Федор Михайлович некоторое время размышлял, куда ему направиться обедать, домой или в ближайший от управления ресторан «Бела-Вю». Но выбрал третье — трактир Гуреева, где подавали его любимые расстегаи с налимьей печенкой и селянку с грибами.

Своего постоянного стола у него в трактире не было, так как обедал он здесь от случая к случаю, иногда ужинал, но половые знали вкусы начальника сыскной полиции и уважали его за неприхотливость и скромность запросов. Чаевые он давал небольшие, но и беспокойства особого не приносил, обедал недолго, ровно столько времени, сколько требовалось на то, чтобы просмотреть парочку дневных газет, и зачастую в одиночестве.

В дверях его встретил старший половой Петр Черкасов в белоснежной рубахе и штанах дорогого голландского полотна и проводил к свободному столику, который обычно занимал редактор «Губернских ведомостей»

Свиридов. Сегодня он отсутствовал. Как пояснил Петр:

«Глеб Мартемьяныч на тетеревов отправились».

Тартищев лишь вздохнул в ответ. Он и сам знал толк в тетеревиной охоте на току, но лет пять уже, если не больше, получалось так, что именно в это время случались страшные преступления или приезжало столичное начальство с проверками. Нынешний год не оказался исключением. И Федор Михайлович совсем не был уверен, что последующие весны тоже не преподнесут ему новые, столь же неприятные сюрпризы.

По правде, обедать ему совсем не хотелось, но он знал, что если не перекусит сейчас, то вряд ли потом получится это сделать, в лучшем случае придется терпеть до ужина, а скорее всего до завтрака.

На этот раз он не прихватил с собой газет. И выбрал обед как единственную возможность поразмышлять без суеты над тем, что ему удалось узнать при посещении театра.

…Поначалу он решил ограничиться беседами с режиссером Туруминым и с директором театра Зараевым, который несколько успокоился, когда ему сообщили, что жизнь сына вне опасности.

Турумин, угрюмый и злой по причине жестокого похмелья и очередных, свалившихся на театр неприятностей, поначалу никак не мог разговориться. На вопросы Тартищева отвечал уклончиво, в глаза не смотрел и все время потирал ладони, чем неприятно раздражал Федора Михайловича. Но приказной тон, тем более с элементами металла в голосе, в данном случае мог только навредить. И, собрав себя в кулак, Тартищев спокойно и вежливо продолжал пытать режиссера интересующими его вопросами. И тот, наконец, сдался. Правда, предложил выпить коньяку. И похмелье, и расстройство по поводу неприятностей, бесспорно, были звеньями одной цепочки. Режиссера надо было спасать, и Тартищев это предложение принял.

— Полина Аркадьевна была божественной женщиной! — Турумин выпил коньяк, как водку, одним глотком и крякнул. Посмотрел на лежащий перед ним ломтик лимона и перевел взгляд на Тартищева. — С ее приходом наш театр воспрянул из пепла. — Он печально покачал головой. — А ведь поначалу не показалась, совсем не показалась. Хотя красотой, признаюсь, не только меня сразила. Дамы наши впали в неистовство, когда узнали, что я пообещал ей дебют. И это когда труппа была уже набрана, когда вовсю шли спектакли.

Она приехала в середине октября и попросила для дебюта Офелию. А мы Шекспира года два уже в гробу не тревожили, по причине провала с тем же «Гамлетом».

Все больше водевильчиками пробавлялись. — Он смущенно хихикнул и вновь разлил коньяк по рюмочкам богемского стекла. — Любит наша публика водевили с переодеванием, с песенками и дрыганьем ножек. А она вернула вкус к трагедии! Эх, Полина Аркадьевна, Полина Аркадьевна! — Он вновь опрокинул рюмку в рот, не дожидаясь того же от Тартищева, и, прихватив щепотью ломтик лимона, поднес ко рту. Скривившись, как от оскомины, вернул его на тарелочку и посмотрел на Федора Михайловича совершенно трезвым взглядом. — Словом, на следующий день выпустили в газетах анонс, на тумбах развесили афиши…

За кулисами бушевали ураганы и завывали смерчи.

Примадонна театра Каневская, которая в открытую спала с сыном директора театра, была вне себя от ярости. Как это без ее ведома посмели дать кому-то дебют?

Ну и что же, что эта Муромцева блистала в Самаре и в Киеве? Пускай о ней хвалебно отзывались в «Театральном вестнике»! Это ни о чем не говорит и ничего не доказывает! Если она была столь успешна, то зачем приехала в Североеланск? Что ей здесь надо? Уж не скрывается ли от кредиторов или по каким другим некрасивым делишкам?

— Успокойтесь, ангел мой, — утешал ее Зараев-старший. — Гонору у, нее, видать, немерено. Но чует мое сердце, срежется, как пить дать, срежется. Шутка сказать, на «Гамлета» замахнулась! Вот увидите, осрамится, но если даже что и получится, публика наша ее не примет. Не приучена она к подобным высоким страстям.

Ей бы что попроще, понагляднее… Пусть-ка споткнется, и поделом! Дадим ей рольки — свечки выносить…

Вся труппа собралась на первую репетицию Муромцевой. Поглазеть, позубоскалить, покритиковать, не стесняясь, каждый ее шаг. Вы только посмотрите, как она держится на сцене, как ходит, как говорит? Актрисы смеялись, не скрывая злорадства. Актеры пожимали плечами, не решаясь признать в присутствии театральных див, что новенькая очаровательна. Антрепренер напоминал собой гранитный утес. Ведь это была его идея пригласить Муромцеву, и поэтому единственный в этой своре втайне от всех переживал, что она провалится.

Премьер, играющий Гамлета, надменно указывал ей на промахи. Но она держалась ровно, подчеркнуто равнодушно, и на все замечания реагировала слабым кивком, но и только, потому что продолжала играть по-своему. И вскоре злопыхатели замолчали, сраженные именно этой простотой и кажущейся безыскусностыо.

Она не играла, она жила на сцене. И переживала судьбу Офелии, как свою.

Турумин нервно потирал ладони и потел от счастливых предчувствий. Его наметанный глаз ловил и необыкновенно богатую мимику новой актрисы, и сдержанные, но полные темперамента жесты. Его опытное ухо слышало и наслаждалось драматизмом сочного грудного голоса. Он был не просто ошеломлен. На первый взгляд бесхитростные манеры и естественность Муромцевой несказанно поразили его. Впервые он увидел, чтобы так играли трагедию… Муромцева не декламировала, она произносила свои монологи без тени пафоса, и это казалось ему новым и странным. Для провинции такой подход к роли был в диковинку и большинству актеров представлялся диким и несуразным. Здесь до сих пор не признали Островского с его реализмом, царствовали драмы Полевого и Ободовского с их ходульными интригами, надуманными положениями, вычурными диалогами, с розовой романтикой и сладенько-пряными страстями. Актеры, как и сто лет назад, говорили певуче и напыщенно и все еще сохраняли патетику жестов, торжественность поз и менуэтную походку ложноклассической французской школы… И Турумин не скрывал, что был очарован и побежден простотой Муромцевой!

За кулисами его поймал Зараев-старший и преданно заглянул в глаза. Турумин знал, что за спиной директора незримой тенью стоит Каневская и все же на его полувопрос-полуутверждение: «Безнадежна, батенька?!» — ответил веселой ухмылкой, хотя и уклончиво: «Как сказать! Как сказать!» Но Зараев был не только умным человеком, но и весьма преуспевшим в подковерных баталиях администратором, поэтому в долю секунды понял, что потерял верного союзника, а пассия сына — первые роли на сцене.

Турумин взял Полину Аркадьевну под руку. За их спинами нервно захихикали актрисы. Лицо Муромцевой вспыхнуло гневом, а режиссер склонился к ней и неожиданно ласково прошептал:

— Право, бросьте! Не связывайтесь! Это они от зависти! Не падайте духом, все было весьма и весьма недурно! — и повел ее на примерку в костюмерную…

— Публика встретила ее поначалу сдержанно, — вспоминал Турумин. Коньяк помог ему расслабиться.

Откинувшись на спинку кресла, он закурил, а взгляд его затуманился и приобрел мечтательность. Почти шесть лет прошло с момента незабываемого дебюта Муромцевой на сцене Североеланского театра, а он помнит все до мельчайших подробностей. Ведь триумф новой актрисы был и его триумфом тоже. Он первым увидел, что ее талант не блеф, первым понял, какую жемчужину выкатило на грязный пол провинциальной сцены.

Роль Офелии невелика. Всего каких-то четыре сцены. Но Муромцевой удалось даже в эти короткие промежутки появления Офелии показать расцвет и гибель души, утратившей девичью наивность и иллюзии взрослой женщины. Нет никакой любви. Есть только желание развратного принца. Офелия не в состоянии противостоять жестокой и грубой жизни. Но душа ее кричит.

Душа ее защищает гибнущую мечту.

Офелия-Муромцева уходила со сцены странной походкой. Казалось, она в мгновение ока ослепла и оглохла. Почти у самых кулис она оглянулась. Неестественно расширенные глаза молили о пощаде. Губы приоткрылись и дрожали, словно она хотела и не могла произнести те роковые вопросы, которые заполнили сейчас сердце каждого ее зрителя: «Неужто не бывает взаимной любви? Неужто в мире царят лишь разврат и похоть? И наши желания обманчивы, как и наши мечты?

И если все так, то зачем жить на этом свете, где все против счастья, против истинной любви?..»

Взрывы аплодисментов вспыхнули и медленно погасли. Зрители были ошеломлены и потрясены до глубины души. Значение этой сцены ни у кого не вызывало сомнений, но каждый чувствовал себя первооткрывателем, потому что впервые в жизни соприкоснулся с настоящим искусством, а не с его суррогатом. Новая актриса неожиданно заставила задуматься об истинной сути бытия всякого сидящего в этом зале. И кто из смахивающих слезы женщин рано или поздно не переживал подобных горестных минут?

Теперь каждый ее выход сопровождал шквал аплодисментов, что было против правил. С подобной силой вызывали лишь в конце спектакля. Но она и играла против всех правил. И за аплодисменты, как это тоже было принято, Муромцева не благодарила, не кланялась. Она точно не слышала рукоплесканий и продолжала играть, нет, жить на сцене жизнью своей героини…

К Тартищеву и Турумину как-то незаметно присоединился Геннадий Васильевич Зараев и столь же незаметно вступил в беседу. Федор Михайлович слушал его и не верил, что этот человек когда-то был против принятия Муромцевой в труппу. Теперь он говорил о ней с грустью, и трагическая гримаса то и дело искажала его красивое, холеное лицо.

— Такую актрису российская сцена потеряла! Такой талант! И мы в первую очередь виноваты! Не уберегли! — Он проводил глазами очередную порцию коньяка, поглощенную Туруминым. Сам он не пил, объясняя воздержание больной печенью.

И Тартищев использовал эту паузу, чтобы задать вопрос:

— Возможно ли, чтобы Полина Аркадьевна отравилась из-за интриг в труппе?

Директор и режиссер переглянулись. Турумин яростно затряс головой, а Зараев замахал руками:

— Что вы, что вы, Федор Михайлович! С какой стати? Вся жизнь, а в искусстве особенно, состоит из сплошных интриг! Здесь каждый друг друга готов со света сжить. И подсидеть соперника, и ногу подставить в порядке вещей, и в грязи, как бы ненароком, вывалять!

И с большей силой это проявляется, если человек талантлив и выделяется этим из толпы. Но Полина Аркадьевна была закаленной женщиной! Подобные мелочи ее всего лишь забавляли! Она была королевой и не опускалась до плебейских игрищ.

— Но не из-за Булавина же? — опять спросил Тартищев.

— Насколько мне известно, они почти помирились.

И говорят, чуть ли не за день до смерти Полины Аркадьевны, — помрачнел Турумин. — Я все больше склоняюсь к мысли, что ее отравили. Но местные наши злыдни способны только интриговать и по-мелкому завидовать, потому как понимают, что и мизинца ее не достойны. На убийство идут из более серьезных побуждений. А здесь, в театре, я подобных побуждений не нахожу.

— И как вы тогда, милейший Федор Михайлович, объясните гибель других актрис, Ушаковой и Каневской? В их случае несчастной любовью и не пахнет, — вмешался в диалог Зараев.

— Вот потому я и здесь, — вздохнул Тартищев. — И хочу с вашей помощью разобраться в обстоятельствах гибели всех трех женщин, чтобы не допустить новых жертв.

— А если это какой-то сумасшедший? Маньяк?

У которого пунктик замкнулся на актрисах? — осторожно поинтересовался Зараев.

— Нет, не похоже! — отверг его предположение Тартищев. — Поначалу мы и сами так думали, но все говорит о том, что убийца действует в здравом уме.

Стоит только посмотреть, с какой тщательностью он готовит и исполняет каждое убийство. Ясно, что он преследует определенную цель, но какую, пока не удается выяснить. И преступления будут раскрыты, если мы проникнем в его планы.

— Ради бога, сделайте это побыстрее! — взмолился Турумин. — Открытие театра на носу, а мы не знаем, что делать с премьерным спектаклем. Я уже настроен поговорить с Саввой Андреевичем, чтобы заменить «Коварство» на что-нибудь другое. Никто из актрис не соглашается на роль Луизы. Уговорили было Буранову, но какая из нее Луиза? Возраст так и прет сквозь грим!

Да и толстовата для юной барышни! — Он мелко, словно крупу рассыпал, рассмеялся. — Позавчера вон Гузеев, наш суфлер, со своей дочкой Ольгой опять сунулся.

Просил меня составить протеже на роль Луизы. Только я отослал их к Геннадию Васильевичу.

— Премного благодарен за такой подарок, — произнес язвительно Зараев и склонил голову в поклоне, — удружил, нечего сказать! — И пояснил Тартищеву:

— В свое время ее смотрела сама Муромцева и признала, что Ольге не дано стать актрисой. Непроходимо тупа и бездарна! А жаль, ее матушка когда-то слыла примадонной, да и сам Гузеев изрядно блистал, пока не охромел! Потому и не сдается! Всякий раз предлагает ее на роли. Но лучше «Коварство» вовсе отменить, чем Ольгу Гузееву в премьерши взять! Только папеньке ее ничего не докажешь! Уверен, что мы все Ольгу затираем из зависти! После Полины Аркадьевны пытался Ушакову, царствие ей небесное, осадой взять, но не вышло. А после моего отказа и вовсе кинулся на дочь с кулаками, будто она виновата, что бог таланта не дал! А она взяла и сбежала! — охотно рассмеялся Зараев, нисколько не опечаленный судьбой бедняжки Ольги.

— У нее нешуточный роман с нашей знаменитостью, художником Сухаревым, — пояснил Турумин, — да она и сама неплохо рисует. Видел как-то у Полины Аркадьевны натюрморт, что она ей подарила: гроздья рябины, туеса берестяные, листья сухие… Вроде простенько все, узнаваемо, а глаз не отвести…

— А говорите, таланта нет! — усмехнулся Тартищев и тут же с изумлением уставился на своих собеседников. — И что ж у нас получается, господа? Полина Аркадьевна закрыла Ольге Гузеевой путь на сцену, а она ей картину подарила? Неужто отблагодарила? За что бы это?

— Кто их разберет, этих женщин? — пожал плечами Турумин и с любопытством посмотрел на Федора Михайловича. — И все же, если не секрет, есть какие-то успехи в поисках убийцы?

— Стараемся, — ответил туманно Тартищев и деловито добавил:

— А к вашей Бурановой на всякий случай приставим охрану, одного из наших агентов. Но сама Софья Семеновна не должна про то догадаться. Просто с завтрашнего дня у вас появится новый рабочий сцены…

— Вы допускаете, что убийца служит в театре? — поразился Зараев. — Я вам ответственно заявляю, что этого не может быть!

— Не зарекайтесь, Геннадий Васильевич, — не совсем вежливо оборвал его Тартищев и поднялся с кресла. — Я гораздо больше знаю об этом деле, и то ничего пока утверждать не могу. Мой агент будет всего лишь приглядывать за Бурановой. Нельзя сбрасывать со счетов, что убийца способен проникнуть в театр и как зритель, и как пожарный, и как торговец пирожками или бубликами…

— У нас хороший буфет, — произнес растерянно Зараев.

— Но во время репетиций он не работает, и актеры вынуждены посылать за пирогами и чаем в соседний трактир, — усмехнулся Тартищев.

— И это вы знаете? — покачал головой директор театра и махнул рукой. — Ладно, давайте вашего агента. Нам же спокойнее будет!

Он протянул руку Тартищеву, и тот пожал ее, а Турумин предложил выпить еще по рюмочке за скорую поимку убийцы.

Федор Михайлович опорожнил свою рюмку и вдруг, словно вспомнив, нырнул рукой в карман мундира и вытащил ожерелье из «бриллиантов», то самое, что прихватил с места убийства Теофилов.

— Простите, господа, вам известно это украшение?

Господа быстро переглянулись. Турумин протянул руку, и Тартищев положил ожерелье ему на ладонь, но из пальцев своих не выпустил.

Зараев подошел ближе и уставился на ожерелье с тем же недоумением, что и режиссер.

— Это театральный реквизит, — наконец пояснил Турумин, — но какое-то время хранился у Муромцевой. После ее смерти ожерелье в вещах Полины Аркадьевны не обнаружили. Вероника, ее воспитанница, утверждает, что забирала ожерелье из ремонта, но куда оно после подевалось, не знает. Как оно у вас оказалось?

— Есть все основания считать, что оно было украдено убийцей, — пояснил Тартищев и спрятал ожерелье в карман. — Получается, что он имел доступ к вещам Муромцевой. Где, говорите, она обычно хранила подобные украшения?

— В своей гримерной. В комоде, — пожал плечами Зараев. — Или в шкатулке. Роли не играет, потому что только идиот мог позариться на это кастрюльное золото.

— Дело не в качестве золота, а в том, что убийца с его помощью поймал на крючок другого жулика. Но суть не в том. Убийца украл ожерелье и тем самым навел нас на мысль, что он все-таки служит в вашем театре.

И присмотрел это колье заранее.

— Ох, Федор Михайлович, Федор Михайлович! — покачал головой Зараев. — Озадачили вы нас! Как теперь к премьере готовиться, если в каждом актере или служителе убийцу видеть будешь?

— Готовьтесь как готовились! И то, что я вам рассказал и показал, не должно выйти из стен этого кабинета. За поступки убийцы я не отвечаю. И где гарантия, что он не пожелает расправиться с вами, коли узнает, что вы в курсе некоторых его дел. Так что держите язык за зубами, но будьте начеку. И если заметите или узнаете что-то для нас интересное, не стесняйтесь, выходите прямо на меня. Даже ночью, если потребуется.

— Хорошо, — прошептал Зараев и почему-то оглянулся на дверь, словно за нею его уже поджидал убийца. — Ас Сережей он не расправится по такому случаю?

— Ваш Сережа в больнице под надежной охраной, — усмехнулся Тартищев, — к тому же он свою роль отыграл и убийце стал не интересен. Могу сообщить, что в номер гостиницы вашего сына завлекла очаровательная девица, прежде вашему сыну не знакомая.

Так что Сергей оказался всего лишь жертвой собственного легкомыслия.

— Значит, все подозрения в том, что именно он убил Раису Ивановну, с него снимаются? — обрадовался Зараев.

— Да, он был всего лишь статистом в этом спектакле, вернее, водевиле с переодеванием, который так любит наша публика, — произнес Тартищев с иронией и посмотрел на Турумина. — Кажется, так вы, Юрий Борисович, изволили выразиться по поводу вкусов североеланского зрителя?

Тот закатил глаза и с выражением комического ужаса на лице развел руками. Начальник сыскной полиции усмехнулся и взял под козырек:

— Имею честь, господа! — и вышел за дверь.

Турумин молча вылил остатки коньяка в стоящий рядом стакан, залпом выпил его и выругался. А Зараев подошел к окну, проводил взглядом коляску Тартищева и повернулся к режиссеру:

— И как теперь объяснишь, что эта дребедень оказалась в руках у легавых?

— Фу-у, Геннадий, как пошло! — скривился презрительно Турумин, но рука его, сжимавшая стакан, заметно дрогнула…

Федор Михайлович в это время уже отъехал достаточно далеко от театра и как раз предавался размышлениям, где ему лучше пообедать…

— Господин Тартищев? — очень знакомый голос отвлек его от созерцания дна тарелки, в которой осталось на пару ложек селянки, не больше. Он поднял глаза и чуть не выразился по матушке, узрев знакомую физиономию Максима Желтовского. Но репортер смотрел не по обыкновению смущенно, без тени былой развязности. — Разрешите присесть за ваш стол? — кивнул он на свободный стул. Сраженный необыкновенной учтивостью газетчика, Тартищев не нашелся, что ответить, и лишь молча кивнул в ответ. — Благодарю вас! — продолжал поражать его манерами Желтовский. — Я не решился подойти к вам раньше, когда вы только принялись за обед. — Он положил обе ладони на стол и пошевелил пальцами. Блеснули на указательном пальце перстень с черным камнем и золотая запонка в рукаве.

Журналист, как всегда, одет был с особым, присущим только ему, шиком, что неизменно поражало Тартищева. Кому как не ему было знать, в каких переделках случалось бывать Желтку, лихому и отчаянно смелому репортеру дешевой газетенки. Пожалуй, довольно высокий тираж «Взора» только и держался на его репортажах и статейках, которые всякий раз изрядно загружали работой и редакторов, и цензоров, но позволили автору стать местной знаменитостью.

— Федор Михайлович! Если вас не затруднит, — Желтовский неожиданно нервно дернул щекой и сжал ладони в кулаки так, что побелели костяшки пальцев, — мне надо с вами серьезно поговорить!

Тартищев отодвинул от себя тарелку, тщательно вытер губы и усы салфеткой и выразительно посмотрел на Желтовского.

— Надеюсь, милейший, вас замучила совесть и вы решили объясниться по поводу той галиматьи, что пропечатали на днях в своей газетенке?

— Нет, я… — Желтовский неожиданно покраснел и виновато посмотрел на Тартищева. — Простите, Федор Михайлович! Но галиматьи я как раз не печатаю!

— Что ж, на нет и суда нет, — произнес сухо Тартищев. — Мы разговариваем с вами на разных языках.

И вас мало заботит, что вы выставили меня в неприглядном свете. Надо ж было додуматься собственные бредни выдать за мои! Ваши дешевые трюки, Желтовский, мне изрядно надоели! И я не намерен беседовать с вами даже на серьезные темы. Все равно все извратите, поставите с ног на уши… Идите, Желтовский, я хочу спокойно выпить чаю!

— У меня личное дело, — произнес совсем тихо репортер, разглядывая пристально собственные ногти. — Вы не можете отказать!

— А по личным делам я принимаю по четвергам, с шестнадцати часов пополудни до двадцати вечера. Прошу в канцелярию! Запись на прием за месяц!

Губы Желтовского сжались в тонкую полоску, а щеки покраснели. Но тем не менее он вновь крайне вежливо обратился к Тартищеву вздрагивающим от едва сдерживаемой ярости голосом:

— А если я назову имя человека, который знает убийцу актрис, вы согласитесь выслушать меня?

Тартищев поднял на него тяжелый взгляд. Газетчик смотрел на него без тени страха и подобострастия. Похоже, не врет. Но отчего так волнуется? И почему вдруг решил обратиться к нему, начальнику уголовного сыска?

Или дело и впрямь серьезное, если Желток пренебрег своими принципами и обратился за помощью в полицию?

Эти мысли пронеслись в голове Федора Михайловича за те доли секунды, в которые он изучал лицо репортера — красивое, еще по-мальчишески щекастое, не потревоженное пороками и излишествами. Острый взгляд темных глаз, широкие скулы и лоб, жесткая линия губ и крепкий подбородок. Несомненно, волчонок грозился вырасти в матерого волчару, с которым вскоре будет трудно сладить…

Тартищев отвел взгляд и сделал вид, что раздумывает, постукивая пальцами по табакерке, которую извлек из кармана. По правде, особой злости к репортеру он не испытывал, потому что оба делали свое дело всеми доступными и дозволенными, а случалось, и не совсем дозволенными приемами и способами. И зачастую балансировали на грани закона… Но он бы не стал разговаривать с Желтком, если б узнал, что тот эту грань перешагнул.

— Не торгуйся! — проворчал, наконец, Тартищев. — Не на ярмарке! — И щелкнул пальцами, подзывая шустрого мальчонку в белом фартуке и колпаке, помощника полового. — Подай два чая и пирожных! — И, глянув на Желтовского, усмехнулся. — Я привык платить за информацию. Надеюсь, она не слишком протухла?