Бывают дни, когда правоверные иудеи, какими праведниками они б не были, начинают задумываться о смысле одного странного благословления. Произнося барух ата Адонай, маттир эт ха-иссурин, что переводится «благословлен Господь, разрешающий запрещенное», нельзя не удивиться. Зачем запрещается, если все-таки разрешается?! Именно это прыгало в голове Менделя Коэна, младшего, но любимого до безумия, сына рабби Нехемии, которого он полагал своим преемником.
Ну почему нельзя?! — думал юноша. Должен же скрываться в этих запретах сокровенный смысл, иначе для чего Тора нам запрещает много чего интересного? Ладно, не стану варить козленка в молоке его матери, потому что выйдет такая гадость, что вырвет. Но отец недавно обручил меня с Лией, а я не могу до хупы даже остаться наедине с ней в одной комнате. Стоит мне прийти к своей невесте, давно не чужой, мы росли вместе, и притронуться, как выскакивает ее родня, начинает кричать: асур, асур!
Еще Менделя угнетало презрение отца к Шабтаю Цви. Как ни отрицай, а Измирский каббалист, если несколько лет подряд масса народу считала его Машиахом, должен быть человеком незаурядным. Постепенно Мендель разошелся со своим знаменитым отцом во мнении о Шабтае, стараясь черпать сведения о нем лишь от справедливых людей. Это выходило трудно.
Все евреи делились на саббатианцев и ярых противников Шабтая, независимых почти не существовало. Словам о том, что Шабтай Цви якобы остановился на книге «Зогар», а его иврит беден оборотами, поэтому проповеди за Шабтая сочинял Натан из Газы, и многому другому, рассказываемому о Цви, Мендель не хотел верить. Если они меня в малом обманывают, то чего же от них еще ожидать?
Приходилось тайком посещать сходки саббатианцев, что устраивали каждую пятницу жившие в Львове адепты Цви. У Менделя иногда не получалось по пятницам отлучаться из дома: словно читая его мысли, отец нагружал талмудическими респонсами, усаживая вечером за самые каверзные отрывки, и садился рядышком. Но зато когда появлялось несколько свободных часов, Мендель шел к саббатианцам, надеясь узнать о Шабтае то, что, как казалось, от него подло скрывали. Саббатианцы Львова вовсе не были убогими и гонимыми, какими их пытался представить Нехемия Коэн в своих субботних проповедях. В те времена слова «шабсвел» и «шабсцвинник» еще не стали ругательными, а в мессианство Шабтая Цви верили весьма образованные люди, учившиеся в Кракове, Варшаве и Вильно. Они не боялись спорить, сочиняли смелые трактаты, даже знаменитое проклятие Шабтаю Цви, произнесенное собранием самых авторитетных раввинов четырех стран, Ваадом арба арцот в 1670-м году, саббатианцы объявили лишенным законной силы, призывая не обращать на это внимания.
Естественно, что для Менделя Коэна сухое древо ортодоксального иудаизма, увешанное скучными точками и запятыми неукоснительно исполняемого Закона, оставалось не таким привлекательным, как зеленеющее древо Сфирот. Каббала не только утешала сердце, обещая приоткрыть завесу над тайнами творения, но и придавала молодому человеку уверенности.
Изучая «Зогар», Мендель чувствовал себя независимым от жесткой воли родителей, ему приоткрывались секреты, которые отец зачем-то скрывал, полагая, наверное, что Мендель еще слишком мал для Каббалы.
Пока у тебя нет ни длинной серебристой бороды, ни круга учеников, ты не имеешь права на собственное мнение, сказал Нехемия Коэн сыну. Ты очень молод, чтобы бросаться самостоятельными суждениями. И не думай, что я тебя обижаю. Ты не пережил того же, что и я, не ведаешь, какие страшные вещи могут произойти из-за невовремя произнесенного заклинания или неверного толкования какого-нибудь слова. Учись у меня, слушай мои комментарии, заимствуй мои трактовки, а через лет 20 поговорим на равных!
Мендель возмутился. У него уже первые черные волоски на подбородке пробиваются, а отец все маленьким считает! 20 лет смиряться, молчать, отказывать себе в изучении самого интересного! Что я ему, раб, что ли?
У меня своя голова есть! И не какая-нибудь дурная, а умная, коэновская!
Но если умудренный опытом раввин знал, как разрешить опасные противоречия, когда соблюсти букву Закона, а когда допустимо ее нарушить, то юноша легко поддался на саббатианские соблазны. Именно от этого его и предостерегал отец, да тщетно…
Сначала Менделя Коэна поразила смелая интерпретация учения о 12 сфирот. Если многие поколения каббалистов предполагали, что с приходом Машиаха связана только сфира «гвура», выражающая силу и мощь Творца миров, то Шабтай Цви пришел к неожиданному выводу: началом избавления станет раскрытие сфиры «тиферет», красоты и великолепия. Только она по-настоящему выражает суть Всевышнего.
Если бы мир не был прекрасен, его не стоило бы создавать — учил Шабтай.
А раз мы красоту не видим, значит, живем вовсе не там, где должны. В настоящем мире все гораздо красивее, нежели здесь!
Мендель Коэн растеряно посмотрел на замшелые крыши, истекающие сыростью стены домов гетто. Вся Староеврейская улица, на которой он родился и вырос, предстала грязной, замусоренной, пропитанной испарениями сточных рвов. Словно распахнулась испачканная жирными руками дверь и из третьеразрядного борделя на Векслярской высочила неряшливая, опухшая потаскуха, с синяком под глазом, с черной каймой ногтей, бывшая когда-то завидной красавицей. Мендель поморщился.
Возле синагоги копошились нищие, уродцы и карлики. Сновали прокаженные с обезображенными лицами, держа при себе тарелочку и ложечку, привязанную к поясу веревкой.
Вороны раздирали дохлую кошку, наслаждаясь кусками гнилой плоти.
И я тут живу — с отвращением подумал он, ужас какой-то.
Стучало в висках, голова кружилась. Евреи везде пришельцы, ничего не любят, ни к кому не привязаны, кочевники, дикари! Хоть бы прибрались в своем гетто, улицы вымели — вспомнил Мендель слова какого-то антисемита.
Действительно, чужие — грустно улыбнулся он, кочевники.
Давно уже сгнили те шатры, истлели кости тех верблюдов и коней, что привезли наших предков на эти земли, называемые Полин, а мы все считаемся пришельцами, мечтая вернуться домой. Здесь осядем — решили предки. Осели. Одичали. Опустились.
Мендель мрачно пнул ногой разбитые черепки глиняного кувшина.
Швират келим — разбиение сосудов — это ведь тоже лурианская Каббала.
Познакомившись по тайно провезенным книгам с тремя мистическими псалмами Шабтая Цви, Мендель Коэн задумал сочинить свой псалом, но бросил, остановившись на трех строчках.
С ивритской грамматикой у Менделя тоже обстояло не очень, корпеть за правилами он не любил, поэтому духовную поэзию пока предпочитал чужую. Посмотрим, куда же отправлялся по пятницам Мендель Коэн, и какие неприятности его там поджидают. Дома Львива не только в еврейском гетто, но и в других кварталах крепко приклеивались друг к другу, росли не вширь, а ввысь и вкось, соединялись арками, галереями и переходными лестницами. В нагромождении узких, иногда слишком узких улочек нетрудно потеряться, зато удобно прятаться и запутывать следы. Поэтому старый Львив принадлежал котам, еретикам и влюбленным. Там, в темных, извилистых двориках, среди перин, одеял и подушек, мокнущего на дожде белья, корявых деревьев и решеток, глубоких колодцев, обложенных камнем, всегда удавалось скрыться от любопытных глаз.
Коты шипели, дрались, кидаясь на соперника с утробным воем, выдирали глаза, клоки шерсти с кожей, сочившейся сукровицей, ломали лапы и кончики хвостов, глотали откушенные в задоре уши, сплетались в шерстяные клубки, катались в пыли, пели кошачьи баллады, грустные и протяжные. Котов обливали помоями, закидывали гнилыми фруктами, камнями и глудками ссохшейся земли, ошпаривали кипятком, швыряли в них ботинками, но ничего не помогало. Ночью распахивалось окно, раздавался сонный, недовольный голос — да когда же это прекратиться, в конце концов, дайте спать! — и через минуту шипение, урчание и вытье продолжались. Так было год за годом, век за веком. Умирали и короновались короли, устраивались перевороты, кроились границы государств, а коты оставались.
В плохо просматривающихся нишах, тупиках и под сводами арок встречались влюбленные. Слушая серенады котов, они объяснялись по-польски, по-итальянски, по-мадьярски, по-армянски, обменивались нежностями на библейском иврите, турецком, арабском, на греческом диалекте «койне» и даже на трансильванском. Стены домов, давно утратившие первоначальный цвет, покрывались пестрыми слоями плесени. Плесень серая, зеленоватая, белая, оранжево-бурая создавала причудливые картины. Стены запоминали все: и гортанное «ани роце отах», и ласковое «сени поли агапо», и щекочущее ухо шипящее «Зосця, круля…».
Стены вели непроявленную хронику Львива, восточного города, расположенного на западе. Прислонившись к ним спинами, здесь впервые целовались, зачинали детей, расставались навсегда и мирились навечно, пачкаясь разноцветной плесенью. Извечные львовские дожди плодили множество пупырчатых жаб, в солнечные дни переживавшие свое жабье ненастье в глубоких колодцах. Вытащенная на свет жаба смотрела испуганно и норовила ускользнуть обратно, в благословенную прохладу подземных вод, оставляя на руках слой липкой слизи.
Лупились желтыми глазами огромные, неповоротливые саламандры, блестевшие черной кожей, ползли прирученные ужи — те самые, что высасывали оставленное котятам молоко.
Кроме котов с влюбленными — или влюбленных с котами — Львив скрывал пестрый мир сектантов и еретиков. Наступив на тонкий нервный хвост черного котищи, грациозно пантерообразного, Мендель Коэн прошел по Староеврейской улице, затем, минуя Татарские ворота, завернул в тихий дворик, обсаженный давно не стриженым боярышником. В руке он держал молитвенник в черной обложке, а на плече болтался бархатный мешочек с ремешками тфиллин и аккуратно сложенным талесом. Талес у юноши был не белый с синей каймой, а особый, лиственно-зеленого цвета с оранжевыми полосами по краям и кистями, чередующими оранжевые нити с зелеными.
Отпихнув нависшее прямо на пути толстое шерстяное одеяло, Мендель Коэн проскочил под веревками и, согнувшись, прошел в низенькую арку.
Арка привела его в другой дворик, уже населенный турками.
Он обернулся, желая убедиться в том, что никого нет рядом, вышел уже во двор дома семейства Кёпе, мурлыкая свой незаконченный псалом: ахшав матхил авив ярок, авив ярок шель тхия, анахну бану Исраэль, вэгеула йехия…
Селим Кёпе, когда еще его сын Фатих только родился, а жена-цыганка не шила турчанкам пестрые наряды, копил деньги на свою мечту — лавку предметов старины и редких манускриптов. Этот дом — просторный, в два этажа, с балконами и пятачком земли, где росли каштаны, Селим унаследовал от своего брата, утонувшего в Мраморном море с грузом серебряных чайничков. Две комнаты на втором этаже пустовали, и Селим, прорубив в стене дверь, а к двери приделав деревянную лестницу, сдал их одному торговцу, приезжавшему из Стамбула с тюками товаров. Аренду платил постоянно, сразу за год, а жил в тех комнатах от силы семь-восемь месяцев. Помаленьку хитрый Селим скопил приличную сумму, завел лавку антиквариата на первом этаже, через три года перенес торговлю на главную улицу. Пора было расторгать договор, убирать лестницу, замуровывать прорубленную в стене дверь, но тут Селим получил заманчивое предложение: впустить в те комнаты собрание саббатианцев.
Облачившиеся в тюрбаны евреи не хотели делить кров со своими соплеменниками, а дом Селима, одна стена которого примыкала к еврейскому, а другая — к турецкому кварталу, идеально соответствовал их душевному раздвоению. Деньги они обещали платить хорошие, вести себя тихо, не кричать и не сорить, Селим — податлив человек, что ж поделаешь, пустил еретиков. И зря.
Потому что в ту пятницу, когда Селим женил своего сына Фатиха-Сулеймана на слепой Ясмине, в комнате, уставленной горшками с розами слышался речитатив Корана, а любопытный Фатих пытался угадать, где же ему доводилось видеть прекрасное лицо невесты, вспомнил вдруг, что Ясмина — та самая красавица турчанка, она шла с зарезанной курицей, и в сердце кольнуло предчувствием счастья, Менделя Коэна заметил приглашенный на свадьбу Леви. А дальше все завертелось так, как невозможно придумать. Фатих подарил Ясмине золото, много золота — его вносили на бархатных подносах, и невеста обращала к жениху свои умные, но незрячие глаза. Радуясь чужому счастью, Леви уже мысленно тянул Менделя в заботливо раскрытую мышеловку. Нет, Леви не желал Менделю Коэна зла. Он всего лишь хотел заполучить трактат из собрания его отца.
На то он и Коэн, бен Коэн, размышлял Леви, поедая с блюда турецкие сласти, справится с Несвецким, охмурит инквизицию, убежит, но не крестится.
Я его приведу к иезуитам, но сперва научу, как оттуда вырваться, иначе это будет жестко.
То, что сходки саббатианцев происходили в доме Селима Кёпе, стоящем на стыке турецкого и еврейского кварталов, в двух шагах от комнат, снимаемых Леви, совсем близко от его лавки, упрощало задачу. Только Леви расскажет Менделю о Шабтае Цви то, чего он больше нигде не сможет прочитать или услышать.
Мендель Коэн вприпрыжку возвращался домой, надеясь не попасться на глаза отцу. Времени оставалось мало, успеть бы заскочить через черный ход, лечь в постель, потому что перед отходом ко сну Нехемия Коэн обычно приходил к детям с благословением. Вдруг перед спешащим юношей оказался Леви. Мендель, взглянув на него, подумал, что где-то уже видел это лицо, но темнота львовского вечера мешала ему разглядеть незнакомца.
В чертах Леви отдаленно проскальзывало сходство с Шабтаем Цви.
Менделю уже попадались небольшие листки, где изображался красивый осанистый человек в длиннополом одеянии, восседающий на престоле Иерусалима в окружении белых тигров. Если подолгу всматриваться в них, то внешность Леви могла навести склонного к фантазированию Менделя Коэна на мысль, что перед ним промелькнул сам Шабтай Цви. Или его тень. Он даже раскрыл рот, чтобы спросить у Леви, не родственник ли тот Шабтаю, но Леви, понимая, что торопиться вредно, быстро свернул за кирпичную подпорку, большим сужающимся клином державшую стену дома семьи Кёпе. Увитая багровеющим плющом, она надежно скрывала Леви, а стремительно надвигающая тьма заставила Менделя поверить, будто призрак Шабтая Цви неумолимо растворился в воздухе. Бедняга растерянно оглянулся и побежал к арке, ведущей из турецкой части Львива на Староеврейскую улицу. Заинтриговав несчастного, Леви решил появляться у дома Кёпе всякий раз, когда туда придет Мендель, чтобы довести любимого сына рабби Коэна до нервного исступления. Или хотя бы внушить ему необъяснимую тревогу. Несколько пятниц подряд Мендель Коэн убегал на встречи с саббатианцами, снова видел на обратном пути в неясной полутьме гаснущих свечей того, кто оживлял в его памяти образ Шабтая Цви. Мендель, может, и не хотел больше о нем думать, но лицо Леви буквально завораживало его, проникало в мистические сны, всплывало ранним утром, когда еще не стерта грань между небытием и явью. Отцу сказать об этом странном видении Мендель побоялся. Еще подумает, будто я сумасшедший, испугался он, лучше промолчу. Сумасшедших Львива запирали в тесном каменном строении с маленькими окошками, закрытыми толстыми решетками, и приковывали к стене цепями. Беснующихся нещадно обливали водой, били палками, обжигали раскаленным железом. А если и это не останавливало, сажали в очень узкий ящик с дыркой для ноздрей, прикручивая руки и ноги кожаными ремнями.
Наконец Леви Михаэль Цви достиг желаемого. Завидев Менделя Коэна, спускающегося по лестнице в усыпанный прелыми листьями турецкий дворик, он выскочил ему навстречу. Еле скрывая дрожь, Леви схватил парня за руку и воскликнул:
— Как же я рад видеть тебя, Менделе!
— И я тоже… рад видеть вас — испуганно пролепетал парень, — но кто вы?
— Леви Михаэль Цви. Ани ах шель Шабтай Цви — уверенно сказал Леви.
— Б’ эмэт? — удивился Менд ель.
— Б’эмэт, — уверил его Леви.
Ему не пришлось лгать и изворачиваться, чтобы войти в доверие к наивному раввинскому сынку. Леви говорил Менделю то, что тот хотел услышать, ничего не прибавляя и не убавляя от застывших страниц памяти детства.
Шабтай Цви представал в его рассказах таким, каким он был на самом деле — необычным ребенком, знающим все наперед, открывающим запретные двери, гордостью отца, страхом и надеждой матери. Турки называют Шабтая трусом, вздыхал Леви, считается, будто он испугался пыток и казни. Но Шабтай Цви никогда никого не боялся, более того, он предсказал свой арест и заточение в крепости Абидос за несколько лет до этих событий. Знал, зачем его арестовали, зачем позвал султан, что будет дальше, вплоть до деталей. Мальчиком Шабтай любил плавать в море, даже если стояла прохладная погода. Море ему было миквой, чьи воды не только очищают, но и лечат.
Вечерами Шабти бродил по берегу, разговаривал с чайками, окунался, выходил, потом опять погружался в воду. Родители старались ему не мешать, но, когда становилось совсем холодно, говорили: не ходи сегодня на море, заболеешь, видишь, какая студеная вода, как беснуются волны?
Шабтай отвечал им, что вычислил день своей смерти и ему ничего не угрожает. Еще он ходил по безлюдной, каменистой местности, что расстилалась недалеко от Измира. Турки называли ее пустыней. Там мало влаги, летом невыносимо палит солнце, спекая все живое, а зимой дуют ледяные ветры, вырывающие корни вместе с землей. Змеи с ящерицами и то стараются обходить ее стороной. Но Шабтай уходил туда, объясняя, что ему хочется побыть одному.
Однажды — ему было тогда лет 9 — Шабтай исчез на несколько дней, а потом вернулся, сильно хромая. Нога оказалась рассечена острым белым камнем, рана кровоточила. Позже пастухи сказали, будто Шабтай зашел слишком далеко, оступился, едва не свалившись с обрыва, но сумел остановить кровь и добрести до дома. Другой мальчик бы наверняка погиб, места те глухие, помощи ждать неоткуда, но Шабти справился.
Я предназначен для иного, признался он, нечего бояться смерти. Смерть — всего лишь переход. Мы ведь всю жизнь идем по узкому мосту, но не замечаем. А я вижу, когда человек близок к смерти, говорил мне Шабти, это будет когда-нибудь, но не сейчас. Ты за меня потом будешь переживать…
Он называл такое состояние души «гешер цар меод», очень узким мостом между двумя точками, если правильно передаю слова Шабтая. Кажется, это понятие есть у суфиев, но в те годы Шабти, поверьте мне, не общался с ними.
Он не бывал нигде, кроме старой синагоги «Португалия» в Измире да несколько раз отец брал меня, Шабтая и Эли в Эдирне (Адрианополь).
Мендель закрыл глаза. Как же ему хотелось убедиться, что все происходит наяву, не приснилось, не померещилось! Этот человек — названный брат Шабтая Цви! Невероятно!
И у него, на первый взгляд обыкновенного турецкого торговца, в шальварах и тюрбане, в туфлях с длинными загнутыми носами, прихрамывающего, невысокого, незримо присутствует духовное родство с Шабтаем! Они не только переписываются, но и ловят мысли друг друга.
— Почему вы пришли именно ко мне? — спросил Мендель у Леви, — из-за того, что я сын Нехемии Коэна, разоблачителя?!
— Прежде всего, Мендель, — ответил Леви, — ты правнук Давида Алеви, а уж потом — сын Нехемии Коэна. Когда я решил рассказать о своем брате, думал только о том, как восстановить справедливость. Нехемия поступил жестоко, но пусть это остается на его совести. Мстить ему я не буду. А вот ты… Леви помолчал. Ты — другой. Ты исправишь грех отца.
— Но как? — изумился Мендель.
— Я потом скажу — оборвал его Леви, — сейчас не время.
И растворился во внезапно нахлынувшей львивской тьме.