Древнерусского государства.

Сходные исторические процессы практически синхронно протекают в Скандинавии: эпоха викингов (конец VIII–XI в.) явилась временем интенсивных преобразований социально-политической структуры общества от «племенных княжений» (фюльк в Норвегии, ланд в Швеции) до раннефеодальных государств. Типологическая и хронологическая близость этих процессов на Руси и в Скандинавии в значительной степени облегчила взаимопроникновение социально значимых элементов культуры, в первую очередь, среди феодализирующейся знати обоих регионов.

* * *

Сопоставляя основные этапы становления древнерусского и скандинавских государств и соответствующие им особенности материальной культуры, можно выделить четыре периода русско-скандинавских связей, каждый из которых характеризовался как различными формами деятельности скандинавов на Руси, так и изменениями в интенсивности и специфике древнерусского влияния на Скандинавию.

Первый этап взаимодействия скандинавского и восточнославянского миров (до середины IX в.) проходил в обстановке формирования классового общества, государственности и раннесредневековых народностей в обоих регионах. Это было время образования племенных конфедераций уже не просто как этнических, а территориальных и политических структур – «племенных княжений».

Внешним проявлением этих процессов, приведшим к непосредственным контактам обеих этнических общностей, был рост военной, торговой, миграционной активности значительных групп населения. Однако формы ее проявления в Северной и Восточной Европе были различны: в Скандинавии, где отсутствовали возможности для внутренней колонизации, основной формой стала внешняя экспансия (заморские походы викингов); на территории, занятой восточными славянами, она интенсифицировала миграционные процессы, т. е. освоение ими балтских и финских областей к северу и северо-востоку от Среднего Поднепровья в VIII–XI вв.. Поэтому естественно, что материальных следов пребывания скандинавов (норманнских древностей) на Руси больше, чем восточнославянских в Скандинавии. А появление восточноевропейских древностей на севере, равно как и лексических заимствований из древнерусского языка в древнескандинавские, в большей мере связано со скандинавами, побывавшими на Руси, чем с самими выходцами из нее.

Древнейшие контакты скандинавов и восточных славян происходят в процессе этих передвижений прежде всего на землях финских племен. Однако славяне интенсивно осваивали земли на севере и северо-западе. Скандинавы же попадали сюда, по-видимому, небольшими группами, судя по следам пребывания норманнов в Ладоге (уже с середины VIII – первой половины IX в.), на Сарском городище под Ростовом (IX в.).

Эпизодичность и нерегулярность появления варяжских «находников» в этот период отразили древнеисландские саги (в первую очередь, «Круг земной» Снорри Стурлусона), которые упоминают до X в. лишь походы в Прибалтику. Восточная экспансия норманнов по преимуществу распространялась на Прибалтийские земли, и только немногие дружины проникали дальше по речным системам, привлекаемые возможностью грабежа местного населения и взимания дани (судя по сведениям саг, первое было более распространено). Однако сбор дани был эпизодическим уже в силу нерегулярности походов скандинавов и напоминал скорее разовый побор – откуп от грабежа, нежели зачаточную форму налогообложения. Еще одним источником доходов для скандинавов была торговля как с финским, так и со славянским населением.

В этих условиях для самой Скандинавии основным результатом связей с финским и восточнославянским миром стал импорт арабского серебра, который, по данным нумизматики, начинается в конце VIII в.. Видимо, неслучайно первый период поступления восточного серебра, определяемый Р. Р. Фасмером и В. Л. Яниным временем до 833 г., примерно соотносится с древнейшим этапом восточноевропейско-скандинавских контактов. Нерегулярность связей и очевидный приоритет Восточной Европы находят отражение в незначительном количестве кладов этого периода на о. Готланд: на восточнославянской и финской территориях известно 37 кладов, в Западной Европе – 17, тогда как на о. Готланд – всего 4.

При этом, как показал Е. Н. Носов, «основной поток восточного серебра в северной части Балтийско-Волжского пути проходил в IX–X вв. через территорию Приильменья, ильменского Поозерья и Поволховья – районы, которые как раз в то время являлись центром расселения новгородских словен» и были зоной ранних славяно-скандинавских контактов. Оседание арабских монет именно в районах славянской колонизации заставляет предположить активную роль славян в распространении восточного серебра, в котором участвовали и скандинавы. На протяжении IX в. усиливается ориентация скандинавов на основные пути, по которым серебро проникало на север Восточной Европы: ареалы скандинавских находок IX в. совпадают с местами наибольшей концентрации кладов по Волхову, на Сарском городище и в Верхнем Поволжье. Приток арабского серебра на Север способствовал интенсификации процессов имущественного и социального расслоения, развитию внутренней и внешней торговли Скандинавских стран, укреплению их восточных связей.

Второй этап – вторая половина IX – первая половина X в. – ознаменован формированием раннефеодальных государств в обоих регионах. В Скандинавии продолжаются активные миграции населения: на Западе – это заселение Исландии, колонизация Британских островов, Нормандии и т. д. На Востоке происходит вовлечение норманнов в социально-экономические процессы образования Древнерусского государства.

Присутствие скандинавов в крупнейших городах Руси – Ладоге, Новгороде, на торгово-ремесленных поселениях типа Городища под Новгородом, Сарского и Тимерева в IX в. – засвидетельствовано письменными и археологическими источниками. Но именно эти города, в которых сели, согласно разным версиям легенды о призвании, варяги, – Ладога, Новгород, Белоозеро, Изборск – были форпостами славянской колонизации на восточноевропейском Севере. Именно здесь, в сфере городской полиэтничной культуры, протекает, вероятно, первая фаза «славяно-скандинавского синтеза».

Однако скандинавы не могли находиться здесь без урегулирования отношений с местным финским и недавно осевшим славянским населением. Собственно, в легенде о призвании варягов и отражено предание о регламентации прав и обязанностей варяжских князей по отношению к местной знати. В.Т. Пашуто подчеркнул важность того обстоятельства, что варяжский князь был приглашен для «наряда»: этот термин определял условия, на которых князь подряжался правящей знатью отдельных русских городов и областей.

Легендарное призвание варяжских князей представителями знати северной (новгородской) конфедерации племен, с одной стороны, усилило приток скандинавских дружин на Русь, с другой – определило их положение, подчиненное интересам формирующегося правящего класса Древней Руси, прежде всего великокняжеской власти.

В условиях интенсивной консолидации племенных союзов и их перерастания в государственное образование наиболее существенной была борьба с племенным сепаратизмом, и именно здесь норманны представляли удобную нейтральную и организованную силу, которую великие князья могли использовать против родо-племенной знати для объединения разноэтничных территорий под своей властью. Необходимость борьбы с сепаратизмом понимала и племенная верхушка, особенно тех регионов, где сталкивались интересы разноэтничных группировок: по предположению В.Т. Пашуто, верхушка конфедерации финских и славянских племен обратилась к князьям из «чужой» земли, чтобы те могли судить «по праву», соблюдая общие интересы. Великокняжеская власть, особенно на ранних этапах своего существования (вторая половина IX – начало X в.), использовала скандинавов и в аппарате государственного управления, в первую очередь в системе взимания податей.

Такова, видимо, была основа, на которой проходила интеграция скандинавов в восточнославянское общество во второй половине IX – первой половине X в.

Включение скандинавов в социально-экономические процессы на Руси привело к усилению обратного, древнерусского воздействия на Скандинавию. Во-первых, значительно возрастает количество восточного серебра, поступающего в Скандинавию. С утверждением в Новгороде династии Рюриковичей

B. М. Потин связывает усиление притока серебра в Скандинавию именно в 60-70-х гг. IX в.. На время до 900 г. приходится уже 10 кладов арабских монет на территории Скандинавии. Однако сохраняется тот же, что и в первый период, приоритет в формировании кладов: 45 кладов того же времени найдено на Руси, 12 – в Западной Европе.

Во-вторых, расширяется сфера древнерусского влияния на культуру Скандинавии. В кладах, помимо монет, встречаются серебряные гривны «пермского типа»: с середины IX в. – на Готланде, в X в. – в Южной Швеции и Дании. Тогда же распространяются витые серебряные гривны, послужившие, согласно М. Стенбергеру, образцом для сходных украшений скандинавского местного производства. Таким образом, происходит не только проникновение некоторых предметов из драгоценных металлов, рассматривавшихся как одна из форм имущественных ценностей, но и усваиваются ремесленные традиции, что указывает на большую глубину и интенсивность связей, чем в предыдущий период.

Третий этап русско-скандинавских связей – середина – вторая половина X в. – проходит в обстановке консолидации и укрепления Древнерусского государства и дальнейшего развития государственности в Скандинавских странах, завершающегося формированием к концу X в. раннефеодальных политических структур в Дании и Норвегии. В обоих регионах выделяется феодализирующаяся знать, которая по своим устремлениям и функциям в социально-политической системе государства, прежде всего в составе великокняжеских дружин, противостоит племенной аристократии. Совпадение интересов складывающейся феодальной знати обоих регионов делало закономерным взаимный обмен именно в дружинной среде социально значимыми элементами их культур.

Древнерусская дружинная знать формируется на полиэтничной основе, включая, наряду с основным – славянским – тюркские и финские элементы. В эту среду проникают и скандинавы. В составе великокняжеских дружин они оседают на погостах, о чем свидетельствуют как находки на поселениях, так и материалы некрополей. Но варяги, селившиеся на древнерусских погостах в Киеве, Чернигове и других городах, уже никак не сопоставимы с «находниками» времен Олега, почти не оставившими следов в материальной культуре Руси и принесшими обратно в Скандинавию вместе с восточным серебром лишь незначительное количество восточноевропейских украшений. Теперь это – русские дружинники скандинавского происхождения, их быт и обрядность претерпели существенные изменения под влиянием древнерусской культуры. Процессу ассимиляции скандинавов способствовало то, что они,

по-видимому, не представляли сколько-нибудь самостоятельных групп, фактически врастая в феодальную знать Древнерусского государства.

На территории Древней Руси, преимущественно в Среднем Поднепровье, складывается «дружинная культура», впитывающая и сплавляющая в единое целое элементы разноэтничного происхождения. Распространяется под влиянием местных традиций (срубные конструкции некоторых камер в Киеве)новый тип погребального обряда – погребения в камерах. Этот обряд характеризует дружину великого князя как в собственно киевском некрополе, так и на подвластной Киеву Черниговщине (Шестовица); отдельные камеры обнаружены также на кладбищах других важнейших погостов: в Гнездове, Тимереве и, кроме того, в Пскове. Типологически, а скорее всего и генетически, близки большие скандинавские курганы Гнездова и знаменитые памятники Чернигова – Черная Могила и Гульбище. Последние наиболее показательны для культуры дружинных верхов: они содержат остатки тризны с «варяжским» котлом, франкские мечи со скандинавскими рукоятями, восточноевропейский доспех, славянскую керамику, византийские монеты, бляшки кочевнических поясных наборов, застежки венгерского (?) кафтана, наконец, знаменитые питьевые рога с венгерским орнаментом и тератологическим сюжетом, который Д. Ласло считает выполненным венгерскими мастерами. Аналогичное смешение этнических признаков обнаруживает богатое парное погребение в камере (Шестовица, № 42) с седлом с восточными накладками, орнаментированными в стиле Маммен.

Сходство социально-политических процессов в Скандинавии и на Руси и значительная мобильность скандинавов, многие из которых возвращались на родину, обусловили резкое усиление древнерусского влияния на культуру Скандинавских стран. В первую очередь оно охватывает сферу «дружинной культуры». В Средней Швеции появляются погребения в камерных гробницах. Они рассматриваются как новый обряд, созданный дружинной знатью, чтобы таким путем противопоставить себя старой «вендельской» аристократии, и так же, как в Древней Руси, обнаруживают синкретизм разноэтничных традиций. Таково, например, погребение середины X в. в Рёста (Емтланд, Швеция), где дружинника сопровождали типичный для скандинавских камер инвентарь, сумка-ташка и захоронение коня, причем расположение и выбор частей туши характерны для венгерских памятников.

Наряду с погребальным обрядом в Скандинавию проникает восточноевропейская «дружинная мода»: элементы сбруи и вооружения, поясные наборы, происходящие из южнорусских степей, венгерские сумки-ташки, формы костюма и его детали, ткани, украшения.

Вооружение, как показали исследования А. Н. Кирпичникова, свидетельствует о наиболее интенсивном синтезе различных традиций: норманны принесли в Восточную Европу франкские мечи (часто со скандинавскими рукоятями), боевые ножи – скрамасаксы, ланцетовидные копья и стрелы, некоторые формы топоров, щит с металлической бляхой – умбоном; сами же восприняли многие особенности восточнославянской и кочевнической техники боя: «усвоили саблю, стали более широко употреблять кольчугу, получили конический шлем, кочевническую пику, восточный чекан, русские боевые топоры, возможно, сложный лук, округлые стремена и другие принадлежности упряжи». Между 950 и 1050 гг. в Польшу и Швецию проникают стремена (тип I, по А.Н. Кирпичникову), которые считаются восточным или русским импортом.

Древнерусское влияние в сфере военного искусства нашло отражение и в заимствованиях названий ряда предметов, связанных с вооружением и доспехом (др. – швед. saþul, др. – исл. sǫðull из др. – рус. съдьло; др. – швед. lоkа «хомут» – с трансформацией значения из др. – рус. лука «изгиб, лука седла»).

С кочевническим миром Восточной и (в меньшей мере) Центральной Европы связано происхождение упоминавшихся наборных поясов, имевших длительную (X–XI вв.) собственную историю на Руси и в Скандинавии. Большая часть таких поясов встречена именно в дружинных погребениях, в том числе в камерных, X в.: по преимуществу в Швеции, вплоть до Крайнего

Севера, и в Финляндии (как целые наборные пояса, так и отдельные бляшки). Единичные находки известны в Норвегии и даже в Исландии. Распространение поясных наборов в дружинной среде Древней Руси и Скандинавии происходило одновременно, при этом первая несравненно богаче находками. Показательно, что на Руси наборные пояса были адаптированы настолько, что стали производиться в древнерусских городах, судя по находкам формочек для поясных бляшек в Киеве и самих бляшек в Новгороде; Б. А. Рыбаков установил, что бляшки пояса из Владимирского кургана и из кургана Юго-Восточного Приладожья отлиты в одной форме. Сердцевидные бляшки найдены и в культурном слое начала XI в. поселения Борге на о. Готланд. Вероятно, под влиянием «дружинной моды» появляются и собственно скандинавские наборные пояса. X. Арбман видит признаки «гибридности»: сочетание венгерских, восточных и скандинавских мотивов на бляшках из клада середины X в. в Ворбю (Сёдерманланд, Швеция).

С поясными наборами часто связаны венгерские по происхождению сумки-ташки с бронзовыми бляшками и застежкой. Максимальная концентрация этих находок в Средней Швеции позволяет предположить, что в другие районы они попали уже путем внутренней торговли.

Данные археологии и изобразительного искусства эпохи викингов дают основания предположить в некоторых случаях заимствование не только частей костюма, но и самого костюма в целом на Востоке. На одном из готландских камней (Smiss i När) изображены воины в одежде с длинными рукавами и в коротких шароварах (подобные шаровары восточные авторы упоминают у русов), тогда как традиционными для Скандинавии были узкие штаны. Те же черты восточного костюма угадываются в изображениях на бляшках из Бирки (погребения 552, 711) и с о. Эланд. Судя по остаткам тканей в погребениях, в IX в. в Бирке появляется верхняя запашная одежда типа кафтана, обшитая по краю тесьмой: такой покрой был известен в Византии и Иране. Подобная же приталенная мужская одежда в это время распространилась и в Юго-Восточной Прибалтике. X. Арбман считал, что кафтан этого покроя видел Ибн Фадлан на похоронах руса; бронзовые пуговицы (обычная находка в русских курганах и погребениях Бирки), по X. Арбману, принадлежали восточному кафтану. Наконец, многократно упоминаются в сагах «русские шапки», которые носят как те, кто вернулся из Древней Руси, так и богатые исландские бонды и представители знати Норвегии.

В одежде богатых жительниц Бирки в IX в. появляется, а в X в. распространяется плиссированная льняная (в некоторых случаях, возможно, шелковая) рубашка. Технология изготовления этих тканей и покрой рубашек аналогичен известному у южных славян. Находки фрагментов плиссированного шелка в Безымянном кургане Чернигова, в одном из погребений Шестовицы и на Центральном городище в Гнездове указывают на возможность проникновения этого типа костюма из Юго-Восточной Европы в Скандинавию через Древнюю Русь (по днепровскому пути). Это согласуется с вероятным прямым (а не через латинский > древневерхненемецкий) заимствованием др. – швед. silki из др. – рус. шелкъ [984]Мельникова Е.А. Древнерусские лексические заимствования. С. 74; de Vries J. Altnordisches etymologisches Worterbuch. Leiden. 1957–1961. S. 475; Стеблин-Каменский M. И . История скандинавских языков. М., 1953. С. 276. Примеч. 1.
. К числу импортных тканей, обнаруженных в Бирке, помимо шелка, относят льняные (которые иногда считаются ввезенными из Восточной Европы) и шерстяные, экспортером которых могли быть Сирия и Египет.

На связи Скандинавии с Ближним Востоком через Древнюю Русь указывают, помимо арабского серебра, многочисленные находки сердоликовых и хрустальных ближневосточных бус, ареал которых и здесь, и в Северной Европе совпадает с ареалом дирхемов. Каменные бусы, в том числе и из более редких минералов (аметист, агат), поступали в основные торговые центры Скандинавии (Экеторп, Хельгё, Бирка, Хедебю) с VI в.; Б. Аррениус сравнивает технику их обработки с распространенной на юге Восточной Европы в позднеримское время. Из мастерских Ближнего Востока поступали на Русь и в Скандинавию также некоторые типы стеклянных бус, в том числе золотостеклянные. Максимальное количество бус из мастерских Средней Азии, Сирии, Ирака, обнаруженное в Скандинавии, приходится на вторую половину IX – начало X в..

Не столь многочисленными, как стеклянные изделия, но характерными для быта знати эпохи викингов привозными вещами были стеклянные игральные фишки византийского (по X. Арбману) производства, ближневосточные бронзовые и стеклянные сосуды и др..

Особую проблему представляют взаимосвязи Северной Европы и Руси в области ремесленной технологии и приемов орнаментации. В частности, М. Стенбергер считает заимствованной с Востока технику изготовления браслетов и гривен из серебряной проволоки; вероятно проникновение в скандинавское искусство некоторых орнаментальных восточных мотивов: «пчелы» и др..

Во второй половине X в. приток арабского серебра достигает максимума. Одновременно изменяется и топография путей поступления его в Скандинавию. Заметно сокращается число монетных кладов на Волжско-Невском пути, в то время как Днепровский и Донской пути отмечены многочисленными находками.

Таким образом, третий этап русско-скандинавских связей наиболее интенсивен по древнерусскому влиянию на культуру Скандинавских стран. При этом социально-экономические и культурные импульсы в середине – второй половине X в. исходят не с севера Руси, как было в IX в., судя по притоку монетного серебра по Волжскому (?) пути, а с Юга, из Среднего Поднепровья (Киев, Черниговщина) и Смоленщины (Гнездово), т. е. по пути «из варяг в греки».

На протяжении четвертого этапа связей – конец X – первая половина XI в. – укрепляются Древняя Русь как сильная раннефеодальная монархия и раннефеодальные политические структуры в Дании и Норвегии. Таким образом, установление отношений между Русью и Скандинавией перестало быть исключительным результатом деятельности отдельных лиц и отрядов, но стало приобретать характер межгосударственных контактов.

Консолидировавшийся правящий класс Древнерусского государства стал меньше нуждаться в постоянных подсобных силах и погостах. Событие, отмечающее новое отношение к варягам, описано в летописи под 980 г.: Владимир Святославич, утвердившись в Киеве при помощи варягов, не дает им дани, часть их сажает по русским городам, часть отпускает в Константинополь, причем в послании к императору рекомендует поступить с ними так же, как он сделал на Руси – рассредоточить, а не держать в столице. Переход от преимущественной направленности на внешнюю экспансию к задачам внутренней консолидации происходил в тот же период в Скандинавских странах: с этим процессом связан и упадок виков – прибрежных торгово-ремесленных центров, в том числе Бирки, Хедебю в конце X в.

Это, естественно, приводит к значительному сужению функций, выполняемых скандинавами в системе государственного управления и к сокращению числа норманнов в Древней Руси. В XI в. почти полностью прекращается приток новых выходцев из Скандинавии в аппарат управления, который обеспечивается местной феодализированной знатью. В связи с этим меняется и роль норманнов, попадавших на Русь.

Наиболее распространено в этот период обращение древнерусских князей к военной помощи скандинавских отрядов. И Владимир, и Ярослав неоднократно «посылали за море», чтобы пригласить варяжских воинов для усиления собственной дружины в моменты острой внутриполитической борьбы. И русская летопись, и особенно скандинавские саги дают яркое свидетельство того, что эти отряды выступали в качестве наемной силы, деятельность и формы оплаты которой определялись статьями заключаемого между великим князем и предводителем отряда договора.

Великокняжескую династию связывают со шведским и норвежским королевскими домами матримониальные отношения. Наиболее известны по сагам и русской летописи браки Ярослава Мудрого и Ингигерды, дочери шведского конунга Олава Шётконунга, и дочери Ярослава Мудрого Елизаветы с будущим норвежским конунгом Харальдом Суровым Правителем. Наряду с этим королевские саги отмечают еще три брака представителей древнерусской и скандинавской знати. Есть сведения и о других браках: так, в «Саге об Ингваре Путешественнике» упоминается о женитьбе «областного конунга» (fylkiskongr) «с востока из Гардарики» на дочери шведского короля Эйрика Победоносного.

Очевидно, упрочением династических связей можно объяснить неоднократное обращение скандинавских конунгов к русским князьям за политической и военной помощью при осложнении обстановки в государстве. Оказавшийся на Руси норвежский конунг Олав Трюггвасон с помощью Владимира набирает здесь дружину и при ее поддержке возвращает на родине трон. Спасаясь после поражения в междоусобной борьбе, в Новгород приезжает другой норвежский конунг, Олав Харальдссон, и, пополнив свою дружину, возвращается в Норвегию, чтобы продолжить борьбу. При этом он оставляет на попечение Ярослава своего сына Магнуса, который отбывает назад лишь несколько лет спустя.

Развитие межгосударственных отношений между Русью и Скандинавией отражается и в лексических заимствованиях из древнерусского языка в древнешведский. Вероятно, к этому времени можно отнести пополнение древнешведской лексики словами: groens < др. – рус. граница, tolk < др. – рус. тълкъ. Может быть, несколько более ранним является заимствование др. – швед. torg < др. – рус. търгъ.

Изменившийся характер русско-скандинавских отношений в XI в. находит выражение, с одной стороны, в постепенном сокращении норманнских древностей в материальной культуре Древней Руси. Среди немногочисленных находок скандинавских предметов XI в. на территории Древней Руси наиболее показательны вещи, обнаруженные в Суздале на усадьбе, вероятно, принадлежавшей представителю дружинной знати скандинавского происхождения. Наряду с привозными стеклянными изделиями и предметами вооружения византийского и ближневосточного производства на ней найдены скандинавские украшения, бытовые предметы, литейная формочка для отливки подвесок со скандинавской рунической надписью. Отзвуком скандинавского элемента в древнерусской культуре является известный древнерусский подписной меч из Фощеватой, орнаментика рукояти которого чрезвычайно близка орнаментике готландских рунических камней, а на клинке – имя древнерусского мастера – Людота.

С другой стороны, в Скандинавии на смену экзотическим вещам восточноевропейского и ближневосточного происхождения приходят изделия древнерусского ремесла, например, пряслица из овручского розового шифера, киевские глиняные писанки и др.. Особое значение имеют нумизматические данные: монеты Ярослава Мудрого и подражания им обнаружены на Готланде и в материковой Скандинавии. По мнению В.М. Потина, появление «малого сребра Ярослава» на севере Европы связано с выплатой денег скандинавским наемникам. Серебряные древнерусские монеты вызвали появление подражаний, сосредоточенных главным образом среди материалов лапландских жертвенников XI–XII вв., что отражает связи этих территорий с Новгородскими землями.

Важным источником по истории русско-скандинавских отношений этого времени являются рунические надписи на мемориальных стелах, наибольшее количество которых происходит из Средней Швеции (где сам обычай установления памятных камней получил особое распространение). 120 рунических памятников сообщают о скандинавах, погибших при поездках «на восток»: в Прибалтику, на Русь, в Византию. Тексты много раз отмечают военную и торговую деятельность павших на «востоке», особенно подчеркивая прибыльность этих походов. Как и саги, они говорят о богатствах, привезенных из Руси: ценных товарах, золоте и серебре, дорогих одеждах и пр.

Скандинавские рунические надписи свидетельствуют и о формировании древнерусской географической номенклатуры в Скандинавских странах. Знакомство скандинавов с местными (славянскими, финскими) географическими названиями началось уже в период древнейших контактов, однако лишь в надписях конца X – начала XI в. мы обнаруживаем сложившуюся систему наименований для различных географических объектов Древней Руси: государства (собственное скандинавское наименование, не опирающееся на местную традицию), рек (транскрипция местных наименований) и городов (где различаются два типа названий: транскрипция местных, что, вероятно, было более поздним явлением, и создание собственных наименований для городов, лежавших на пути «из варяг в греки»; эти наименования оформлены по единой модели с корнем gard в качестве топографического термина).

Иной характер в условиях сложения государств приобретают торговые связи. Торговля скандинавов в Восточной Европе (как и в Западной) в IX–X вв. не была специализированным занятием определенной категории населения. Применительно к обстоятельствам викинги выступали то в качестве грабителей и пиратов, то воинов-наемников, то торговцев.

В XI в. как в Древнерусском государстве, так и в Скандинавских странах происходит упорядочение торговли, связанное с расширением международной торговли, с одной стороны, и становлением государственного аппарата, постепенно подчиняющего себе различные сферы общественной жизни, – с другой.

Существование на Руси XI в. каких-либо первичных форм торговых объединений прослеживается значительно хуже, чем в Скандинавии. Косвенным свидетельством более или менее упорядоченных торговых отношений, предполагающих не только регулярность, но и некоторую их организованность, является создание торговых дворов, которые служили местом пребывания купцов и хранения товаров, а также основание церквей при них. Представляется взаимосвязанным основание скандинавского торгового двора в Новгороде с церковью св. Олава во второй половине XI в. и русской церкви в Сигтуне. Позднее скандинавские дворы возникают в Смоленске и, может быть, в Киеве, а русский– в Висбю (Готланд). Очевидно, что одновременность появления торговых дворов вызвана если не прямыми соглашениями между сторонами, то, во всяком случае, сходным развитием торговли в обоих регионах и, возможно, изменением торговой конъюнктуры в результате сокращения контактов с Востоком, появлением постоянного контингента купцов, для которых и были необходимы дворы.

* * *

Таким образом, на протяжении всего древнейшего периода русско-скандинавских связей (с середины VIII по XI в.) прослеживается обратное, древнерусское влияние в культуре Скандинавии. В зависимости от деятельности скандинавов на Руси, которая в значительной степени определялась внутренними процессами образования классов и государств в среде восточного славянства, изменяются характер и интенсивность влияния славянского мира на скандинавский, которое достигает пика на третьем этапе русско-скандинавских отношений, т. е. в середине – второй половине X в.

Процессы консолидации Древнерусского государства и формирования феодальной знати с полиэтнической, социально окрашенной и противопоставленной племенной «дружинной культурой» создали условия для этнокультурного синтеза и быстрой ассимиляции норманнов в славянской среде. В этот период отмечается наиболее сильное и разнообразное воздействие древнерусской культуры на скандинавскую; прослеживаются взаимосвязи в развитии социальных верхов, в судьбе торгово-ремесленных центров, в таких социально значимых элементах культуры, как погребальный обряд, вооружение, одежда и пр.

Исследование древнерусских влияний в Скандинавии представляется необходимым как для объективной оценки русско-скандинавских отношений раннего средневековья, так и для понимания внутренних закономерностей процессов складывания государств и раннесредневековых народностей у скандинавов и славян и – шире – для выяснения типологии этих процессов в средневековой Европе.

(Впервые опубликовано: ИСССР. 1984. № 3. С. 50–65)