С Димкой мы дружим всего один месяц в году. Ну, иногда немного больше. Но все равно это время пролетает очень быстро. Мы прямо не успеваем переделать все дела, которые копятся целый год.

Вообще-то, конечно, мы помним друг о друге всегда. Но Димка живет в одном городе, а я в другом. А встречаемся мы летом, в деревне. Он к своей бабушке приезжает, а я — к своей.

— Вы пишите зимой друг другу письма, — говорит мне мама, — чтобы дружба не прерывалась.

Но письма у нас как-то не пишутся. Если про каждый день рассказывать, так это какое же письмо нужно! В почтовый ящик не влезет… А коротенькое послать — в нем ничего не уместится.

Зато летом мы встречаемся так, как будто только вчера расстались.

— Гвозди привез? — деловито спрашивает Димка, и сам сразу начинает показывать, что припас для наших строительных дел.

Прежде всего мы строим шалаш. Он нам как дом: там и посидеть приятно, и инструменты всякие хранятся. Их у нас уже порядочно накопилось — молотки, стамески, клещи, веревки, гвоздей целая коробка. Гвозди в любом строительстве нужнее всего. В деревне — это не то, что в городе, где в кружках только разные модели строят. В деревне, на просторе, можно все по-настоящему сделать. Тачку, например, или самоходную тележку на подшипниках. С горы катишь, одно удовольствие, никаких тебе опасных дорог, светофоров и милиционеров. Только с деталями в деревне труднее. Надо из города везти, а мама всегда весь рюкзак перед отъездом перетрясет: «И что это ты набил туда, какие-то колеса ржавые, железяки. Смеешься, что ли? Тяжесть такая. И на поезд не посадят!» Доказываешь, доказываешь маме, но все равно она чего-нибудь незаметно в последнюю минуту выкинет.

Ну, в жизни без трудностей не бывает.

В это лето мы с Димкой наметили построить плот. В деревне у бабушки речка совсем близко. И свой плот — это даже сказать сразу нельзя, какая великолепная штука. Люди сейчас на плотах даже океаны переплывают. Терешка, так речка называется, конечно, не океан. Но все равно приятно сделать плот, с рулем, мачтой и парусом. Нарисовать на парусе какого-нибудь Кон-Тики. Или не обязательно Кон-Тики. Можно что-нибудь свое. Даже лучше. В прошлом году мы, например, такого богатыря с Димкой соорудили! Как Илья Муромец. У бабушкиного дома на пригорке здоровенный камень лет сто лежал. Говорят, его когда-то великое оледенение принесло. Ну, лежал и лежал. А один раз Димка говорит:

— Слушай, а ведь он на богатыря похож. Если отсюда вот, сбоку посмотреть. Вот нос, вот брови.

Димка, он такой. Идешь с ним по дороге, там пень на обочине стоит или ветка сухая торчит. А Димка:

— Видишь? Как будто филин сидит, нахохлился. А вот чайка. Крылья распустила. Неужели не видишь?

Я не всегда видел. Но богатыря того каменного и я разглядел.

— Еще бы шлем ему, — Димка говорит.

— Ведро можно взять, — предложил я. — Старое.

Димка сначала даже обиделся.

— Не бабу, — говорит, — какую-нибудь снежную лепим, богатыря!

— А помнишь, на Терешке, под обрывом, какая глина белая есть. Бабушка всегда печку подмазывает. И мы той глиной…

И тут уже Димке больше подсказывать не пришлось.

— Ты, — говорит, — Юрка, хоть и железная душа, по иногда, оказывается, не только в железках понимаешь. Видно, и в тебе художник проснулся.

— Почему проснулся? — говорю. — Может, он и не засыпал никогда, только ты не видел. Я вообще спать не люблю. Только время зря терять. Не то, что некоторые. — Это я Димку немножко подкусил, насчет некоторых.

— Ну, ладно, ладно, чего ты, — великодушно буркнул Димка. — Это так говорится: «В нем проснулся художник». Значит, воображение у человека работает.

— Это другое дело, — успокоился я.

Про воображение мне часто говорят и в школе, и дома. Не так, правда, иногда радостно, как Димка сейчас, но что работает оно у меня, это уж точно.

В общем, красивого Илью Муромца мы с Димкой соорудили! На совесть поработали. Бабушка первый раз увидела, даже перепугалась. Но потом тоже полюбила нашего богатыря. «Он, — говорит, — как часовой стоит».

Этого Муромца мы и решили теперь на парусе нарисовать. Надо только материалу у бабушки выпросить.

Ты знаешь, как Димка рисует хорошо, — начал я с подходом.

— Знаю, знаю, — сразу насторожилась бабушка. — А как потонете на своем плоту, кому я буду пенки с топленого молока снимать?

— Да что ты, бабушка! Разве в этой речке можно утонуть? Там на живот ляжешь, а спина сухая.

— Ой? — удивилась бабушка. — И давно Терешка так обсохла?; А я и не видела, старая. Так вы уж осторожней плавайте: животы обдерете, а у меня вся марганцовка вышла.

Ох, ну и хитрющая у меня бабушка! Сейчас в аптеку пошлет за марганцовкой. Всегда она так. Заведет, заведет издалека, как, например, по радио передачу из космоса слушала, как космонавты в своем корабле чистоту наводят, а потом:

— Слетай, милок, в ларек, у меня мыло вышло.

Но на этот раз я ошибся. Бабушка не послала меня ни в аптеку, ни в ларек. Она спокойным голосом преподнесла такую новость, что я даже растерялся.

— Речка, — сказала она, — никуда не убежит. А сгоняли бы вы завтра с Лёлиными девчончишками в лес. Там ягода, говорят, такая пошла, насыпная. Я бы поела в охотку, с молочком. Но ведь не дойду уж до леса. И Лёля приболела. Обещала своих девчончишек послать, да боязно все-таки их одних отпускать. Вот вы с Митрием и проводите их.

Тетя Леля — это бабушкина соседка. А девчончишки, так бабушка Людмилку с Катькой называет, — дочки ее. Знаем мы их с Димкой. Вечно с куклами возятся. Вот радость их провожать! Пастухи мы, что ли?

— Ты знаешь? — сразу помчался я к Димке.

Но по виду его сразу понял, что он знает. Кисловатый был вид. Явно, моя бабушка и его заранее сговорились.

— Не пойдем, и все, — предложил я. — Проспим. Ты ведь любишь поспать.

— Как же, проспишь, — уныло протянул Димка. — Бабка привыкла с коровьими табунами вставать. Ни за что она не проспит и нас разбудит.

— Тогда больными притворимся!

— И продержат тебя дома или даже в постели целый день. Тоже счастье!

— Да мы и дороги и лес не знаем, — ухватился я за последнюю надежду.

— Девчонки знают, — безнадежно вздохнул Димка, и я понял, что он уже сдался. — Да и ягоды, в общем, неплохо поесть, — виновато сказал Димка, — она сладкая.

— Сладкая, сладкая! Знаю, что сладкая. Так на базаре, что ли, нельзя купить?

Но одному мне без Димки оставаться на целый день не хотелось, и, так и быть, я решил пойти. Мы захватим из леса бревнышко для плота, и день у нас зря не пропадет.

Бабушка подняла меня назавтра ни свет ни заря.

— Пока солнышко не припекло, — ворковала она, увязывая на столе узелок с едой, — пока травушка не обсохла.

Узелок я, конечно, не взял. Не хватало еще с узелками ходить. Сунул в карман горбушку хлеба, и хватит. И пакет целлофановый. Для ягод. Почему бабушка должна Людмилкины и Катькины ягоды есть? Что ли я сам не могу для нее принести?!

Когда я вышел, девчонки уже терпеливо сидели на бревнышке возле дома. Но я к ним не подошел, а сразу направился к Димке, он ждал у своей калитки.

Так и двинулись: мы с Димкой с независимым видом впереди, словно те двое, в беленьких платочках, к нам никакого отношения не имеют. Девчонки, правда, и не приставали, шли тихонько со своими корзиночками и узелками сзади.

— Набрали багажа! — Димка говорит про них. — Как в кругосветное путешествие собрались! Еще тащить заставят. Давай быстрей пойдем.

Мы прибавили шагу, но девчонки, как ни в чем не бывало, не отстают. Наверное, боятся одни. Деревня уже кончилась, и началось поле.

— Что-то мне от быстрой ходьбы есть захотелось, — Димка говорит, когда мы еще немножко прошли. — Я утром ничего не ел, только молока кружку выпил.

Мы разломили горбушку и дружно сжевали ее. Идти стало веселее, но захотелось пить. А тут еще дорога раздвоилась, и мы оказались как витязи на распутье.

— Ну, чего вы там отстаете? — мы с небрежным видом девчонкам кричим.

А они, ехидные, похоже, догадались, что мы дороги не знаем. Совсем близко стоят, но не подходят.

Людмилка, словно других забот нет, зеленое яблоко достала из корзинки и так аппетитно хрупает.

— Оскомину набьешь, — говорю я.

— Не… оно сладкое!

— Ха, сладкое! Словно мы не знаем. Как будто их яблоня не у нашего плетня растет!

— А вы попробуйте, — Людмилка нам по яблоку протягивает. — Только отбейте сначала, вкуснее будет. — Ногу согнула, и об коленку так — раз-раз яблоком, как о стенку. Таких синяков, коричневого цвета, на бедных яблоках наставила. Зато они, правда, вполне съедобными сделались. Мы этого секрета и не знали.

— А может, ты и воды знаешь где достать? — Димка, как будто между прочим, спрашивает.

— А как же! — это уже Катька пищит. — Обязательно. Скоро калда будет.

— Какая еще калда?

— Калды не знает! — Катька фыркает. — Твоей бабки коза и та знает, каждый день там пьет.

— Сама ты — коза! — Димка разозлился. — Может, мы вообще из козлиного копытца должны пить, как братец Иванушка? Сами пейте, Аленушки!

У нас и так есть! — передернула Катька плечами. — Мы молочка взяли, вон в бутылке.

— Молочка, молочка, — передразнил Димка. — А сосочки не взяли?

Не успел он еще что-нибудь прибавить, как вдруг ойкнет, как прыгнет в сторону, словно вправду уже напился из козьего колодца и приобрел козью прыть.

Из-под коряжины какой-то придорожной — мы и внимания на нее не обратили — здоровенная змеища выползла. Я ничего подумать не успел, как тоже оказался рядом с Димкой.

А девчонки — стоят!

— Бегите! — мы им кричим. — Бегите!

Они — стоят. Испугались, наверное, и ноги отнялись. Загипнотизировались. У меня у самого коленки противно так затряслись под брюками. А у Людмилки с Катькой ноги и вовсе голые. Сейчас эта змеюка тяпнет их.

— Да бегите же вы скорей!

Они опять ни с места.

Чувствую, как Димка схватил мою руку, а ладонь у него совсем мокрая.

— Давай какую-нибудь палку, что ли! — кричит.

Но никакой палки, как нарочно, нигде нет. Одни цветочки-лепесточки растут.

Тут Людмилка, наконец, очнулась. Шагнула, да не в пашу сторону, а к этой змеище. И… цап ее за хвост.

— Ну, сейчас! — у меня во рту пересохло.

А Людмилка тянет змею да еще смеется:

— Да это же уж! У него коронка на голове, разве не видите?

Никакой коронки мы не видели, какая там коронка.

А Катька вдруг:

— Ой, глядите, лягушонок, лягушонок! Глядите! Глядите!

Прямо из пасти этого ужа, когда его Людмилка за хвост подняла, живой лягушонок выскочил и, шлеп-шлеп, как ни в чем не бывало, запрыгал по дороге.

— Вот живоглот несчастный! — Это Димка очнулся, но губы еще совсем белые и с места не сходит.

— Да вы боитесь просто! — Катька пищит.

Подумаешь, героиня! Я себя в руки взял и толкнул легонечко этого ужа носком сандалии. Но он, даром что длинный, сразу голову в мою сторону повернул. И вроде обиженно так глядит. А на голове у него, правда, желтенькие пятнышки, как корона.

Димка наконец тоже подошел.

— Подумаешь, царь выискался. Толку от него!

— Вот и толку, — Людмилка заступилась. — Он равновесие поддерживает.

— Какое еще равновесие?

— Экологическое.

— Какое-какое?

— Экологическое. Природное, значит.

Надо же! Я тоже что-то такое слышал, но не очень запомнил. А эта — пожалуйста! То калда какая-то козлиная, деревенская, а то — э-ко-ло-ги-че-ское. С этими девчончишками, как их бабушка называет, ухо надо держать востро. Впрочем, мы не стали дожидаться, когда природа начнет восстанавливать равновесие и экологический живоглот опять погонится за своей добычей.

Мы подтолкнули обалдевшего, обслюнявленного лягушонка в одну сторону, коронованного ужа — другую и пошли дальше. И не заметили как-то, что идем уже по пыльной дороге все рядом.

— Во-о-он на горке, — Катька рукой показывает, — корытца такие на ножках стоят. Это и есть калда. А ну, кто первый добежит? — И помчалась, вскидывая ноги в полосатых носочках, да так быстро, будто на стометровке. Мы, как ни старались, догнать не могли. Запыхались совсем и — скорей к воде.

Калда — это, оказывается, целое сооружение. Из горы родничок бьет, и по деревянному желобу вода направляется в корытца на ножках. А из последнего корытца уже свободно стекает на землю и ручейком — в овраг. И кружка алюминиевая у родника на ветке висит. Кружка — для людей, а корытца — для скотины, как Людмилка объяснила.

Я после пробежки сразу хотел полную кружку хватануть. А вода холодная-холодная, даже зубы ломит.

— Пей потихоньку, — Катька меня остановила. — Сразу много нельзя, остыть можно.

— Не остыть, а простудиться, — Людмилка поправляет.

Она Катьку, я заметил, все время поправляет.

— Ой, мамочка, стадо идет, запыряет, — Катька кричит.

А Людмилка: «Не запыряет, а забодает». Прямо, как учительница, следит. Есть такие девчонки, они всегда из себя учительниц изображают.

Зато когда мы, наконец, в лес пришли, на полянку, где полным-полно земляники, Людмилка сразу свой учительский тон забыла. Бухнулась на коленки и поползла — от ягодки к ягодке, от куста к кусту. И ловко у нее получается. Руки так и мелькают. Будто не две их у нее, а целых четыре. Пока я и Димка по одной ягодке успеем сорвать, она уже и в рот положит, и в лукошко.

Но ягоды полно, всем хватит. Я в жизни столько не видел.

Катька сначала на самых красных пригорках кричала: «Чур моя, чур моя», — а потом тоже примолкла, только пыхтит.

И сладкой такой ягоды я тоже никогда не ел. Да у нас в городе и не продают лесной земляники. Только садовую. Она красная, но сладость в ней, должно быть, по большой площади растекается, а здесь — вся, как в капельке. Вот, должно быть, у космонавтов еда такая — концентрированная.

Ели мы, ели, сначала по ягодке рвали, потом Димка рационализаторское предложение внес: растопырит пятерню у земли и поднимает всю ягоду с куста, как граблями. А потом и вовсе обленился: лег на живот и прямо губами стал рвать. Так, говорит, сокращаются большие расстояния.

Вдруг как заверещит, как тогда, с ужом, как начнет плеваться.

— Ой, — кричит, — ой, гадость какая-то! Ой, Юрка, погляди, кто у меня на языке висит.

А чего там разглядишь, язык весь красный от ягоды.

— Клопа съел! — Катька хихикает. — Или клеща.

— Сама ты — клещ! — Димка стонет. — Ой, Юрка, вытри мне скорее язык чем-нибудь.

Я стал платок искать, но он весь почему-то мокрый, сам не пойму, как в карман тоже полно ягод набилось.

— Не надо жадничать, — Людмилка опять свой учительский тон вспомнила. Потом сжалилась, бутылку с молоком Димке протянула:

— На вот, сразу лучше будет.

Димка и не вспомнил, как он девчонок этой бутылкой и соской дразнил, тут же присосался.

— Оставь, — прошу я Димку, — хоть попробовать. Бабушка про ягоды с молоком говорила.

Но он словно и не слышит.

В общем, пока мы с Димкой возились да отношения выясняли, у девчонок уже почти полные лукошки ягод набрались.

Я стал торопливо рвать землянику в свой целлофановый пакет, обещал ведь бабушке. Но руки почему-то двигались все медленней, медленней, и сам я отяжелел, разморился.

А Димка вообще лег под кустиком и лежит.

— Не могу, — говорит, — пошевелиться. Этот проклятый клоп, наверное, в живот прошел. Слышите, как бурчит? Да и жарища такая.

Солнышко, правда, как будто прямо над нашей поляной приклеилось.

Девчонки листьев нарвали, свои лукошки прикрыли.

— Полдничать пора. Вон под той орешиной сядем, — нас зовут. — Вы, мальчики, можете себе удилища вырезать.

— У нас бамбуковые есть, — буркнули мы, чтобы не идти и не смотреть, как девчонки будут свои узелки развязывать.

— А наши рыбаки завсегда ореховое удилище берут, — Катька свое. — Оно гнется, да не ломится.

— Не завсегда, а всегда, — Людмилка утерпеть не может.

А мне вдруг даже нравиться стало, как Катька говорит. У нее все так уютно получается.

И когда Людмилка снова рот раскрыла, чтобы Катьке еще и про «ломится» сказать, я вмешался:

— А так великий русский поэт говорил — «гнется, да не ломится».

У Людмилки глаза сразу круглые, как у кошки:

— Какой это поэт? Скажи.

— Ну… Некрасов, кажется. Или вот еще, как его… Тютчев. И я нарочно стал помогать Катьке. Она в это время захныкала: пока землянику собирали, она где-то на поляне из кармана конфетку выронила, «Мишка косолапый».

— Ищите, ищите, — Димка из-под своего куста высунулся. — Её, вашу конфету, давно медведь съел, по-родственному.

Он уже поднялся, Димка, сразу выздоровел и сидит, уминает с Людмилкой что-то из ее узелка.

Тоже друг называется!

Но я все равно ползал, ползал, пока «Мишку» не нашел. Он, правда, совсем растаял на солнышке, да я его еще нечаянно придавил коленкой. Но Катька сказала, что растаявший шоколад даже вкусней, и как-то здорово на меня посмотрела.

Наконец мы все собрались под кустом. Димка наелся, живот поглаживает. Людмилка деловито, наверное теперь матери подражает, Катьку кормит. Мне тоже здоровенный огурец протягивает с хлебом.

Я представил, какой он приятный, огурец, прохладненький в серединке. Но мне стыдно, что мы своего ничего не взяли. А Димка такой бессовестный, наелся — и ничего себе.

— Да у тебя руки ужиные, — буркнул я, чтоб чем-нибудь Людмилке досадить. — Ты ужа за хвост брала. — Но потом все-таки огурец взял. Даже не поморщился, когда Людмилка снова начала лекцию читать, что руки она давно в калде вымыла и вообще животные все чистые.

— Я сама видела, — говорит, — как ты тоже с нашим Полканом вместе колбасу ел. Кусок себе, кусок ему и руки о Полкашкину спину вытирал.

— Сравнила! — отвечаю. — Собака — друг человека! — А сам подумал: «И когда она только усмотрела?»

— А у нас еще ежик дома живет, — Катька вмешалась. — Он тоже друг. Ручной совсем. Хочешь, приходи. — И мне показалось, что она снова как-то особенно на меня посмотрела.

Катька сделала себе венок из кленовых листьев и, наверное, от этого сделалась какая-то новая, красивая, как лесная царевна.

Но тут Димка противным таким голосом говорит:

— Приходи, приходи, Юрик, погладь ежика от хвоста к голове. — И еще: — А слониха, вся дрожа, так и села на ежа.

Ну, если только вправду был ягодный клоп в Димкином животе, несладко же ему пришлось. Я так на них обоих с Димкой навалился, от души.

Но он не обиделся, в общем, на меня. Не клоп, конечно, а Димка. Нам обоим было немножко стыдно перед Людмилкой и Катькой, что они нам здесь, в лесу, были нужнее, чем мы им. И ягод для бабушки все-таки они отсыпали, и бревнышко потом помогли найти.

Вывели нас еще на одну полянку, там целыми штабелями лежали ровные, гладкие, как карандаши, березовые кругляши, как раз что для плота нужно.

— А можно разве взять?

— Много нельзя, а немножко можно. Это лесники рощу прореживали, чтобы деревья лучше росли, — Катька объяснила. — Санитарная рубка называется.

— И откуда вы такие всезнающие взялись? — Димка все-таки еще раз не удержался.

Но девчонки не обиделись:

— Да вот же, смотри, — Людмилка засмеялась. — Смотри туда!

Под горой, на которой мы стояли, росла (нет, не росла, а как будто плыла по воздуху) молодая березовая роща. Как будто зеленоватое облачко, все легкое и кружевное, и все живое, опустилось на минуту в лощину между двух холмов, и вот сейчас подует ветер, и оно снова поднимется и улетит. А под ним бежали наперегонки друг с другом ровные и стройные березовые стволы, как Катькины ноги в полосатых носочках. А может, это в самом деле сто или тысяча Катек подняли облако на руки или надели на голову, как Катька свой зеленый венок?

И мы, не сговариваясь, побежали прямо в это зеленое облако. И березовые стволы бежали нам навстречу. И солнечные зайчики прыгали по их белой коже, как веснушки на Катькином носу.

И мы бежали и кричали что было силы, сами не знаю что, просто так. А потом встали тихо-тихо, и я увидел, как одни солнечный зайчик оторвался от ветки и плавно опустился на зеленую траву. Он был совсем как желтый березовый листок, но я знал, что это именно солнечный зайчик.