Я заметил: если делаешь что-нибудь такое, что не самому хочется, а надо, велят, очень как-то с трудом получается.
Вот, например, писать. Еще только подумаешь, что на дом целых три упражнения задали, почти целую страницу, и уже переживаешь. Ходишь, ходишь, пока сядешь за стол.
Потом пишешь, пишешь эту страницу… Целый час! В математике, там хоть сокращать можно.
Пошли, например, два бр. в лес, принесли ведро гр. и ведро сыр. И все понятно. Два брата пошли в лес, принесли ведро груздей и ведро сыроежек.
А по-русскому попробуй сократи! Я раз сократил, чтоб побыстрей, и получилось «гол. кол. рос в пол.». А надо было — «голубой колокольчик рос в поле».
Людмила Тимофеевна тогда сказала:
— Не чувствуешь ты, Коньков, богатства русского языка.
А я очень даже чувствую. И писать мне иногда очень даже нравится. Но, как я уже говорил, — по вдохновению.
Вот, например, показали мне такой фокус: «Я пишу, пишу, пишу…»
Надо закрыть глаза или просто поднять их к потолку, а рука пусть сама выводит на бумаге палочки — раз, два, три…
Нет, считать тоже не надо. Надо, пока пишешь, проговорить скороговорку: «Я пишу, пишу, пишу, я шестнадцать напишу. Кто не верит, пусть проверит — я шестнадцать напишу». И на листе останутся ровно шестнадцать черточек, одна к одной. Когда меня научили, я сразу проверил несколько раз. И всегда точно получалось. Я писал и на бумаге, и просто на земле щепкой. На земле, правда, неудобно. Торопиться приходится, чтобы рука успевала за словами. Земля как будто притягивает, тормозит руку.
Зато на гладком и твердом, подумал я, наверное, даже лучше получится, чем на бумаге. Бумага рвется иногда, когда карандашом сильно нажмешь, да еще не глядя. А вот если на парте попробовать?! Легонько. Простым карандашом. Потом стереть можно сразу.
Я эту идею тут же осуществить решил. У нас как раз природоведение было. Людмила Тимофеевна про разных мух и козявок объясняла.
Я сижу, щеку подпер рукой, как будто слушаю внимательно. А сам тихохонько: «Я пишу, пишу, пишу…»
— Коньков, что ты там шепчешь? — Людмила Тимофеевна спрашивает.
Я стал тише шептать. Еле-еле губами шевелю. Но тогда слышно, как карандаш стучит по доске. Как будто голодные воробьи к кормушке слетелись или козы мелко-мелко копытцами перебирают.
Все ребята, конечно, сразу к моей парте повернулись.
— Так ты, оказывается, еще и азбуку Морзе знаешь?! — сказала Людмила Тимофеевна таким голосом, будто несказанно обрадовалась своему открытию.
Я немножко посидел спокойно, а потом рука опять сама начала потихоньку шевелиться: я пишу, пишу, пишу…
Людмила Тимофеевна как раз в это время рассказывала, сколько ног у насекомых. Они считают с ребятами эти ноги на картинках, и я свое: «Я шестнадцать, я шестнадцать…»
— Сколько? — Людмила Тимофеевна спрашивает. — Юра Коньков сейчас нам повторит, сколько ног у майского жука.
— Я шестнадцать напишу…
Чувствую, что не то говорю, а остановиться не могу. Словно у меня внутри какая-то машинка заведенная или пружинка. И вот она толкает, и слова сами выскакивают: «Я шестнадцать напишу».
Что тут в классе поднялось. Ребята будто только и ждали, чтобы кто-нибудь такое, веселое, брякнул.
— Ох-хо-хо, а пары тебе за шестнадцать не мало будет?
— Он у него квадратный, жук, по четыре ноги с каждой стороны, — другой острит.
Это друзья называются!
Девчонки, конечно, тоже не отстают:
— Ой, Юра, какой страшный жучище! Ты его, наверное, в углу за шкафом увидел.
Это они намекают, значит, что когда я дежурным был по классу, то где-то за шкафом паутину и пыль оставил.
Людмила Тимофеевна делает серьезный вид, а у самой глаза тоже смеются.
Одним словом, в классе повеселились в тот день хорошенько.
Зато когда уроки кончились, тут уж я рассказал про фокус, и все начали просить научить.
На другой день весь класс уже упражнялся — кто на бумаге, кто на доске. Потом в другие классы перекинулось.
Так мы несколько дней все «шестнадцать» писали. Пока один мальчик не принес в школу книжку. Очень интересную. Называется «Пляшущие человечки». Как где-то в Англии изобрели новую азбуку. Не буквами, а рисовать таких маленьких человечков. Простеньких: руки, ноги, огуречик. Но зато эти руки-ноги у них каждый раз по-разному повернуты. Как будто они зарядку делают.
Ух, эта игра всем еще больше понравилась! Как после перемены придет учительница в класс — что такое, нет мела.
— Глотаете вы его, что ли? — удивляется.
А зачем, глотать? Он невкусный. Он в карманах у ребят лежит. Для человечков. Сначала эти человечки у нас только на улице свои ножки-ручки растопыривали. А потом в школу забрались. Сперва под лестницу, где потемнее. А там, смотришь, уже где-нибудь в классе на стенке торчат.
Я ведь еще не все про них сказал. Зачем их в Англии изобрели-то, человечков. Не потому, что обыкновенных букв не хватало. А это такой тайный шифр, код, чтобы какой-нибудь секретный приказ передать.
И нам даже нравилось, что в школе за человечками началась настоящая охота. Тряпками их стирали, мылом смывали. А они на следующий день снова появлялись. Ну, и на бумаге мы, конечно, их рисовали, в записочках.
Вот Людмила Тимофеевна часто нам говорит, что при письме не у каждого из нас еще выработалось усердие. А посмотрела бы она, сколько надо усердия, чтобы даже маленькую записку написать такими «буквами».
Один раз я решил послать зашифрованное письмо своему другу Вовке по почте. В настоящем конверте, по всем правилам. Зашел на почту, она как раз недалеко от нашего дома.
И тут я чуть не погорел. За столиком на почте сидела наша школьная техничка, тетя Нюра. Та самая, которой каждый день приходилось стирать и смывать наших человечков. И когда я ее заметил, она уже внимательно на меня смотрела. Так внимательно, что я начал торопливо вытирать свои руки о брюки. Наверное, подумал я, тетя Нюра заметила у меня на руках следы мела.
Но когда она стала манить меня пальцем, я пошел к ней, как загипнотизированный.
— Ты из нашей школы, я узнала тебя, — сказала тетя Нюра, и на душе у меня стало совсем плохо, прямо отвратительно.
— Голубь, — сказала она, и я чуть не подавился противным сладким комом, который откуда-то взялся в горле. В школе тетя Нюра звала нас при хорошем настроении «горобцами», при плохом — «соловьями-разбойниками». А уж «голубь», наверное, означало для меня самое худшее.
Тетя Нюра придвинула ко мне вырванный из тетради в клеточку листок:
— Напиши, голубь, а? Чего тебе стоит.
«Почерк проверяет!» — молнией пронеслось у меня в голове.
— А че-чего написать? — заикаясь, пробормотал я.
«Вот сейчас она ответит: Тебе лучше знать, голубь, чего!»
Но вместо этого тетя Нюра тяжело вздохнула и подняла глаза к потолку, словно собиралась играть в «я шестнадцать напишу».
— Дорогая дочка Лиза, — сказала тетя Нюра задумчиво и ласково и, когда я удивленно посмотрел на нее, только махнула рукой — чего же ты, пиши. И продолжила: — Дорогая дочка Лиза и моя лапушка внучка Оленька.
— «Лапушка» с большой буквы? — громким шепотом спросил я, но тетя Нюра, кажется, не услышала. Я подумал и написал с большой.
— Большое спасибо за приглашение в гости, — не диктовала, а разговаривала со своими Лизой и Оленькой тетя Нюра, как будто они сидели рядом с ней за одним столиком.
Про меня она, кажется, совсем забыла. Зато стоило ей сказать слово «дочка», и лицо ее становилось довольным-довольным, и она ласково смотрела на пустой стул. А когда она говорила «внучка Оленька», лицо ее вообще собиралось в маленький кулачок, губы вытягивались, как для поцелуя, а глаза превращались в узенькие добрые щелки.
— Я бы к вам в гости на крылышках прилетела, — торопливо записывал я, боясь отстать от тети Нюры. — Прилетела бы, да не могу. Напарница моя, Клава, заболела, я одна осталась. А школа у нас большая, трехэтажная, новую ребятишкам построили, чтоб удобней было им учиться. Убираться приходится много. Ну, ничего, ребятишки у нас хорошие, сильно не озоруют.
Какой-то лейтенант в милицейской форме, который сидел за соседним столиком, поднял голову и внимательно посмотрел на нас с тетей Нюрой. Я не люблю, когда вот так пристально смотрят, у меня сразу в носу начинает чесаться.
А тетя Нюра ничего не замечала.
— Ты, Лиза, спрашиваешь за здоровье, — продолжала она свою беседу с пустым стулом.
— О здоровье, — потихоньку подсказал я, но тетя Нюра опять не расслышала, зато лейтенант торопливо махнул рукой — не мешай, мол…
— Здоровье наше, конечно, маленько шкодит, руки иной раз болят — моченьки нет…
И где это только тетя Нюра словечки подбирает смешные — «шкодит», «моченьки». Вот бы такой диктант продиктовала нам наша Людмила Тимофеевна!
Но тут мой взгляд упал на большие тяжелые руки тети Нюры, лежавшие на коленях. Как будто только сейчас она кончила отжимать ими тяжелую тряпку, пропитанную мутной от мела и известки водой. И мне расхотелось смеяться. Я никогда раньше не обращал внимания, что у маленькой, сухонькой тети Нюры такие большие, усталые руки. Темные, кривые жилки сбегали от кисти к пальцам, а пальцы тоже были корявые, как корешки. Нелегко, наверное, сгибать такие пальцы, а маленькую шариковую ручку и вовсе не удержать. Вот почему тетя Нюра попросила меня помочь ей.
Я так задумался, что совсем перестал писать. Спохватился — наверное, от тети Нюры совсем отстал.
Но тут она сама вздрогнула, будто проснулась, и испуганно посмотрела на меня.
— Уже написал?
— Не-ет, — замялся я виновато.
Но тетя Нюра, наоборот, обрадовалась.
— Вот и хорошо, что не успел. Не то совсем я сказала, глупая. Жаловаться, вишь, надумала. На хвори да болячки. Вот чем обрадовать людей решила. Старая, а неразумная. Нет, ты давай лучше так пиши: — Здоровье мое нормальное, жаловаться нечего. Устану когда, так это ничего. Выйдет Клава, и будет нам вдвоем легче. А письмо свое попросила я записать одного хорошего человека. Пусть Оленька посмотрит, как надо писать, и сама старается.
Листок у меня под пальцами медленно, но верно нагревался. Уши под шапкой тоже. Я снова заерзал на стуле, но тут на мое плечо легла крепкая рука лейтенанта.
Я поднял голову и без слов прочел в его глазах: «Все правильно, пиши».
Вот он, настоящий, подлинный код, видели бы ребята. Не сказав ни слова, мы сразу поняли друг друга, двое мужчин.
Я приписал в письме последние слова — приветы и пожелания, аккуратно надписал адрес и сам опустил конверт в почтовый ящик.
Я ужасно много потратил времени на этой почте, но так и не отправил шифровку Вовке и знал, что мне уже не успеть теперь на мультики по телевизору.
Но почему-то совсем не жалел об этом. Я медленно шел по улице и все думал про тети Нюрино письмо. Ничего в нем не было особенного, очень интересного или необычного. Но не знаю отчего, я все думал и думал о нем. Как тетя Нюра диктовала, какое было у нее при этом лицо. Как качался неудобный почтовый столик, и наверное, моя писанина получилась не такой красивой, как упражнение в тетрадке. И не такой веселой, как записки с пляшущими человечками.
Но, может быть, это письмо было самым главным и самым нужным из того, что пока я успел написать за свою жизнь.