Хрупкое изображение

Человек поддерживает со своим изображением определенные «отношения», но отношения эти конфликтны, если не назвать их антагонистическими. Человек принужден «позволить своему изображению войти» в зеркало, и он обнаруживает, что стал видим для всех, отчего он ощущает себя как бы голым, уязвимым, подчиненным взгляду другого человека; ему надо контролировать выражение лица, приспосабливать свое поведение, одежду, жесты к неким правилам. Ему надо скрывать свою тайну. Нравится ему его изображение или нет, он все равно испытывает чувство тревоги, испытывает страх от того, что будет плохо воспринят другими людьми. К тому же отражение очень хрупко, непрочно, эфемерно, мимолетно, неустойчиво; достаточно всего лишь искры жесткости косого взгляда для того, чтобы оно утратило свое обычное и привычное сходство. Хуже того, открывая сознанию изображение тела, зеркало создает своеобразный экран для многочисленных воображаемых проекций и отождествлений. «Человек более себе не принадлежит… Сколь ужасна эта мысль!..»4 — восклицает карлик Пера Лагерквиста после того, как он дал согласие позировать для написания его портрета. Действительно, нечто из того, что было сокрыто внутри человека, застывает и погружается в изображение, которое может оказаться в плену у кого угодно вместе с этой частицей внутреннего содержания субъекта.

Из всех лиц, с которыми мы сталкиваемся, т. е. на которые падает наш взгляд, наше собственное лицо нам наименее знакомо. Современные психологи не раз высказывали мнение о том, что представления человека о себе самом крайне неустойчивы, т. е. неустойчиво изображение себя в сознании человека; они настоятельно подчеркивали и развивали эту мысль, и их работы позволили определить уровень неопределенности, нечеткости, который взрослые нормальные субъекты могут иметь в знании о своем внешнем виде, и это несмотря на обилие информации (фотографии, съемка на видеокамеру), находящейся в их распоряжении; воспоминания о собственной внешности остаются расплывчатыми, отрывочными, они испытывают воздействие различных эмоций и подвержены влиянию различных патологических явлений. В стародавние времена, когда зеркала были маленькими и тусклыми, к тому же весьма редкими, дела обстояли еще хуже! Маргарита де Валуа, цитируя Брантома, в качестве примера вспомнила историю некой старой мадам де Рендан; эта почтенная дама после смерти мужа приняла решение более никогда не пользоваться зеркалом. И вот однажды она все же увидела свое отражение в зеркале другой дамы и, не узнав себя, «спросила, кто это такая»5. Даже до того, как стать объектом некоего воздействия и подвергнуться «нарушению», изображение противится всяческим попыткам изменить его или приспособить к неким нормам и всегда сохраняет в той или иной мере статус чего-то странного и чуждого.

Не существует «изображения тела, которое было бы подобно чему-то вроде мгновенной фотографии объективной реальности», а существуют лишь субъективные, довольно неопределенные и отдаленные «подходы» или «подступы». Писатель-сюрреалист Пьер Мабиль рассказывает, что он, впервые оказавшись в Париже, испытал настоящий приступ растерянности, смятения и страха при виде той сложной игры зеркал, что находились в залах универмагов и в холлах гостиниц; в заключение он пишет: «И сегодня я все еще испытываю чувство безотчетной тревоги перед трехстворчатыми зеркалами портных»6.

Авторы работ, написанных в последнее время7, пытались уточнить возможности и пределы интерпретации каждым субъектом своего собственного изображения, т. е. отражения; так, при проведении первой группы экспериментов изображения многих индивидуумов были искусственно искажены при помощи особых очков с деформирующими стеклами, и было отмечено, что человек гораздо лучше замечает искажение изображения своих ближних, чем искажения изображения своего собственного тела; затем были подвергнуты испытаниям подростки, которым было предложено посмотреть на себя в кривые зеркала, и в ходе этого эксперимента было отмечено, что те из испытуемых, которые «чувствовали себя свободно и непринужденно в своем теле», т. е. те, что были довольны своей внешностью, достаточно спокойно восприняли и искажения в своем отражении, было также отмечено, что более всего тревожили подростков искажения, которым подверглись такие части тела, как руки, нос, вообще лицо и плечи.

Во второй группе экспериментов использовались фотографии; итак, взрослым показали их изображения, но не просто искаженные, а как бы неполноценные (чаще со спины) или в «урезанном виде» (иногда без головы); и в результате стало совершенно очевидно, насколько человеку трудно опознать самого себя; около 37 % участников эксперимента узнавали себя по фотографиям только тогда, когда была видна голова; шизофреники демонстрируют при опознании самих себя еще большую «неточность», так как помутнение сознания порождает большие сложности в отождествлении своей личности с зеркальным отражением. Некоторые даже вообще заявляют, что в зеркале не появляется никакое изображение, ибо они его просто не замечают, не видят. Подобные реакции свидетельствуют о том, сколь трудоемок и сколь сильно подвержен регрессии процесс осознания зеркального отражения.

Никто не смотрит на свое отражение равнодушно. Кто может признать что этот двойник, возникший из глубин зеркала, в большей или меньшей степени привлекательный, несмотря на бесчисленные вроде бы неприятные изменения, наделен правом его воспроизводить, изображать и представлять? Известная в кругах философов Симона Вайль писала, что красивая женщина, смотрясь в зеркало, может думать, что она — красивая женщина, и все, зато уродливая, безобразная женщина знает, что она всего лишь уродина, и только. Образ нашего тела, который возникает в мозгу у каждого из нас, не является ни воспроизведением «анатомической реальности», ни продуктом нашего общественного положения, а представляет собой зыбкую, изменчивую, словно текучую проекцию, нечто вроде обдуманного концепта, который заставляет остановиться и застыть грозный нож гильотины текущего мгновения. «В общем, я хотел бы, — пишет Ролан Барт по поводу фотографии, — чтобы мое изображение… всегда совпадало с моим изменчивым «Я». Надо сказать нечто противоположное, потому что изображение тяжело, неподвижно, упрямо (и именно потому общество на него и опирается), а я сам легок, разделен на части, расколот, распылен, рассеян»8. «Отражение, которое общество наделяет правом и властью идентификации, т. е. установления тождества, есть не что иное, как уязвляющая меня карикатура на мое «Я», нечто вроде грубой упаковки этого «Я», а с другой стороны, это есть нетерпимая преграда на пути всепобеждающей, всемогущей свободы сознания. Сама мысль о том, что существует проявляющееся вовне, «экстериоризированное» изображение меня, моего «Я», повергает меня в ужас»9.

Изменения одного и того же

Созерцать свое изображение — это значит натыкаться на свои границы и пределы, это означает видеть, как время вершит свою разрушительную работу, это значит постигать причиняющие боль очевидные вещи, порождающие страх, от которых человек старается защитить себя, а именно осознавать свою биологическую реальность и свою конечность, смертность; всякое зеркало есть зеркало тщеславия, а всякий автопортрет в конце концов приходит или приводит к «автомортрету» — как остроумно заметил Ф. Лежен10, заменив в слове «автопортрет» корень «порт» от французкого глагола, который означает «нести», на «морт», т. е. на корень французского существительного «смерть». Отражение, являющееся и «опорой», но одновременно и «могильщиком» идеального «Я», после того как оно становится неспособно выполнять свою миссию, либо устраняется, либо трескается и распадается.

Шекспировский герой открывает в истории литературы тему особого использования зеркала, субъективного и преисполненного скрытой тревоги, при которой нечистая совесть нечестного человека обнаруживает, что образ этого человека весьма и весьма отрицателен. Именно в момент, когда его силой принуждают отречься от престола, Ричард II задумывается над тем, кто он есть и каков, и пытается понять, кто он есть, отталкиваясь от того, кем и чем он уже не является. После того как отречение уже свершилось, он требует у слуги зеркало: «Подайте зеркало, я в нем хочу прочесть…»11 Ясное, прозрачное зеркало мира утратило свою понятность, и столкновение с зеркальным отражением только лишь увеличивает уже образовавшуюся трещину, ибо король не узнает себя в изображении, появившемся на поверхности: «Как, морщины мои не стали глубже? Как? Боль и горе нанесли по моему лицу столько ударов и не оставили на нем глубоких ран? О, льстивое зеркало, столь похожее на придворных той поры, когда я преуспевал, ты обманываешь меня!» Получается, что зеркало действительно обманывает человека, ибо оно показывает ему нечеткое изображение непонятного и непроницаемого лица какого-то иного человека, чужака, показывает ему призрака, явившегося из уже прожитой жизни. И подобно тому, как рассеиваются мечты об идеальной королевской власти и идеальном правлении, низверженный король роняет зеркало, которое разбивается на мелкие кусочки, и это разбитое зеркало представляет собой символ ненадежности блеска и славы, поддающихся воздействию со стороны судьбы, а также символом быстротечности земного счастья. Тщеславие, царящее в мире, и мысли, пропитанные меланхолией, постоянно отражаются друг в друге, потому что они взаимосвязаны. Пустое, а затем и разбитое зеркало становится символом несоответствия человека и мира, и только лишь осколки могут помочь осознанию расколотого, расщепленного, утратившего силы «Я»12.

Это зеркало недоразумений и сомнений, в котором король не может «прочитать» сходства с самим собой, представляется мне уже не просто зеркалом, а зеркалом романтиков, т. е. местом, где произносятся монологи и исповеди. Процесс интроспекции, т. е. самонаблюдения и самоанализа ускоряется, усиливается, обостряется, подобно болезни, со времен Вертера, и экзальтация, т. е. восторженная необузданность чувств вкупе с обострившимся процессом интроспекции приводят к болезненному, извращенному солипсизму, который раскалывает, расщепляет субъекта на идеальное «Я» с неограниченными желаниями и на его зрителя-скептика, ироничного и недоверчивого. Не имея возможности и не умея приспособиться к миру, человек склоняется над своим дневником или наклоняется к своему зеркалу, чтобы оградить, обезопасить себя (в каком-то смысле застраховать) от страха затеряться в этом мире и погубить себя, погибнуть, и тогда он обнаруживает, что вовсе не представляет собой единое целое, а состоит из множества частей, противоречивых и непримиримых между собой, но тогда как дневник в какой-то мере смягчает и «приручает» разнообразные странности и чужеродности, тогда как он в каком-то смысле организовывает разнообразные желания и направляет их в общее русло течения психической жизни, зеркало, напротив, их исторгает и изгоняет. Автобиография может «не стесняться» каких-то фактов, примириться с ними и придать некий смысл постановке вопросов и возникающей проблематике, зеркало же, в отличие от дневника, отказывается от любого договора, от любого соглашения, от любого сглаживания и примирения противоречий. «Вернувшись домой, я посмотрел в зеркало, увидел свое отражение и почти испугался той злобы, что была разлита в чертах моего лица»13. Это замечание, записанное Делакруа однажды вечером в июне 1824 г.14 после возвращения со светского раута, свидетельствует о причиняющей боль болезненной двойственности, внезапно прорывающейся наружу и выплескивающейся на страницы дневника, когда человек оказывается в одиночестве. Чудовище, то самое чудовище, которое жило в человеке, когда он был ребенком, помимо его воли и без его ведома внезапно возникает в зеркале; ненависть, сверкающая в глазах отражения, есть не что иное, как выражение как всегда конфликтной, неадекватной связи между воображаемым и реальным, между искусством и жизнью. Задумчивой мечтательности и фантазии дневника, истолковывающего и как бы заново создающего реальность, зеркало противопоставляет грубую, прямолинейную, жестокую странность и чужеродность.

Находясь с зеркалом, этим немым свидетелем желаний или страхов, этим театром, на сцене которого происходят жесточайшие столкновения противоречивых явлений, человек колеблется, не смея сделать окончательный выбор между проекцией и ощущением (перцепцией), между неисчерпаемым множеством образов и картин грез или сновидений и очевидностью реальности, и его, как навязчивая идея, преследует видение деформации, искажения, нарушения соответствий и равновесия. Тот, кто занимается самонаблюдением и самоанализом, погружается в размышления над тем, каким он мог бы стать и быть. Именно такое зеркало завораживает Октава, героя романа Стендаля «Армане», именно о нем мечтает он, рисуя в своем воображении свою будущую гостиную, ибо зеркало, с его блестящей поверхностью и с его сумрачными глубинами, дающее одновременно и четкое и расплывчатое, туманное, загадочное изображение, превосходно сочетается с противоречивыми неосознанными стремлениями человека, который может быть в одно и то же время и прозорливым, здравомыслящим ясновидцем и идеалистом, холодным скептиком и обуреваемым страстями мечтателем, всегда наблюдающим за собой, созерцающим самого себя; и, с одной стороны, человек всегда видит свой светлый, ясный лик на чистой, ясной, прозрачной поверхности зеркала, а именно на этой поверхности человек оттачивает свой разум, к ней он приспосабливает свое изображение, а с другой стороны, в сумрачных глубинах зеркала он видит свой скрытый, тайный лик, видит злое недовольное лицо человека, терзаемого страстями, человека, с которого живьем содрали кожу и которым движут грандиозные порывы. Несчастье Октава, его бессилие, которому Стендаль дает «физиологическое объяснение», на деле скорее зависит в огромной мере от его собственной структуры личности, неспособной соединить в сознании две стороны зеркала, т. е. его поверхность и его глубины. Возможно, он бы смог стать настоящим денди, не переставая наблюдать в зеркале процесс своего дробления на части и осознавая свою неспособность к жизни; но в другом зеркале, т. е. в глазах Армане, он внезапно увидел себя таким, «словно ему вдруг привиделось чудовище», и, подобно Нарциссу, он в конце концов от этого умер.

Человек, желающий смотреть только в зеркало грез и сновидений, утрачивает контакт с реальностью. Теофиль Готье признавал, что его муза похожа на красивую девушку, получившую в дар от любви «зеркало из отполированной стали, в которое она даже не смотрится, до такой степени она уверена в том, что всегда остается красивой, без морщин, без «гусиных лапок» под глазами, без веснушек»15; реальность и грубые, т. е. обычные, а потому и пошлые чувства ее не касаются и не затрагивают, и в этом она сходна с Нарциссом, ведь Нарцисс не нуждался в зеркале, потому что он уединялся в своем внутреннем мире, прятался там, как в укрытии, и ему не нужно было смотреться в зеркало. Но писатель признавал, что подражать сему образу невозможно, как невозможно выдержать это испытание и пройти этот опыт, ибо, по его выражению, «искусство, влюбленное в самое себя», искусство одинокое и свободное, тоже рискует вытянуть столь же смертельный жребий, тоже будет иметь столь же трагическую участь.

Готье с большой страстью вкладывал силы в изображение своих представлений о стремлении к красоте, создавая женские образы, и он превращал эти образы в символы совершенства искусства. В данном смысле весьма показательны такие персонажи, как Ниссия и Спиритка16, идеальные женщины, чьей красотой автор наслаждался скорее не как любовник, а как художник. Спиритка — это фантазматическое, химерическое «создание», возникает именно в тот момент, когда герой Ги де Маливер отказывается от брака с молодой вдовой, вполне реальной женщиной и замыкается в себе; и вот однажды он замечает в «молочно-беловатой затуманенной глубине зеркала нечто вроде далекого дрожащего пятна света», в котором он вскоре начинает замечать черты очаровательного женского лица. Постепенно отражение-призрак как бы оживает, словно Маливер сам себя гипнотизирует. Оказавшись в добровольном плену у видения, он отказывается от привычного образа жизни и от всякой деятельности ради того, чтобы каждый вечер созерцать лицо возлюбленной. Сила видения столь велика, что нормальный ход жизни прерывается, и смерть «дает герою свою санкцию» на бегство из реального мира.

Всякий взгляд, обращенный на себя самого, двойствен, ибо он предполагает одновременно и сохранение дистанции, т. е. определенную отдаленность и отстраненность, и соединение, слияние. Нарцисс умер от того, что не мог прикоснуться к самому себе. Зеркальность мысли или раздвоение сознания, вариация одного и того же… и все это не что иное, как отчаянная попытка соединить противоположности и породить некую фиктивную, т. е. ложную несхожесть, инакость. Но доведенное до крайности раздвоение сущности в субъекте и объекте, при котором объект превращается в двойника субъекта, такое раздвоение привносит сомнение в самое сердце реальности; зеркало дает лишь отражение отражений. «Каким образом никто не появляется в зеркале, когда я нахожусь перед ним? И что такое представляю собою я сам? Всего лишь мысль о мысли, мечту о мечте, сон о сне?»17 Вместо того чтобы поддерживать субъекта, «пролиферация», т. е. размножение делением отражений, расшатывает его и распыляет, рассеивает; первое отражение настигает и захватывает второе подобно миражу, и иллюзия, т. е. обман постепенно завоевывает все большее пространство путем взаимных отражений, образующих бесконечную цепь.

Амиель, этот «человек, потерпевший поражение в активной жизни, и герой жизни внутренней», как говорит о нем Тибоде, Амиель, в сознании которого перепутались явления и факты реальной жизни и десять тысяч страниц его дневника, этот Амиель станет воплощением образа того мечтателя, что замирает на месте без движения, чтобы наблюдать за тем, как он живет, и видит себя в процессе распада на отдельные разобщенные части. Он видит, как он сам смотрит на себя; его внутренний взгляд не знает никакого внешнего средства, способного гарантировать ему его собственную законность и обоснованность, ибо он сам для себя является одновременно и судьей, и одной из сторон в судебном процессе, своим собственным обоснованием доказательств, своим принципом и в то же время и инструментом критики. Он описывает себя как «отражающее самое себя отражение, подобно тому, как отражают друг друга два зеркала, расположенные друг против друга, два зеркала, отражающие сначала друг друга, а затем отражающие отражения своих отражений, а затем отражения отражений своих отражений, и так до бесконечности, вернее, насколько хватит глаз»18. Реверсивность, т. е. обратимость отражений как бы предвосхищает полную ирреальность, является ее прообразом; только бдительность и бодрствование сознания может обеспечить связность.

Можно вспомнить о том, что герой рассказа или небольшой повести Л. Андреева «Мысль»19 доктор Керженцев сошел с ума из-за того, что пренебрег силой и весом реальности и доверил зеркальному отражению сознания то, что составляло основу его личности; по выражению П. Валери у него начался бред, «мания ясности сознания» рефлективной мысли, которая в конце концов из-за вынужденного превращения желаний и реальных предметов и явлений в умственные процессы и операции утрачивает всякий контакт с реальным, но реальное мстит за себя.

Врач Керженцев задумал совершить идеальное преступление, и он достигает такого возвышения над самим собой, такого господства мысли, осмысляющей самое себя, что ему кажется, что он сможет «изобразить свою обратную, темную сторону, свою изнанку», т. е. притвориться сумасшедшим; после того как преступление было совершено, наступает расплата, ибо Керженцев никогда не сможет узнать, был ли он действительно сумасшедшим или нет; но так как ход (или течение) мысли был на мгновение прерван и приостановлен, то Керженцев отдан «на растерзание» великой мощи своих аффектов, и когда он разбивает зеркало, являющееся свидетелем проявленной им неуверенности, то его мысль ускользает от него, как бы посмеявшись над ним, выказав ему презрение, становясь с каждой минутой все более и более ошеломляющей и одурманивающей. Вместо того чтобы удостоверить и предохранить его личность, мысль, осмысляющая самое себя, воплощает образ чужого безучастного двойника отстранения и отчуждения, принимающего в данном случае форму умопомешательства.