Художник МАРИЯ МЕЛИК-ПАШАЕВА
В сборник известного туркменского писателя Ходжанепеса Меляева вошли два романа и повести. В романе «Лицо мужчины» повествуется о героических годах Великой Отечественной войны, трудовых буднях далекого аула, строительстве Каракумского канала. В романе «Беркуты Каракумов» дается широкая панорама современных преобразований в Туркмении.
В повестях рассматриваются вопросы борьбы с моральными пережитками прошлого за формирование характера советского человека.
Художник МАРИЯ МЕЛИК-ПАШАЕВА
Лицо мужчины
(роман)
Часть первая
1
— Говорят, Атабек-ага женит внука!
— Слыхали, что Керим женится?
— Атабек-ага к свадебному тою готовится!
Новость, подхваченная проворной и горластой ребятней, мгновенно облетела весь аул, благо в Торанглы было всего два десятка дворов. И уж конечно же самым непосредственным образом коснулась она женской части населения.
— Аю, Наба-ат! Дои побыстрее свою корову! Новость слыхала? Оставляй свои дела, и поспешим к Атабеку, помогать ему надо, он же, бедняга, всю жизнь в одиночку по хозяйству мыкается, — если мы с тобой не поможем, кто поможет? Его заботы — дело общее, дело всех соседей, и ближних и дальних. И за доброе, и за худое мы в ответе. А как же иначе? Бедняга Атабек сам вырастил и воспитал Керима…
Вжик!.. вжик!.. вжик!.. — звонко били тугие струйки молока о стенки подойника, радовали душеньку. Так не вовремя разоралась эта вихрь-баба! Но ничего не поделаешь, надо кончать дойку, а то еще сглазит корову, горластая…
Набат полюбовалась пышной шапкой молочной пены, прикрыла подойник передником, крикнула в ответ:
— Вий, Огульбиби, сейчас бегу! — С кем это породнился Атабек-ага?
— С Меретли-чабаном, говорят!
— Вий! Да разве малышка Акгуль, дочка Бостан, так повзрослела, что замуж пора?
— Какая разница, повзрослела она или нет, — отмахнулась Огульбиби-тувелей,— ты на косы ее посмотри: в мою руку толщиной, вот! — Она охватила пальцами одной руки запястье другой. — Этого тебе мало? А с лица? Как осколок луны светится! Нет, девушке в самый раз замуж! Так что давай поспешай со своими делами, а я пошла. — Она перебросила конец головного платка через плечо, привычным машинальным движением прикрыла им рот и зашлепала ковушами по пыльной дороге.
«Ну и тувелей! — невольно подумала ей вслед Набат и покачала головой. — Шагает что твой верблюд. И пыли за ней не меньше, чем за верблюдом!»
С трех сторон к Торанглы подступали пески Каракумов, и лишь крутая излучина Амударьи сдерживала их медленный неудержимый напор, помогая горстке людей отвоевывать свое место под солнцем.
Восток едва розовел, а аул уже полнился предпраздничным гомоном. Еще не проснулись мухи, а баранья свеженина уже подавала аппетитный дух в побулькивающих котлах. Туда и сюда сновали женские фигуры.
С обиженным видом подавала снисходительные реплики Огульбиби-тувелей — сердилась, что ее обошли вниманием, что обязанности бёвурчи поручили не ей, а одной девяностолетней старушке. Однако вскоре успокоилась, когда ей сообщили, что она возглавит свадебный кортеж — поедет за невестой на паланкине. В Торанглы свадебный кортеж с паланкином был редкостью, и главенствовать им было почетно вдвойне. Огульбиби-тувелей источала сияние, словно само восходящее солнце.
На цветастых кошмах, постеленных под тальником и ивами между домом Атабек-аги и речным берегом, расположились аксакалы. Неторопливо пили чай, неторопливо вели степенную беседу, но нет-нет да и поглядывали украдкой в ту сторону, откуда должен был появиться паланкин с невестой.
Мальчишки, те взобрались на высокий плешивый бархан, чтобы с его лысой макушки первыми увидать торжественное шествие и, сообщив о нем, получить положенную награду за добрую весть. По своей непоседливости они затевали различные игры, но ушки держали на макушке — глаз с дороги не спускали.
Гиджакист Кёр-бахши, который и в самом деле был слеп, услаждал слух и сердце стариков приятной песней, которая, казалось, взмывала к прозрачной, чистой, непорочной голубизне неба, высокого и прекрасного, как сама жизнь, и замирала где-то в белых песках Каракумов, за взблесками светло-желтой амударьинской воды.
Туркменчилик предписывает жениху скромно держаться в сторонке. С одной стороны, это демонстрация уважения к тем старшим, кто пришел поздравить жениха с важным событием в жизни, разделить его радость; это же, с другой стороны, как бы показывает вполне естественное смущение человека перед большим таинством, его благовоспитанность и сдержанность.
Поэтому Керим уединился с несколькими из своих сверстников в одной из кибиток. Он старался держаться свободно, ел, пил чай, слушал, что говорят товарищи, и даже отшучивался, но сердце тарахтело так, что во всей кибитке, казалось, только его и слышно. И руки обрели какую-то странную суетливость, не знали, где место найти, и во рту постоянно пересыхало, чай не помогал, и сидеть было неудобно. Невольно вздрагивал всякий раз, когда в дверь просовывалась голова мальчика, сообщавшего, что паланкин еще не прибыл. Наконец не выдержал:
— Надоел ты со своим «не прибыл»! Убирайся! Сообщишь, когда будет что сообщить!
Мальчик, ожидавший пряника или хотя бы доброго слова за то, что постоянно держит жениха в курсе событий, насупился, поковырял пальцем в носу и беззвучно выскользнул наружу, присоединился к тем, которые обсели бархан. С утра все они были в свежевыстиранных белых рубашках. Однако солнце припекало вовсю, несмотря на ранний час: мальчишки поочередно — чтобы не просмотреть паланкин с с невестой — бегали окунаться в реку, и рубашки их постепенно теряли свой праздничный вид.
Вдруг наблюдатели встрепенулись, — вдали показался всадник, а за ним виднелся покачивающийся на спине верблюдицы паланкин.
— Везут!
— Везут!
— Невесту везут!
Всполошные голоса покатились с бархана вниз. Мальчишки скакали вспугнутыми джейранами в стремлении поскорее добраться до взрослых и получить причитающийся бушлук. Женщины выходили из кибиток, поправляя головные уборы, истопники поднялись от котлов.
— Да озарятся светом очи твои, Атабек, — произнес ритуальную фразу один из аксакалов, — поздравляю тебя.
— Благодаря вам у всех озарятся, — признательно поклонился Атабек-ага.
Кер-бахши возвысил голос, гиджак зазвучал громче. Личный чайчи певца одобрил:
— Молодец, хвала тебе!
И наполнил его пиалу свежим чаем, выплеснув тот, который был в ней налит.
Звонкие голоса ребятни достигли и ушей Керима с товарищами. Не успели они отреагировать на сообщение, как створки двери распахнулись и двое мальчишек, застряв в дверном, проеме, завопили в один голос:
— Бушлук!
— Бушлук!
Один из друзей Керима протянул им по пятерке. Они выхватили деньги из рук, словно птицы проворно склюнули, и умчались, ошеломленные такой богатой добычей.
А невесту в красном, ярком как огонь, кетени, сняли тем временем с разукрашенной верблюдицы, и непроницаемая толпа девушек и молодух повела ее в кибитку. Кериму, замешкавшемуся на пороге, даже краем глаза не удалось увидеть ту, с которой ему отныне предстоит прожить целую жизнь — огромную, необъятную, прекрасную жизнь, сплошь заполненную радостями любви, труда, детскими голосами, журчащим женским смехом, теплыми женскими руками…
Той начался.
— Атабек-ага, поздравляем!
— Свет очам твоим, Атабек-авчы!
— Пусть радость не покидает тебя, Атабек-табиб!
А он словно молодел с каждым возгласом, словно полдюжины годков скидывал, макушкой до седьмого неба доставал. И походка у него изменилась — легкой стала, будто ног под собой старик не чуял, и голос юношеские интонации приобретал, и глаза озорно искрились, и каждому из гостей — стар он будь или мал — хотелось сказать ласковое, приятное, радостное.
Мальчишки набивали животы дограмой и пловом. Наевшиеся носились вокруг гостей словно осы, гнездо которых пошевелили хворостинкой, спотыкались о ноги взрослых — того и гляди, в котел угодят. На них покрикивали, отгоняли подальше, но беззлобно, с улыбкой — у всех было отменное настроение.
Ближе к вечеру народ потянулся к площадке, где по традиции в праздники всегда устраивали борьбу гореш, пробовали свои силы и испытанные борцы-пальваны и тс, кто впервые брался за кушак соперника. С одной стороны — старики полукругом и мужчины постарше, с другой — женщины с ребятишками. Образовался правильный круг зрителей, который исподтишка то там, то тут пыталась нарушить пронырливая ребятня, но им не давали спуску, — установленный порядок нарушать не годится, длинный прут надзирающего за правилами борьбы весьма недвусмысленно напоминал об этом наиболее ретивым, и те, повизгивая, поохивая, прятались за спины взрослых.
Керим всегда принимал участие в гореше, но сегодня ему было не с руки выходить на круг — неловко брать призы на собственной свадьбе, еще хуже, если побежденным останешься. Главным призом был двухгодовалый теленок, и его твердо решил выиграть Ораз, — подкатив штаны и засучив рукава, он вышел на середину круга. Распорядитель туго затянул на пальване кушак.
Кто же выйдет бороться с прославленным силачом?
Этот вопрос волновал многих до тех пор, пока не началось движение в толпе гостей-каракалпаков, прибывших на той с того берега реки. Один из гостей сбросил халат, стал разуваться, подвернул штаны и рукава. Если судить по икроножным мускулам, которые шарами перекатывались вверх-вниз, аллах силой его не обидел, и Оразу придется потрудиться ради приза. Зрители заранее предвкушали удовольствие настоящей, полноценной борьбы, а то ведь никакого наслаждения не испытываешь, когда смотришь на встречу «разномастных» борцов, когда не глядя можно результат предсказать.
Борцы проверили пояса друг на друге — так ли завязано, как требуется, не слаб ли узел, не подведет ли в самый разгар борьбы. И борьба началась.
Сперва ничего не было видно — стоят и стоят, вцепившись друг другу в кушаки. И лишь медленно погружающиеся в песок по щиколотки ноги борцов говорили о страшном напряжении, которое было заключено в кажущейся неподвижности пальванов.
— Ораз, не поддавайся!
— Держись, Ораз-хан!
— Покажи свою мощь, парень! — поддерживали аульча-не своего земляка.
Каракалпаки вели себя менее шумно, по о чем-то впол голоса спорили между собой.
Борцы между тем сделали попытку перетянуть один другого, дать подножку. Силы оказались равными. И — опять неподвижность, опять неискушенный мог бы подумать, что борцы просто отдыхают, держа друг друга за кушаки, если бы не темные пятна пота, как-то вдруг проступившие на белой миткалевой рубашке гостя.
Ораз держался более уверенно — сказывалась, видимо, разница лет: хоть и три-четыре года, а все же. Внезапно гость сделал внутреннюю подножку, рванул противника на себя и поднял его, оторвал от земли. Но не совсем оторвал — левая нога Ораза цеплялась за землю, и это мешало каракалпаку припечатать соперника лопатками к земле. Да и поясница у Ораза была крепка — не вдруг согнешь такую.
Заречный гость понимал, что чем дольше он держит противника на весу, тем быстрее иссякают силы. Надо было либо завершать прием, либо отказываться от него. Хриплое прерывистое дыхание каракалпака слышали все. И вдруг оно прервалось.
— Хо-оп! — выдохнул зареченский пальван и рванул изо всех сил.
Ноги борцов были сплетены, и они одновременно упали, разом коснулись земли.
— Ча-ар! — единым дыханием выдохнули зрители.
Да, ничья, победителя пока не было, и это значило, что борьба продолжается.
Пальваны поднялись. Теперь пот лил и с Ораза — держаться на весу в медвежьих объятиях соперника чего-то да стоило.
Они отряхивались. К каракалпаку подошел один из его товарищей. Утирая большим платком пот с лица земляка, что-то негромко говорил ему, почти шептал, а тот отрицательно тряс головой — было неудобно отвечать из-за платка, прижатого к лицу чужой рукой, хозяин которой настаивал на своем.
Пальваны схватились вновь. Теперь они правой рукой держались за кушак противника, а левой пытались схватить его за шею или плечи, но рука соскальзывала с потного, как намыленного, тела. Ораз попробовал применить два своих излюбленных приема, обычно приносящих победу. Противник был не промах — он знал эти приемы и не поддался. Ораз начал нервничать, ощущая нечеловеческую силу противника. Нет, он не сомневался в своей победе, он только боялся ослабнуть духом. Если ослабнешь духом хоть чуточку, тогда всё, тогда и мускулы не помогут…
Они жарко дышали друг другу в лицо. Ораз всматривался… Нет, не было в глазах каракалпака неприязни, ярости, азарта, но не было там и страха, доброжелательства, спокойного предложения покончить дело миром, лишь холодная, каменная уверенность застыла в размытых напряжением зрачках.
Наиболее нетерпеливые стали покрикивать:
— Давай, Ораз-хан, кончай с ним!
— Через бедро его бросай, не тяни!
— Дай подножку слева — и он куль зерна.
— Не возись, Ораз, не таких ты брал!
Бугры мускулов на плечах каракалпака вздулись. Он взревел, как нападающий бык, сунул колено между ног Ораза, потянул противника себе на грудь, резко рывком развернул его за плечи. Никто опомниться не успел, как Ораз лежал на земле. Его вскрик был заглушен общим разочарованным: «Ах!» — лицо кривилось гримасой боли, даже брови вверх ползли, будто хотели сорваться с лица. Он прикусил губу и закрыл глаза.
Зрители сообразили, что случилось нечто из ряда вой выходящее. Несколько человек подбежали к Оразу, чтобы поднять его. Он удержал их:
— Нога…
Его оттащили в сторонку и положили на кошму. Обе ноги пальвана были неестественно и страшно развернуты носками в разные стороны, не слушались его. Поспешно подошел Атабек-ага — не зря его величали табибом, — опустился возле Ораза на колени, стал ощупывать его ноги снизу доверху. Когда пальцы его добрались до бедра пострадавшего, он помедлил и определил:
— Берцовая кость.
— Сломана? — прозвучал чей-то сочувственный вопрос.
— Вывих, — сдержанно поправил Атабек-ага. — Это тоже плохо. Берите кошму за четыре угла и несите больного во-он в ту кибитку.
Ораза унесли.
— Что же теперь будет? — заговорили аксакалы.
— Пропал теперь наш Ораз-пальван?
— Да уж какой борец без ног…
— Жалко парня. Не было в округе равного ему.
— Неужто помочь нельзя?
— От любой болезни лекарство есть.
— А вот от старости нету лекарства, — посетовал самый старенький аксакал и беззубо пожевал проваливщимпся губами. — Нету, говорю, лекарства от старости. А Ораз, что ж, он молодой, его вылечить можно. Как думаешь, Атабек?
— С помощью аллаха, думаю, все будет благополучно, — кивнул Атабек-ага, соглашаясь.
Из кибитки, куда унесли Ораз-пальвана, донеслись вопли — это горестно причитала его мать.
Набат, перехватив взгляд Атабек-аги, понимающе кивнула и заторопилась успокаивать кричащую женщину. За ней пошлепала ковушами вездесущая Огульбиби-тувелей. Вскоре вопли прекратились, и Атабек-ага облегченно перевел дыхание, — можно продолжать ритуал, хоть и подпортили его немножко борцы.
К группе аксакалов подошли два каракалпака — в суматохе про них как-то забыли. Подошли не тот, кто боролся, и не тот, кто на ухо нашептывал.
— Мы не хотели такого, — сказал один, помедлив. — Мы за честную борьбу и приносим свои соболезнования.
— Поможем, если надо, — сказал второй. — Заплатим за лечение. Сколько скажете, столько и заплатим, торговаться не станем.
— Вас никто ни в чем не обвиняет и платы никакой не требует, сами вылечим, — отказался Атабек-ага суховато.
А старенький аксакал, тот, что жалел об отсутствии лекарств от старости, пробормотал негромко, но довольно внятно:
— Вы уже торгуетесь, почтенные… — подчеркнув слово «уже».
Каракалпаки ушли. И в продолжавшемся тое никто не заметил, как место зареченских гостей опустело. Вернее, не то чтобы не заметили, а не обратили внимания, словно так и надо было. А Атабек-ага, навестив больного Ораза и успокоив его безутешную мать, подозвал одного из парней, друга Керима.
— Знаешь мою большую пятнистую корову? Выведи ее из хлева и привяжи во-он под той ивой, неподалеку от реки. Прошу тебя самому присмотреть за ней — это очень важно для нашего Ораза. Два дня ее надо кормить только сухим сеном с солью. Воды не давать ни капли — это самое главное. Понял?
Парень кивнул и отправился выполнять поручение, хотя с куда большей охотой накостылял бы шею зареченскому борцу: не умеешь бороться по-человечески — не берись, а пакости устраивать дураков нету!
Тихая ясная ночь опустилась на аул Торанглы. Амударьинский ветерок оттеснил дневную духоту в пески, и песни неутомимого Кер-бахши зазвучали с новой силой. Кое-кто из притомившихся стариков отправился на покой, ушли матери с малыми детишками, но много людей осталось и с удовольствием слушали. Казалось, вся округа внимала исполнителю: и речная вода цвета бледного золота, и чутко подрагивающие ветви ив и тальника, и сверкающие песчаными верхушками барханы…
Лишь для двоих не было ни мелодии гиджака, ни несен бахши, — в их сердцах звучала иная песня, для них не существовало ничего, кроме настороженной, трепещущей, зачарованной тьмы кибитки.
Целый день протомилась Акгуль под плотной тканью курте и теперь с облегчением переводила дыхание. С облегчением ли? Она чувствовала, как пушок на ее щеках шевелится от чужого дыхания, которое отныне становилось не чужим, а родным, ее собственным дыханием. Ожидание неизведанного бросало в дрожь, хотя в кибитке было жарко. Длинные пальцы девушки — чуткие пальцы ковровщицы — подрагивали, как камыш под ветром. Широко расставленные, они упирались в грудь юноши, отталкивая его, потом скользили по мужскому лицу, ощупывая каждую его черточку, и каждая эта черточка теперь навеки будет отпечатана в памяти пальцев…
А потом были объятия, жаркий бессвязный шепот, неумелые ласки, в которых стыдливость боролась с пробуждающейся чувственностью и никак не хотела признать себя побежденной. Но вдруг все растворилось в одуряющем полусне-полуяви, как растворяется брошенный в горячий чай кусочек сахара…
Торанглы — небольшой аул, все происходящее в нем как на ладони, все знают всё. Вот на рассвете голосисто закричал петух — и всем известно, что это подает голос петух Ораз-пальвана, злосчастного Ораз-пальвана, который страдает от невыносимой боли вывихнутого бедра и ждет не дождется избавления от нее. Вот заорал ишак, ишаков много в ауле, но даже каждому малышу известно, что так, с подвывом, кричит только ишак слепого гиджакиста Кер-бахши. Тук-тук, тук-тук, тук-тук… — это стучит маленький топорик по доске для рубки мяса. Значит, невестка Атабек-аги накормит сегодня свекра и мужа пельменями с перцем; значит, еще осталось у них мясо от праздничного тоя. «Куд-куд-кудах!» — раздается истошный крик курицы, и каждый понимает, что это наступила последняя минута плохо несущейся хохлатки, что и сегодня Огульбиби-тувелей в казан курочку положит. Что такое для нее курочка, если муж складом заведует? Тут о молочном барашке или козленке мечтай!
Люди все слышат, все понимают, и никто не завидует другому, потому что зависть — самая скверная штука, от которой происходят все беды в жизни. Ведь, наверно, заречный гость позавидовал славе нашего пальвана, если так нечестно поступил с Оразом?
Но, хвала аллаху, наступает третий день, и к вечеру люди собираются возле большой пятнистой коровы, привязанной к тальнику у реки. Она, бедняжка, тоже страдает — самое отборное сено лежит перед ней, она даже не смотрит на него, она смотрит на реку, и глаза ее полны невыразимой тоски. Ну-ка, не потоскуй, если тебе три дня воды не дают!
Принесли на кошме Ораз-пальвана; осторожно, чтобы меньше причинить боли, усадили на корову. Атабек-ага толстой шерстяной веревкой связал ноги больного под коровьим брюхом. Ораз-пальван морщился, а вокруг животики надрывали от смеха. «О аллах!.. О аллах!.. — причитала Огульбиби-тувелей и толкала локтем стоящую рядом Набат. — Пятьдесят лет на свете прожила, а не видала ни разу мужчину верхом на корове! Что ж это делается, что выдумывает старый Атабек?»
Но Атабек-ага знал, что делает. Он приказал парням, которые покрепче, удерживать корову за рога, чтобы та не скакала на месте от нетерпения, а другим — таскать ведрами воду.
Первые два ведра бедная корова опорожнила буквально в два глотка. Третье она в спешке опрокинула, четвертое разлил споткнувшийся водонос. И тогда корова не выдержала, отбросила держащих ее за рога парней, оборвала привязь и во всю прыть помчалась к реке. Ораз-пальван только охал, подпрыгивая на остром, мосластом коровьем хребте.
Войдя по брюхо в реку, корова сунула морду и принялась цедить с такой энергией, словно собиралась выпить всю Амударью. Парни подступились было к ней, но Атабек-ага сказал: «Пусть пьет, не мешайте, Ораза только поддерживайте, чтобы прямо сидел».
А Оразу было худо, это каждый видел. Коровьи бока раздувались на глазах, и пальван с трудом сдерживал крик боли. Наконец не выдержал:
— Ноги развяжите, что ли!.. Или убить хотите?
— Терпи, сынок, терпи, немного осталось, — подбадривал его Атабек-ага, забредший в воду по пояс и не снимавший руки с бедра Ораза.
Вдруг что-то сухо и сильно щелкнуло. Ораз охнул, закатывая глаза, и повалился бы вперед, не удержи его сильные руки парней.
— Все, сынок, отмучился ты, — сказал Атабек-ага, — через месяц опять на борцовский круг выйдешь.
По лицу Ораза текли слезы, но, он улыбался радостной и облегченной улыбкой: боль, терзавшая его три дня, исчезла как по волшебству, и он нежно погладил пятнистую спину напившейся наконец коровы, с признательностью погладил, от души.
Это вызвало новый приступ веселья у окружающих. Они поздравляли несравненного табиба Атабека, поздравляли Ораза, требовали устроить новый той по такому замечательному случаю, тем более что призового теленка победитель-каракалпак то ли забыл в спешке, то ли умышленно оставил. Ораз-пальван улыбался во весь рот, кивал согласно, обещал устроить той, каких еще мир не видел.
Все радовались. Не было среди них лишь Керима — он не мог оторваться от своей молодой жены. Это было и смешно, и странно, но он ходил за ней как привязанный. Она за хворостом — и он за хворостом, она оджак растапливает — он рядом сидит, она по воду к колодцу — он стоит у ворот, ждет когда вернется, она мясо для пельменей топориком рубит — он за руки ее трогает, мешает, но она не сердится, ей тоже радостно ощущать его каждую секунду рядом с собой.
Быть рядом с любимым представлялось таким всеобъемлющим счастьем, что спирало дыхание. За это все можно отдать. Буквально все! «И как я раньше жила без него?!» — думала ошеломленная своим счастьем Акгуль и знала, что оно — бесконечно…
А утром черным смерчем пронеслась по аулу Огульбиби-тувелей. Ее муж был важным человеком — складом заведовал, и в их дом было проведено радио. От черной плошки репродуктора бежала Огульбиби-тувелей и голосила, глупая, так, словно радость сообщала:
— Война!.. Война началась!.. Эй, люди, война!..
Люди были в недоумении: почему война? С кем война? Что это значит для них? Потом, конечно, все выяснилось.
Да, счастье кончилось, началась война.
Ее оглушающий болезненный смысл впервые ощутил Керим по-настоящему, когда в разных концах аула послышался истошный женский плач и пришли к нему в дом четверо хмурых, посуровевших и повзрослевших бывших его одноклассников. Не глядя друг на друга, делая вид, что не слышат плача в своих домах, сказали, что направляются в сельсовет, а оттуда — в райцентр, чтобы проситься добровольцами на фронт. И осведомились: пойдет ли с ними Керим? Ведь он тоже комсомолец.
Внутри у Керима что-то сломалось на две части. Сломалось и развалилось в разные стороны, оставив посередине съежившееся в ожидании удара существо. Рассудком Керим понимал, что пойдет с товарищами… должен пойти… не может не пойти!.. Но тот, который трясся внутри, скулил и заглядывал по-собачьи в глаза: «Как, пойдешь сам? Дождись призыва! Не убивай свою долю собственными руками. Не спеши, позовут, когда надо будет! Лишний час счастья — это век счастья! Локти кусать будешь, вспоминая…»
И дрогнул Керим, смутился, запнулся на полуслове, отводя взгляд от друзей. Они не торопили его, понимали, как ему трудно, — настоящие друзья были. А дед Атабек-ага сказал негромко, ни к кому не обращаясь, словно сам с собой вполголоса советовался, сам себя убеждал: «У мужчины должно быть лицо мужчины», — и заплакал, блестя слезинками в поредевшей бородке, понимая, что бросил гирю на колеблющуюся чашу весов. Не слышала его слов Акгуль. Если бы слышала, прокляла бы старика, не сходя с места!.. А там — как знать, может, и не прокляла бы, поняв, что есть в жизни человека что-то незримо большее, нежели самые жаркие объятия, что-то значительнее самого понятия «счастье», когда гулким и больным колоколом бьет сердце и вспоминается слышанное когда-то на уроке истории: «Граждане! Родина в опасности! К оружию, граждане!»
Все население Торанглы от мала до велика провожало пятерых своих первых солдат, защитников отечества от ошалевшего фашизма, и все верили, что через месяц-другой они с победой вернутся под родную крышу.
Прощаясь с внуком, Атабек-ага достал из-за пояса нож в повидавших виды ножнах.
— Возьми. Пусть он послужит тебе верой и правдой, как служил моему отцу и моему деду. Была бы тверда рука, а он не изменит. Возвращайся живым и здоровым. Мы будем ждать тебя.
И снова по щеке старика скользнула непрошеная слезинка и скрылась в бороде. Он покосился на невестку, но та стояла как закаменелая.
Она молчала все время, пока люди провожали глазами лодку, на которой Керим и его товарищи плыли в райцентр. Молчала, идя домой и слушая ненужные утешения. Молчала, бесцельно переставляя дома вещи с места на место. И только глухой ночью, выскользнув в стрекочущую беззаботными сверчками и цикадами степь, бежала до тех пор, пока могла бежать, а потом со всего маху ударилась грудью о землю, и рыдание вырвалось наконец из ее стиснутого спазмой горла…
2
Начало военной науки Керим постигал с новобранцами в полку, расположенном довольно далеко от фронта, и пороху, как говорится, пока еще не нюхал. Но и без того пришлось несладко — тяжелые кургузые ботинки были куда неудобнее привычных чокаев, домашние шерстяные портянки пришлось сменить на бязевые, а они то и дело сбивались, натирали ноги в кровь. Что же касается еды, то лучше вовсе не думать о ней: горстка гороха, перловки или сечки — разве это пища для здорового парня, целый день проводящего на ногах? Один смех, да и только, воробьиная доля!
Но смеяться не хотелось. Керим понимал, что не то сейчас время, чтобы о желудке заботиться, как бы он ни напоминал о себе. Глаза всех новобранцев были заняты только оружием, уши — сводками Совинформбюро, а мысли бились единственным желанием: поскорее на фронт. Что там, на фронте, никто, конечно, не знал и толком не представлял, но все рвались туда. Встречались, понятно, и ловкачи, норовящие за чужим горбом отсидеться где-нибудь в каптерке ОВС, но таких были считанные единицы; Керим их даже презирать не умел, он их попросту не замечал.
Месяц пролетел как один день. Новобранцев распределили по подразделениям, располагающимся ближе к фронту. Кое-кому повезло — попали прямо в маршевые роты, а Керима направили в БАО. Название поначалу казалось загадочным, а после выяснилось, что это просто-напросто самолеты обслуживать надо — охранять их, чистить, грузить. Интересного, в общем, мало, хотя и скучать не приходилось. На фронт бы, на фронт!
Вскоре, однако, Керим понял, что и в БАО — не на званом тое. Обнаружил их самолет-разведчик противника, за ним бомбардировщики, налетели, и Керим ощутимо почувствовал, что такое боевая обстановка. Долго очухаться не мог. Но ко всему человек приспосабливается — притерпелись и к бомбежкам. Их, кстати, не так уж много было. А когда полк обосновался в лесу, налеты и вовсе прекратились.
Кериму очень хотелось получить настоящую военную специальность. Однако он не отлынивал и от своих обязанностей, дважды повторять ему ничего не приходилось, чем и глянулся всему летному составу полка.
Особенно симпатизировал Кериму сержант Назар Быстров — парень с лицом, похожим на яйцо стрепета, настолько оно было веснушчатым. Он постоянно выспрашивал о Туркмении, о Каракумах, и Керим с радостью предавался воспоминаниям вслух, а когда речь заходила о деде или жене, он сразу сникал, и Назару приходилось подбадривать его.
Однажды шли стрелковые занятия. Керим установил мишени и возвратился к самолету, откуда стрелок-радист должен был вести огонь.
— Мой дед из хырли за пятьдесят шагов точно в горлышко бутылки попадает, — заметил он как бы между прочим.
— Иди ты! — удивился Назар. — За пятьдесят шагов? А что такое «хырли»? На «шкас» оно похоже?
— Хырли — это самодельное нарезное ружье, — пояснил Керим, — а «шкас»?
— Пулемет, — лаконично ответил Быстров и поинтересовался: — Откуда твой дед бутылочные горлышки берет? Зашибает, что ли? — и выразительно пощелкал по горлу.
— Что ты! — обиделся за деда Керим. — Он охотник, по всех Каракумах известен, он только гок-чай пьет да чал.
— Ча-ал?
— Ну да, это верблюжье молоко, особым способом приготовленное. Вроде простокваши.
— А тебя дед стрелять не научил, случаем?
— Научил.
— Может, из пулемета попробуешь?
Глаза у Керима загорелись — не зря он затеял этот разговор.
— А можно?
— Будем считать, что можно, — подбодрил его Быстров.
Керим, не заставляя себя долго просить, устроился на сиденье стрелка-радиста, пристегнулся по инструкции, которую знал назубок, к пулеметной турели. Быстров стал рядом, пояснил:
— У стрелка-радиста не два, а четыре глаза должно быть: вперед смотри, назад, по сторонам. В воздухе знаешь как? Кто первый врага заметил, тот уже половину победы себе обеспечил. А когда по «мессеру» стреляешь, один глаз у тебя на прицеле, а другой — вокруг все видит.
— Это только у хамелеона глаза в разные стороны крутятся! — засмеялся стоящий рядом ефрейтор Самойленко. — Теоретик из тебя неважный, сержант.
— Ничего, — сказал Быстров, — теория теорией, а практика практикой. Главное, чтобы в душе злость к врагу была, остальное приложится. Давай, Керим, показывай свое мастерство!
Пулемет зататакал, забился в руках Керима. Пунктир трассирующих пуль потянулся к мишени.
— Молодец! — одобрил Назар. — Вижу, научил тебя дед кое-чему. Не хотел бы я быть «мессером», попавшим в перекрестье твоего прицела. Рука твердая, глаз точный… Товарищ лейтенант, разрешите обратиться! — К ним подходил руководитель стрельб. — Рядовой Атабеков поразил все цели, а стреляет он в первый раз.
— Видел его стрельбу, — кивнул старший лейтенант, которого Быстров фамильярно назвал просто лейтенантом. — А ну-ка сам покажи класс!
Быстров показал. Он вертел турель так быстро, словно со всех сторон атаковали его вражеские самолеты, и стрелял без промаха.
— Молодец! Желаю и на фронте таких успехов, — сказал старший лейтенант.
Назар быстро спрыгнул на землю.
— Разрешите, товарищ старший лейтенант?
— Да? — приостановился тот.
— В полку не хватает стрелков-радистов…
— Ну и?..
— Может, подучить этому делу Атабекова? С радиоделом он знаком, еще в школе посещал радиокружок.
«Откуда это ему известно? — удивился Керим. — Я ведь об этом только Самойленко однажды намекнул…»
— Что ж, тебе и карты в руки, сержант, бери над ним шефство, коли ты такой проворный, — согласился старший лейтенант и зашагал к другому самолету, с которого тоже вели огонь по мишеням.
Этот день был поворотным в военной судьбе Керима, и он не раз вспоминал Атабек-агу: «Правильно говорил дедушка: воин обязан быть воином, а не помощником, воина, у мужчины должно быть лицо мужчины».
Разборка и сборка пулемета с закрытыми глазами (это в полку считалось особым шиком), стрельбы, прыжки с парашютом — дел было по горло. Расспросами он не давал покоя Быстрову, тот даже ворчать начал, что не было, мол, у бабки горя, так купила порося. А у Керима одна мечта: фронт.
С того дня как написал второе письмо, где похвалился, что изучает боевую технику, он писать перестал. Страшно переживал, получая письма от Акгуль, так хотелось ответить, но что ответишь? Другие воюют, а он только изучает? Да тот же Атабек-ага скажет: «Видно, плохо я учил тебя стрелять, внук, если так долго доучивают, на фронт не пускают. Порочишь ты, парень, честь мою». И ничего на это не возразишь, потому что не словами возражать надо, а делом. Дела же попробуй дождись!
Каждый раз с нетерпением ждал Керим возвращения Назара с боевого вылета. Не успевал тот сойти с самолета и расстегнуть комбинезон, как Керим приступал к нему с расспросами.
Осень полностью вступила в свои права. Задувающий с севера ветерок по вечерам пронизывал до костей. У берез сразу пожухла и облетела листва, до рассвета уныло посвистывало в обнаженных ветвях, не за горами был приход зимы.
Полк готовился к очередному боевому заданию. В накрытые маскировочными сетями и еловыми ветками самолеты стали грузить горючее и боеприпасы. Керим работал в подземном хранилище, помогая грузить бомбы на автомашину. Бомбы были тяжелые, стокилограммовые, и с каждой из них рессоры машины проседали все ниже. «Совсем на дыню „вахарман“ похожи, — неизвестно по какой ассоциации подумал Керим, — разве что побольше раза в четыре-пять. Вот бы у нас в колхозе такую дыньку вырастить — сразу на сельскохозяйственную выставку попала бы!»
Оставалось загрузить последние два самолета. Керим уже кончил работать в хранилище и мотался на грузовике, помогая и там и тут, как над аэродромом послышался характерный гул вражеских самолетов — три «мессершмитта» ложились на боевой вираж.
От штаба взлетела красная ракета. Зенитные установки открыли по самолетам огонь. На аэродромном поле забегали, кинулись прятаться кто в щели, кто в лес. Побежал и шофер «ЗИСа», мешком вывалившись из кабины.
Керим рванул было за ним, но тут обожгло: «ЗИС» с бомбами возле самолетов! Ведь если «мессер» угодит в него, такой взрыв будет, что от самолетов ничего не останется!
И он круто повернул назад, вскочил в кабину и, вспомнив колхозные курсы механизаторов, где обучался шоферскому делу, повел «ЗИС» в лес, норовя догнать бегущего шофера. Тот оглянулся, втянул голову в плечи и припустил во все лопатки.
Взлетели несколько наших истребителей, завязали воздушный бой. Но один, наиболее настырный «мессер» уклонялся от боя, заходил на стоящие самолеты; султанчики пыли, приближающиеся к самолетной стоянке, недвусмысленно свидетельствовали о намерении фашистского летчика. Он, видимо, был отчаянным парнем, этот немецкий ас, он ходил все время почти на бреющем полете. И вдруг задымил, качнулся и пошел прямо в лоб на «ЗИС» Керима.
— Бросай машину! Прыгай! — донесся голос Быстрова.
Но прыгать было уже некогда. Да и злая ярость овладела Керимом — ему казалось, что это он, намертво впившись в баранку, ведет «ЗИС» на таран, а не «мессер» сейчас врежется ему в ветровое стекло. На короткую долю секунды захолонуло сердце в смертельной истоме — и «ЗИС» врезался в кустарник, окаймляющий поляну, где размещался аэродром, а «Мессершмитт» окутался густым клубом дыма и взорвался в воздухе. Одновременно загорелся и пошел на снижение второй стервятник.
Керим с трудом выбрался из кабины, провел ладонью по вспотевшему лицу, — было такое впечатление, что ладонь коснулась мокрого куска льда. Прятавшиеся в лесу постепенно выбирались на поляну, но шофера между ними Керим не усмотрел и, отдышавшись малость, повел «ЗИС» на прежнее место, к недогруженным самолетам.
Подошел комиссар полка майор Онищенко.
— Вы ранены, Атабеков?
Керим снова провел по лицу рукой.
— Никак нет, товарищ майор.
— Не с этой… с другой стороны!
— А-а… вероятно, веткой царапнуло, когда «мессер» взорвался. Тогда много веток с деревьев посыпалось; наверно, в меня угодила одна…
Комиссар посмотрел заинтересованно, хотел сдержаться, но все же спросил:
— Вы в самом деле такой бесстрашный? Или рисуетесь?
— Не понимаю, товарищ майор.
— Порядок нарушаете, смелость свою показывая, что ж тут понимать! Почему вместе со всеми не побежали в укрытие?
Сникший было Керим вскинул голову:
— Так машина с бомбами возле самолетов стояла! Я хотел бежать в укрытие, но… — Он замолк на полуслове, не понимая, какое объяснение от него требуется.
Но объяснение не требовалось. Глаза комиссара потеплели, обветренные губы тронула улыбка. Он вскинул руку к козырьку фуражки:
— Товарищ Атабеков! Благодарю за проявленную находчивость и героизм!
Керим залился румянцем, однако сумел ответить как положено:
— Служу Советскому Союзу!
— Спасибо, — еще раз козырнул комиссар, — выполняйте свои обязанности.
3
Овез-ага был давним и незаменимым почтальоном Торанглы. Он не так чтобы слишком стар, помоложе, пожалуй, Атабек-аги, но для солидности отпустил бороду. Была она у него скорее видимость, нежели борода. Если негустая, ко снежно-белая борода Атабек-аги закрывала всю грудь старика, то клочок волос на подбородке Овез-аги можно было продеть сквозь кольцо, которое налазит на мизинец. Однако он считал, что и такая борода — украшение мужчины.
Вёдро ли, непогодь ли — для него все равно: взгромоздится рано утром на своего серенького и старенького ишачка и отправляется через паром в райцентр. А вечером возвращается оттуда с газетами и письмами.
Когда заставал в пути час намаза, он не пренебрегал ритуалом: аккуратно привязывал к кустику ишака, вместо намазлыка расстилал на песке свой халат, поворачивался лицом в сторону Мекки и благодарил аллаха за все прошлое, сущее и будущее. Он не докучал аллаху мелочными просьбами, и если и просил что-то, то, как правило, не для себя. Ишачок был смирный, под стать хозяину, ждал терпеливо, если не одолевали мухи да слепни, их он очень ловко придавливал, шлепая согнутой ногой по брюху либо ловя зубами, по собачьему способу.
На почте в райцентре Овез-ага со своими собратьями по профессии узнавал новости, основными из которых были кто женился, кто прожил отпущенное ему аллахом. Правда, последнее время интересы людей стали меняться: интересовали сведения и о самом большом в мире самолете «Максим Горький», который столкнулся в воздухе с другим самолетом, и о стахановском движении в Донбассе, и о событиях в Испании, где кровавый генерал Франко с помощью марокканцев душил свободу, а дети кричали: «Но пассаран!»
Новости Овез-ага аккуратно доносил до своих земляков, иной раз перевирая их, но всегда старательно и так, чтобы слушающему приятно было. Во всяком случае, он всегда с нетерпением спешил к слушателям, даже когда вез невеселую весть о том, что кто-то из знакомых оставил здешний мир. Все это не выходило за рамки обычного и долгих горестей не сулило.
Но вот началась война и все перекроила по-своему. Теперь старый почтальон не всегда спешил с вестями к адресатам, особенно если приходилось получать на почте не солдатские треугольнички, а казенные письма в настоящих конвертах. От этих конвертов хорошего ждать почти никогда не приходилось, и Овез-ага порой в разговоре с коллегами невесело подшучивал: «Хорошо, что минули старые времена, когда за худую весть голову отрубали, а то нынче нам с вами по полдюжине запасных голов не хватило бы».
В Торанглы первой его обычно встречала Огульбиби-тувелей, и Овез-ага без сопротивления выкладывал ей все, что успевал за день узнать. Но однажды осадил ее за излишнее любопытство: «Чего ты петушишься, Огульбиби? Иди и занимайся своими делами. Муж у тебя дома, ни сына, ни брата на фронт не проводила. Зачем в чужие раны пальцы суешь? Твоя болтовня людям хуже горькой соли на ссадине!»
Огульбиби обиделась и перестала бегать навстречу почтальону. Однако неуемный зуд любопытства не оставил ее, и она постоянно торчала вечерами возле калитки в дувале, наблюдая, к кому свернет Овез-ага. И если не допытывалась тем пли иным способом, какие вести привез почтальон, всю ночь вертелась на постели, будто на колючке спать легла.
Вот и сейчас видит она, что к дому Атабек-аги направил своего ишачка Овез-ага. «От Керима вести… давненько не было», — сообразила она, и сердце ее затрепыхалось пойманным воробьем: до того захотелось узнать, о чем же пишет Керим.
Как и всегда, старик ехал с опущенной головой, и потому тревожным ожиданием были пронизаны напряженные фигуры Атабек-аги и Акгуль. Но старый почтальон улыбнулся, показал треугольник письма — и они повеселели, вести не должны быть плохими, если Овез-ага улыбается.
— Все ли у тебя в порядке, ровесник? — вежливо осведомился Атабек-ага, хотя по обычаю спрашивать первым должен младший по возрасту, но при чем тут такая мелочь, если вести от Керима добрые. — Здоров ли ты?
Почтальон ответил, что все в порядке. На приглашение войти в дом, выпить глоток чая ответил, что время вечернее, а побывать надо во многих домах, ибо для многих есть сегодня добрые «треугольные» весточки. Атабек-ага понимающе покивал: конечно, нельзя заставлять людей ждать, даже если новость и добрая.
Проводив Овез-агу, они вошли в дом, и Атабек-ага сразу же приступил к Акгуль:
— Читай быстрее, доченька, читай, что Керим-джан пишет! Не балует он нас своими письмами, много дней Овез дом наш стороной объезжал. Читай, доченька!
Они прочитали письмо много раз подряд. А потом к ним стали собираться соседи, и каждый поздравлял старика и молодую женщину с большой радостью: Керим награжден медалью «За отвагу».
— Свет очам твоим, Атабек-ага!
— Смотри, какой молодец Керим!
— За от-вагу! Это тебе не что-нибудь, отважный, значит, воин наш Керим.
— Да ты, дочка, не мни письмо-то, ты толком объясни, какой подвиг совершил Керим? За что его начальство такой большой наградой отметило?
— Своими словами расскажи, как там дело было.
— С подробностями растолкуй!
Акгуль растерянно поворачивалась по сторонам.
— Что объяснить? Я там не была, он вот что пишет: «Когда на аэродром напали „мессершмитты“, я проявил находчивость и героизм, так сказал комиссар, за это и наградили». Вот и все, подробностей не сообщает.
— Ах, сукин сын! — от души, но беззлобно ругнулся Атабек-ага. — Неужто не понимает, что у нас тут каждое слово его на вес золота! Что ему стоило побольше написать! А теперь ломай голову, догадывайся о его героизме. Ну что ты станешь делать с таким человеком!
— В тебя уродился, не жалуйся, — кольнула Огульбиби, — из тебя тоже слова клещами не вытащишь. И больше ничего он не пишет? — повернулась она к Акгуль.
— Пишет, что учится на стрелка-радиста, много раз прыгал с парашютом и скоро ему разрешат вылетать на боевые задания. Спрашивает, поправился ли Ораз, и передает привет всем. Большой привет.
При этих словах Атабек-ага приосанился, огладил бороду и обвел присутствующих горделивым взглядом — смотрите, мол, какой у меня почтительный внук, никого не обошел вниманием, никого не обидел. И слушатели покивали утвердительно, одобряя законную горделивость старика.
— Вот! — поднял палец старик. — И там радио свою изучал. Дома все время по крыше лазил, машипу-бахпш… как ее… питипон свой ковырял все время…
— Патефон, — поправила Акгуль, улыбаясь.
— Я и говорю — питипон, — подтвердил Атабек-ага. — А что такое пирчут и зачем с ним прыгать надо? Куда прыгать?
— С самолета прыгать.
Огульбиби-тувелей округлила глаза:
— А ну как разобьется с такой высоты! Это же повыше любой нашей мазанки!
Акгуль засмеялась.
— Верно, тетушка Огульбиби, повыше. Но с парашютом не страшно, мне бы дали — тоже прыгнула.
— Ты?! — Огульбиби снисходительно, с чувством превосходства оглядела молодую женщину, однако спорить не стала и только спросила: — А он какой, пирчут этот?
Акгуль замялась, потом сказала:
— Вроде большого полога от комаров. К нему веревки привязаны. Он за спиной у человека сложен и привязан. А когда человек прыгает сверху, то эта штука растопыривается и падает как сухой лист с дерева.
Ей дружно внимали и дружно ахали.
4
Осень сорок первого года была на исходе. Фашистские орды топтали землю Белоруссии, Украины, Прибалтики, вплотную подошли к Москве. Наши заводы, перебазированные в восточные районы страны, делали все, что могли, выбивались из сил, но работали пока не на полную мощность, явно ощущалась нехватка танков, самолетов. Она возмещалась беспримерным героизмом наших воинов. Газеты писали, что один наш истребитель вступил в бой с шестью истребителями противника и вышел победителем. Сообщалось о беспримерном подвиге капитана Гастелло, о том, что летчики под командованием полковника Преображенского бомбили военные объекты Берлина и успешно вернулись обратно…
Шесть раз уже вылетал Керим Атабеков на боевое задание. Сегодня был седьмой вылет. Казалось, можно было уже привыкнуть ко всем особенностям полета, по Керим все равно воспринимал детали взлета бомбардировщика словно впервые. Вот пилот Николай Гусельников дал полный газ — и стремительно побежали назад деревья, окаймляющие взлетную полосу. Вот перестала трястись мелкой дрожью турельная установка пулемета — это самолет оторвался от земли. Слабо, чуть слышно стукнуло — самолет убрал шасси. «Как засыпающий ребенок поджимает ноги», — подумал Керим, хотя тяжелый «СБ» совершенно не подходил для такого сравнения.
— Как дела, Абдулла? — осведомился Гусельников через переговорное устройство.
— Нормально, командир! — тотчас отозвался штурман из своей носовой кабины, отозвался быстро, точно ждал вопроса, хотя он вообще отвечал так, словно боялся, что его перебьют и не дадут договорить. — Над целью будем вовремя.
Гусельников удовлетворенно кивнул: хороший штурман Абдулла Сабиров, грамотен, точен, никогда не ошибается с прокладкой курса, с начала войны летаем вместе. А вот стрелок-радист — новичок, всего несколько вылетов, но держится вроде ничего, уверенно держится, не суетится. И стреляет прилично.
— Как у тебя, Керим? Что видно?
— Ничего не видно, товарищ лейтенант.
— Мерзнешь?
— Наоборот, жарко. Каракумы вспомнил.
— Ты там не очень в воспоминания углубляйся, наблюдай внимательнее и докладывай немедля. А то твой предшественник…
Командир не договорил, но и так ясно было — предшественник Керима недоглядел, просмотрел выскочивший из-за облака «мессер», и в результате Гусельников с трудом дотянул поврежденный «СБ» до аэродрома, на маленьком кладбище которого и похоронили незадачливого стрелка-радиста.
Поворачиваясь на турели, Керим до боли в глазах всматривается в холодную голубизну, ожидая появления врага, чтобы влепить в него хорошую пулеметную очередь, по «мессеров» не видать, исчезли даже облачка, за которыми любят таиться эти хищники, и Керим невольно переводит взгляд вниз, на землю. А там виднеются разрушенные деревни, чем-то напоминающие ледяные глыбы во время ледохода. Черные поля, подернутые наволочью дыма, похожи на раны, нанесенные войной земле, и черные трубы пепелищ словно просят помощи у неба. Мелькнула мысль: если бы в огне войны сгорел аул Торанглы, такой ли вид был бы у пожарища?
Керим тут же одернул себя за недобрую мысль, ибо сразу же в дымной наволочи появились фигуры деда и жены, фигуры аульчан, мечущихся в отчаянии среди руин. Керим поежился, стараясь думать о другом, Например, о чем расспрашивал его Николай Гусельников, когда они бродили по вечернему аэродрому. Каракумами пилот интересовался, живностью, которая там водится. Смешные иногда вопросы задавал: правда ли, что шакалы обгрызают только сапоги у спящего человека, а самого спящего не трогают? А правда ли, что очень много людей умирают от змеиных укусов? А почему Амударью именуют Джейхуном?
Керим с удовольствием вспоминал родные края, обстоятельно отвечал Гусельникову на все вопросы: шакалы вообще людей боятся, близко к ним не подходят, разве что кур да дыни воруют; змеи людей не кусают, они живут в таких местах, где людей нет, а при встрече уступают Дорогу, змея существо безобидное, не то что фашист; «Джейхун» — название старое, так реку за ее своенравный норов прозвали «Бешеная», значит, то и дело русло меняет…
— Атабеков, как небо? — Это голос командира в переговорном устройстве.
— Все в порядке, товарищ командир! — рапортует Керим.
— Смотри внимательней. С нами истребителей нет, прикрывать некому.
— Смотрю.
— Скоро линия фронта, штурман?
— Скоро, командир. Пройдем во-он тот полог облаков — увидим.
— Как настроение, Абдулла?
— Нормальное настроение, командир… Гляди вниз.
Облачная пелена внизу поредела, стала рваться, показалась линия фронта. Отсюда, с высоты, ничего страшного или просто впечатляющего, и дула орудий торчат — будто спички, воткнутые ребятишками в бороздки на огороде. Если бы оно было так на самом деле!
Штурман озабоченно вглядывается в расстилающийся перед глазами рельеф, делает пометки на карте. Он на три года старше Керима по возрасту, но держится так, словно старше на все десять лет. Высокий, худой, губы тонкие, поджатые, будто все время что-то на уме держит. Он туркмен, но родом из Казани, куда отец переехал из Ставрополя. Отец — жестянщик первой руки, великий мастер по всяким переносным печуркам, чайникам, тазам и прочему жестяному хозяйству. Его изделия пользовались хорошим спросом на рынке, он и сына ладился к своему рукомеслу пристроить — хлебное. Да Абдулла не захотел — его небо манило, сумел, когда на действительную взяли, на курсы военных штурманов попасть. Сестре Розии фотографии слал — бравый парень в форме летчика, даже улыбнуться пытается. Но улыбка у Абдуллы почему-то не получалась, в отца пошел, за них обоих Розия улыбалась — и губки у нее розовым бантиком были, не в ниточку, как у брата и отца, и личико круглое, и фигурка — хоть на обложку спортивного приложения к журналу «Огонек» или на плакат — «Готов к труду и обороне». Она не питала особого пристрастия к деньгам, как старый Сабир или Абдулла, безделушками не увлекалась, хотя и загорались глаза, когда брат дарил какую-либо ерундовину — серьги там или колечко. Отец до этого не снисходил, он копейку берег и детей наставлял в той же вере.
Руки пилота — как продолжение штурвала, ноги в меховых унтах ощущают малейшее движение педали. Думать почти не надо — движения автоматические, как и должны быть у хорошего пилота, а Гусельников пилот не из худших. Еще в школе он учился, попалась в руки книга, написанная Николаем Бодровым, «Хочу быть летчиком». Он прочитал ее — и заболел небом. С тех пор, кроме спорта и авиации, его не интересовало ничего. Он записался в авиакружок. Сперва это были модели самолетов, потом прыжки с парашютной вышки, потом полеты на учебном игрушечном самолетике и, наконец, военное авиационное училище. Здесь и застала его война. Программу в училище сократили, выпуск был досрочным, курсантов аттестовали недоученными, но летчиков не хватало позарез, как, впрочем, и самолетов. Тот же «СБ», за штурвал которого пришлось сесть, еще в Испании показал себя и тихоходным и уязвимым, но лучших пока не было.
— «Четверка», как дела? — Это вопрос ведущего, полковника Брагина.
— Я «четверка», все в порядке.
— Следите, скоро цель.
Цель — городок, в котором разведка обнаружила сосредоточение вражеских войск, штаб, склад горючего и боеприпасов.
— По курсу цель, — докладывает штурман.
Гусельников отжимает штурвал, самолет идет на снижение. Теперь только прямо и прямо. А зенитки бьют остервенело, все небо вокруг самолета в белых хлопьях снарядных разрывов. Вперед! Прямо! Вперед! Не упустить момент, когда надо нажать кнопку бомбосбрасывателя!..
Самолет дернулся — словно градом сыпануло по корпусу. Потом он дал крен, разворачиваясь, снова заходя на цель, а внизу уже рвалось пламя, такое маленькое и безобидное, если глядеть сверху.
— Цель накрыта! — сообщает бесстрастный голос штурмана Сабирова.
— Второй заход! — отвечает напряженный голос Гусельникова.
И снова стокилограммовые бомбы летят вниз, туда, где панически мечутся крошечные человеческие фигурки, где растет и ширится, наливается багровым и черным игрушечное пламя.
Тяжелый молот с грохотом бьет по кабине Керима. Его рвануло, ремни лопнули, он сильно ударился обо что-то, невидимое в густом дыму, заполнившем кабину, и потерял сознание.
Очнулся от ледяной струи воздуха, врывающегося в пробоину. Первая мысль была: сбили, падаем!.. Но мотор самолета работал ровно, лишь воздух в пробоине свистел. Взгляд упал на тягу руля поворота — и сердце оборвалось, стало падать быстрее самолета: тяга была надкусана осколком вражеского снаряда и держалась на «честном слове». Того и гляди лопнет.
— Командир! — закричал Керим, кашляя и задыхаясь от дыма. — Тягу перебило, командир!
Никто не отозвался.
«Погиб Гусельников?» — похолодело внутри у Керима.
Самолет выровнялся — нет, жив Николай! Жив! Но тяга-то, тяга… И почему не отвечает Гусельников? И голова кружится… соль во рту… странная соль… Свиста из пробоины не слыхать — необычный звон заполняет уши…
— Гусельников! Командир! Сабиров!
Не отвечают ни командир, ни штурман. Откуда знать Кериму, что перебито переговорное устройство, что целы и Абдулла, и Николай. Звенит, поет у Керима в ушах, тошнотно кружится голова, а мысль стучит, как дятел: «Тяга… тяга… тяга…» Он с трудом дотягивается до «надкусанной» дюралевой трубы. Пальцы его стискивают «надкус» и костенеют на нем — в тисках сильнее не сожмешь. Удержать разрыв, удержать во что бы то ни стало, иначе самолет потеряет управление и упадет! Удержать!..
И эта мысль была последней перед провалом в забытье.
Когда после попадания вражеского снаряда Керим перестал отвечать на вопросы, Гусельников понял, что со стрелком-радистом что-то случилось, и повел машину к аэродрому. Колеса уже коснулись земли, когда внезапно ослабла тяга руля поворотов, и Гусельников мысленно возблагодарил судьбу, что случилось это не в воздухе.
И он, и штурман, и подбежавшие технари бросились к развороченной кабине стрелка-радиста. Керим лежал скорчившись, а руки его намертво застыли на разорванной трубе тяги. Такая судорога сжимала его пальцы, что их с величайшим усилием разогнули, хотя Атабеков был жив.
— Ты смотри! — дрогнувшим голосом сказал Гусельников. — Это он перебитую тягу увидел и удержать ее хотел!
— Тут попробуй удержи, — усомнился один из технарей.
Однако уже после, когда детально проверяли повреждение, было установлено, что последние «жилки» металла лопнули при посадке, в воздухе они еще держались, и вполне возможно, что держаться им помог Керим, потому что врач в госпитале сказал Гусельникову: «Правда редко, но бывают такие экстремальные ситуации, когда возможности человека, в том числе и сила, возрастают многократно — человек может перепрыгнуть через трехметровую преграду, поднять свой удесятеренный вес, и… вообще на многие чудеса он способен в такую минуту». И Гусельников свято поверил, что именно Керим помог ему в целости и сохранности довести «СБ» до земли, горячо утверждал это и даже подрался с одним скептиком, когда стали его разыгрывать. Абдулла тоже верил, но немножко сомневался: «Здоровыми руками можно удержать, а у него все ладони до кости заусенцами „надкуса“ разрезаны были. Такими руками спичку не удержишь, не то что самолетную тягу».. — «Не забывай, что врач говорил: в некоторых случаях человек сильнее самого себя становится, и боль ему нипочем». Абдулла соглашался, но все же покачивал головой, посматривая на свои по-женски изящные руки музыканта и прикидывая, сумел ли бы он в нужный момент проявить такую нечеловеческую силу и вытерпеть такую боль, как это сделал Керим. И странно все-таки, как это у потерявшего сознание человека руки могут настолько буквально прикипеть к металлу, что ни развести их в сторону, ни пальцы разжать сил человеческих не хватает, отвертку подсовывали, чтобы разжать.
5
В небе ни единой тучки, лишь палящий клуб солнца, и день на хлопковом поле проходил в одуряющем полузабытьи. Сами собой двигались ноги, сами собой двигались руки, сгибалась и разгибалась спина. А мысли плавились, мысли струйками пота текли по лбу, по щекам, по шее — не застывали соленой щиплющей корочкой. И лишь вечерами, когда тягучее желе воздуха разжижалось порывами ветерка, люди немножко приходили в себя.
На поле работали все, от стариков, у которых не сгибалась поясница и не разгибались колени, до семилетних малышей. Хлопок, посаженный грядами от края песков до берега реки, был низкоросл — детям собирать сподручно, взрослому — трудно. Атабек-ага приспособился работать на корточках, он и перемещался так от куста к кусту, не поднимаясь. Акгуль, работавшая на другом конце поля, жалела его, да чем могла помочь…
На перерыв собрались у трех развесистых старых ив. Акгуль проворно заварила чай, поставила перед стариком чайник и пиалу.
— Спасибо, дитя мое.
Он всегда благодарил ее за любую услугу, и всякий Акгуль потихоньку обмирала: почему благодарит? Не принято так в семье. Хорошо это или плохо?
Тут же расположились бригадир Ораз и Гуллы-налогчы. Прежде он был завскладом, его величали Гуллы-склад, и мальчишки неуважительную песенку про него сочинили:
Стишок был непритязательный, но едкий, ибо у Гуллы глаза действительно, как у зайца, в разные стороны глядели. Однако когда заведующему складом доверили собирать государственный налог — шерсть, шкуры, масло, мясо, — шуточки прекратились. Тех, кто не смог вовремя сдать причитающееся, он немедленно вызывал в правление колхоза и, не глядя на возраст, на обстоятельства, помешавшие уплатить налог, распекал провинившегося такими «государственными» словами, что с бедняги семь потов сходило. Перед Гуллы заискивали, приглашали на угощение, прося отсрочки, и он иногда милостиво соглашался подождать. Естественно, что родители строго-настрого запретили детям подшучивать над таким важным человеком. Вот и сейчас пьет, отдувается, а чай не зеленый, а черный, как кровь раздавленного клеща, и такой же горький. Кто пьет подобный чай — того угощают предварительно жирным мясом, потому что сам в нынешние времена не шибко разгонишься. Ишь, разлегся, посматривает своим косым глазом, будто держидерево цепляется за платье!
А Гуллы смотрел, как Акгуль скользит туда-сюда, отдувался и думал: «Вот глупая женщина! Согласилась бы пойти за меня замуж, спала бы сейчас с мужем, а не вкалывала на поле под палящим, солнцем. Вот Огульбиби-тувелей раз в неделю покажется — и то говори слава аллаху, а у тебя от пота спина не просыхает. Не в жидкий чай, а в каурму макала бы свой кусок хлеба, глупая женщина!»
Гуллы до сих пор не мог простить ей своего позора. Еще до Атабек-аги засылал он сватов в дом Меретли-аги. Тот с женой приняли сватов, обычая не нарушили, однако уперлись: «У дочери спросим, по ее слову поступим», — как будто не поступали так когда-либо умные люди! Ну и что получилось? Ничего не получилось, счастье свое профукали — уперлась Акгуль.
Особенно оскорбилась Хаджар-эдже, мать Гуллы, до сих пор камень за пазухой носила, при любом случае ушибить старалась. «Она злосчастна, эта гордячка, и другим зло приносит, — говорила Хаджар-эдже, — из-за ее рождения мать не смогла больше детей иметь, Меретли-ага при одном ребенке остался. Ошибку мы сделали, что их порог переступили, от другой ошибки — аллах спас. Стала бы она бедой на нашу голову! Пусть глупый человек трясется над своей плешивой рабыней, а нам она и даром не нужна».
Когда на свадьбе Керима и Акгуль случилось несчастье с Ораз-пальваном, Хаджар-эдже ликовала: «Вот вам! Вот вам! Говорила я, что это часоточная несчастье приносит! Попомните еще мои слова. Ораз-пальван — только начало. Она и Керима счастливым не сделает, и Атабек-аге горе в пиале поднесет, и всем нам от нее не поздоровится». Когда резонно замечали, что Хаджар-эдже несет чепуху, она только отмахивалась: сами посмотрите, кто прав окажется. При объявлении о начавшейся войне пыталась было взяться за свое, но тут ей, правда, быстро рот заткнули, пригрозив, что дойдет ее болтовня куда следует — и тогда ищи-свищи Хаджар-эдже. Она и прикусила язычок. Но нет-нет да и бросала вслед проходящей Акгуль: «Тьфу на тебя, короста овечья! Пусть твое имя луком прорастет!»
Напившись, Гуллы отвалился от чайника и некоторое время пыхтел. Потом уселся поудобнее. Огульбиби-тувелей сунулась к нему с новым чайником, он отказался:
— Некогда, во многих местах побывать надо, много нерадивых у нас развелось, забывают о нуждах Родины, о своем брюхе больше думают.
Уселся поудобнее, покрутил носком хромового сапога, любуясь, как тот поблескивает, пощелкал по голенищу и по галифе плеткой. Легонечко так пощелкал, предупреждающе.
— Война идет, люди. В первую очередь помнить об этом надо, не ждать, когда Гуллы-налогчы напомнит.
— Верно говоришь, Гуллы.
— Истина на устах твоих.
— Все помнят, только самый бессовестный человек позабыть может.
— Как думаете, куда собранное идет? — продолжал наслаждаться властью Гуллы. — У себя дома я его складываю? Все идет для фронта! Поэтому не надо заводить разговоры об отсрочке. Лично председатель райисполкома товарищ Баллыбаев вызвал меня к себе в кабинет и сказал: «Вы правильный человек, товарищ Гуллы Шихлиевич, вы нужный для государства человек, однако с людьми вы либеральничаете. Если кто отказывается уплатить налоги, записывайте фамилию и сообщайте мне, а я буду передавать дело в суд». Так прямо и сказал, я ничего не выдумал, можете проверить!
Он обвел присутствующих строгим взглядом. Все потупились, чувствуя себя виноватыми, даже те, у кого долгов не было. Но Гуллы не к этим обращался, он иных на примете держал.
— Я не стал тогда называть фамилии, не стал порочить своих земляков, однако, если имеются недовольные, станем разговаривать в другом месте. — Он открыл портфель, вытащил большую амбарную книгу. — Здесь, как на камне, все записано, кто сколько должен уплатить. Начнем с яшули, Атабек-ага, когда собираешься сдавать шерсть? — Его карандаш указывал на Атабек-агу, один глаз смотрел на Огуль-биби-тулевей, второй — на Ораза. — Война идет, яшули, советские воины погибают из-за того, что ты шерсть не сдаешь.
— Мы лучше тебя знаем, что война идет, — опустил голову Атабек-ага и тяжело вздохнул. — Знаем.
— Коли знаешь, не нарушай закон, цока уважением тебя не обошли. Близится такой суровый враг, как зима. В России холода не то что у нас. Фронту нужна шерсть, нужны овчины. Лично самому товарищу Баллыбаеву из самой Москвы звонили и приказали форсировать сдачу шерсти. Когда сдавать будешь, яшули? Точный день назови. У самого нет — иди к Меретли, он родственник твой, при овцах обретается, у него шерсть есть, поможет в долг. Называй срок!
Атабек-ага молчал, ковыряя кошму. Акгуль с сердцем бросила:
— Через неделю внесем, успокойся! Ты как в пословице: попросишь сильного — устыдится, попросишь труса — возгордится. Чего наседаешь, словно обидели мы тебя?
— Ну и язычок у твоей невестки, яшули! — сокрушенно помотал головой Гуллы. — Ишь как выгораживает!
— Если не я, то кто его защитит! — не сдавалась Акгуль. — Керим на фронте, по тылам в диагоналевых галифе не ошивается, шкуру с бедных людей не сдирает!
— Но-но, ты полегче, полегче, молодка, начальство знает, что кому поручить можно, что доверить… Пишу: через педелю… А за тобой, Садап, большой должок масла накопился. Когда долг гасить будешь.
Садап вспыхнула.
— Все знают, что моя корова в этом году яловая! Где молока возьму, чтобы масло сбить? Не телилась корова, чтоб у нее рога отвалились!
— На рога не ссылайся, а масло фронт требует. И обманывать не надо — сама Огульбиби говорила, что корова много молока дает, Огульбиби видела, как ты ее доила, подойник фартуком прикрывала.
— Это не она, это Набат доила, ты не так меня понял, — стала поправлять его Огульбиби-тувелей.
— Я доила, — скромно подтвердила Набат.
— Неважно! — отрезал Гуллы. — Садап тоже должна доить. Не мое дело, яловая корова или не яловая, мое дело — масло собрать, я и собираю, а откуда ты его возьмешь, меня это меньше всего касается.
— Да ты не человек, что ли! — в отчаянии вскричала Садап, которой уже не впервые пришлось сталкиваться с Гуллы.
— Я налогчы! — поднял он палец. — Понятно? Я государственный человек, а не просто человек. Телилась твоя корова или не телилась, фронту до этого дела нет, фронту нужно масло, которое ты обязана — понимаешь? — о-бя-за-на сдать!
— Вах, да понимаем мы, только взять где?..
— Раз понимаешь, то и тебе неделя сроку. Я, что ли, место быка коров ваших обслуживать должен?
Гуллы еще не понял, что сморозил глупость, как вокруг сперва прошелся легкий шелест, затем грохнул откровенный хохот.
Сборщик налогов сперва хлопал глазами, затем заалел и сам захихикал тоненьким смешком:
— Хи-хи-хи-хи… Эх, как я вас развеселил, а то все приуныли, норы повесили… Хи-хи-хи-хи… Ты что, Ораз, веселишься? Думаешь, если бригадир, то я про тебя позабыл? А вот и не позабыл! Сколько там у тебя яиц недосдано? Посчитай получше, а то не погляжу, что ты бригадир… хи-хи-хи-хи…
Подрагивая животом от смеха, Гуллы направился к своему коню. Бригадир Ораз, прихрамывая — сказывался вывих берцовой кости, — провожал его. Ртойдя подальше от людей, сказал:
— Ты, Гуллы, важное дело делаешь, нужное тебе поручили дело, но не забывай, что плетка, которая нынче в твоей руке, завтра в чьей-нибудь еще оказаться может… у той же Акгуль, например.
Гуллы повел плечами и опасливо оглянулся.
А Акгуль уже шла по рядкам хлопчатника, колола пальцы об острые выступы цветоложа, выдирая легкий пух волокна, но к боли она уже притерпелась. Другая боль точила ее — давно не было писем от Керима; и когда этот дурашливый Гуллы заговорил о погибающих на фронте воинах, ей показалось, что он именно о Кериме говорил, его имел в виду, потому что к Атабек-аге обращался. А тот смолчал, не ответил. Может, ему известно что о Кериме, а он помалкивает? Хмурый стал последнее время, вялый какой-то. Неужто знает, а молчит? Он ведь плакал потихоньку, стараясь, чтобы она не заметила. А разве из такой саксаулины, как Атабек-ага, слезу выжмешь! И сны нехорошие последнее время сниться стали. Вчера не выдержала, Набат-эдже поплакалась, та успокоила:
— Они что, без дела там сидят, что ли? Когда о письмах думать, если врага бить надо! Попробуй-ка ты целый день на самолете полетай — посмотрю, сколько сил у тебя на письма останется.
— Он же понимает, как мы переживаем… Хоть бы словечко одно… нам бы только знать, что жив-здоров.
— Жив, жив, не выдумывай глупостей. Кончится война эта проклятая — и вернутся наши: и Керим-джан, и Бегенч-джан, и остальные. Все станет как прежде, потерпи, глупенькая.
Говорят, для верблюда и окрик подмога. После разговора с Набат-эдже полегчало на душе, попросторнело, туман зловещий отполз в сторону, и с отчаянной радостью окунулась она в прошлое.
…А прошлое было чудом, золотой искрометной радостью, цветущим весенним лугом, над которым вразнобой, но так слаженно гудят пчелы, шмели, жуки, порхают сорванными ветром цветами бабочки, на все голоса стрекочут, щебечут, высвистывают птицы. Ах ты, господи, до чего же все это прекрасно и как же не ценилось оно в свое время! Один глоток того воздуха вдохни — от десятка недугов избавишься, а мы, глупые, все о какой-то птице счастья мечтали. Да с нами она была, птица Хумай, с нами, на нашей голове тень ее лежала!
Вот светлый лик солнца только до пояса приподнялся над песками, а Акгуль уже закончила доить верблюдиц — они ведь с причудами, верблюдицы эти, но коровы, к ним подход да подход нужен, а то другая и подпустит к себе, а молоко зажмет, ни капли не выцедишь из нее.
Забухал басом Алабай, встречая урчащий мотором «ЗИС-5». А в кузове сидел Керим. И улыбался.
Акгуль отнесла молоко под навес из ветвей саксаула, прикрикнула на Алабая. Керим спрыгнул на землю, отряхнул с одежды пыль, поздоровался: «Настоящей красавицей стала ты, Акгуль, можно подумать, что мы целый год не виделись». Она смутилась, но смущение было радостным и мимолетным. Не виделись они, в общем-то, давненько. До седьмого класса вместе учились, потом Керим на курсы механизаторов потянулся, а Акгуль переехала с отцом в пески, — большую тогда отару Меретли-аге, отцу ее, доверили, а помощников не было, она и решила рискнуть — где наша не пропадала!
Постояли, поговорили о том о сем. «Знал бы, что такая красавица меня ждет, давно бы сватов заслал», — пошутил Керим, а ей показалось, что шутка не к месту. «От Гуллы-гышыка сваты приходили», — упрекнула она. «Согласилась?!» — в притворном ужасе воскликнул он. Она хотела подразнить его, да не набралась духу, лишь головой потрясла. «А волки к вам не наведываются?» Шофер услышал последние слова, ощерился: «Ну и парень-гвоздь! С девушкой встретился — о волках речь завел!» Выглянула из кибитки мать, Энеджан-эдже, тоже улыбнулась: «Сразу видать атабековскую породу. Давай-ка, Акгуль, побыстрее с чаем управляйся для гостей, а на руки им я сама солью».
Потом они сидели в чистой-пречистой кибитке. На сундуке с резьбой стопкой лежали не бывшие ни разу в употреблении цветастые кошмы и стеганые, обшитые атласом одеяла. «Где сам яшули?» — интересовался шофер, и мать объясняла: «Чуть свет в пески отару увел. Утверждает, что овцы только утром да вечером пасутся, день для них — не день, а в утреннее время змею съедят, если она им попадется». — «Все по-прежнему бодр яшули?» — «Стареет потихоньку, покряхтывать начал, садясь и вставая; говорит, в аул перебираться надо, пусть на мое место кого помоложе подыскивают». — «Ну, покряхтывают, эдже, не только от боли в пояснице, покряхтывают и тогда, когда приходит пора дочку определять», — лукаво покосился шофер на Акгуль и Керима.
А они не прислушивались к разговору взрослых, у них происходил свой, слышимый только им двоим разговор.
Потом закусывали агараном и мягким теплым чуреком, пили чай, ждали отца…
Еще немного хлопка — и фартук будет полон, можно нести на харман. Акгуль выпрямила затекшую спину. Где же Атабек-ага? А-а, вон его тельпек виднеется среди кустов хлопчатника! Пусть действительно завтра к отцу съездит — мама даст мешок шерсти, у них всегда запас есть, зачем зря выслушивать попреки Гуллы-гышыка.
После захода солнца отправились по домам, и там ждала Акгуль нечаянная радость — письмо. Но едва она взглянула на конверт — сердце сразу заныло: не керимовский почерк был, другой кто-то писал из керимовской полевой почты, а это значит, что несчастье стряслось. Неспроста сны снились, неспроста предчувствие мучило, и свекор хмурился неспроста.
Она одним дыханием пробежала строчки письма. И сразу по щекам заструились слезы.
— С Керимом? — схватился за косяк двери старик, другой рукой шаря ворот рубахи.
— Шив он!.. Жив!
— Чего ж ты… — У старика был такой вид, словно он только что из омута вынырнул, из водоворота амударьинского. — Что ж ты, дочка… Нельзя так… Читай!.. — И присел на корточки, обдирая спиной дверной косяк, — сил не было держаться на подламывающихся ногах.
Писал командир Керима лейтенант Гусельников. Он сообщал, что самолет был подбит вражеским снарядом, однако благодаря невиданному (он так и написал «невиданному») мужеству и героизму Керима, который во время полета держал руками перебитую тягу управления самолетом, приземлились они благополучно. Керим был ранен и совершил свой подвиг, будучи без сознания, однако в госпиталь его не отправили, а лечат в санчасти авиаполка, потому что главные его раны — это изрезанные о заусенцы тяги ладони. Писать сам не может, карандаш в пальцах не держится, больно. Скоро все заживет, и он напишет сам, а пока пишет за него командир и передает от себя и командира части полковника Брагина сердечную благодарность Атабек-аге и всем его землякам за то, что сумели воспитать настоящего героя — достойного сына Советской Родины, награжденного орденом Красной Звезды.
Все шли поздравить Атабек-агу и Акгуль. Забыты были тяготы тяжелого трудового дня, никто не думал, что завтра чуть свет опять идти на хлопковое поле. Все радовались вместе со стариком и молодой женщиной, устроили импровизированный пир и разошлись лишь далеко за полночь. Никого еще в Торанглы не награждали такой высокой наградой — орденом Красной Звезды. «Это высокий орден, — сказал Атабек-ага, — во время схваток с басмачами им награждали самых отважных, самых могучих героев. В нашем отряде — пятьсот сабель отряд! — наградили только двоих, да и то один погиб, прежде чем успел получить награду, зато на другого ходили смотреть, как на самого Кср-оглы».
На следующий день Атабек-ага, по настоянию Акгуль, отправился на отгонное пастбище к Меретли-аге, и на поле его не было, но Акгуль работала за двоих, — на хармане весовщик даже глаза вылупил, когда она собранный сырец сдавать принесла, и не поверил, что одна собирала.
Возвращалась домой вдоль берега реки неспешно. Куда торопиться было? Старика нет, а одного кусочка чурека достаточно да глотка чая.
Остановилась, глядя на холодные мутно-желтые волны. Давно ли унесли они лодку, на которой уплыл в райцентр Керим и его друзья? Теперь Керим уже прославленный воин, две прекрасных награды у него. А она? Акгуль смущенно потрогала свой живот, огляделась по сторонам: не заметил ли кто? А чего стыдится! Украденное, что ли? И все же неловко как-то привыкать к округляющемуся стану, к тому, что кто-то ворочается там, внутри, — мягкий, сердитый, нетерпеливый. Надо бы платья немного уширить — и еще месяца с два никто не догадается о предстоящем событии. Когда-нибудь оно, конечно, станет явным, однако надо привыкнуть, свыкнуться с мыслью, что на тебя совсем другими глазами станут смотреть твои родные и знакомые — хорошими глазами, но немножко необычными. И от этого чуточку тревожно. От предстоящих взглядов? Нет, скорее от того, что за ними кроется.
Она смотрит на желтые волны, что-то ищет среди них. Она просит реку хоть на мгновение показать облик того, кто уплыл по ней в неведомое и страшное, имя которому — Война. Она смотрит и ждет, а пальцы ее — чуткие, запоминающие пальцы ковровщицы, исколотые острыми краями хлопковых соплодий, именуемых в просторечье коробочками, но не утратившие от этого своей живой души, — они сами собой проводят линии на влажном песке. И вот уже из линий возникает лицо: брови, глазницы, скулы, нос, губы, подбородок — все такое же, но в обратной последовательности, как возникало оно в ту памятную, в ту неповторимую ночь!
Она перестала смотреть на равнодушные желтые волны и стала смотреть на песок. Она не поняла, что нарисовала лицо сама, немножко испугалась его возникновению, но испугалась совсем мало, потому что очень хотела увидеть его. Подправила рисунок в одном, в другом месте. Но воровато крадущиеся сумерки накрыли своим черным халатом дорогое изображение, и Акгуль, вздохнув, кивнула головой: до свидания, Керим, до свидания, радость моя, к твоему возвращению я сделаю тебе сюрприз. То есть не один сюрприз, а целых два! Понял — какие?
Беспокоясь об Акгуль, Атабек-ага не остался ночевать на коше, а по ночи отправился обратно и к рассвету вернулся домой. Сгрузил с верблюда мешок с шерстью, прислонил его к териму. «Не стану будить дочку, пусть поспит еще немного», — подумал он и пристроился возле наружного очага ощипывать нескольких рябчиков и качкалдаков, подстреленных по дороге. Ощипал, опалил тушки, выпотрошил, посолил. Теперь надо было что-то из посуды, и он, тихонько кашлянув — я, мол, иду, не пугайся, — приоткрыл дверь.
Кибитка была пуста. Матрацы, одеяла, подушки — все сложено так, как обычно складываются на день. «Не ночевала дома? Где же она была ночь?» — обожгло старика.
Можно предположить всякое, но старик не думал о дурном. Вероятно, побоялась оставаться в доме одна и переночевала у кого-то из соседок. У кого? У Набат, что ли? Или у Садат? Или у Марал? Но не побежишь же ранним утром по соседям, спрашивая: «Не у вас ли невестка?» А вдруг она в ином месте?
Он постоял на пороге и вышел наружу. Тревога одолевала его — не знал, что предпринять, а ожидать сложа руки было не в его обычае.
От реки тянуло холодком, он поежился. И вдруг в легкой туманной наволочи на берегу заметил движущуюся фигуру. Кто там, что делает в такой час?
Прячась за тальником, он пошел к реке и разглядел, что по берегу ходит Акгуль. Наклоняется, присаживается, что-то чертит прутиком на песке. Атабек-ага прислонился спиной к иве, перебирал в пальцах бороду, смотрел и недоумевал: что она потеряла здесь, что ищет на берегу в такую рань, что рисует на песке? Не догадаться было ему о родившемся у невестки в минувший вечер замысле, который не дал ей спать всю ночь и погнал к реке ни свет ни заря, не мог предположить он, что замысел этот станет прекрасной и горькой лебединой песней ее любящего сердца.
6
Высокие здания, позолоченные купола московских церквей просматривались с немецких позиций, и враги ликовали — до Москвы оставалось каких-нибудь тридцать семь километров, а если поддаваться магии цейсовской оптики, и того ближе. Второго октября Гитлер обратился к войскам с короткой зажигательной речью, смысл которой сводился к тому, что через несколько дней, после взятия большевистской столицы, наступит конец войне и доблестные солдаты вермахта получат долгожданный отдых.
Но фюрер просчитался. Москва спокойно готовилась к обороне. Полторы тысячи зенитных орудий смотрели в небо, стерегли его более семисот прожекторов и шестисот истребителей, аэростаты воздушного заграждения вставали на пути асов «люфтваффе». Не меньшие силы копились и для наземного контрудара — силы не только для обороны, но и для того, чтобы нанести первый сокрушающий удар по хребту фашистского хищника.
В это время в части, где служил Керим, проводились испытания нового самолета — пикирующего бомбардировщика «Пе-2», который по своим тактико-техническим данным значительно превосходил устаревший «СБ».
Город на Волге продувался зимними ветрами. Гусельников, Сабиров и Атабеков, воспользовавшись краткосрочной увольнительной, поскрипывали унтами по снежку, направляясь к Дому-музею Владимира Ильича Ленина. Это была идея Гусельникова, ее горячо поддержал Керим, а Абдулла согласился, заметив, между прочим, что в этом музее он уже бывал и что куда интереснее Центральный ленинский музей в Москве. «О Ленине все интересно, — сказал Гусельников, — а именно в Казани он становился и утверждался как революционер. Что из того, что жил он здесь всего два года? Я пошел бы даже туда, где Владимир Ильич один час провел». Керим был полностью солидарен с Николаем — его сжигало неуемное любопытство.
Морозец был легкий, но Керим то и дело потирал руки и согревал их дыханием, несмотря на то что был в вязаных перчатках.
— Ты их в карман сунь, — посоветовал Абдулла, — на них у тебя кожица новая наросла, она к холоду чувствительна.
— Верно, — поддержал Николай, — и наушники шлема опусти, нечего форсить. Хотя солнышко и блестит, но блеск у него холодный.
— О таком мой дед говорит: «Солнышко, убившее осла».
— Как понять?
— Буквально. Не думай, что Туркмения — это сплошная жара, зимой у нас знаешь какие холода бывают, особенно в Ташаузе! Бесхозные ослы, поверив зимнему солнцу, выходят греться к стене мазанки или к дувалу и замерзают там. Не веришь?
— Почему же, — сохраняя серьезный вид, пожал плечами Гусельников, — у нас в Сибири тоже бывает такое: идешь по улице — ухо человеческое лежит. Ты его и гонишь перед собой, как в футбол.
И засмеялся. Засмеялись и Абдулла с Керимом.
— Значит, у вас в Сибири одни безухие живут?
— Зачем? Нормальные люди живут. Безухими становятся те, кто из Каракумов приезжает и форсит, а потом домой безухим уезжает. Правда, говорят, что у них потом уши отрастают заново, как хвост у ящерицы. Это верно?
— Слыхал. Но самому наблюдать не пришлось. Вот у собак наших, у волкодавов, уши и хвосты в щенячьем возрасте обрезают для того, чтобы им в драке сподручнее было, так хвосты заново не отрастают, могу гарантию дать.
На перекрестке их задержал регулировщик движения — колонна солдат шла слитной массой, дружно и четко ставя ногу. Хрум-хрум-хрум-хрум — звонко хрустел снег под новенькими кирзовыми сапогами. И шинели были новенькие, необмятые, и голубого искусственного меха ушанки, и трехлинейки, и круглые котелки. Хрум-хрум… хрум-хрум… хрум-хрум…
— Необстрелянные, — сказал Абдулла, провожая взглядом колонну, — желторотики.
— Сибиряки! — жестко, обрывая всякий повод к дискуссии, отрезал Гусельников. — Эти — как морская пехота: живой — вперед, а если на месте, то, значит, уже не живой.
Возле Дома-музея вилась очередь, и друзья стали за желтобородым стариком в полушубке. Впереди стояли несколько закутанных в черно-коричневые клетчатые шерстяные шали женщин, группа морячков постукивала каблук о каблук, полтора десятка мальчиков и девочек в пионерских галстуках переступали с ноги на ногу, тихонько переговаривались.
«Странно, — подумалось Кериму, — война, нехватка продуктов, у каждого хлопот полон рот, а вот идут сюда, выкраивают время. Или это так важно: взглянуть своими глазами на то, что видел Ленин, прикоснуться к тому, к чему прикасались его руки?»
Вот и комната — теплая, уютная. И худенькая женщина с указкой в руке. Рукописи, фотографии, чернильница на столе, ручка. Такое впечатление, что за этим столом только что напряженно работал хозяин. Он просто вышел узнать, как идут дела на фронте, сейчас вернется, снова сядет за стол, начнет расспрашивать у Керима, как идут испытания нового самолета, скоро ли на нем полетят громить коварного врага. «Откуда вы родом, молодой человек? Из Туркмении? Это Туркестан? Знаю, знаю, прекрасный край, богатейших возможностей. Вы кто, хлопкороб? Это очень ценная и важная культура, хлопок, мы еще недооцениваем его значение, и правильно, что ваши земляки все силы вкладывают, чтобы сдать больше хлопка, спасибо им передайте. Вижу, что и воюете вы неплохо — орден, медаль. За отвагу награждают людей действительно отважных…»
— Керим, Керим! — толкает его в спину Абдулла. — Заснул, что ли? Двигайся потихоньку, на улице тоже люди ждут.
И он двигается и смотрит. Во все глаза смотрит. Книги, книги, книги… «Капитал» Маркса, «Что делать?» Чернышевского, «Социализм и политическая борьба» Плеханова. И журналы, масса различных журналов — «Современник», «Отечественные записки», «Вестник Европы», «Русское богатство». И неожиданно — зачитанный томик стихотворений Некрасова.
Да, здесь Ленин жил перед поступлением в Казанский университет, здесь писал свое замечательное заявление в ректорат: «Не признавая возможным продолжать мое образование в университете…» Отсюда под конвоем полицейского был препровожден в тюремную камеру, а затем — в ссылку в деревню Кокушкино под надзор полиции…
— Да очнись ты, Атабеков! Выходить пора!
Уходит он неохотно, оглядываясь на комнату, где восемнадцатилетний юноша делал свои первые шаги будущего вождя мирового пролетариата. До свиданья, Владимир Ильич!..
Экзамены они сдали уверенно: их «девятка» получила высшую оценку. Полковник Брагин и комиссар Онищенко перед строем поздравили командира корабля пилота Гусельникова, штурмана Сабирова и стрелка-радиста Атабекова, объявили им благодарность и наградили суточным отпуском.
Абдулла сразу же встрепенулся:
— Едем к моим! Недалеко, километров сорок, на попутной машине за полчаса доберемся!
Керим заколебался, тогда штурмана поддержал Гусельников:
— Это в Кокушкино, что ли? Поехали, Атабеков, там тоже Дом-музей Ленина есть.
И Керим согласился.
Машина им подвернулась быстро, дорога была накатанной, и когда они добрались до темноватого бревенчатого дома с синей жестяной крышей, из трубы которого валил дым, всегда бесстрастный Абдулла приостановился смуглое лицо его вспыхнуло, потом побледнело.
Из калитки с лаем выскочила собака, лай перешел в повизгивание, собака с разбегу кинула передние лапы на грудь Абдулле, а он гладил её подрагивающими руками.
Потом, отталкивая собаку и выкрикивая что-то невнятное, на шее Сабирова повисла, болтая ногами, обутыми в козловые сапожки, и белея молочно-белыми икрами ног, русоволосая девушка.
На крылечко вышла пожилая женщина в накинутой на плечи пуховой оренбургской шали и таких же, как у дочери, козловых сапожках, сказала что-то. Девушка отпустила Абдуллу, подошла к его товарищам, поочередно поцеловала в щеку Керима и Николая. Последний поцелуй несколько затянулся, так как Гусельников, в свою очередь, вознамерился поцеловать любезную хозяйку, а та вроде бы и не возражала, лишь после строгого оклика женщины и оренбургской шали высвободилась из крепких объятий пилота и пояснила по-русски:
— Это, мама, самые близкие друзья нашего Абдуллы, его боевые соратники — стрелок-радист Керим и командир Николай. Правильно я говорю? — повернулась она к Русельникову.
И тот с улыбкой охотно подтвердил:
— Правильно.
— А меня зовут Розия, — сказала девушка. — Идемте в дом.
В доме бросался в глаза образцовый порядок. Комод с фигурными латунными накладками, кровать с блестящими шарами и горой подушек, полированный платяной шкаф, цветастый самодельный половик — все блестело новизной и чистотой. Пол был некрашен, но выскоблен до бело-янтарной желтизны. И не вдруг среди этой стерильности возник мрачнобровый немногословный хозяин с коротко подстриженной бородкой, крепко пожал гостям — и сыну в том числе — руку, представился:
— Сабир Каюмов.
Розня гремела посудой, звякала чем-то на кухне, то и дело выглядывая из-за ситцевой в горошек занавески. Гусельников переглядывался с ней и даже вознамерился идти на кухню помогать, да Абдулла придержал, за локоть, указав глазами на отца. Николай уже знал, что Розия окончила десятилетку и поступила в медицинский институт.
Несмотря на протесты хозяев, гости выложили на стол свою армейскую снедь.
— Когда приходят в гости, свою снедь оставляют дома, — упрекнула сына мать.
А хозяин сказал:
— Ладно, у каждого свои порядки.
И попытался неумелой улыбкой сгладить неловкость и двусмысленность фразы.
Гусельников тоже сделал вид, что ничего не произошло.
— Не тащить же нам все это обратно, — миролюбиво кивнул он на банки консервированной американской колбасы и бекона.
— У нас свинину не едят, — не удержался хозяин, досадливо крякнул за промашку и потянулся за бутылкой — разлил водку по граненым рюмкам.
Пошли тосты за тостами, постепенно наладилась беседа.
Как-то сами по себе собрались гости, пришедшие поздравить жестянщика Сабира и его жену с нечаянной радостью, и время промелькнуло так быстро, что Гусельников несколько раз прикладывал к уху часы — идут ли, когда пришло время прощаться. В начале застолья Абдулла, правда, обмолвился, что сутки — дело долгое, можно бы даже заночевать, а поутру, позавтракав, отправиться восвояси. Однако постепенно настроение у него тускнело, он неодобрительно поглядывал на откровенное кокетничанье сестры с Гусельниковым и на то, как свободно ведет себя Николай с Розией. Из-за стола он поднялся первым, заявив: «Пора!»
Их толпой провожали до самой железнодорожной станции. Возвращаться они хотели тоже на попутной, однако Сабир не согласился, заявив, что начальник станции его знакомый и доставит друзей сына в Казань самым наилучшим образом, в мягком вагоне. Гусельников долго жал маленькую теплую ручку Розии, она не вырывалась, лишь кивала: пиши, буду отвечать.
7
Зима была студеной. Сразу после обильного снегопада ударил мороз. Мерзли руки и ноги, холод пробирал до костей. Казалось, что сами барханы замерзли и превратились в ледяные торосы, скелеты саксаула, сюзена, черкеза, кандыма были как прорисованы тушью на снежно-белом холсте, и ветер посвистывал в их тонких, гнущихся костях.
Голодные волки, лисы, шакалы рыскали вокруг в поисках добычи, подбирались поближе к аулам, к чабанским кошам. Овцы беспокоились, не спали по ночам, резко теряли в весе. Доходили слухи, что в одной-двух отарах, где чабаны и собаки прохлопали серых разбойников, волки сильно побезобразничали — не только зарезали много овец, но и обгрызли курдюки всем оставшимся.
Так это было или нет, но колхоз снабдил всех своих опытных охотников боеприпасами и сильными верблюдами для передвижения по степи. Порох и свинец были дефицитны, однако овцы ценились дороже — это было продовольствие для фронта, и поэтому в райцентре на боеприпасы не скупились.
Получил их и Атабек-ага, хотя он и не ездил к дальним чабанским становищам, опасаясь надолго оставлять Акгуль одну. Дел, однако, хватало и поблизости, так как хищники рыскали и вокруг Торанглы.
Как-то затемно вернулся домой. Приговаривая «чек, чек», уложил верблюда, снял с седла две заячьих тушки и волчью шкуру. Собака, сунувшаяся было навстречу, заскулила, поджала хвост, попятилась к стогу сена, — это была не боевая чабанская собака, просто дворняжка, и ее трясло от волчьего запаха.
Старик приладил шкуру на распялку, пристроенную на старой, треснувшей от мороза иве, прихватил заколеневшие, постукивающие, как чурбачки, заячьи тушки, пошел в дом. Поставил ружье подальше, чтобы не задеть ненароком.
— Подстерег сегодня серого бродягу, — похвалился он невестке, раздеваясь. — Два дня караулил, а он все вокруг меня петлял. До чего хитрой всякая живая тварь стала! И нахальства набралась больше, чем надо. В прежние годы вон где аул обходили, а нынче прут напрямик, что твои фашисты. Ну да ничего, мы им спуску не дадим, как-нибудь, слава аллаху, ружье в руках держать умеем.
Акгуль тем временем бросила в оджак еще две саксаулины попрямее, подвинула ближе к огню закипающую тун-чу, насыпала, в чайник заварку, протерла полотенцем пиалу старика. Тот уселся поближе к теплу, грел сухие со вздувшимися синими венами ноги, покряхтывал от удовольствия.
— Ну и холодина нынче! Сколько лет прожил на свете, а такого мороза не видал. Климат, наверно, меняется. Старые люди говорили, что погода тоже по своему кругу идет: теплые зимы бывают, за ними — средние, потом — холодные, а там — все заново, только долог круг, сто лет ждать надо, а то и больше.
— Нам-то, дедушка, ничего, мы перетерпим, а вот Кериму каково, — посетовала Акгуль. — В России зимы не то что у нас, там, говорят, сплюнутая слюна льдинкой на землю падает.
— Ничего, дитя мое, российские морозы не один Керим терпит, от них врагам нашим еще больше достается. О наших же воинах правительство заботится. Да и весь народ теплые вещи им посылает. Мы шерсть овечью шлем, шкурки — это им и перчатки, и носки, и полушубки, и портянки шерстяные. Не волнуйся, дитя мое, тебе сейчас нельзя волноваться.
Сказав это, Атабек-ага немножко смутился, стал суетливо возиться с чайником, а Акгуль зарделась, — хорошо, что в оджаке ало полыхали дрова, румянца не заметно было. Атабек-ага, наливая в пиалу чай, думал, что в доме обязательно должна быть пожилая женщина, которая наставляет молодую, учит ее уму-разуму. Была бы жива старуха, сказала бы невестке все, что положено говорить в таком положении, да поторопилась старая вернуть аллаху взятое на подержание. Хорошо хоть, что изредка Энеджан дочку проведывает. Набат да Огульбиби забредают — они тоже женщины опытные, не одного мальца вскормили, знают, что к чему. Надо бы Кериму написать, какая радость ожидает его, да уж лучше погодить, пока родится ребенок. Вдруг да сын! Вот тогда настоящая радость для Керим-джана будет. Правда, есть такая песенка:
Песенка неплохая, а все же лучше, если сын.
Волновал этот вопрос и Акгуль. Прислушивалась она к себе, как «оно» там ворочается, внутри, соответствует лп приметам о сыне. Говорят, если тихонько лежит, значит, девочка, если брыкает ножонками — это непременно мальчик. Мать однажды гостила, сказала вдруг: «Быстро покажи мне руки!» Акгуль даже струхнула малость — чего это она? — но руки протянула. Мать засмеялась потихоньку, довольная: «Жди сына!» На расспросы дочери пояснила: «Вверх ладонями ты руки протянула — это к сыну. А если бы девочка — то ладони были бы вниз».
Напившись чаю, Атабек-ага попросил:
— Подвинь лампу поближе, дитя мое, посмотрим газеты. — И нацепил на нос старенькие, связанные ниткой очки. — М-да… бомбят наши немцев под Москвой… Может, и Керим среди сталинских соколов летает на бомбежку фашистов.
— Может, — согласилась Акгуль, помешивая в казанке аппетитно потрескивающую зайчатину. — Может, дедушка, да как узнать… «Полевая почта» — пишет. Почему так непонятно пишут? Кажется, легче на душе было бы, знай точно, где твой близкий воюет.
— А враг — это тебе шуточки? Плакат видела: «Болтун — находка для шпиона»? Нельзя, дочка, это называется военная тайна.
Старик последнее время постоянно интересовался всем, что относилось к фронту, читал газеты и постепенно овладевал расхожей терминологией.
Атабек-ага снял очки. Акгуль выложила поспевшую зайчатину в миску. Они поели. Потом молодая женщина вымыла посуду, убрала ее на полку и пошла в соседнюю комнату.
Там на специально сделанной Атабек-агой широкой плоской доске стояло скульптурное изображение Керима из глины. Это был не просто бюст, а скульптурное изображение человека, напрягшегося так, словно он сдерживает на аркане необъезженного коня.
Акгуль сняла с глины влажное покрывало, которым служило ее старенькое платье, и долго смотрела на скульптуру. Сколько бессонных ночей провела она возле сырого куска глины, пока он стал принимать облик Корима! Сколько раз в слезах бросала работу и, выплакавшись, принималась за нее снова, доверяясь не столько глазам, сколько пальцам, работала как бы ощупью.
И вот стало вырисовываться то, что жило в ее воображении.
То ли?
Она всматривается, будто хочет проникнуть взглядом внутрь глиняного кома. Лицо, пожалуй, получается. А вот все остальное… Но она ведь ни разу не видела близко самолета, на котором летает Керим, неведомо ей, как выглядит тяга руля поворота, которую он сжимал в своих израненных, окровавленных руках, чтобы она не лопнула!
Тихонько покашливая, вошел Атабек-ага. Акгуль не оглянулась, лишь подвинулась чуть в сторону, чтобы свет из маленького окошка падал на изображение и старику было виднее.
Подслеповато щурясь, Атабек-ага вглядывался в глиняное лицо внука. Достал из кармана тыковку-табакерку, постучал по ладони, вытрясая щепоть наса, бросил табак под язык. И вновь смотрел, заходя то справа, то слева. Акгуль уже не на работу свою смотрела, а на свекра, пытаясь определить, нравится тому или нет то, что вышло из-под ее пальцев. Сутки он, что ли, стоять будет и молчать!
— Похож, — нарушил наконец молчание Атабек-ага. — Совсем похож.
Акгуль вспыхнула, расцвела, засветилась вся.
— Похож… Но…
— Не томи, дедушка! Говори сразу!
— Молод он слишком, дитя мое.
— Но Керим действительно молодой!
— Я не о том. У этого, понимаешь, не лицо мужчины, совершающего подвиг, а лицо, понимаешь, мальчика… ну, юноши, думающего о девушке, а не о подвиге. Вглядись как следует.
— Да… — согласилась, ошеломленная проницательностью свекра, Акгуль, — да… он думает обо мне…
— Вот видишь… Когда человек совершает большой подвиг, он весь в своем порыве, ему нет необходимости думать о другом, он думает только о том мгновении, в котором свершается самое важное деяние его жизни. Ты поняла меня, дочка? И если даже у него мелькнет какая-то мысль об ином, то она не отразится на его лице.
«Да, — размышляла Акгуль, — дедушка прав, здесь именно тот Керим, который приезжал в „ЗИСе“ на кош, которого обнимали мои руки в свадебную ночь, а пальцы, двигаясь в темноте по его лицу, запоминали каждую любимую черточку. А здесь нужно лицо повзрослевшее, лицо героя, лицо мужчины, сражающегося с фашистами, и я сделаю его!»
— Самолета я не знаю, — пожаловалась она свекру, — не выходит у меня.
— Немножко так, — осторожно, чтобы не обидеть сноху, согласился Атабек-ага. — Мы поищем картинку самолета.
Акгуль оживилась.
— Хочется, чтобы при взгляде на него каждый человек почувствовал ту невыносимую боль, которую ощущал Керим, когда сжимал в руках колючее железо!
— Да, дочка, ему было больно… очень больно, однако он держал… потому что не мог поступить иначе… Картинку самолета мы добудем…
— Ты что-то еще хочешь сказать, дедушка?
— Да так, мысли, стариковские, может, и неправильные…
— Скажи.
— Думается так: нужно ли другому человеку чувствовать боль героя?
— Почему же не нужно?
— Боль не вдохновляет. Она вызывает сочувствие, даже ответную боль — у того, кто смотрит, может кровь на пальцах показаться, — а по моему стариковскому разумению, подвиг должен сиять как солнце и вдохновлять другого человека тоже на подвиг. Так я думаю.
Акгуль долго молчала. Потом прошептала:
— Мне боль его больна, дедушка… не подвиг. Когда хлопок собираю, коробочки пальцы колят, иной раз до крови, а я думаю: «Каково же Кериму моему было, когда он в подбитом самолете израненными руками тягу держал, если мои руки сами от коробочек отдергиваются и боль с кончиков пальцев в сердце перемещается?»
Атабек-ага вздохнул. Ему захотелось обнять Акгуль, как сына, крепко прижать ее к груди. По делать так, к сожалению, было нельзя — не полагалось.
8
Мела поземка. Ветер зудел тонко и непрерывно, словно кто-то занудливо тянул смычком одну ноту на скрипке.
Полк стоял в каре на плацу. Полковник Брагин говорил:
— Знаю, что все вы вымотались до предела с этой передислокацией, все ожидаете отдыха, но отдыха, к сожалению, не будет, настраивайтесь на полоты. Не дает нам передышки враг, и мы не должны давать ему передышки. Обстоятельства требуют, чтобы мы находили у себя второе и третье дыхание. Ну а у кого сил недостанет…
— После войны отдохнем, товарищ полковник! — выкрикнули из строя.
Это был голос Гусельникова. Его поддержали еще несколько голосов. Лицо Брагина просветлело, Конечно, он был уверен, что возражений не услышит, и все же нужные слова всегда поднимают настроение. Брагин подошел ближе к Гуселышкову. И майор Онищенко подошел.
— Как твои руки, сержант? Зажили?
— Как ствол шелковицы, товарищ майор! — бодро ответил Керим. — Хоть дутар из них делай.
— А разве музыкальные инструменты у вас из шелковицы делают?
— Так точно! Из отборной тутовой древесины.
— Это хорошо, что вы поправились и чувствуете себя на боевом взводе, — улыбнулся комиссар, — дел предстоит много.
После команды Брагина экипажи побежали к своим самолетам, накрытым сетями и лапником, стали быстро сбрасывать маскировку. Взвилась зеленая ракета, вычертив в воздухе дымную трассу, самолеты один за другие стали взлетать.
У каждого свои мысли. Керим вспоминает Торанглы и дедушку, который целится из своей одностволки в блудливого шакала, утянувшего курицу. А Керим вот так же к своему «шкасу» прильнул — не вынырнет ли внезапно вражеский «мессер». Интересно, чем занимается сейчас Акгуль? Зимой в колхозе работы мало, однако время военное, сложа руки наверняка не сидит, чем-нибудь занимается. Может, рукавички или носки для фронтовиков вяжет?
У Гусельникова мысли с Розией — лицо ее вспоминает, волосы русые, руки теплые и мягонькие. А у Абдуллы на уме полковничье звание. А что? Полковник Сабиров! — звучит! И тут же наметанный глаз фиксирует изменившуюся обстановку.
— Истребители справа!
— Это наши, «Яки», — успокаивает Гусельников.
Настроение у экипажа «девятки» боевое. Тем более что приятно сознавать: летишь не в одиночестве, а под надежной охраной. И самолет новенький, отличный. Первый вылет.
«Пе-2» продемонстрировал свои отличные боевые качества и не испортил настроения экипажу. Отбомбились хорошо, прицельно, вернулись благополучно, без происшествий.
Вечером из землянок доносились взрывы смеха вперемежку с музыкой — это Назар Быстров, стрелок-радист с «шестерки», показывал свое мастерство. Вообще у них в «шестерке» все с музыкальным слухом: штурман Вася Самоваров лихо играет на губной гармошке; командир, плечистый светловолосый богатырь белорус Геннадий Холмич, — признанный бас; ну а Назар — на все руки: и на аккордеоне, и на гитаре, и даже на ложках марш отстучать может. Их экипажу даже прозвище подходящее дали — «консерватория». Но не только этим отличались, они были одним из лучших экипажей в полку.
Керим, пользуясь свободной минутой, сел за письмо. Он описывал, как они в Казани и Кокушкине посетили ленинские места, как побывали в гостях у Абдуллы, и Николай, кажется, втрескался в Розию, как им дали новый преотличный самолет, на котором они собираются закончить войну в самом берлинском логове фашистского зверя, как сегодня впервые…
Но тут хрустнул графит, и Керим достал дедушкин подарок — нож, чтобы очинить карандаш.
Подошел штурман «тройки», поглядел, посвистывая сквозь сжатые губы, предложил:
— Давай на часы меняться, сержант?
Керим сделал вид, что ничего не слышал.
— Придачу дам, — видать, очень глянулся штурману нож. — Смотри, какой портсигар клевый!
— Нельзя, — качнул головой Керим. — Дедушка говорил: «С конем и ножом мужчина не расстается». Его мне дедушка подарил, когда я в армию уходил. А ему — его отец.
— Семейная реликвия вроде?
— Да. И вообще в наших краях подаренное не дарится, не обменивается и не продается.
— Жаль… Эти часы мне, между прочим, тоже отец подарил, идут как хронометр.
— А ну покажи, — заинтересовался Абдулла. — Часы так себе, «цилиндрушка», до «анкера» им далеко, на базаре полсотни дадут — и то спасибо. А ну портсигар… Э-э, да он у тебя самоварного золота, хоть и весом с килограмм. Не дури парню голову, у него нож чистой дамасской стали, старинный, музейный, можно сказать, а ты ему всякое барахло предлагаешь.
— Тебе бы, Сабиров, не штурманом на бомбардировщике летать, а в ломбарде служить, — огрызнулся штурман «тройки», — во всем выгоду ищешь, как лавочник дореволюционный.
Задетый за живое, он вырвал из рук Абдуллы часы и портсигар и отошел, ворча. Абдулла же, нисколько не обидясь, растянулся на койке, подложив руки под голову. В землянке дружно поддержали Назара Быстрова, запевшего «На позицию девушка провожала бойца».
Наступила весна. Керим и его друзья вели отсчет дням по боевым вылетам, по количеству бомбовых ударов и по числу сбитых «мессеров» — этих тоже было немало.
Однажды, когда «девятка» вернулась с задания, ее встретили хмурые технари, и по их виду можно было догадаться, что произошло несчастье.
— Кто не вернулся? — спросил моториста Гусельников.
— «Шестерка», — ответил тот. — В воздухе, говорят, взорвался, в бензобак, видать, попало.
Сердце Керима больно сжалось — погиб первый боевой друг, погиб Назар Быстров, не услышишь больше переборов его аккордеона, замолчала навсегда «консерватория».
В придорожной луже отражались облака, обгоревшие ветви берез. Воробьи прыгают на своих ножках-спичках, чирикают, выясняют отношения, туалет наводят — плещутся в луже. Замутили ее, исчезли облачка, исчезли обгорелые ветки, но они снова появятся — и облака, и ветви, потому что корни у берез уцелели, живые корни, а вот Назара с ребятами не оживить…
В землянке тихо. Не то что шуток, громкого слова не слышно — все переживают случившееся. На кровати Керима лежит письмо. В другое время он кинулся бы к нему с радостным криком, а сейчас не до воплей, из души сукровица сочилась.
Он снял ремень с кобурой, стащил комбинезон и лишь после этого развернул исписанный листок.
— О чем добром сообщают? — полушепотом поинтересовался Гусельников.
— Сын родился! — не сдержал невольной улыбки Керим.
— Первый?
— Первый!.
— Поздравляю от души!
— Спасибо, друг! Той же радости и тебе желаю дождаться.
— Мне еще бабушка надвое сказала.
— Ничего! Все будет хорошо, все сбудется!
— О чем вы? — полюбопытствовал Абдулла и, узнав, крепко стиснул ладонь Керима своими тонкими, немужскими, но неожиданно сильными пальцами. — Ребята! У Керима сын родился!
Этот крик был некстати, Керим рассердился на Абдуллу. Но в землянке восприняли новость как событие, разрядившее тягостную обстановку, — к Кериму стали подходить, поздравлять, жать руку. Показалось даже, что в землянке просторнее стало, ведь такая новость приходила сюда впервые.
— Славяне, признавайтесь, кто еще отцом именуется? Руки, руки поднимайте! Раз, два, три… шесть… Кто еще? Значит, шестерка отцов у нас.
Но слово «шестерка» напомнило о свежей потере, и опять потускнели оживившиеся было лица. Однако на сей раз молчание тянулось недолго.
— Как назовешь? — спросил Гусельников.
— У нас есть традиция называть новорожденного сына именем лучшего друга, — ответил Керим. — Не сердись, Николай, но первым другом в полку был для меня Быстров. Он и к летному делу меня приобщил, из технарей помог выбраться. Точнее даже не из технарей, в БАО я был. Так что в память о нем назову сына Назаром. Сегодня же письмо напишу. Думаю, ни дедушка, ни жена возражать не станут, такие имена и у нас, у туркмен, в обиходе. Не обижайся, Николай.
— Правильно, — сказал Гусельников. — Обижаться мне не с чего. Пусть фашисты думают, что убили Назара, а он, оказывается, живой, в далеких Каракумах солнышку радуется.
Полку дали задание: уничтожить узловую станцию, на которой скопилось много вражеских эшелонов. На задание Пошло самое боевое звено, руководимое полковником Брагиным. Их поддержали «Яки» и, самое главное, только что появившиеся штурмовики «Ил-2» — «летающие танки», или, как их называли немцы, «летающая смерть».
Первым на цель спикировал самолет Брагина. Мелькнули черные капли бомб, полыхнуло в скопище эшелонов пламя взрывов. Маневр ведущего повторили «тройка» и «девятка», падали, словно вертикально поставленные косточки домино. Заградительный огонь был плотен, зенитки били как сумасшедшие, однако из пике самолеты вышли невредимыми.
— Вторая атака! — прозвучал в шлемофонах голос Брагина.
Самолеты легли на боевой разворот. Абдулла ахнул: летевший перед ними самолет вспыхнул белым облаком взрыва.
— Кто? — выдохнул в микрофон Гусельников.
— «Тройка».
— Сволочи!
Керим не видел гибели «тройки». Но перед его глазами задымил и круто пошел вниз «Як». Он так и не вышел из глубокого виража, врезавшись в эшелоны.
Железнодорожный узел напоминал огненное море. Ничего, кроме огня, нельзя было различить.
— Ложимся на обратный курс! — прозвучала команда Брагина.
А Керим как зачарованный смотрел на мелькающие над огненным полотнищем станции «Илы», прошивающие взрывами своих реактивных снарядов огненное море пожара.
— Связь, радист, связь! — настойчиво бился в уши голос Гусельникова.
Связи не было, рация молчала.
— Ты-то хоть сам жив?
— Жив, командир, ногу слегка задело.
— Потерпи, сейчас вернемся.
Из облака, как чертики из табакерки, выскочили пять «мессершмиттов», навстречу «Пе-2» тянулись светящиеся трассы. Гусельников отвернул в сторону, но где было бомбардировщику, даже такому, как «Пе-2», состязаться в маневренности с «мессерами»!
Задымил правый мотор, плоскость лизнуло бледное пламя. А рядом — бензобак.
— Всем прыгать! Быстро! — прозвучала команда.
Сперва почти одновременно два, затем еще один с небольшим интервалом раскрылись над сгустком огня, бывшего только что самолетом, купола парашютов.
А внизу вражеская территория.
9
Гуллы-гышык гордился своими должностями. Теперь он был одновременно и секретарем сельсовета, и налоговым инспектором. Это давало почет. Но кроме почета следовало извлечь из должностей и материальную пользу. У Гуллы уже было кое-что на уме.
К мысли о войне как-то притерпелись. Об окончании ее завтра или послезавтра, как в первые дни, уже не заговаривали, понимали, что это пустопорожний разговор; главное, интересовались, какой населенный пункт сдали, какой взяли обратно, что надо сдавать в помощь фронту, что оставлять себе.
И вот однажды, никому не сказавшись, Гуллы-гышык оседлал своего мерина и направился к северо-востоку от Торанглы.
Каракумы, еще недавно одетые в веселый весенний наряд, сбросили его, как человек снимает одежду с чужого плеча, и облеклись в свои обычные блеклые краски. Казалось, только вчера радовала глаз зелень илака, а теперь тут желтела высохшая трава, «сено на корню», как ее образно называют. И заросли саксаульников, и кусты кандыма красовались в одинаковых темно-коричневых халатах, ящерицы не прятались в их тени, а перебирались с ветки на ветку, подальше от раскаленного песка — на кустарнике их обдувало ветерком.
На высоту птичьего полета поднялось солнце, когда косоглазый Гуллы добрался до становища пяти казахских семейств. Два старых казаха встретили его, вежливо поприветствовали, взяли мерина под уздцы. Всаднику помогли сойти с седла, повели в юрту, поставили перед ним жирный чай с молоком.
От чая Гуллы отказался, потребовал, чтобы ему заварили такой, какой пьют туркмены. Снял пиджак, сбросил сапоги, прилег, опершись локтем о подушку. Лицо его чем-то напоминало морду быка, для которого на большом базаре не нашлось покупателя. Он пил свежезаваренный чай, отдувался, стряхивая с кончика носа капельки пота, но мрачнел все больше и больше, и казахи невольно тревожились, не понимая, чем недоволен гость.
А гость только пыхтел, не спешил объяснять хозяевам цель своего приезда. И один из казахов осторожно начал:
— Все ли живы-здоровы в Торанглы?
— Все, — икнул Гуллы. — Война спать спокойно не дает, а вы живете тут… попиваете чай с молоком…
Казах нервно помял в пальцах короткую бородку, уже сожалея, что начал разговор. Второй казах спросил:
— Гуллы-шура, здоров ли?
Такой титул будто маслом по душе потек у Гуллы, он надулся как варан, важно засопел.
— Жители Торанглы трудятся не жалея сил и все, что имеют, отправляют на фронт.
— Гуллы-шура, мы тоже работаем и тоже отправляем.
— Языком отправляете. А на деле? Торанглинцы все свои золотые и серебряные вещи сдали в фонд обороны. Ваш вклад по сравнению с ихним — вот, с кончик ногтя от мизинца. А мне даже спать спокойно не дают, то из Ашхабада звонят, то из самой Москвы. «Гуллы-шура, постарайтесь…» — говорят. А как могу постараться, если не все люди совесть имеют?
Гуллы отпустил ремень на две дырочки. Хозяева смекнули — и вскоре возле гостя появился вместительный жбан с вином. Но Гуллы трудно было угодить.
— В глуши живете, а где достаете такие вещи? Изворотливый вы народ, ни с какого конца вас не ухватишь… Ну-ка плесни!
Ему наполнили пиалу, он выпил ее, обливая подбородок, пятная рубашку. Утерся рукой, вытер ее о колено.
— Пей сам, не пить же мне одному!
— Не могу, Гуллы-шура, пейте сами.
Гуллы не заставил себя дважды просить, опрокинул одну за другой две пиалы, запустил пятерню в подставленное блюдо с бешбармаком. Прожевал, шумно чавкая, глотнул.
— Ночью сегодня из Москвы звонили…
Казахи торопливо закивали.
— Постарайся, мол, Гуллы Кельджаевич. Постараюсь, говорю, понимаю, что и танки нужны, и самолеты, чтобы успешно бить врага…
— Мы же собирали на танк! — перебил Гуллы одноглазый молодой казах. — Совсем недавно тебе деньги на танк отдали!
Гуллы подскочил как ужаленный.
— Ты что хочешь сказать, косой?.. Я присвоил эти деньги, что ли? Или тебе хочется, чтобы в наши края фашист пришел? Так сразу и говори!
— Не сердитесь, Гуллы-шура, он молодой, глупый, говорит не подумавши, — успокаивал гостя старый казах, незаметно подмигивая молодому. — Пейте еще вино, давайте я вам налью.
— Молодой! — сердито отдувался Гуллы. — Все равно веди себя пристойно, а то не погляжу, что ты одноглазый… в рабочих батальонах и с одним глазом принимают.
— Простите его, шура-ага.
— Ладно, прощаю пока… Налей-ка… Уф!.. Хорошо пошло… Да-а… звонят, значит, мне из Москвы: «Дорогой Гуллы Шихлиевич…»
— Вы сказали давеча «Кельджаевич», — не удержался от ехидной реплики одноглазый.
Но Гуллы сразил его испепеляющим взглядом.
— Кельджаев — это моя фамилия, давно запомнить надо. А Шихлы — отца моего так звали… И говорят мне из Москвы: «Деньги на танк, которые ты прислал, мы получили. Теперь шли на самолет, самолетов не хватает, помогай, пожалуйста». Разве я могу сказать: «Нет, наши люди жадничают, прячут деньги под кошмой, не хотят государству помогать»? Хорошо, отвечаю, соберем деньги и на аэроплан, вышлем немедля… Наливай-ка, что ли, пока еще не тридцатки отсчитываешь, хоть и то красненькое, и это… Ух, пошла!
— А сколько стоит аэроплан, Гуллы-шура?
Гуллы пожевал губами, поднял глаза к тюйнуку.
— Сколько? Аэроплан… то есть самолет стоит… он стоит… двадцать тысяч рублей он стоит!
— Нам столько не собрать, Гуллы-ага, — переглянулись казахи. — Даже если всю свою домашность продадим, нам никто таких денег не даст. Так и передайте.
— Хорошо, — миролюбиво согласился Гуллы, — так и передам. При вас передам. Прямо сейчас. У меня аппарат есть для прямой связи с Москвой.
Он вытащил из бокового кармана пиджака трофейную, купленную по случаю авторучку. Отвинтил колпачок. Не жалея позолоченного пера, воткнул его в землю возле края кошмы, на которой сидел. Колпачок поднес к уху. Казахи следили за ним как завороженные.
— Але, Москва, — заговорил Гуллы, и не понять было, куда он смотрит — то ли перед собой, то ли по сторонам. — Москва?.. Гуллы Шихлиевич беспокоит вас… Попросите мне…
— Погодите, Гуллы-шура, — торопливо остановил его кто-то за руку, — погодите, Гуллы-ага!
— Эй, не зовите пока… тут казахи что-то удумали… сказать что-то хотят… Ну, что вы хотите сказать?
— Не торопитесь, Гуллы-шура, — сказал самый пожилой казах. — Мы поговорим между собой немножко, посоветуемся, подсчитаем, у кого сколько есть… Вы угощайтесь пока, пейте вино, а мы пойдем потолкуем.
— Сразу не могли по-человечески сказать! — прикрикнул на них Гуллы, выдернул авторучку из земли, очистил ее аккуратно, навинтил колпачок, спрятал в карман пиджака, а пиджак положил рядышком — ненадолго, мол, отсрочка, быстрее думайте да подсчитывайте. — Идите. Но если без денег вернетесь…
— Не беспокойтесь, Гуллы-шура…
Один за другим казахи вышли из юрты, а Гуллы начал пировать вовсю. Посмеиваясь над простаками, опрокидывал пиалу за пиалой, ронял кусочки жирного мяса на рубашку, на кошму, на пиджак. Веки его постепенно тяжелели, голова то и дело соскальзывала с руки, на которую он пристраивал ее. Наконец он уснул, всхрапывая как баран, которому надрезали горло.
И приснилось ему, что справляет он большой той. Шестой сын у него родился — по этому случаю той. Костры горят, бахши поют, люди улыбаются, а сам Гуллы хохочет во все горло — ему можно, он хозяин. Жарко ему от костров, раздеваться он начинает и раздевается догола. Но совсем не стыдно ему, а, наоборот, гордость из, него прет. Сына голенького подают ему — принимает сына, а жар от костра все сильнее, пот глаза заливает, все расплывается… Не выдержав, кидается он в хауз. Но и вода жжется. Размахивает руками, чтобы поплыть, — не получается, что-то горячее и зловонное плещет в лицо…
Проснулся Гуллы, отфыркивается, пытаясь сообразить, где он и что с ним. Голова раскалывалась от боли, и сам он себя чувствовал так, будто его в двух крутых кипятках сварили. Жбан рядом валяется и красная лужа… А-а, это он, значит, руками махая во сне, жбан опрокинул, Вино пролилось. А вином казахи угощали.
Где казахи?
Ни живой души вокруг. Лишь понурый мерин стоит, привязанный к вбитому в землю колу. Но ведь уснул-то Гуллы в юрте, на добротной кошме! А ни юрты, ни кошмы, как во сне они приснились…
А солнце не приснилось — печет оно сверху вовсю, и Гуллы от него распух, как дохлая собака на солнцепеке. Во рту сухо: горошину брось — зазвенит, будто бычий пузырь, горько во рту, мерзко. Даже встать сил нет, встал на четвереньки.
«Обманули, проклятые казахи! — изумился Гуллы. — Меня обманули, Гуллы-гышыка, меня провели! Ах, собачьи дети! Ну погодите, попадетесь вы мне теперь, у слепого только один раз посох крадут… А кто это там на ишаке едет? Уж не сам ли святой Хидыр — покровитель путников?»
Подъехал, однако, не Хидыр-ата, а Атабек-ага. Он повстречался недавно с откочевывающими казахами, те рассказали, что их окончательно допек налоговый инспектор Гуллы-гышык и они решили переселиться в соседний район. Поэтому Атабек-ага смотрел неприветливо, ни капли жалости к распухшему от вина и солнца Гуллы не было в его глазах, одно осуждение.
— Что стоишь на четвереньках? — спросил он, подъезжая. — По-человечески встать на ноги не можешь?
— А это действительно ты, Атабек? — перестраховался на всякий случай Гуллы. — Казахи чертовы бросили меня одного. Разве так порядочные люди поступают? Дай воды напиться!
Атабек-ага протянул обшитую сукном военную флягу — подарил когда-то командир пограничников хорошему проводнику и следопыту во время погони за остатками банды курбаши Джунаид-хана. Долго булькал Гуллы-гышык, захлебывался, кашлял, давился. Наконец пришел в себя, остатки воды из фляги на голову вылил.
— Хорошо-о-о…
— Мало хорошего, — сердито сказал Атабек-ага, — ведешь себя неправильно, должность государственную порочишь. Ты кривой тропкой идешь — люди думают, что вся власть кривой тропкой идет. Плохо. Завтра же поеду в район к Баллыбаеву, выясню, что он тебе разрешает делать, а что ты сам придумываешь, ссылаясь на Баллыбаева. Не говори потом, что не слышал!..
10
Керим камнем летел вниз. Сперва рука дернула было кольцо вытяжного парашюта, да вспомнилось наставление инструктора: не спешите зависать, помните о падающем самолете, считайте до десяти, если высота позволяет.
Высота позволяла, и Керим начал считать, а потом дернул кольцо. В тот же миг промелькнул объятый пламенем самолет, на котором уже никому не придется летать. Атабеков проводил его глазами до самого конца, когда полыхнул на земле еле слышный хлопок взрыва. Потом огляделся вокруг и увидел два парашютных купола — Гусельников и Сабиров тоже успели прыгнуть. Он порадовался, что спаслись все, но долго размышлять было некогда, потому что верхушки леса летели навстречу, и он едва успел прикрыть лицо локтем, как врезался в крону дерева. Последним ощущением была острая боль в раненой ноге.
Первое, что он увидел, открыв глаза, — оранжевая в крапинках божья коровка, сидящая на стебельке зеленой травы. Вот она пошевелилась, растопырила жесткие надкрылья, выпростала большие прозрачные крылышки и полетела по своим делам.
Керим перевел дыхание, прислушиваясь, не укусит ли где-либо боль. Но боль пока затаилась. Зато рядом, у самого лица, появился сапог — рыжеватый, потертый: видимо, из очень твердой кожи. Таких сапог у наших не было, это был явно вражеский сапог. Но почему он тут стоит?
Не двигаясь, скосив глаза, Керим увидел черный зрачок «шмайссера», потом кисть руки, сжимавшей рукоять автомата; рука густо поросла желтым волосом. Появилось лицо и колючие блестящие глаза под необъятной крышей каски.
— Ауфштеен!
Керим лежал так, что можно было попытаться достать наган, однако кобура оказалась пустой — то ли выпал наган, то ли вытащили.
— Ауфштеен! Встават!
Опираясь руками о землю, цепляясь за ствол дерева, Керим встал. Нога заныла, но не так чтобы чересчур, стоять можно было.
Немцев было двое. Один долговязый, злой, тот, что кричал «Ауфштеен!.», его лошадиное лицо щерилось крупными желтыми зубами. Другой был низенький, полнотелый и круглолицый; когда длинный ощутимо ткнул Керима стволом автомата в бок и что-то приказал, низенький остановил его движением руки.
— Ком зюда, зольдат.
Подволакивая ногу, Керим подошел, лихорадочно соображая, что же делать, как поступать. Долговязый снова ткнул «шмайссером» в спину.
— Шнель, ферфлюхтер!
Коротышка внимательно оглядел Керима, даже вокруг него обошел, посвистывая. Комбинезон на Кериме был порван, шлем сорвало ветвями дерева, в которое он угодил, приземляясь; по щеке шла глубокая царапина — кровь на ней уже запеклась.
— Кто ест ти?
Керим смотрел непонимающе. Коротышка стволом автомата пошевелил его волосы.
— Юде? — Жестко надавливая пальцами, ощупал голову пленного, вытер пальцы о пятнистые камуфляжные брюки, повернулся к долговязому — Найн… — И снова Кериму: — Кто тебе ест? Руссиш?
— Советский я, — сказал Керим, примеряясь, как ему лучше вмазать коротышке. Долговязый гад со своим автоматом на изготовку сбоку торчит! Не получится ничего.
— Найн совет! Армениш! Цигойнер?
— Не цыганер, туркмен я, — сказал Керим. — Туркмен, понимаешь, Турк-мен!
— Турк-майн? — В голосе немца было удивление. — Кто есть турк-майн?
Они быстро заговорили между собой. А Керим сел и стал закатывать штанину, чтобы посмотреть и перевязать, если надо, ноющую рану — она постепенно разбаливалась. Немцы посмотрели на него, но возражать не стали.
Ранение было легким, касательным, не стоило внимания. Однако Керим вытащил из кармана комбинезона перевязочный пакет, стал тщательно бинтовать голень, — он вспомнил о дедушкином ноже и тянул время, прикидывал, как его незаметно для немцев достать. Нож был за голенищем правого сапога, на голенище опущена брючина комбинезона, поэтому немцы нож не обнаружили.
Они стояли, склонившись над картой; коротышка все время тыкал в нее пальцем и что-то объяснял. А долговязый то соглашался, то нет, но «шмайссер» закинул за спину, не держал его на изготовку.
Керим наконец извлек нож, зажал его в ладони лезвием вверх, приспустил с плеча рукав комбинезона.
Немцы кончили обсуждение.
— Эй, зольдат… Туркестан… давай-давай зюда!
Он приблизился.
— Смотреть!
Перед глазами была карта. Коротышка водил желтым ногтем где-то в районе Алма-Аты, но рядом был Каспий, рядом были Каракумы, Ашхабад, Тораиглы… Сердце заныло, застучало, поднялось к самому горлу. И почти не думая, что делает, он коротким и страшным ударом снизу вверх ударил долговязого под ребро, успев перехватить нож лезвием вперед, — запомнились уроки инструктора-десантника…
Долговязый хрюкнул и стал валиться на коротышку. Тот удивленно подхватил его, сминая, комкая, рвя карту. И тут же сам осел, зевая широко раскрытым ртом, — нож Керима, снова перехваченный, вошел ему между шеей и ключицей.
…Керим дышал как загнанная лошадь, позывы к рвоте выворачивали наизнанку, хотя желудок был пуст. Он уперся лбом в дерево и мучительно рычал, не в силах облегчиться: враг врагом, но не так просто своей рукой убить человека, даже если он и фашист.
Наконец отпустило. Керим отплевался, вытер нож пучком травы, сунул его вновь за голенище и заковылял к лесу — приземлился-то он и встретился с немцами на краю полянки. На полдороге вспомнил что-то, остановился, побрел назад, Подобрал вражеские «шмайссеры»; обшарив тела врагов, нашел свой наган. Подумав, оттащил немцев в ложбинку, присыпал палой листвой и хвоей.
Николай затянул прыжок до предела, — взрывом от упавшего «Пе-2» его швырнуло в сторону, и он едва не лишился сознания. Однако выдержал.
Два парашютных купола плыли в сторону озера. А его несло на жёлтое пшеничное поле. И шлейфы пыли по дороге тянулись туда же — это к месту его предполагаемого приземления спешили мотоциклисты. Его собирались взять живым, потому что в противном случае парашютиста легко было расстрелять в воздухе из автоматов или пулемета.
Гусельников стал подтягивать стропы, чтобы приземлиться побыстрее и в иной точке, да немцев перехитрить было трудно. Не успел он принять спружинившими ногами толчок земли, как близкая автоматная очередь погасила купол парашюта. Николай проворно отполз к старым дубам и стал отстреливаться из ТТ.
Немцы не торопились. Когда, по их расчетам, у русского кончились патроны, они спокойно предложили ему поднять руки и выйти из укрытия.
— Катитесь к чертовой бабушке, полудурки мамины! — на чистом диалекте гамбургских докеров послал их Николай.
Они опешили, залопотали между собой.
А Гусельников помянул добрым словом Карла Францевича — учителя немецкого языка в школе.
Гусельникову язык давался легко — Карл Францевич постоянно «очхорами» его баловал и в пример другим ставил, Как-то на майские праздники встретил он Карла Францевича подвыпившим, тот затащил его на свою холостяцкую квартиру, стал показывать разные альбомы тех времен, когда еще работал докером в гамбургском порту и имел семью. Расчувствовался старик, всплакнул, угостил ученика домашней выделки вишневкой.
С тех пор и подружились не по-школьному. И Карл Францевич стал обучать способного ученика гамбургскому диалекту. «Язык Шиллера и Гёте ты обязан знать в первую очередь, но весьма неплохо, когда человек в совершенстве владеет одним из многочисленных диалектов немецкого языка, это уже высшая ступень профессионализма». Интереса ради, научился Гусельников разговаривать по-гамбургски, да так, что учитель только головой тряс: «Закрою глаза — Мартин и Мартин говорит, как живой». — «А может, это в самом деле он?» — смеялся Николай. «Нет, — печально тряс обвисшими щеками Карл Францевич, — убили его. Когда Баварская коммуна была — он туда метнулся. Там и убили… вместе с коммуной».
— Эй, камрад! — окликнули со стороны немцев, и из-за укрытия приподнялась голова в пилотке.
Гусельников повел пистолетом; сдерживая дыхание, нажал на спусковой крючок — голова в пилотке клюнула носом. Донесся возмущенный разнобой голосов, несколько коротких очередей резанули по дубу, на голову Николаю посыпались ветки, желуди, куски коры. «Осталось три патрона, — невесело констатировал он. — Два для них, а последний…»
— Эй, парень! — снова, закричали оттуда. — Говори по-немецки… отвечай, ты немец или русский?.. Не стреляй!
Гусельников разразился самой отборной бранью. У немцев кто-то даже восхищенно прищелкнул языком, — не вмещалось в сознание, что человек, столь виртуозно ругающийся на гамбургском диалекте, может оказаться не гамбуржцем, а русским. Бессмыслица какая-то! И почему он стреляет, почему не хочет подойти?
А Николай тем временем, безрезультатно обшарив еще раз все карманы и не найдя ни единого завалящего патрона, подумал: «Последний… свой… не сдаваться же…»
Ствол пистолета, прижатый к виску, показался холоднее холодного. «Как январский лед в Сибири!» — поежился Гусельников. Ужасно не хотелось стрелять в себя, до слез обидно было. «А надо ли? — мелькнула мысль. — В себя стрельнуть и дурак сумеет, пусть лучше на одного фрица меньше станет, а там поглядим!»
Он тщательно прицелился и с удовлетворением услышал болезненный вскрик. Шесть мотоциклистов было, три осталось. Правда, вскоре выяснилось, что один был только ранен, но и это на худой конец сгодится!
Поглядев печально на отброшенный отдачей и не закрывшийся затвор пистолета, свидетельствующий о том, что ТТ разряжен, Гусельников продул ствол, сунул пистолет под листву и поднялся.
Его ждали, не предвидя, что он с ходу кинется в драку. А дрался Гусельников отчаянно, припомнив все детские и юношеские драки, все наставления инструктора-десантника. Но их, в конце концов, было трое, и каждый здоровила — что твой Николай Королев. Гусельникову намяли бока, расквасили нос, поставили «фонарь» под глазом. Повалив на землю, пинали сапогами.
Но и он не пай-мальчиком показал себя. Когда драка затихла, один немец то и дело плечом поводил, не мог шею повернуть — по ней от души приложился Гусельников. Второй сплевывал крошево выбитых зубов, у третьего была вывихнута рука. «А ничего я поработал!» — с удовлетворением подумал Гусельников и лающим тоном приказал:
— Гиб мир шпигель!
Немцы снова недоуменно переглянулись. Стрелял, дрался как бешеный, теперь зеркало просит, словно модница из мюзик-холла.
— Чертов медведь! — пробурчал себе под нос фельдфебель, который с трудом двигал поврежденной шеей, покопался в нагрудном кармане кителя, вытащил зеркальце, протянул.
Гусельников критически оглядел свою изукрашенную физиономию, увидел в зеркальце наблюдающий глаз фельдфебеля и неожиданно для себя подмигнул ему. Фельдфебель вздернул брови, но ответно улыбаться, не стал — не до улыбок было. Гусельников потребовал воды — ему дали флягу. Носовым платком он обтер горлышко сделал несколько глотков; смочив платок, стер с лица кровь. За ним внимательно наблюдали, и он был предельно осторожен, чтобы не выдать себя случайным движением.
Тоном, не терпящим возражений, приказал отвести себя в штаб. Это отбило охоту у немцев расспрашивать его. «Видать, какая-то важная птица с секретным заданием, — подумал контуженый фельдфебель, — поэтому и сдаваться не хотел, дрался как сто чертей».
Двое осторожно подняли раненого, стали устраивать его в люльке мотоцикла, один стал выкатывать на дорогу второй мотоцикл, крикнув Гусельникову, чтобы тот шел помогать, потому как поедут вместе.
Гусельников не успел еще составить план действия, как из густых зарослей лощины ударил автомат. Это не была скороговорка ППШ, это строчил уверенно и гулко девятимиллиметровый «шмайссер», и держала его уверенная рука, потому что немцы один за другим повалились как подкошенные. Последним попик на борт люльки раненый. Он пытался дотянуться до автомата, но не успел: сразила очередь.
Из орешника бежал Керим. В руках у него был «шмайссер», второй болтался на груди.
— Керим! Чертушка! Краток! — стиснул его в объятиях Гусельников. — Как ты вовремя объявился! Абдулла с тобой?
— Нет, один я.
— Ничего, найдется и Абдулла! Нас теперь двое, а это сила!
Они собрали все магазины от автоматов, прихватили один лишний «шмайссер» — для Абдуллы, нагрузились гранатами с длинными деревянными ручками.
— Однако! — уважительно произнес Гусельников, оглядывая себя и товарища. — Что и говорить, сила!
Керим вознамерился было подорвать или поджечь мотоциклы, но Гусельников решил не задерживаться — и так шуму много, чтобы рассчитывать, что его никто не услышал и никто из немцев не появится здесь. Надо было спешно уходить, и они пошли.
— Где-то здесь поблизости озерцо должно быть, на карте оно обозначено, да и поблескивало, когда летели, — сказал Гусельников, — будем на него держать, как-никак ориентир.
В лесу было душно. Керим прихрамывал, обливаясь потом. Лило в три ручья и с Гусельникова. Натолкнувшись на родничок, они, не сговариваясь, сбросили комбинезоны, с наслаждением вымылись, не заботясь, что в таком виде их любой, самый никудышный фриц прищучить может.
После этого стало легче. Керим на ходу рассказал о своей встрече с немцами.
— Не слышно было выстрелов, — усомнился Гусельников и покосился на Керима. — Как сумел удрать?
— Не было выстрелов, — пробормотал Керим, снова ощущая, как в желудке поднимается волна тошноты. — Я их… ножом…
— Обоих?
— Да…
Помолчали.
Меж стволами деревьев блеснула прозелень озерной воды.
— Вот оно! Дошли!
— Точно, озеро… А дальше куда? Может, обойдем его: ты с одной стороны, я — с другой.
— Нет, парень, расходиться нам нельзя, в одиночку только богу, говорят, сподручно, да и то как сказать. Вместе пойдем.
Шли долго и осторожно, ожидая оклика или выстрела — территория все-таки была вражеская, — но кругом царило спокойствие, отдаленная стрельба, редкое аханье пушек, скрип «ванюш» — немецких шестиствольных минометов — все это находилось за какой-то гранью и не воспринималось всерьез.
Остановились передохнуть.
— Пожевать бы что-нибудь, — мечтательно сказал Гусельников.
Керим промолчал — ему есть нисколько не хотелось, жажда мучила, а фляги с водой они не догадались у немцев прихватить.
В кустах зашуршало. Керим мгновенно вскинул автомат на изготовку. Гусельников замешкался на полсекунды.
Из кустов подали голос:
— Это я, ребята… не стреляйте!
Голос был сабировский, но они продолжали стоять Напряженно, пока из кустарника не вылез штурман.
Поздоровались, похлопали друг друга по спинам, радуясь, что весь экипаж снова в сборе.
У Керима невольно вырвалось:
— Самолетик бы наш сюда!
Помрачнели, наново переживая гибель своего «Пе-2».
У Сабирова обошлось все благополучнее, чем у его товарищей, — приземлился нормально, в схватки вступать не пришлось.
— В рубашке родился, — позавидовал Гусельников. — Ты карту сохранил?
— Какой же я штурман без карты! — обиделся Сабиров. — Конечно, сохранил!
— При тебе? Или… в кустах спрятал?
— Не знаю, на что ты, командир, намекаешь, но карта со мной — вот она!
— Не сердись, Абдулла, это я к тому, что больно тихо ты в кустиках сидел… Ну да ладно, не сердись, давайте привязочку сделаем.
И они склонились над картой.
— Вот здесь мы, — сказал штурман, — если напрямую, то километров сто десять — сто двадцать от линии фронта.
— Мы ж не на самолете, — сказал Гусельников, — петлять придется.
— Тогда еще больше.
— М-да-а…
— Дед говорил, что, если спрямить заячьи петли, путь в три раза удлинится.
— Умный у тебя дед, Керим, да жаль, что опыт его нам не поможет… Сто двадцать километров — это всего-навсего двенадцать минут на «Петлякове». А ежели ножками…
— Ничего, Абдулла, дойдем и ножками, не журись. Верно, Керим? Азимут возьмем вот на это село. Придем — оглядимся. Я иду первым, Абдулла — вторым, Керим — замыкающим. Никаких разговоров, а то мы вроде как на пикник выбрались — никакой осторожности, гуляем себе разлюли-малина. Подниму руку — замирайте на месте. «Мессеров» тут, понятно, нет, но из-за любого дерева фриц может выскочить, а везение, оно такая штука, что раз повезло, два повезло, а на третий — загремел с колокольчиками.
— Давайте я впереди пойду, командир!
— Окажись мы в Каракумах, слова бы поперек не сказал. Однако в лесу, дружище, я немножко больше твоего разбираюсь. Веришь?
— Верю.
— Вот и молодец. Топаем полегоньку.
Много лет не ступала тут нога человека, листва палая слежалась толстым ковром и пружинила под ногой — идти одно удовольствие, не будь так душно. Но приходилось терпеть. Теперь если бы даже и встретился родничок, Гусельников вряд ли разрешил бы купаться. Он старательно обходил полянки, шел так, чтобы его тень ложилась на тень дерева. Керим даже позавидовал легкости, с какой ориентировался в вековом лесу Николай. Одно слово — сибиряк!
Внезапно он поднял руку.
Абдулла и Керим замерли, автоматы — на изготовку.
Заминка оказалась недолгой — Гусельников махнул рукой, и они двинулись дальше. «По своей земле идем как волки — след в след, — подумалось Кериму, — крадучись идем, вроде на разбой вышли, а разбойники-то — совсем другие». Тихо шелестели березки, словно шепотом передавали друг другу вести об идущих по лесу людях, а птиц почему-то не было слышно. Странно, почему затаились пичуги?..
Вышли на дорогу, виляющую между деревьями. Четко отпечатались на колеях протекторы грузовых автомашин, кое-где виднелись следы танковых траков.
По дороге идти легче, чем ломить напрямую по лесу, но и опаснее, поэтому они пошли по обочине, таясь, насколько получалось, за деревьями и кустарником: он по обочинам рос жидковато, не торная дорога была, новая, военная.
Предосторожность оказалась нелишней — на дороге заурчала машина. Они упали на землю, затаились, готовые стрелять. Машина двигалась в ту сторону, откуда они шли, и была полна солдат.
— Нас разыскивают, — предположил Гусельников.
Сабиров зябко передернул плечами.
— Хорошо, что без собак, — заметил Керим. — Наши туркменские волкодавы за пять километров человека чуют.
— У вас там воздух чистый, ни гари, ни бензина, а тут ваша не потянет, тут немецкая овчарка нужна — ей бензин нипочем, она на человеческую плоть натаскана. Ну, двинулись, ребята, поторопимся.
Вскоре вышли к деревне. Лес кончился, начались огороды.
Некоторое время наблюдали, однако ничего подозрительного не заметили — немцев в деревне не было. Из крайней избы вышла женщина с ведром, направилась к колодезному срубу, возле которого горбился журавель. Вернулась с водой — и снова безлюдье. Ни курицы, ни собаки, ни корова не мыкнет, ни петух не заквохчет, собирая свой гарем.
— Надо разведать… — сказал Гусельников.
— Разрешите мне! — не дал ему докончить Керим.
— Нет, — возразил командир, — пойдет Сабиров. Ты пойдешь, Абдулла. Осторожненько, ящерицей между грядок. Не видать никого, а может, где-то наблюдатель сидит. До крайней хаты дойдешь, попытаешь, что и как в деревушке, в округе. Если все в порядке, дашь знак — мы за тобой.
— Понятно, командир… пусть у тебя планшетка с картой останется.
— Давай. А ты пару гранат лишних прихвати, чем черт не шутит…
Абдулла пополз. Он двигался как на учениях, по-уставному, приятно было смотреть, как он ползет: не ползет — скользит.
— Чего ты меня не пустил? — спросил у Гусельникова Керим. — Не доверяешь, что ли?
— Наоборот, — ответил Николай, — надо точно знать, кто из нас почем стоит. Тебя я уже знаю, себя — тоже, а вот Абдулла… Абдулла, понимаешь, обидеться может, если мы его в стороне держать станем, не дадим себя проявить. Он знаешь какой самолюбивый? У-у-у! Для него не столько важно то, что мы делаем сообща, сколько то, что личным подвигом, личным мужеством именуется. Понял? Вот и пусть проявляет мужество, будет потом чем похвастаться дома, перед девушкой знакомой.
— А у него разве есть? Что-то не видел я, чтобы он письма девушкам писал.
— Нет, так будет. Он, брат, человек серьезный, обстоятельный, нам с тобой не чета… Впрочем, ты тоже самостоятельный, женатый и даже палаша. Назаром, говоришь сына назвали?
— Назаром.
— Хорошее имя… Да-а, жаль Быстрова… да и вообще всех ребят жаль… Гляди, Абдулла уже с кем-то беседует.
Абдулла беседовал со старушкой.
Вдоль грядок, вдоль щелястого плетня добрался он до избы, прислушался, легонько постучал в дверь. В избе зашлепали разношенной крупной, не по ноге, обувью. Створка дверная приоткрылась, выглянула крошечная старушка в немыслимой какой-то кацавейке. Сама она была вроде высохшей камышинки, и шейка тоненькая, морщинистая, черепашья шейка. «Двумя пальцами перекрутить можно», — непонятно почему подумал Абдулла, и ему стало неприятно от этой нелепой мысли.
— Кого тебе, служивый?
— Здравствуй, бабушка.
— Здорово и тебе, солдатик.
— Немцы есть в деревне?
— Господь миловал. Два полицая — это точно, это имеются в аккурат. А немцы — так, проходящие, на постое нету. А полицаи только и знают что самогонку глушить… не обожрутся никак ею… Да ты заходи, служивый, заходи, не стой на пороге, передохнешь, кваском тебя попотчую — ссохлось, поди, в грудях-то?
— Не один я, мать, товарищи со мной.
— А ты и товарищей покликай, им тоже место найдется.
Когда по знаку Абдуллы Гусельников и Атабеков зашли в избу, хозяйка перво-наперво предложила им умыться, даже ведерный чугун теплой воды из печи ухватом вытянула, — как только управилась своими паучьими лапками, цепкая старушка оказалась.
Вымылись до пояса с величайшим удовольствием.
— Портянки сымите, ноги ополосните, — предложила Авдотья Степановна — так звали хозяйку.
Они послушались и, даже не обуваясь, босиком со двора потянули в избу. По чистым домотканым половикам прошли к столу, сели чинно, ожидая. Хозяйка, подперши щеку ладонью, а локоть поддерживая рукой, скорбными глазами смотрела на них. Спохватившись, поставила на стол большую миску вареной в мундире картошки, достала из потайного уголка ржавый от времени кусочек сала.
— Хлебом не богата, не обессудьте, сынки.
Пока они утоляли голод, она рассказывала о своих невзгодах. Два ее сына-погодка были призваны в армию почти одновременно и погибли в первые же дни войны. Потом призвали мужа — этот пропал без вести. Дочь угнали в Германию…
Она не то чтобы жаловалась, она просто вспоминала вслух; однако, расстроившись, иногда чисто русскую речь перемежала белорусскими фразами.
— Одна бяда не ходзиць — другую за сабою водзиць. Полный дом был до войны — одна головешка осталась старая. Кому я нужна? На кого порадуюсь? Кто возле меня угреется? Вы, дзетки май, яще маладыя, добраго у житти яще побачице, а мне уж радости не видать.
— Не горюйте, Авдотья Степановна, — утешал ее Гусельников, — доведется и вам хорошее увидеть: и муж отыщется, и дочка вернется.
Старушка всплакнула.
Отдохнув, они двинулись дальше. И вскоре уперлись в большак, по которому то и дело сновали автомашины и мотоциклы.
— Как по своей земле гуляют, сволочи! — выругался Гусельников.
— Эх, пулеметик бы мне май сейчас! — мечтательно сказал Керим. — Эх, пулеметик бы!
— Бросьте вы пустые разговоры, давайте подумаем, как дальше быть, — трезвым голосом сказал Абдулла. — Пешим ходом двигаться — далеко не уйдем, места людные пошли.
— Этих гадов за людей считаешь? — вспыхнул Керим.
Абдулла промолчал.
— Машину достать бы, — предложил Гусельников.
— Машину не машину, а мотоцикл не помешал бы, — более реалистично отнесся к предложению Керим. — На мотоциклах втроем они ездят — и нас трое. Можно ихнюю форму надеть. Тем более что ты по-немецки здорово шпаришь.
— А мы будем сидеть воды в рот набравши, если к нам обратятся? — высказал сомнение Абдулла.
— Николай выручит!
— При таком оживленном движении патрулей много будет, — стоял на своем Абдулла.
— Что же ты предлагаешь?
— Может, рассредоточиться… может, порознь пробираться к фронту?..
— Ну вот, Атабеков, нашлись у тебя единомышленники! — саркастически бросил Гусельников.
Керим горячо возразил:
— Нет единомышленников! Тогда, у озера, я глупость сморозил, теперь так не думаю, теперь считаю, что каждый палец — это палец, а много пальцев — кулак.
— Вот это правильно. Слыхал, Сабиров?
— Я только высказал мнение, а мнения могут быть разные, и не обязательно каждое из них — директива, — суховато ответил Абдулла. — Давайте решать с мотоциклом.
— А что решать! Дождаться одиночного, дать пару очередей — и порядок в танковых войсках!
— После такого шума на магистральной дороге? Нет, друг Керим, порядка после пары очередей для нас не будет. Но Абдулла прав — чесаться нечего, решать надо.
— Одну штуку вспомнил, — улыбнулся скуповато Абдулла. — Из детства. Мальчишки на ослах за травой в степь ездили. Возвращались поздно и частенько скачки устраивали. А мы, жившие на другой улице и враждовавшие с ними, натягивали поперек дороги веревку. Лихо они слетали со своих ослов и ничего не понимали, потому что веревку мы сразу же утягивали, — пойди разберись, что тебя сшибло. Вот сейчас бы такую штуку мотоциклисту устроить можно.
— Можно бы, — одобрил Керим, — да где найти веревку… Если бы раньше сообразить, от парашюта стропы прихватили бы.
— Связь! — сказал Гусельников.
Товарищи не поняли, а он повторил с загоревшимися глазами:
— Связь! Хоть одна нитка связи должна здесь быть? Должна! Смотрите, братцы, во все глаза — либо вдоль дороги, либо поперек замаскирована.
Он оказался прав, — Керим шел, загребая сапогами, и первый свалился, запнувшись за телефонный кабель в пластмассовой зеленой изоляции.
— Есть!
— Два добрых дела сделаем! — обрадовался Гусельников. — Мы сейчас и транспорт себе добудем, и связь фрицам подпортим. Метров триста кабеля вырежем — пусть поищут.
— Не сразу, — остановил его Абдулла. — Не станем пока панику поднимать раньше времени. Смотрите, кабель через дорогу проложен, давайте и используем его в целом, так сказать, виде. А когда мотоцикл добудем, можно будет перерезать провод и один конец за собой уволочь. Тогда очень трудно им будет порыв найти, легче новую нитку протянуть.
— Умно! — похвалил Гусельников. — Не зря тебя в штурманы определили, головастый ты мужик, Абдулла.
Они освободили провод от маскировки, чтобы легко его было в нужный момент вздернуть кверху. Серо-зеленый, он и так был мало заметен среди крошева листвы. На противоположной стороне дороги его закрепили за ствол дерева, и возле должен был замаскироваться Керим. Гусельникову и Абдулле предстояло поднять и натянуть провод, однако в последний момент командир «переиграл» — Абдуллу отправил на противоположную сторону дороги (там работы, собственно, не было особой), а Керима оставил с собой: «У тебя, паря, мускулатура покрепче».
Ждали долго. Шли легковушки, грузовики, транспорты с солдатами, бензовозы (руки чесались фейерверк приличный устроить, но сдерживались), а вот мотоциклистов как корова языком слизнула — ни одного.
Наконец затарахтел где-то вдали. И повезло, что большак на какое-то время обезлюдел.
Водитель и тот, что сидел позади него, вылетели сразу — мотоцикл шел со скоростью не меньше ста километров. А дремавший в люльке попробовал было брыкаться, но и его быстро утихомирили. Трупы оттащили подальше, присыпали тем, что под рукой оказалось. Кабель перерезали, и Керим один конец не поленился потащить в сторону, так как неизвестно, откуда пойдут связисты по линии. А второй конец они прикрепили к мотоциклу и на малом газу тащили его до тех пор, пока тащился. Ребячеством это, конечно, попахивало немножко: ведь кто гарантировал, что не застукает какой-нибудь транспорт на месте преступления… Да уж если везет, то везет до конца — поток машин на какое-то время иссяк.
В немецкой форме они чувствовали себя скованно, особенно Керим, — под мышками отчаянно жало, а брюки — неловко сказать — подпирали так, что казалось, на горбыле, сидишь. Однако все компенсировал пулемет — отличный, мощный, безотказный, с металлической лентой «МГ» — «машиненгевер» по-немецки, «машина-винтовка». И винтовки у них были машиной, и люди — машиной, и идеология — какой-то машинной, нечеловеческой.
11
«Дом с детьми — базар, дом без детей — кладбище» — так гласит старая пословица, и Атабек-ага спорить с ней не собирался, потому что базар нравился ему куда больше, нежели последнее прибежище человеческое.
Внуку (а точнее — правнуку) Назару исполнилось девять месяцев, а он прекрасно узнавал деда и немедленно вцеплялся ему в бороду, едва старик наклонялся над колыбелькой, которая уже становилась тесна для малыша. В этой колыбели лежал когда-то его отец, воюющий ныне где-то на далеком фронте с врагами Родины, а теперь она мала ему, Назарчику, названному так по имени лучшего друга отца, сложившего свою голову в смертельном бою.
Мерно натягивая ногой и отпуская пеструю веревку, покачивающую колыбель, старик пил чай и думал.
Не баловала его жизнь, нет, не баловала. До 1930 года он получил две пули от интервентов и одну от басмачей. Четвертая досталась жене. Басмач — он как волк, как фашист, как каракурт; для него неважно — старик, женщина, ребенок; не зря их так ненавидели в округе, хотя и боялись. А Атабек не боялся, вот и получилось, что овдовел раньше положенного аллахом срока. А потом сын Батыр, на которого все надежды были, утонул в реке, в бешеной Амударье, пытаясь в буран спасти колхозную отару. А жена его, глупенькая Арзы, влюбленная в него как кошка, не выдержала горя, облилась керосином и подожгла себя, погибла страшной смертью.
Один-одинешенек остался Атабек-мерген с шестилетним внуком Керимом. И как звезда надежды, сияя на высоком небосводе, сопутствует заблудившемуся в ночи охотнику, так и Керим освещал душу Атабека, главным занятием которого стала охота. Он был подобен воздуху, наполняющему легкие, когда их иссушил летний зной, глотком воды в полуденный час пути, призывным огоньком чабанского костра в ночи.
Всюду они были вместе, Атабек не отпускал от себя внука ни на миг. Таскал его по степи и по барханам, учил различать по следам животных, кто здесь прошел и что совершилось, рассказывал о повадках и хитростях зверей учил снаряжать патроны и капканы, учил стрелять, учил выдержке, учил любить человека. Любого человека, кроме басмача или интервента. И каждое слово Атабека становилось законом для маленького Керима, он был смышленым, запоминал все, и Атабек втайне гордился внуком, хотя внешне старался не проявлять своих чувств.
Постепенно Керим взрослел, и они с дедом становились парой быков в одной упряжке, а это не так-то просто, потому что, если быки в ярме тянут не дружно, борозда вкривь пойдет Атабек понимал, что в паре с ним молодой «бычок», и налегал покрепче. Внук этого не замечал, а когда заметил, сам налег так, что дед отставать начал, и ему пришлось сдерживаться. А если говорить вообще, то жили они душа в душу и ничего не желали, как жить так же и дальше…
Потягивая за веревку от колыбели, попивая чай, Атабек-ага мысленно благодарил всевышнего: «О аллах, милостивый, милосердный, хвала тебе, что ты дал мне внука, и дал невестку — женщину с нежной душой, и дал правнука — цветок всей моей жизни. Что я стал бы делать без них? В одном ты ошибся, о всемогущий, зачем ты создал фашистов? Конечно, на земле цветы и навоз уживаются рядом, но ты создал отраву… Зачем ты создал отраву, о всемилостивый? Разве мало тебе было змей и каракуртов? Разве мало того, что слишком коротким сотворил ты человеческий век и слишком шершавым? Плохие советники у тебя, о вездесущий, отстрани их от должности, уволь их, дай им в руки лопаты, чтобы они шли возделывать землю».
Где-то неподалеку заорал ишак. Атабек-ага вздрогнул, испуганно глядя на правнука: так и есть, разбудил, проклятый, малыша! Чтоб у тебя уши отвалились!
Старик взял Назарчика на руки.
— Разбудили нас, сыночек? Ничего, мы еще поспим. А то сядем на этого дурного ишака и поскачем на нем, понукая, погоняя хворостиной. Верно, батырчик? В пески на охоту поедем, в тугаи, дичи раздобудем, а мама нам жаркое сготовит. Ух, какое вкусное жаркое!.. Да ты, однако, потненький, малыш. Или с нами что-то приключилось?.. Нет, просто испарина. Мы тебя прикроем одеяльцем… А то давай-ка я тебя полой халата своего прикрою, чтобы не просквозило… во-от так… Чайку отведаешь? Давай-ка хлебни! После сна опо куда как хорошо чайку попить…
Назарчик гукал и лопотал что-то не очень вразумительное, ловил прадеда за бороду.
Доверительную их беседу прервал приход почтальона Овез-аги.
— Достал я вещь, которую ты просил.
Покопался в сумке, извлек вырезанный из журнала рисунок самолета «Пе-2».
Атабек-ага отставил его подальше от глаз, рассматривая.
— Тут вроде два человека сидят, а Керим писал, что втроем летают.
Овез-ага поскреб в бороденке, склонил голову к одному плечу, к другому, тоже вглядываясь в изображение.
— Третий, может, не успел сесть… — Подумал немного. — А то, знаешь, сейчас кругом — военная тайна, кругом о бдительности толкуют. Может, третьего потому и не показали?
— Может, — согласился Атабек-ага, но в голосе у него было сомнение. — Садись чай пить. Зайчатиной угощу.
— Аллах тебе воздаст за доброе намерение, а только времени, к сожалению, нет засиживаться, есть еще письма неврученные.
— Нам что-то перестал ты письма от Керима носить.
Овез-ага виновато развел руками.
— Нету пока, всякий раз справляюсь на почте… Да ты жди, принесу и тебе!
После ухода Овез-аги Атабек-ага вновь принялся рассматривать рисунок. Протянул ручонки Назарчик, но старик не дал.
— Глазками смотри, миленький, ручками не надо. На этой железной птице папа твой в небе летает. Вы-соко летает! Мама твоя увидит — обрадуется… Не надо ручками, верблюжонок мой, ты лучше деда, деда за бороду хватай!
Вечером Акгуль рассматривала рисунок и так, и эдак, вздыхала.
— Не то? — осторожно допытывался Атабек-ага. — Другое надо?
— Маленькое тут очень все, дедушка, и штуки этой не видно, которую Керим держал.
— Маленькое, — сочувствовал старик.
— Может, в райцентр съездить? Там, говорят, в военном комиссариате на стенке изображения всех самолетов висят.
— Думаешь, там эта штука видна?
— Не знаю, взглянуть надо.
Назарчик захныкал, потянулся к матери.
— Проголодался, мое сокровище? Сейчас мама тебя накормит… сейчас, маленький… сейчас, мой хороший…
Отвернувшись от свекра, она развязала тесемки на вороте платья, обнажила небольшую, налитую как дыня-скороспелка грудь, Назарчик с наслаждением зачмокал, засопел.
Помедлив немного, Атабек-ага спросил:
— Так и собираешься самолет из глины лепить?
— Нет, дедушка, не самолет… Как бы это тебе объяснить. Мне нужно почувствовать себя Каримом в тот момент, понимаешь? А для этого необходимо… Ну я же тебе все рассказывала! Не найду я слов, чтобы понятней объяснить!
Он промолчал.
— Большим даром тебя аллах наделил, дочка. То, что ты делаешь из глины, под стать настоящему мастеру. Говорят, этому делу в Ашхабаде учатся… в Москве…
Снова помолчал, повозился с насвайкой, бросил под язык щепоть табака. Акгуль любовно наблюдала, как наевшийся Назарчик чмокал все ленивее, пока наконец отвалился от груди и уснул. Она осторожно перенесла его в колыбель.
— Кушать будем, дедушка?
Старик, приподнявшись, сплюнул к порогу жвачку.
— Кушай, дочка, я зайца сготовил. Надо бы сходить силки проверить, — может, рябок попался… Слушай, дочка, ты же хорошая ковровщица, слыхал… дома ткала…
— Ткала немножко.
— А если я тебе станок ткацкий сделаю?
— Некогда сейчас заниматься этим делом, дедушка.
— Оно так… Однако можно выбрать время… А то глина, она, знаешь, глина и есть…
— Вы хотите, чтобы я выткала Керима на ковре? — догадалась Акгуль.
— Наверно, на ковре это у тебя лучше получится.
— Н-не зна-аю…
— А ты попробуй, доченька. Не надо самолета, не надо этой штуки, просто лицо Керима вытки — лицо мужчины. А станок я тебе хороший сработаю… хочешь, даже вертикальный. Наши ковровщицы, по слухам, кое-где стали на вертикальных станках ткать. Я, правда, не видел таких, но можно расспросить.
— Непривычна я на вертикальном, дедушка.
— Ну и не надо. Тогда на обычном поработай. Согласна?
— Не знаю…
— Подумай, доченька… А когда Керим-джан наш вернется, мы пошлем тебя учиться в Ашхабад. Или в Москву. Будешь ты там лепить из глины. А то, говорят, из большого камня вырубают лица. Но камень — это для мужских рук, глина — она помягче…
На губах Акгуль появилась неуверенная улыбка.
12
«Девятка» мчалась как на крыльях. Мощный двухцилиндровый карданный «цундапп» глотал дорогу, ветер свистел в ушах, стволы придорожных деревьев мелькали, словно спицы в колесе. Поддавая газу, Гусельников думал: «Классная машина, здорово чертовы фрицы работать умеют, какого черта воевать полезли… все жизненного пространства хапугам не хватает, на чужое глаза завидущие…»
— Скоро Тереховка, — прокричал в ухо командиру Сабиров.
Гусельников сбросил газ.
— Двигаем напрямую. Надвиньте каски поглубже и сидите сычами, помалкивайте, словно вам белый свет не мил, — к фронту ведь направляетесь, не в тыл, настроение паршивое должно быть. Разговаривать я сам буду.
— Нарвемся мы… — пробормотал себе под нос Абдулла и подумал: «Зря мы затеяли эту авантюру с мотоциклом. В тыщу раз лучше было двигаться пешком. Пусть дольше, зато спокойнее. Лес до самой линии фронта, а фрицы не больно охотно по лесам шастают, партизан опасаются. Может, и нам партизаны встретились бы, помогли до своих добраться…»
На дорогу падали косые тени деревьев, желто-серые полосы пятнали дорогу, и она напоминала Кериму какого-то сказочно огромного варана. Вот сейчас поворот — и пасть его разверстая появится, чтобы глотнуть мчащийся мотоцикл. А мы его из пулеметика… из пулеметика… из пулеметика!
У Гусельникова же было впечатление, что посадил он свой «СБ» на полевой аэродром, сейчас заглушит мотор, выберется из кабины, разминая косточки, встретится с товарищами по эскадрилье…
Дорога круто забрала вверх — и как на ладони появилась Тереховка. Это было большое село, гаснущее солнце сияло на куполе церкви, можно было разглядеть не бревенчатые под соломой, а кирпичные, с железными крышами дома. Село было вольно разбросано на пригорке, спадающем к реке. При въезде в село шлагбаума не было, но стояли двое полицаев с желтыми нарукавными повязками и немецкий солдат, сгорбившись, сидел на пеньке. Он только что останавливал машину, в которой оказались какие-то важные чины, получил разнос за придирчивость в проверке документов и был не в духе, считая, что пусть оно в таком случае катится все к свиньям собачьим: ты же стараешься — тебе же старание твое в нос тычут! На подкатывающий мотоцикл с тремя вояками он поэтому смотрел недружелюбно, однако предпринимать ничего не собирался, — может, тоже какие-нибудь штабисты с пакетом…
— Как проехать в комендатуру? — торопливым и злым топом осведомился Гусельников, притормаживая.
Полицаи смотрели бараньими глазами; немец поднял голову, махнул лениво рукой в направлении села:
— Дорт!.. Форвертс, данн рехтс…
— Там! — перевел машинально Гусельников. — Вперед, потом направо.
— Бестен данк, — поблагодарил он, забывшись на мгновение, что в подобной ситуации излишняя вежливость неуместна и опасна. Исправляя ошибку, грубо выругался на жаргоне, рвя стартер заглохшего «цундаппа».
Глаза у немца просветлели, заулыбались:
— О-о, колоссаль!
Глядя вслед отъезжающему мотоциклу, один полицай сказал другому:
— А все-таки документы надо было проверить. Подозрительные какие-то типы. Тот, что в коляске, вообще на немца не похож.
— На американца, что ли?
— Не скалься. Не похож, и все тут.
— В комендатуре проверят.
— А ты уверен, что они туда доедут?
— Слушай, катись-ка ты подальше! Вечно со своими подозрениями. Вон этому, — кивок на немца, — выдали по первое число, хочешь, чтоб и тебе по шее дали? Беги и догоняй, ежели приспичило, проявляй свою бдительность. — Слово «бдительность» он произнес издевательски, вставив в него лишнюю букву.
Недоверчивый полицай оказался не так далек от истины — за первым же поворотом Гусельников приглушил мотоцикл. Остановились они неподалеку от школы, где разместилась немецкая казарма. Некоторые солдаты торчали в окошках, дымя сигаретами; другие пиликали на губных гармошках; третьи занимались мелкой постирушкой и, гогоча как гуси, плескали друг на друга водой у колодезного сруба. На проезжающих они не обращали никакого внимания, и это было на руку беглецам.
На малом газу протатакал Гусельников мимо казармы, приостановился там, где дорога длинно шла под уклон, до самого моста.
— Высказывайтесь, — предложил Гусельников.
— Через мост нам не проехать, — сказал Абдулла, — с обеих сторон шлагбаумы… документы проверять наверняка будут не так, как те лопухи.
— Может, с боем прорвемся? — предложил Керим.
Гусельников задумался. Сабиров торопливо сказал:
— Там поворот есть, вдоль берега реки. Если по нему поехать, а? Не один же мост через реку… брод где-нибудь есть…
Гусельников посмотрел на штурмана со странным выражением, приподнял каску, отер обильный пот на лбу.
— Нет, Абдулла, не пойдет так. Поворот у самого моста, враз подозрение вызовем… Да и откуда знать насчет брода — был бы брод, так и мост не наводили бы. Не-ет, что-то другое надо.
— Есть предложение, — сказал Керим, — пристроиться в хвост какой-нибудь штабной машине — их не проверяют, за ней и проскочим, тем более что к фронту, а не наоборот.
— Сердце чует, что мы хотим нарваться! — с надрывом произнес Абдулла.
— Кроме сердца голова на плечах имеется! — повысил голос и. Гусельников. — У Керима дельное…
— Внимание! — сказал Керим. — Отставить пререкаться! Полицай к нам направляется.
К ним действительно направлялся тот самый полицай, что у заставы в село смотрел желтыми коршунячьими глазами, недоверчиво смотрел, выжидающе. У него и сейчас такой же взгляд был, словно буравчики из-под лохматых бровей поблескивали.
— Всем сидеть спокойно… я разговариваю, — предупредил Гусельников. И широко улыбнулся навстречу подходящему полицаю, потряс фляжкой: — Шнапс!.. Ферштеес ду? Во ист шнапс?
Полицай оскалился, показывая желтые прокуренные зубы.
— Понимаю, понимаю! Есть! Тута вон есть самогонка!
Он тыкал рукой в сторону, но глаза были внимательные, хищные глаза. Его подозрения усилились оттого, что «немцы» вели себя странно: суетился один, а другие отворачивались, не глядели в глаза. Особливо этот черный, что в коляске сидит. Ни итальянцев, ни румынцев поблизу нету, а он — как бог свят — не немец: ишь, черномазый, бычится, исподлобья зыркает! Чего же делать, чего же делать?!
Путая немецкие и русские слова, он зачастил:
— Найдем шнапс… ком со мною, пан… близко тута, нихт вайт… Я вот на запасном колесе позади пристроюсь… покажу… фарен шнель-шнель, быстро-быстро ехать… чистый как слеза самогон, дух перехватывает!..
— Зецен зи, — разрешил Гусельников и вновь тут же опять поймал себя на том, что употребляет вежливый оборот речи, снова «в молоко»!
А полицай даже как будто обрадовался:
— Зецен, зецен, сейчас сяду… пристроюсь…
Керим не вмешивался в разговор командира с полицаем, но все больше каменели руки, все оглушительнее бухало сердце. Он не понимал, на чем основано предчувствие, но знал точно: полицай их заподозрил и подобру-поздорову не выпустит.
Машинально рука потянулась к голенищу — и все похолодело внутри: ножа не было. Испуганной ящерицей метнулась мысль — и он явственно увидел нож на скамье у Авдотьи Степановны, когда она перевязывала ему ногу. Забыл нож! «Дурак, тупица, осел!» — нещадно ругал он себя, но ругать было поздно. И он яростно косился на полицая, который пристроился за Абдуллой и вцепился в штурмана, как клещ в овечий хвост.
У двух сгоревших хат, от которых остались только печи да закопченные трубы, Гусельников притормозил, свернул к пожарищу.
— Эй, эй, пан, не туда! — забеспокоился полицай.
— Айн момент, — бросил Гусельников. — Хватай его, Керим!
И Керим, словно ожидавший этой команды, изогнулся самым причудливым образом, схватил полицая обеими руками за голову, едва не свалив Абдуллу, рванул на себя. Полицай хрипел, пытался вывернуться, крикнуть, но руки Керима превратились в клещи. За брыкающие ноги поймал полицая Гусельников.
— Крути башку влево!
А сам повернул полицаевы ноги вправо.
Через несколько секунд все было кончено. Запыхавшиеся Гусельников и Керим смотрели друг на друга, а на них уставился бледный, ничего не успевший попить Абдулла.
— Вот так! — выдохнул Гусельников. — Волоки его, Керим, сюда… в пепле зароем… Никого не видать?
— Никого…
— Волоки!
Абдулла стоял неподвижно, потом кинулся помогать, греб пепел куда попало, расчихался.
— Притихни, — придержал его Гусельников, — не психуй, все уже кончилось.
Абдуллу била дрожь. Керим тщательно вытирал ладони о свои немецкие брюки, оставляя на них следы сажи и пепла. Понимал, что делает не то, что надо, да уж больно противно было ощущать на руках полицаевы слюни и предсмертную испарину.
— Молодцы мы с тобой, Корим, верно? — подмигнул взволнованный Гусельников.
Абдулла стоял как потерянный, ожидая реплики в свой адрес, но Гусельников только повторил:
— Молодцы мы с тобой, Керим Атабеков!
— Нож я позабыл в доме! — буркнул Керим и просяще поднял глаза. — Смотаем за ним, командир, а?.. Или вы подождите здесь, а я сбегаю, а?
— Не дури! — прикрикнул Гусельников. — Поумнее ничего не придумал? Оружия у нас хватит, а нож твой Авдотья Степановна догадается припрятать, сбережет… А ну садитесь, вон две машины к мосту идут.
Солдаты ехали, видимо, издалека — их мундиры и каски были не зелеными, а серыми от толстого слоя пыля. Гусельников пристроился в густой пыльный шлейф, тянущийся за машинами.
Возле шлагбаума передняя просигналила, а офицер высунул голову и прокричал что-то сердитое замешкавшемуся солдату. Тот поднял шлагбаум. На другом конце моста дежурили сообразительные — они подняли полосатое дышло шлагбаума, не дожидаясь сигнала. Гусельников воспользовался этим и прибавил газу, обгоняя машины. Солдаты из машин кричали вслед, махали руками:
— Лос, лос! Давай, давай!
Гусельников добросовестно последовал совету, вскоре мотоцикл намного оторвался от машин, даже рева моторов их не слышно было.
— Вечереет, — многозначительно произнес Гусельников.
— Да? — непонимающе отозвался Абдулла.
— Вечереет… — неопределенно поддержал Керим.
— Скоро темно будет, а их всего человек пятьдесят — шестьдесят, — продолжал Гусельников.
Керим внезапно понял, загорелся:
— Чесанем из пулеметика, да?
— И гранатками, гранатками, — кивнул Гусельников, — запасец приличный везем. Куда его везти?
— Рубанем фрицев по всем правилам! — ликовал Керим.
— Да уж не к теще на блины заехали, — усмехнулся Гусельников, — пора бы…
Абдулла смотрел на них как на сумасшедших.
— Вы что, в самом деле, ребята? Их — шестьдесят, а нас — трое!
— Они — фрицы, а мы — русские! — с вызовом сказал Керим. — Мы — на своей земле, они — на чужой!
— Молодец, парень, — стукнул его по плечу Гусельников и подмигнул, — правильно котелок варит. Стемнеет скоро, а ночью они в лес нипочем не полезут, так что не дрейфь, Абдулла, не каждый маршрут на штурманской карте рассчитать можно. А к утру мы умотаем, ищи-свищи.
Сабиров потряс головой, пожал плечами и даже руками развел. Гусельников построжел, в голосе появились командирские нотки:
— В общем, перекур кончен, славяне. Выбираем местечко для засады… Да вот она, лощина, лучше не выбрать. Заляжем с той стороны, где подъемник, — и лады.
Вскоре заурчали машины.
— Без команды не начинать! — предупредил Гусельников.
— Поближе подпустим, чтоб — гранатами, — добавил Керим, пристраивая поудобнее снятый с мотоцикла пулемет..
Абдулла смолчал, раскладывая поудобнее гранаты и автоматные рожки.
Садящееся солнце светило низко и со спины, стрелять было удобно, только тени немножко мешали, да ведь не на снайперском же полигоне, для пулемета и автоматов — сойдет, мишень кучная.
Начало было удачным — машины спускались в лощину, когда взорвались первые гранаты. Две из них угодили в наполненный солдатами кузов, одна громыхнула на капоте передней машины. Вторая машина, идущая почти вплотную, пыталась отвернуть, но попала в выбоину и завалилась. Из нее горохом посыпались немцы. Истерические вопли «Рус!.. Партизан!», суматошная пальба — все это продолжалось считанные минуты. Потом немцы опомнились, заняли круговую оборону, деловито застучали и с их стороны пулеметы.
Гусельников отдал приказ отходить, намереваясь улизнуть, пока атакованные не сообразили, что к чему. И тут их ждала первая неудача: мотор мотоцикла был покалечен случайной пулеметной очередью. Пришлось отходить пешком.
Шли до самого рассвета с короткими передышками, стараясь подальше оторваться от места схватки. Они выбились из сил, от жажды потрескались и кровоточили губы, но воды не было ни капли. А Гусельников торопил, не давал передышки, — впереди уже явственно слышалась канонада переднего края.
Вышли на опушку. Дальше тянулось открытое поле. Километрах в двух маячила рощица.
— Доберемся до нее, там и привал, — решил Гусельников. — Обзор оттуда отличный, никто не подберется незамеченным.
— Зато и рощица как бельмо на глазу торчит, у любого подозрение вызовет, — не согласился Абдулла.
— Ерунда! — уверенно сказал Николай. — Кому придет в голову проверять дюжину деревьев, стоящих в открытом поле как на ладони!
— Не мы одни умные, командир.
— Что ж, по-твоему, по лесу крюк давать? Рискнем…
13
Тучи ворон носились над Торанглы. Они забирали все выше и — выше, их непрерывный грай наводил тоску. Для человека знающего понятно было, что следует ожидать затяжной непогоды. Несколько дней уже небо было затянуто сплошной серой пеленой, до которой никак не могли добраться вороньи стаи, холодный ветер нёс сырой промозглый дух дождя. Не успевало свечереть, как сразу наваливалась тьма, я лишь воронье еще некоторое время продолжало надсадно каркать, пока наконец не успокаивалось на деревьях, и деревья казались покрытыми сажей: сгустки тьмы во тьме.
В поле работали дотемна — торопились убрать высохшие кусты хлопчатника, подготовить поле под новый посев. Преодолевая тупую боль в пояснице, взмахивала тяжелым кетменем и Акгуль. Она ни о чем не думала, настолько одолевала усталость; единственное желание теплилось — услыхать возглас бригадира, объявляющего конец рабочего дня. Тогда можно будет так же отрешенно и бездумно добираться до дома, где ждут старый свекор и маленький сынишка, накормить их и провалиться в беспамятство сна.
С хрустом крошило сухие стебли широкое лезвие кетменя, руки онемели. Акгуль казалось, что не мотыгу, а самое себя поднимает она и ударяет о землю. Но ни на одну секунду не посетила ее мысль, что можно не работать, дать себе хоть кратковременную передышку, — работа была необходима, как дыхание, ибо это была та посильная помощь, которую вносила маленькая туркменская женщина в великое горнило войны, в напряженную борьбу Родины с лютым врагом, и помощь эта приближала миг встречи с человеком, по которому плакало истосковавшееся сердце.
— Эй, бушлук!.. Эй, солдат приехал!.. Эй, бушлук!..
Скакал на ишаке мальчишка, размахивая папахой, кричал во все горло. И женщины приостановили работу, перестали срубать гузапаи, выпрямились — и у каждой замерло дыхание: кому весть? Кому счастье? Кетмени выпали из рук, поле превратилось в сплошное ожидание.
— Бегенч-солдат вернулся!.. Бегенч!..
Одна из женщин качнулась, ловя воздух руками, упала на колени, но тут же вскочила. Ее головной платок зацепился концом за сухой куст хлопчатника. Она не стала отцеплять, рванула его с головы, пренебрегая всеми обычаями, побежала простоволосая.
Через минуту за ней, не сговариваясь, но единым порывом поднятые, побежали все женщины, — Бегенч был первым, кто уходил на фронт. Он и вернулся первым.
Народу собралось столько, что пришлось во дворе расстелить кошмы и циновки, чтобы разместились все, жаждущие услышать военные новости от очевидца. Всего два десятка дворов было в Торанглы, но почти из каждого двора ушел один, а то двое или трое, узнать же об их судьбе желало вчетверо больше людей.
Бегенч рассказывал до тех пор, цока голос не потерял и только сипел, а его все расспрашивали, в десятый раз допытывались, не встречал ли Джуму, Мердана, Сапара…
Он только головой тряс, пытался руками разводить, да это у него неловко получалось, так как левый рукав был пуст.
— Большая штука война, — покачивали папахами аксакалы. — Столько времени находиться на ней и не встретить ни одного земляка!.. Наверно, столько в ней парсангов, как от нас до Ашхабада.
— Больше! — синел Бегенч и тянулся к пиале — горло промочить. — Больше, яшули! В десять раз… в сто раз больше!
— Ай-вай! — качали тельпеками аксакалы. — Какая большая война!
Маленький Назарчик топтался возле Атабек-аги, приглядывался к однорукому солдату — таких он еще не видал.
— Внук ваш, ага? — свистел осевшим голосом Бегенч.
— Правнук, — уточнял Атабек-ага.
— Зовут как?
— Назаром зовут. Друг такой у Керима был. Русский человек, а по имени — Назар.
— Хорошо назвали. Когда Керим вернется, радоваться станет.
От этих слов Акгуль расцвела, прикрывая яшмаком свое неприлично заалевшее лицо, но не радоваться она не могла.
— Оказывается, и у русских есть имя Назар, — произнес один из стариков, — и у других народов есть. Еще когда басмачи были, пришел в Торанглы один человек, раненый, убежища искал, мы его прятали от головорезов Ибрагим-бека. Его тоже Назаром звали, как и вот этого маленького джигита… Подойди сюда, Назар-джан!
Атабек-ага вдруг испугался, что Назарчика сглазят, порадовался догадливости невестки, которая прижала сынишку к себе, скрыла в своих объятиях, поспешил перевести разговор на другое:
— Одинаковое имя может в разных местах встречаться… Ты, Бегенч, лучше о войне расскажи. Когда она, проклятая, кончится… Есть такие слухи или нет слухов? Сколько ей еще продолжаться, нас и других людей мучить? Сломят шею этому в недобрый час рожденному Гитлеру или у него еще сил много? Сколько месяцев ты в больнице лежал?
— В госпитале, яшули, я полтора месяца пробыл. А война, что ж, идет война, трудно угадать, когда ей срок выйдет. Ясно одно: нынче фашисты не прут напролом, как прежде, вдохновляясь легкой победой. Слабеет их напор. А наши все больше сил набирают. Значит, рано иля поздно сломаем врагу шею.
— Как гусенку? — бодро подсказал Гуллы.
— Ну-у… гусенку, конечно, легче голову отвернуть, чем фашисту, — просипел Бегенч, и голос его вдруг окреп, набрал полную силу. — Но и фашиста в нору загоним, затравим, как шакала, нашкодившего на бахче!
— Керим писать перестал, — пожаловался Атабек-ага.
— Напишет, — успокоил Бегенч. — На фронте, яшули, не всегда руки до писем доходят.
Маленький Назарчик незаметно прикорнул на груди у матери. Где-то прокричал петух. Вторя ему, заикал осел. Сельчане пожелали Бегенчу доброй ночи и разошлись.
Молочно-белая вывалилась из прорехи серой пелены небес луна, осветила дорогу золотистым светом, Атабек-ага и Акгуль шли молча. Глухая тишина царила вокруг, лишь звук шагов слышался, да мирное посапывание Назарчика.
Недавнее приподнятое настроение Акгуль уступило место тоске, молодая женщина приуныла, сама не зная, почему такое случилось. Ей плакать хотелось, и она дышала прерывисто, с трудом сдерживая слезы.
— Дитя мое, — прервал молчание старик, — а что, если мы напишем командиру Керима? Пусть хоть он сообщит нам, что с Керимом, почему молчит.
— У командира… у командира и без нас… без нас дел хватает, — рвущимся голосом ответила Акгуль. — Зачем станем на Керима его неудовольствие направлять? Подождем немножко. Напишет Керим, когда свободную минуту выберет.
Их тени раньше них дотянулись до порога дома и перелились через него.
Акгуль обернулась — в доме Бегенча еще мерцал свет. Он был слабый из-за яркой лупы, но от него в сердце Акгуль засветился маленький огонек — ничего, скоро и Керим вернется…
14
Еле волоча ноги, бредут по дороге пленные. Гонят их конвоиры, словно стадо баранов, хотя и отстающих баранов не бьют так безжалостно, как пленных: коваными сапогами, прикладами, палками, плетьми. Могут и пристрелить ни за что ни про что.
Полуденный зной палит. Озеро бы сейчас, возле которого Абдуллу нашли! Родничок бы, в котором искупались с Керимом! Лечь бы ничком, припасть к воде губами — и пить, пить, пить без конца, лишь дыхание переводя!
Вспоминает минувшее Николай Гусельников — и муторно на душе становится. Плечо разболелось, надкусанное вражеской пулей. В горячке боя не заметил, что ранило, а сейчас ноет, дьявол его побери. Заражения бы не было!
Керим прихрамывает. По мякоти зацепила пуля, скорее кожу сорвала, чем мякоть, а все равно наступать больно. А ступать надо твердо — отстающих конвоиры пристреливают без предупреждения.
Абдулла идет потупясь, не смотрит ни вперед, ни по сторонам. Ноги сами по себе шагают, несут туловище, а головы нет, голова в той рощице осталась. «И зачем только я не настоял на своем! Зачем нас в рощицу эту дурацкую понесло, а не в лес! Пусть дальше, пусть крюк, зато целы бы остались, на свободе…»
…Они сменялись через каждые два часа — часы были и у Гусельникова, и у Абдуллы. Первым в карауле стоять вызвался Керим. Товарищи как прилегли, так сразу и сморил их сон. А он, преодолевая сонливость, сквозь невольно смежающиеся веки поглядывал на солнце, поглядывал на часы. Мысли были о далеком, за тысячи километров отсюда…
Вот такое же солнышко светит и над Торанглы, то же самое солнышко — как в сказке это. И тут оно — и там. Смотрит ли на него дедушка? Смотрит ли Акгуль? А Назарчик? Какой он — трудно представить. Что они там сейчас делают? Вспоминает ли дедушка о подаренном ноже? При первой же возможности заверну к Авдотье Степановне, заберу его… А родители Акгуль, вероятно, уже к осенней стрижке овец приступили. Акгуль тоже мастерица с овцами управляться, теперь ей на хлопковом поле работать приходится — на отгонное пастбище с маленьким не уедешь, да и дом ей нельзя бросать, дедушка дома, присматривать за ним обязана… Интересно, залечил ли Ораз свою ногу? Может, и его в армию призвали? С Бегенчем мы как расстались на пересыльном пункте, так ни слуху о нем, ни духу…
Опять к сыну мысли вернулись — в груди ворохнулась, булькнула нежность. В марте родился сыночек, семь месяцев ему от роду. Говорит ли? Ходит ли? Не вспомнить, какими бывают дети в возрасте семи месяцев. Если не стоит на ножках, то, наверное, хоть ползает. Быстрее бы война эта кончилась, на сыночка бы поглядеть! Мне, несомненно, повезет, когда жребий тянуть станем, к кому в первую очередь ехать: к Николаю, к Абдулле или ко мне! Втроем и завалимся в Торанглы — как там все обрадуются!
Он зевнул во весь рот, взглянул на часы, которые дал Николай. Сейчас его очередь часовым становиться, прошло время, а жалко будить, вон как сладко похрапывает. Наверно, правильно дедушка говорит, что спящего и змея не трогает. Однако приказ командира есть приказ, надо его выполнять, надо будить Николая.
Гусельников проснулся сразу, будто и не спал вовсе. Сел, потрогал плечо рукой, поморщился.
— Болит? — сочувственно осведомился Керим.
— Терпится, — шепотом отозвался. Николай. — Тише укладывайся, Абдуллу не разбуди ненароком, пусть поспит парень, умаялся от своих переживаний…
Керим осторожно лёг. И великий полководец-сон, ведя свое несокрушимое войско, повис у него на ресницах, веки стали свинцовыми, и Керим, засыпая, успел удивиться, как он выдерживал до сих пор. Темный, глубокий, непроницаемый туман окутал его неизведанным наслаждением.
Гусельников сделал легкую зарядку, насколько позволяло раненое плечо, отошел на край рощи и затаился под кустарником, вглядываясь в ту сторону, откуда они пришли. Там кто-то ехал на одинокой телеге. И все.
Пригнувшись, перебежал на другое место. И замер — близкий такой родной звук послышался в небе! Аж мурашки по спине побежали. Это подавали голос «Петляковы» и «Яки», — может быть, даже брагинцы летели. И впервые в полную силу пожалел Николай, что нельзя в самом деле «сказку сделать былью», — нельзя взлететь, махая руками, догнать свой родной самолет и пристроиться там хотя бы в бомбовом отсеке. Счастливые ребята летят! А нам вот не повезло, судьба задницей повернулась. Ну да мы еще живые, мы еще повоюем и судьбе фигу с маком покажем! Летайте, милые, кидайте бомбы в фашистов! Мы тоже не все время будем в этих кустиках хорониться, завтра же линию фронта перейдем. Мы тоже продолжаем бой, друзья!..
Надумавшись всласть о том, как они вернутся в свою часть и, получив новенький самолет, вылетят на боевое задание, Гусельников вспомнил о Казани — увидел милое, нежное, с персиковым пушком на щеках личико Розии. Красивая она девушка. Вот кончится война, наступит мирное время, и он поедет к ней. Он так обещал в письмах, и она писала, что ждет, каждую ночь во сне видит. Ну, каждую ночь — это, положим, для красного словца, а что ждет — в это хочется верить, не такая девушка Розия, чтобы над фронтовиком посмеиваться, тень на плетень наводить.
В положенное время Гусельникова сменил Абдулла. Николай уснул, продолжая мечтать, и увидел во сне Розию. А Сабиров, зевая до хруста в скулах и не чувствуя себя выспавшимся, поплелся туда, где они оборудовали наблюдательную точку. Ноги волочились как чужие, носки сапог загребали листья. Если бы он мог взглянуть на себя со стороны, то устыдился бы и сразу подтянулся, но со стороны он себя не видел и потому брел как в полусне.
Шорох заставил его отпрянуть в сторону и схватиться за автомат. Он чуть не вскрикнул от неожиданности. Но это была всего-навсего белка, высунувшая свою любопытную усатую мордочку из-за ствола ели. Заметив, что на нее смотрят, метнулась вверх по стволу рыжим комочком молнии и исчезла.
Абдулла постоял, давая успокоиться суматошно стучащему сердцу, прошел к наблюдательной точке, сел, откинулся на вытянутые руки. До чертиков хотелось спать. Керим хитрецом оказался, подумал он, надо было мне первым дежурить, а сейчас спал бы да спал себе.
Он чувствовал себя куском сахара, брошенным в стакан кипятка. Нигде ни звука. Словно мир вымер, словно ни войны, ни стрельбы, ничего не существует, кроме расслабляющего зноя, который просачивается сквозь кроны деревьев, — ничего, кроме желания спать.
Опасаясь уснуть в самом деле, он встал и принялся расхаживать между деревьями, хотя командир строго-настрого приказывал не маячить, сидеть неподвижно. Сам бы попробовал посидеть, когда тебя буквально с ног валит!
Абдулла снова присел. И сам не заметил, как уснул.
А спустя малое время из высокой пшеницы поднялись одна, вторая, четвертая, шестая каски. Их владельцы, переглядываясь и делая друг другу знаки, призывающие к осторожности, стали приближаться к рощице. Автоматы они держали на изготовку, но автоматы не потребовались — спящие были захвачены врасплох и обезоружены…
…Их присоединили к колонне других пленных, и они, грязные и оборванные за время своих приключений, сразу же растворились в массе таких же неудачников. Удача кончилась.
К вечеру их загнали на обнесенный колючей проволокой пустырь. Что за городок был, на окраине которого их остановили, никто не знал. Строений на пустыре не было, зато торчал кран водоразборной колонки. И несколько сторожевых вышек поблескивали, прожекторами, а возле прожекторов стояли автоматчики.
Ошалевшие от жажды овцы не бросаются так к водопою, как бросилась к крану толпа пленных. Сильные отталкивали слабых, здоровые работали локтями, тесня раненых. Керим остолбенел, не понимая, что творится с людьми, еще вчера с гордостью носившими военную форму советского солдата. Что сместилось в их сознании, что страшное произошло за те сутки, или двое, или трое, пока они были в плену?
Давка возле колонки продолжалась, пока не гаркнули:
— Смир-р-рна!
Очень быстро толпа утихомирилась. Все потрясенно переглядывались. Тут не было знаков различия и воинских званий, многие были без гимнастерок и без обуви, но в душе все-таки каждый оставался солдатом, и команда для каждого была командой..
Высокий плечистый человек в нижней рубашке, порванных бриджах, босой смотрел хмуро, исподлобья.
— Вы что, озверели? Раненых вперед пустите! А сами — в колонну по два, быстро!
Видно было, что он привык командовать, привык, чтобы ему подчинялись. Обычно такой сноровкой обладает старшина, но этот, похоже, чином был повыше.
— В колонну по два становись!
Пленные сперва нерешительно, потом, словно обрадовавшись команде, стали строиться.
— Кончай бодягу! — подал реплику рыжий верзила с желтыми редкими зубами, которые он все время щерил — как укусить собирался.
— Кто сказал? — осведомился плечистый. — Выйди из строя!
— А я и не в строю! Кто ты такой, чтобы я тебе подчинялся? Небось такой же, как все!
Конвойные смотрели заинтересованно, не вмешивались.
Плечистый повысил голос:
— Фамилия, звание, какой части?
Рыжий подозрительно засмеялся, сделал движение к водоразборной колонке.
— Катись-ка ты подальше, пока не подвесили!
— Еще раз спрашиваю: фамилия, звание, часть?
Рыжий тряхнул плечом, сбрасывая руку спрашивающего, развернулся для удара.
Плечистый, не размахиваясь, ударил его тычком, и он свалился, будто его обухом по лбу стукнули. Плечистый поднял его за треснувший ворот гимнастерки.
— Будь при мне оружие, застрелил бы как собаку! Сволочь! Ну?!
— Рядовой Ситников… Сто двадцать третий полк… артиллерист…
— Какой разгильдяй тебя в артиллеристы пустил!.. Я капитан Дроздов, комбат!.. Товарищи, есть кто-нибудь старше меня по званию и должности? Тогда принимайте команду… Нет такого?.. Тогда меня слушайте… Сейчас мы в плену, но мы были и остаемся советскими солдатами!
— Поосторожнее, капитан, — придержал его Гусельников и кивнул в сторону, конвоиров.
— Эти? — Дроздов презрительно сморщил нос. — Пусть и они слушают, не слиняют!
— Глупая бравада, — сказал Николай.
— Не осторожничай, переодетый, не знаю, кто ты на самом деле…
— Лейтенант я!
— Плохо, что лейтенанты у нас такие хиляки.
— Ладно, капитан, оставь свои иголки, не в ту сторону метишь.
— Мне лучше знать, куда метить… Товарищи! Мы остаемся советскими солдатами и в плену. Не думаю, что есть среди нас такие, кто сдался добровольно, поэтому давайте и впредь не позорить свое звание. А когда совсем плохо станет, пусть каждый вспомнит, что он человек, а не пресмыкающееся, на ногах стоит, а не на брюхе ползает. Вот так! А теперь подходи по очереди к колонке, пей не задерживаясь и освобождай место товарищу.
У Керима до того сердце защемило, что слезы подступили к глазам, — захотелось подойти и крепко обнять капитана: он в этот момент был куда более по душе, чем Николай.
Дроздов тем временем разыскал среди скопища пленных двух военфельдшеров, приказал осмотреть раненых. А сам пошел по толпе, устроившейся на пустыре кто как смог, приглядываясь. Иногда останавливался, заговаривал — с одними покороче, с другими подольше.
Подошел к Гусельникову.
— Будем знакомиться, лейтенант?
— А чего же, — отозвался Гусельников, — будем.
— Меня Сергеем Васильевичем зовут. А тебя?
— Меня Николаем Парменычем. Попросту — Николаем.
— Давай попросту, я постарше буду. Доложишь, как в плен попал? Только без вранья, начистоту, иначе вообще помолчи.
— А мне врать не с руки, по глупости попал…
И Гусельников рассказал обо всем не таясь. Конечно, будь он поопытнее, не спешил бы с откровенностью, — кто его знает, кто он, этот капитан горластый, может, провокатор, если поглубже копнуть. Но Николай о дурном не думал, среди пленных только своих видел, даже того дурака рыжего, рядового Ситникова. Не сдержался, на Абдуллу пожаловаться: из-за него в плен попали, злости на такого не хватает.
— Бывает, ребятки, — проговорил капитан, выслушав Николая, в рассказ которого Керим то и дело вставлял, реплики. — Бывает… Конь, он об четырех ногах, да спотыкается. Не держите зла на приятеля своего. Споткнулся парень нечаянно… не по дурному же умыслу. Он и так, гляжу, переживает. Вы тут сидите разговариваете, а он как потерянный бродит. У него же на душе черным-черно, поддержать его надо, а не отталкивать, падающего толкать — самое последнее дело. Он сам свою вину искупит.
— Товарищ капитан! — после некоторого молчания решился Гусельников. — Скажите правду: если бы вам на моем месте оказаться, застрелились бы или подняли руки?
Капитан помедлил с ответом.
— Каждый должен на своем месте решать, лейтенант. Тут советовать да судить сложно, задним умом все мы бываем крепки… Думаю, что нет, не застрелился бы. Смерть ведь — это не только демонстрация, она и пользу какую-то принести должна. А какая польза от меня убитого? Никакой. Зато пока я жив, я имею возможность маленько насолить фрицам. Не согласен?
— А как же приказ Верховного. Главнокомандующего? — спросил Керим, которого тоже живо интересовала затронутая тема.
— Приказ, он, конечно, приказ, но ведь и он не машинам отдается, а живым людям… его, по-моему, тоже не с бухты-барахты выполняют.
— Когда вернемся, спросят, почему, мол, не выполнили…
— Надо сперва вернуться, ребятки, а там ответим, почему да отчего. Спросят, понятное дело, по спинке не похлопают, по головке не погладят. А мы ответим. Раньше времени не расстраивайтесь. Самое главное — духа не терять, верить в свои силы. Тот, кто духом ослаб, уже мертв, даром что не застрелился…
С наступлением ночи погода стала портиться. Поднялся ветер, понес всякий мусор, бумажки, тряпки — откуда только все это бралось! Потом налетела пыльная буря. «Прямо как наш „афганец“, — подумал Керим, прикрывая лицо рукавом. — И спрятаться некуда, голый пустырь. Вон парод в кучу сбился — чем не отара в Каракумах, когда буря застает?»
С полчаса немилосердно пылило, йотом хлынул ливень и вымочил всех до нитки. Дроздов разыскивал Гусельникова и Керима, к ним присоединились Сабиров, Ситников и еще несколько отчаянных голов. Совещание было коротким: решили воспользоваться непогодой и попытаться вырваться из лагеря. Этому, казалось, благоприятствовало все, даже прожектора на вышках почему-то не горели.
Под проливным дождем они ползли к колючей проволоке. Земля раскисла, превратилась в сплошное месиво, в котором ворочались пытающиеся хоть как-то укрыться от ливня люди.
До ограды оставалось совсем немного, как вдруг ударили с вышек пулеметы, вспыхнули прожектора, вырвав из тьмы несколько распластанных фигур у самой проволоки, — отчаянная мысль пришла в голову не одному Дроздову.
В снопы прожекторного света вбежали автоматчики. Пулеметы на вышках смолкли, их сменила скороговорка «шмайссеров». Распластанные у ограды тела дергались под ударами пуль и замирали…
…Их перебрасывали из лагеря в лагерь, как ветер гонит по степи перекати-поле. В каждом лагере — выматывающая силы и душу работа. Они усохли и почернели, лихорадочный блеск в их глазах тускнел. «Держитесь, ребята, держитесь зубами! — не уставал повторять капитан Дроздов. — Если сил нет, все равно держитесь».
Больше всех сдал Абдулла. Он перестал быть похожим на человека, как привидение ходил. Ни о чем не думал, ничего не желал — добраться бы до барака, рухнуть на голую доску, заменяющую, кровать, забыться до рассвета. Руки у него истончились, висели будто плети арбузные, глаза смотрели в пустоту. Николай и Керим ободряли его, пытались вдохнуть уверенность, что, мол, и на нашей улице будет праздник. Он не внимал ничему. «Он потерял себя, — догадался Керим, — потерял лицо мужчины!»
Наверно, это так и было. Абдулла вообще был неулыбчив, а тут и вовсе разучился смеяться. Ситников старался вовсю, народ кругом, несмотря на свое тоскливое положение, за животики держался — смех, правда, нервозный скорее был, чем настоящий, — Абдуллу ничего не трогало. Лишь однажды, когда при разгрузке картошки надсмотрщик швырнул в толпу несколько картофелин, он сунулся было за ними.
— Назад, Сабиров! — успел крикнуть Дроздов.
Он послушно замер.
Вместо него картофелины схватил Ситников.
Простучал автомат. Ситников упал, прижимая к груди четыре картофелины:
Их потом подняли другие. И грызли сырыми, а Керим видел, что картофелины в крови, подумал, что ему станет дурно, но нет, не замутило, тошнило от голода, а не оттого, что люди грызли испачканную кровью картошку.
Как-то в предрассветной тьме их вывели из бараков, построили. Обычное место Абдуллы оказалось пустым.
— Куда он подевался? — забеспокоился Керим.
Гусельников не ответил, плечом только дернул.
Дроздов сказал:
— Наверно, по ошибке на другое место встал, — но в голосе капитана было такое, что заставило Керима усомниться в правоте его слов.
Больше о Абдулле не заговаривали. А сам он так и не появился.
Пленных привели на железнодорожную станцию, загнали в вагоны. Когда все расселись кто где сумел, Керим позвал вполголоса:
— Капитан!..
Дроздов нашел его впотьмах. Подобрался и догадливый Гусельников. Говорили еле различимым шепотом.
— Дай руку…
— Что за железяка?
— Монтировка шоферская.
— Как рискнул пронести с собой? Ведь нас обыскивали, пристрелили бы на месте!
— Ничего, капитан, туркмена перехитрить трудно.
— Для чего тащил ее?
— Доску в полу вагона отдерем — выпрыгнем на ходу.
— А ты прыгал когда-нибудь?
— Я, Николай, с парашютом прыгал, неужели тут промашку дам. Верно, капитан?
— Верно, сержант. Дай-ка ее сюда.
— Сам отковырну доску.
— Тут умеючи надо за дело браться. Потом поможешь… когда сила потребуется…
Вечером поезд остановился на небольшой станции — паровоз набирал воду.
Гусельников пробрался к зарешеченному окошку. Вцепившись в прутья, жадно вдыхал свежий воздух — тяжел был застоявшийся спертый воздух в вагоне. Подошел старичок железнодорожник, постучал длинным молоточком по бандажу, наклонился, всматриваясь. Выпрямился, посмотрел наверх, встретился глазами с Гусельниковым. Взгляд был испуганным.
Гусельников сообразил, что железнодорожник обнаружил полуоторванную доску, и заговорщицки прижал палец к губам.
Старичок оглянулся воровато вокруг, присел на корточки, написал ручкой молотка на земле слово «вилы» и тут же затер его ногой.
Гусельников сделал непонимающие глаза. Железнодорожник кивком головы указал на хвостовой вагон и пошел дальше постукивать.
— Что там увидел интересного? — осведомился снизу капитан Дроздов. — Дай и нам с Керимом посмотреть.
Гусельников спрыгнул с верхних нар.
— Старичок тут проходил. «Вилы» — написал и на хвост поезда кивнул. Не понимаю, что он хотел этим сказать. При чем тут вилы?
— Поезжай в колхоз — там узнаешь, — иронически ответили из темноты вагона.
Кто-то хихикнул:
— Вилками интеллигенция котлеты кушает!
— Можно и бифштекс с яйцом.
— Ладно, морская душа, если знаешь, то говори, а зубоскалить нечего.
— Скажу, пилот, не постесняюсь. Это такая сволочная штука — крючья стальные под хвостовым вагоном крепятся, дюймов на пять-шесть над шпалами. Если что-нибудь мягкое попадет на них — расшматует в лоскуты.
— Фью!.. А мы прыгать собирались. Вот прыгнули бы!
— Да откуда он знает про вилы, морячок этот сухопутный… На своей шкуре, что ли, пробовал?
— Если бы на своей, с тобою, салага, баланду бы не травил!
Повисло молчание, лишь тяжелое дыхание в вагоне, словно запаленные лошади дышат.
«От всего, кроме смерти, есть свое средство, свой выход, — думал Керим словами Атабек-аги. — Но где выход в данном случае?»
— Надо думать, славяне, — нарушил тишину капитан Дроздов, — надо мозгой шевелить. Насколько известно, везут нас в Германию, на военный завод. Условия работы там не слишком каторжные, но суть в другом: персонал там работает месяц-два от силы. Потом привозят новую рабочую силу.
— А старую — по домам… с выходным пособием?
— Точно. Старая слишком много военных секретов знает, чтобы ее без пособия отпускать. Девять грамм в затылок — и весь разговор. А то, говорят, газ какой-то придумали — еще проще: в бункер загонят, вроде бы баня перед отпуском, газу напустят — и привет вашей бабушке. И так и так смерть впереди. Надо что-то решать.
— А что решать! Прыгать — и все тут!
— На вилы? На крючья?
— Поезд не все время быстро идет, бывают подъемы, там он сбавляет скорость, — высказал свою мысль Керим.
— Ну и что с того?
— А то, что, спрыгнув, можно постараться между колесами в сторону проскочить. Наш вагон идет вторым от паровоза, а «вилы» — на последнем вагоне, не проскочишь сразу, можно на следующем вагоне попытку сделать.
— Голова, однако, наш азиат!
— Не азиат он — цыган!
— Какая разница! Дело говорит!
— Хорошенькое «дело»! Разве все успеют выскочить на одном подъеме?
— Подъем не один, решайте, товарищи, времени нет тянуть резину.
— А кто первым прыгать будет?
— Я буду, салага! Уже у дырки стою!
— И я!
— И я!
— Меня пропустите!
Желающих оказалось много. Капитан Дроздов сказал:
— Морячок первым вызвался, первым и прыгнет. За ним прыгает Гусельников, третьим — инициатор всей этой затеи. Не сдрейфишь, Атабеков?
— Нет!
— Дальше — поочередно. Я выхожу последним. Справа у нас лес, попытаемся сосредоточиться там, чтоб по-тараканьи не расползаться. Все ясно? Ну, давай, моряк, благословись. Удачи тебе!
Из дыры в полу вагона ворвался холодный сквозняковый ветер. Моряк повозился, повис на руках, прыгнул. Поезд шел совсем медленно, морячку должна была сопутствовать удача, если не растеряется.
Гусельников нашарил в темноте Керима, обнял его, поцеловал в колючую щетину небритой бороды, шагнул к пролому. Керим, не задерживаясь, чтобы не растерять мужества, протиснулся за ним.
— До встречи в лесу, — напутствовал капитан Дроздов.
«Неужели это последние слова, которые мне доведется услышать?» — подумал Керим и разжал руки.
Оставшиеся в вагоне напряженно прислушивались, ожидая услышать страшный крик прихваченного крючьями человека. Однако лишь ветер шипел в проломе да постукивали колеса набирающего ход поезда.
— Следующий, — сказал Дроздов.
Следующего почему-то не оказалось, хотя поначалу возле пролома толпилось много желающих.
— Есть следующий? Не тяните!
— Сам прыгай!
— Ладно. Только теперь уже ждите следующего подъема.
— Давай! Ни пуха тебе, капитан…
Голова Дроздова исчезла в проломе.
Встречный поток воздуха швырнул его на шпалы, больно ударил подбородком обо что-то твердое. «Надо было повременить… подъем мал», — мелькнула мысль, и Дроздов сжался, нащупывая ногами опору, чтобы бросить тело в мерцающий просвет между двумя парами рокочущих вагонных колес. Они были совсем близко и мелькали все чаще…
15
Настали дни, когда люди хоть немного могли передохнуть от колхозных работ. Однако они не радовали ни Атабек-агу, ни Акгуль. Плохое письмо пришло от командования части, где служил Керим. В нем сообщалось, что «сержант Атабеков Керим Батырович продал без вести». Акгуль постоянно держала глаза на мокром месте, а старик ворчал: «Как это „без вести“? Человек не иголка, чтобы потеряться. Иголку и ту хорошая хозяйка находит, а тут — человек».
Но ворчанье не успокаивало, как не приносило успокоения и участие односельчан. Тяжкое ожидание поселилось в доме Атабек-аги.
Он уходил в степь, много охотился, и каждый клочок земли напоминал о молодости. Будь то возвышенность или лощина, такыр или как, будь то бескрайние пески, нем-то похожие на только что остриженную овцу, или луговина с бело-бирюзовыми кустиками верблюжьей колючки — на всем был след его молодости, и это приносило некоторое облегчение от невеселых дум.
Вечером он возвращался домой. Шкурки пойманных лисиц сдавал как положено, зайчатина шла в домашнее хозяйство.
Черный казан стоит на трехногом тагане, булькает потихоньку. Но не еда там варится, а капканы, иначе лисы, корсаки, шакалы учуют запах железа и человеческих рук, обойдут ловушку стороной.
В булькающей воде капканы тихонько постукивают друг о друга. Старик сидит, сложив ноги калачиком, и думает, что его старые кости издают тот же звук, когда он поднимается или садится. «Высохли они от времени, отработали свое, их если шакалу кинуть — тот даже не понюхает. А у Керима кости молодые, сочные, крепкие, им еще долго носить по земле своего хозяина. Не бывает такое, чтобы молодой крепкий парень — и без вести: Отыщется обязательно!»
В соседней комнате стучит дарак — Акгуль все-таки послушалась совета, оставила свою глину, взялась за ковер. Каждую свободную минуту ткет, ночи без сна проводит, особенно с тех пор, как дурное письмо пришло о пропаже Керима.
Атабек-аге хочется взглянуть, как у невестки идут дела, но он не хочет мешать ей, боится сглазить работу, хочет, чтобы портрет Керима получился хорошим. «Пусть трудится, а мы пока позабавим Назарчика, как забавляли его отца Керима и Керимова отца… Судьба ты, судьба, как я просил тебя не касаться черными пальцами своими деток моих, лучше меня возьми и успокойся, просил я тебя. Нечестно ты поступаешь, щадя отжившее и не щадя молодое!»
Акгуль вышла из своей «мастерской», подсела к свекру, послушала булькающий котел, в котором варилось железо.
— Сон мне приснился тревожный, дедушка… Керима видела.
— Пусть сон твой окажется пророчеством эренов, дитя мое, — успокоил старик.
— Плохой мне Керим приснился… голый совсем. На верблюде сидел и охотился. В руках у него ваше ружье. А вокруг змеи ползают и шипят…
Старик помял в ладони бороду, будто воду из нее выжимая.
— Думаю, сон к добру. Я говорил тебе, что Керим наш жив. Случись с ним что, аллах дал бы знак. Но он жив, и свидетельство тому — твой сон. Голого видеть — это к страданиям, к переживанию. Значит, он жив и переживает, что не может нам написать письмо. Ружье означает весть — скоро получим мы весточку от него.
— А змеи?
— Змеи внизу, а он на верблюде, змея не достанет ужалить. Мне так хорошо стало, словно мир попросторнел. Надо тебе было об этом с самого утра рассказать — и весь день ходил бы я с хорошим настроением.
— От вас же слышала, что сон нельзя сразу рассказывать, погодить надо, чтобы он устоялся.
— Разве я так говорил?
— Да.
— Вероятно, это о плохом сне шла речь. А ты видела хороший сон… Как у тебя с ковром дела двигаются, дочка?
— По-моему, получается.
— Дай-то… А у Бегенча сын родился, слыхала? Вот радость-то!
Действительно, месяц реджеп принес в дом Бегенча-однорукого большую радость. Младенца конечно же назвали Реджепом, как часто по традиции ребенку дают имя по названию месяца, в который он впервые увидел свет.
Бегенч поспешил в сельсовет к Гуллы-гышыку за свидетельством о рождении сына. После случая с кочевыми казахами Атабек-ага сдержал свое слово, съездил в райцентр, и проказливого пройдоху Гуллы освободили от должности налогового инспектора. Но секретарем сельсовета он остался — выдавал свидетельства о рождении и смерти, выплачивал пособия многодетным.
Узнав о причине прихода Бегенча, Гуллы вежливо усадил его, раскрыл толстенную амбарную книгу.
— Какую фамилию запишем мальчику?
— Как всегда писали, так и запишем, — ответил Бегенч.
— Значит, записываем: Ред-жеп Бе-ген-чев… Реджеп Бегенчев. Поздравляю, Бегенч!.. Одна тысяча… девятьсот… сорок третий год… двенадцатое июля… Двенадцатого июля, стало быть, сын твой родился, Бегенч-джан…
В скрипнувшую дверь несмело позвали Гуллы:
— Выйди, ага, на минутку просят.
Гуллы засопел, надулся важно, положил ручку на амбарную книгу актов гражданского состояния.
— Погоди, Бегенч, сейчас вернусь. Докончим запись, а потом обмоем, как принято. Свидетельство завтра-послезавтра получишь.
Он вышел.
Не зная, чем заняться, Бегенч смотрел по сторонам. Случайно взгляд его упал на раскрытую страницу амбарной книги. Сперва он не поверил глазам, потом охватил книгу. Несколькими строчками выше было написано: «Бегенчева Огульгерек. Родилась 31 мая 1942 года, умерла 1 декабря 1942 года».
Бегенча как кипятком окатили. «Как же это получается? В июне я ушел на фронт, а через двенадцать месяцев у моей Бостан родилась дочь. Верблюдица она, что ли, целый год вынашивать?»
У него аж в глазах потемнело, и он кинулся домой, не слыша, что кричит ему вслед Гуллы. «Смотри-ка, чем она занималась в мое отсутствие! Мы на фронте под дождем и снегом спали, под огнем спали, а она тут жила в свое удовольствие. А люди-то, люди хороши! Никто словом не обмолвился, никто не намекнул даже! Сегодня же из дому ее выгоню! Как только вернусь, сразу же чувяки ее с той стороны порога поставлю! Ну соседи, ну соседи! Хоть бы кто обмолвился!»
— Аю, Бегенч! На тебе лица нет. Что случилось? — встретила его Бостан.
— Замолчи, бесстыжая! Какой позор ты на мою голову обрушила? Признавайся сразу, пока живая!
— Опомнись, Бегенч! Уходил из дому — сыну радовался, вернулся — хуже тучи черной. Что дурное тебе сказали?
— Не крути, подлая! Шила в мешке не утаить! Думала, не дознаюсь я?
— Да скажи ты понятнее, в чем дело?
— Не ждал я от тебя такого, Бостан! На месте помереть, если хоть раз в голове мысль мелькпула, что ты меня обесчестишь. Прочь от меня, недостойная, прочь!
— О аллах всемогущий, джинн его ударил, не иначе, рассудок из головы вышиб!
— Натворила дел, а теперь причитаешь? Не помогут причитания. Как людям в глада смотреть стану? У-у, проклятая! Убил бы на месте!
— Убей, Бегенч, убей, но только объясни! Терпеть не могу этой неопределенности…
— Раньше могла терпеть, а теперь не можешь? Сама натворила дел, а расхлебывать другому? «Жду» писала, «люблю» писала. Лучше б не ждала!
— Бегенч, кто-то оклеветал меня, не иначе. Я чиста перед тобой, как мой ребенок, который лежит в колыбели и еще не вышел из чиля. Приведи сюда того, у кого язык змеи!
— Зачем приводить? Вон в сельсовете в государственной книге запись сделана о девочке Огульгерек, которую ты нашла под кустом… Что молчишь? То-то!
— Пойдем, покажи запись!
— Не стыдно будет?
— Если родила — не стыдилась, то и сейчас стерплю!
Когда они ворвались в сельсовет, Гуллы сидел и писал что-то. При виде посетителей льстиво улыбнулся.
Бостан решительно подступила к нему.
— Не скалься как собака, запись показывай!.
— Какую запись? — прикинулся непонимающим Гуллы, хотя уже сообразил, что попался как воробей на мякине.
— Показывай! Не то я вот эту амбарную чернильницу о твою дурную башку расколю!
— Да что показывать?
— Запись насчет девочки Огульгерек! — И Бостан схватила Гуллы за шиворот. — Показывай, джинном ударенный!
— Пусти воротник, милая… пусти, задушишь… Бегенч! Убери свою жену, если ты мужчина!.. Пусти, гелин, все объясню… По ошибке эта запись сделана, по ошибке, по недосмотру…
— Ворон косоглазый! Чтоб крыша твоя на голову тебе рухнула не по ошибке! Зачем чужой дом разрушаешь?
— Не разрушаю, гелин, не разрушаю! Никому не собирался запись показывать, случайно ее кто-то увидел! Зачем сделал это? — впервые за все время подал голос Бегенч.
— Скажу, братишка, скажу! Денег маловато — жить трудно, а на новорожденного государство отпускает, Вот я и того… брал потихоньку себе. Ни у кого изо рта не вырывал кусок, никого не обделял, брал себе потихоньку. Ты уж прости, не говори никому, не позорь меня перед людьми. Если хочешь, отдам тебе ту сумму, что за девочку Огульгерек получил, только не говори!..
Бегенч плюнул и шагнул через порог. За ним последовала Бостан, предварительно поискав глазами, чем бы это запустить в Гуллы. Ее взгляд был настолько красноречив, что Гуллы заслонил голову руками. Однако массивный чернильный прибор Бостан кинуть не решилась и только погрозила кулаком.
Они никому не рассказывали, но ведь правда, что шила в мешке не утаить, — и вскоре все в Торанглы знали о новых проделках Гуллы.
— Смотри, какой дрянной человек! — возмущался Атабек-ага. — Сперва людей на кочевье обманывал, теперь аульчан не стесняется! Другие люди воюют против врага, Родину обороняют, а этот как шакал — только и знает выгоду свою искать.
Но ругался старик без особого запала. У него такое настроение было, что впору с горой в единоборстве схватиться. Письмо пришло от «без вести пропавшего» Керима! Писал Керим только о хорошем и лишь одно сожаление высказывал — разлучен, мол, с дедушкой любимым, разлучен с женой, разлучен с сынишкой. «Да, внучек ты мой золотой, все это — временное! Хвала аллаху, что сам жив-здоров, а разлука пролетит как хазан, моргнуть не успеешь!»
Посадив Назарчика впереди себя, едет старик на осле туда, где работает Акгуль. Теперь он спокойно может появиться на людях, спокойно разговаривать с ними. Не чувствует он себя обделенным, обойденным судьбой!
Едет старик — и белая борода его развевается на ветру.
И воды Амударьи текут спокойно, как веками текли. И солнечные блики на них мерцают. И Назарчик, оборачиваясь, норовит, сорванец, прадеда за бороду словить…
16
Старший лейтенант с малиновыми петлицами в глаза не глядел. Он в сторону глядел и слегка дымил папиросой, почти не затягиваясь.
— Говорите, говорите, сержант Атабеков, — поторапливал он. — Рассказывайте все как было. Значит, говоришь, выпрыгнули в пролом вагона, на шпалы, а потом — между колесами. Ты сам веришь в это или нет?
— Верю, потому что было! — едва не крикнул расстроенный недоверием Керим.
И сразу же его поправили:
— Не повышайте голос, спокойно говорите. Ваши россказни на сказки похожи. А как было на самом деле — вот что мне важно знать. Продолжайте.
У Керима кружилась голова, и табуретка, на которой он сидел, кружилась по комнате, и старший лейтенант с дымящейся папиросой, плотно сжатой уголком твердых губ, тоже кружился. Странное было впечатление от этого всеобщего кружения, подташнивало даже.
— Не помнишь, что дальше было?
— Помню.
— Тогда рассказывай честно, не жуй мочалку.
«Не верят… не верят… все равно ничему не поверит этот человек со стальными немигающими глазами… не зря Абдулла утверждал, что при всех условиях нас в виноватые запишут…» Слова Абдуллы звучали в мозгу настойчиво, как игла патефона по заезженной пластинке, попавшая в неисправную бороздку: «Не поверят… не поверят… не поверят…» Трахнуть кулаком хотелось по этому дурацкому патефону!
— Так и будем играть в молчанку?
— Все равно вы ничему не верите!
— Не повышайте голос… По-вашему, я должен по плечу похлопывать человека, с оружием в руках сдавшегося в плен? Конечно, не верю.
— Зачем тогда говорить заставляете?
— Ваша обязанность — говорить, моя — слушать…
Керим с ненавистью посмотрел в лицо человека, который не верил, но тем не менее задавал вопросы, заставлял говорить, чтобы снова не верить. Бессмыслица какая-то!
Старший лейтенант смотрел на допрашиваемого. Точнее, не на него глядел, а сквозь него. Но это только казалось Кериму, следователь был человек опытный, на своем деле собаку съел, однако не считал, что надо слишком хитрить с простоватым человеком, — расколется и так.
…В лицо, по всему телу бил холодный ветер. Может, даже не ветер, а внутренняя дрожь била. Что-то ерзануло по спине — Керим в ужасе замер: сейчас рванет крюк, «вилы» проклятые! Нет, не рванули, — наверно, слишком уж плотно влился он в промазученные шпалы. И только потом дошло, что «вилы» — на самом последнем вагоне.
И все равно не было сил оторвать лицо от ароматных шпал. Возле самой руки постукивали колеса. Медленно постукивали, а впечатление было, что мелькают с головокружительной скоростью, Но «вилы» приближаются!
Керим метнулся в просвет между двумя парами колес — едва простучало рядом с локтем одно колесо, сразу же кинулся не раздумывая, как прыгал первый раз с парашютной вышки. Кинулся, покатился по насыпи вниз, прижался лицом к земле, не веря, что самое страшное уже позади.
Ноздри защекотал запах травы. Керим вдохнул этот запах полной грудью, поцеловал его, поцеловал землю. Сорвал зубами травинку, пожевал — родная травинка, прекрасная травинка!
Перестук вагонных колес отдалялся. Наступила тишина. Керим поднял голову и увидел зловещий красный глазок последнего вагона.
Он заставил себя подняться и идти. Можно было нарваться на патруль, контролирующий линию, — Керим об этом не думал. Сейчас была одна мысль, одно желание — встретиться с товарищами, которые выпрыгнули следом, помочь им, если они нуждаются в помощи.
Из-за облака проглянул краешек луны. Он был совсем маленький, но и его света хватило, чтобы разглядеть две темные фигуры. Керим побежал к ним:
— Командир!
— Керим! Братишка! — В голосе Гусельникова — необычная теплота и взволнованность. — Спасибо тебе, что цел!
Они крепко обнялись, и сердца у них бились как птицы, посаженные в клетку.
Потом они обнялись с матросом.
И пошли, разговаривая полушепотом:
— Вправо надо подаваться, там лес. Наши сообразят в сторону леса пойти, там их и встретим.
— Сорок человек в вагоне было. Не найдешь всех потемну.
— Найдем, если у всех духу хватило прыгнуть. У меня, например, так сердце зашлось, что зубами пальцы от досок пролома отрывал.
— Веселый ты мужик, морячок, а и у меня сердце зашлось, словно мне без парашюта с самолета прыгать надо.
— А прыгнул бы, доводись такая необходимость?
— Кто его знает… А ты как, Керим, боялся?
— Нет, командир, — немножко покривил душой Керим: какой это мужчина признается, что он трусил! — Неудобно было на шпалах лежать, запах от них нехороший шел…
Моряк перхнул хрипловатым смешком.
— …А когда вспомнил про «вилы», то меня прямо какая-то посторонняя сила через рельсу перекинула.
Там, где подъем кончался и начиналась ровная линия, они натолкнулись на Дроздова. Капитану не повезло — ему отрезало обе ноги, он истекал кровью, и помочь ничем было нельзя. Керим чуть не плакал от горя. Подозрительно часто сморкался морячок.
— Сколько вас? — задыхаясь, спрашивал Дроздов Трое?.. Километра… через два… еще подъем… туда идите, а потом… потом в лес… партизан ищите… Гусельников! Ты — за старшего… Со мной уже все… жаль, кончено…
— Товарищ капитан! — вырвалось у Керима как рыдание.
— Молчи, сержант… не падай… дай… ду… хом.
Это были последние слова капитана Дроздова.
Руками, срывая ногти, они копали могилу. Керим оторвал от нижней рубахи лоскут — для памяти, — придавил его камнем.
Потом они пошли по линии, забирая ближе к лесу, и действительно повстречали еще троих смельчаков.
Дроздов не ошибся насчет партизан — партизаны остановили их на рассвете, когда они вышли на их заставу. И это «Стой! Кто идет?» прозвучало райской музыкой для измученных людей.
Трое решили остаться в партизанском отряде без колебаний. Подумав, к ним присоединился и морячок: «Что партизаны, что морская пехота — один бог!» Гусельникову же и Кериму повезло, как случается один раз в жизни, — малень-кий «У-2», случайно — из-за неисправности в моторе — севший поблизости от партизанской стоянки, пилотировал летчик, лично знавший полковника Брагина. Конечно, было много сомнений и почесываний в затылке, однако в конце концов дело кончилось тем, что в двухместный самолетик как-то чудом втиснулись трое…
Следователь приподнял очки, потер красную полоску на переносице и впервые за все время посмотрел на Керима по-человечески.
— Хотелось бы верить вам… И все же трудно представить, как здоровый, сильный, волевой человек с исправным оружием сдается на милость заклятого врага.
— Без оружия был! О дерево ударился! — с сердцем бросил Керим.
— Я это помню, что о дерево. А может, нарочно ударились, а? Вы ж не впервые прыгаете, знаете, как парашютом управлять при помощи строп. Есть у вас свидетель, что все произошло именно так, как вы рассказываете?
— Откуда ему взяться! Я один был.
— Вот видите. А я должен верить вам на слово… Какие отношения связывали вас со штурманом Сабировым?
— Нормальные отношения. Хорошие. На одном самолете летали.
— Та-ак… значит, хорошие отношения с предателем были? С человеком, изменившем Родине. Может, и вы собирались последовать его примеру, да не успели?
— Не собирался! И не верю я, что Абдулла — предатель. Вместе на бомбежки летали, вместе фашистских автоматчиков в лесу громили… Вот разве что заснул он…
— Не он, сержант, заснул, это бдительность ваша спит! — назидательно поднял палец следователь.
И у Керима сновь закружилась голова и зазвенело в ушах — старший лейтенант жужжал как комар, слова бились о барабанные перепонки, не доходя до сознания.
Когда ему разрешили идти, он сразу же разыскал Николая. Тот сказал, что его допрашивали тоже и что он решил идти к комиссару полка и выложить все, что думает об этом махровом бюрократизме. Его, Николая Гусельникова, подозревают в том, что он мог продаться, что вернулся со специальным заданием от фрицев!
Керим заявил, что тоже пойдет к комиссару.
Майор Онищенко выслушал их внимательно, вздохнул.
— Понимаю ваше возмущение, други, но и вы меня поймите правильно. Разве нет среди пленных таких, кто, дрогнув духом, продал Родину за немецкую чечевичную похлебку? Таким немцы дают спецзадания, засылают к нам. Поэтому не стоит обижаться на старшего лейтенанта Шишмарева. У него такая работа, должность такая, он свой служебный долг выполняет.
— Но он же человек! — воскликнул Керим. — Он все время требует признания. В чем признаваться, если я ему все как было рассказал!
— Как на духу, — подтвердил Гусельников. — Спрашивает, почему, мол, не застрелился, когда в плен брали. Ну, во-первых, не успел бы — сонного брали, обезоруженного. А во-вторых, какая польза от моей смерти? Сейчас я воевать могу, врагов уничтожать! И знаете, что мне в голову пришло, товарищ майор? В старой армии офицера, сбежавшего из пленам награждали почетным темляком, не допытывались, с каким вражеским заданием он воротился.
— Разные времена, разные порядки, — пожал плечами Онищенко. — Вы, товарищ Гусельников, не в старой армии, вы офицер Советской Армии, и извольте соблюдать те положения, которые в ней приняты.
— Я соблюдаю, товарищ майор, — пробормотал Гусельников, сообразив, что сморозил глупость. — Это я так… к слову.
— К слову тоже надо подходящие слова подбирать… В общем, можете быть свободны. Отдыхайте, залечивайте раны и благодарите старшего лейтенанта Шишмарева, что он вас под стражу не взял, — значит, все-таки верит. Полковник Брагин о вас знает, к нему можете не ходить, ограничьтесь разговором со мной. Ваш вопрос окончательно решится у генерала. Идите, товарищи… — Он на мгновение запнулся. — Идите и благодарите случай, что вернулись в свою часть, а не в какую-либо другую.
Вышли они от комиссара в хорошем настроении.
А потом вновь раздумья одолевать стали. «Вот если бы дед оказался в моем положении, какой выход нашел бы? Или — в положении старшего лейтенанта Шишмарева. Поверил бы он мне сразу, без сомнений? Думаю, что поверил бы, хотя и любит повторять: „Змея пестра снаружи, а человек — изнутри“. В людях он разбирается, Николаю тоже поверил бы, и морячку, и тем, которые вместе с ним в партизанах остались. Он ведь все звериные и птичьи повадки знал, по следам мог определить, кто в какую сторону пошел, что на тропе произошло. Он верил в естественность намерении и поступков, — неужто человеку естественно подлецом быть?»
— Слушай, Николай, давай деда письмом сюда вызовем, а? Пусть он им покажет, что черное, а что белое.
— Неплохо бы свести твоего старика с Шишмаревым, пускай посидел бы, послушал.
— Хоть майор и нахваливает Шишмарева, а я уверен, что, будь его воля, давно бы в трибунал дело направил!
— Не спеши сказать «гоп», пока не перепрыгнул, не спеши судить. Мы — свое знаем, а у него — свои печки-лавочки, с него, по другому счету спрашивают.
— Это верно. Старше комара, говорят, слон есть.
— Терпи, жди.
— Другого не остается. Дед утверждал, что терпеливый раб шахом становится.
— Правильно утверждал, и у нас поговорка есть: «Тише едешь — дальше будешь».
Время шло, и все наконец закончилось так, как и должно было закончиться. Гусельникову дали новый самолет, восстановили в должности и Атабекова. Штурманом с ними летал теперь Опанас Кравченко — хмуроватый украинец, под кустистыми бровями которого поблескивали веселые живчики глаз.
Как-то раз, когда они, отбомбившись, уничтожив колонну вражеских танков, возвратились на аэродром, Керима ждало письмо. Не треугольное, как обычно, а в большом, склеенном из оберточной бумаги, твердом конверте. Там оказалась фотокарточка Атабек-аги, Акгуль и Назарчика.
У расчувствовавшегося Керима даже слезы на глазах появились. Назарчик! Славный ты мой сынишка! Даже странно как-то слово это произносить!.. Акгуль похудела, осунулась, глаз не разобрать на фотографии, но понятно: грустные глаза, печальные… А дедушка почти не изменился — та же гвардейская выправка, та же борода во всю грудь… Здравствуй, дедушка! Здравствуй, Акгуль моя! Здравствуй, Назар-джан!
И казалось Кериму, что сам он маленьким стал, в ребенка превратился. И так хочется ему прижаться к людям, изображенным на фотографии, почувствовать руки их на своей голове. Где они только ухитрились сфотографироваться? Фотографа даже в райцентре нет! Неужто в область для этого ездили!
Не догадаться было Кериму, что приезжал в Торанглы корреспондент из Ашхабада, взял на заметку лучшую сборщицу хлопка Акгуль Керимову, лучшего охотника Атабек-агу. Заодно и фотокарточку им на намять сделал. С Назарчиком вместе, который пока еще ничем не отличился, но, несомненно, отличится в будущем.
Фотокарточка пошла по рукам. Все одобрительно цокали языком, говорили Кериму приятные слова. А новый штурман Кравченко аж руками развел: «Ну и борода! Ну и папаха! Сроду таких не видал! Надо бы и им нашу фотографию послать».
Керим читал и перечитывал письмо. Новостей оказалось много. Колхозники заканчивают сев хлопчатника. Вернулся в аул потерявший на фронте руку Бегенч. Нога Ораза давно зажила, и он назначен бригадиром. Назар-джан уже бегает и произносит «папа», «деда», «мама», «леб» и множество других важных и полезных слов. Аульчане интересовались здоровьем Николая и Абдуллы, передавали привет командиру Брагину и комиссару Онищенко. Только Кравченке не передавали. О его существовании им было неведомо, но Керим обиделся и в ответном письме в первую голову о новом штурмане рассказал, не упомянув о судьбе Абдуллы. Да и что кому толком известно об этой судьбе!
Экипаж получил боевое задание. Теперь Гусельников — разведчик: в бомбовом отсеке установлен специальный фотоаппарат, с которым работает старший сержант Атабеков. Да-да, старший сержант — такое звание ему присвоено, хотя полковник Брагин, поздравляя, оговорился, что надо бы офицерские погоны вместо лычек.
Он остался стрелком-радистом. Одновременно освоил фотографирование, и некоторые из его фотографий, но оценке штабистов, стоили десятка комплектов бомб. Может быть, подобное совмещение и противоречило уставным требованиям, но так уж получилось, что Керим приобрел две воинских специальности. И управлялся успешно с обеими.
Самолет прорывался сквозь черно-сизое облако. Иногда в разрывах виднелась земля — искалеченная, изуродованная, обезображенная, со сквозными остовами выгоревших домов, с переломленными хребтами мостов.
— Одна минута до объекта, — звучит в шлемофоне голос штурмана.
— Есть одна минута до объекта! — отзывается Гусельников и медленно, очень медленно отжимает штурвал, начиная снижение.
— Командир, вражеские самолеты на аэродроме вижу! — Это уже Керим, и защелкал, заработал затвор фотоаппарата.
— Идем на снижение, — предупреждает Гусельников, отжимая штурвал еще больше.
Сверкающие и белесые трассы пуль и снарядов скорострельных автоматических пушек потянулись гибельными щупальцами к самолету — заработали зенитные установки.
— Самолеты выруливают на взлет, командир!
— Ничего, Кравченко, встретим… Керим, бросай съемку, готовь пулемет!
— Есть пулемет!
Гусельникову ввязываться в бой не предписывалось — после съемки он должен был как можно скорее «уносить ноги», потому что штаб ждал материалы. Он, собственно, и не собирался затевать перестрелку, команду к бою дал просто по привычке, хотя обидно было удирать, не подравшись.
— Два «мессера», командир!
— Катайте их, ребята, в хвост и гриву! Ложимся на обратный курс!
Из облачной завесы вывалились еще два истребителя противника, пошли на сближение — это были «фоккеры».
Сдерживая дыхание, Керим двигал турель. Вот вражеская машина в крестовине прицела. Гашетка! Еще очередь! Еще!
«Фоккер» задымил, выпустил серый шлейф, стал терять высоту.
— Есть один, командир!
Тупой горячий удар отбросил Керима на спинку кресла. Колючая спазма стиснула горло — ни вдохнуть, ни выдохнуть…
…А что это движется перед глазами? Белобородый, степенный, в большой коричневой папахе старик босиком идет по горячему песку Каракумов. И мальчика за руку ведет — тот тоже перебирает ножонками, горячо ему, видно, босому…
…Песок уже не песок, он сплошь покрыт пунцовыми маками. А мальчик кто? Может, это я сам? Может, это моим ступням горячо на полуденном каракумском песке?
… Не маки это, а заросли алых-преалых роз. У них такие мелкие и жесткие колючки, все горло раздирают, если ими дышать. И выплюнуть невозможно, сил нет.
…Навстречу Акгуль идет из розовых колючих зарослей. Улыбается, разводит руки, чтобы обнять, но силуэт ее тускнеет, растворяется в ослепляющих кольцах солнечного света. Кольца кружатся все быстрее и быстрее, уменьшаются, окрашиваются в красное. И уже кажется, что смотришь на мир сквозь камышинку — и мир багровеет…
«Что происходит со мной?» — мелькнула у Керима мысль.
Не мысль — вспышка мысли.
Потом не было уже ничего.
Совсем ничего…
17
Знойный летний день. Солнце вскарабкалось на самую крутизну и печет оттуда немилосердно; маленькая железнодорожная станция, несмотря на довольно приличные и даже не поникшие от кинжальных ударов солнечных лучей деревья, кажется насквозь пронизанной светом и зноем, пышет как тамдыр. Поезд стоит на ней всего несколько минут, и с него сошел только один человек. Высокий и широкоплечий, посверкивая орденами и медалями, он прошел в тень деревьев, поставил чемодан на древнюю — неизвестно, сколько ей лет — скамью. Сняв фуражку с голубым околышем, отер платком мокрое лицо.
— Ну и жарынь! Только веника не хватает, а баня — вот она, под открытым небом, парься до упаду. Верно, отец?
Обращение относилось к дежурному по станции — щупленькому человечку в затертом и застиранном, выцветшем добела форменном кителе, остроносых галошах на маленьких сухих ногах. Он радушно улыбался, и выражение лица его было таким, что невольно вызывало ответную улыбку.
— Верно, товарищ военный. Жарко у нас… А вы нездешний, я своих всех знаю.
— Неужто всех?
— Вы бы с мое проработали, тоже знали бы. Поселок у нас — по пальцам дома сосчитать можно, окрестных сел тоже раз-два и обчелся. Так что приезжих сразу примечаем.
— Вы, догадываюсь, тоже не местный родом?
— Верно. От голода в тридцать втором спасались — сюда и приехали, тут и осели, старожилами стали, местными стали. Издалека к нам?
— Сейчас из Берлина. А вообще-то я сибиряк. Обь слыхали? Есть такая река в Сибири, самая большая река. Вот оттуда я.
— Слыхал. Она вроде нашей Амударьи… Чего ж мы сидим здесь? Пойдемте ко мне, чайком угощу. Зеленый чай доводилось нить?
— Не привел случай.
— Ну вот у меня и попробуете.
Рослый и плечистый приезжий сразу заполнил целиком крошечную дежурку. Хозяин быстренько расстарался насчет чая, выложил на чистое полотенце чурек.
— Отведайте что бог послал. На разносолах — извините.
— Ничего, — успокоил майор и достал из чемодана банку тушеной говядины, кусочек масла, немного кускового сахара.
Железнодорожник при виде такой роскоши только руками развел.
Приезжий подумал, посомневался и выудил из вместительного чемодана бутылку с яркой наклейкой.
— Ну и дела-а! — протянул вконец пораженный железнодорожник. — С той норы как с гражданской в Сурск такую привез, видать не приходилось.
— А вы пензяк?
— Да, из Сурска, Сура — река такая у нас…
— Слышал.
Они выпили тягучего, липкого, но очень вкусного ликера. За победу выпили, за фронтовиков и за тех, кто сложил свою голову, защищая честь и независимость Родины. Потом чаи пили с вкуснейшим чуреком, о фронтовых делах говорили, о восстановлении порушенного войной хозяйства. Потом беседа иссякла, и приезжий спросил, далеко ли отсюда до селения Торанглы.
— Янында, рядышком, километров пять, не больше. А вам кто требуется?
— Да есть там Атабек-ага. Охотник. Знаете такого?
— Кто ж у нас не знает Атабека!.. А вы, случаем, не командир, с которым Керим летал? — догадался хозяин.
— Был командиром.
В глазах дежурного плеснулась радость и тут же погасла.
— Погиб Керим… — В тоне железнодорожника были и утверждение, и вопрос: а может, жив Керим? Может, командир что-то новое о Кериме знает? На войне всякое случается?
Однако помрачневшее лицо майора пресекало радужные надежды.
— Погиб, — подтвердил он.
Дежурному хотелось услышать подробности, но он понимал, что расспросы неуместны, а сам майор не расположен был к подробностям — ему еще предстоит говорить о них, когда состоится самая главная встреча. Трудная встреча.
— Самая жара сейчас, — сказал железнодорожник, — прилягте в боковушке до вечера, а вечерком раздобудем подводу. Вот радости будет у Атабека.
— Какая уж там радость! — невесело улыбнулся майор. — Вместе с Керимом собирались сюда приехать…
— Война… — тяжело вздохнул дежурный. — Мой сын тоже не вернулся. Многие возвращаются, а он — нет. Еще в первый год войны погиб… под Москвой.
В тоне железнодорожника была незарубцевавшаяся боль, и майор посочувствовал ему. Предстояло еще сочувствовать… у Атабек-аги. Как смотреть ему в глаза? Как разделить горечь потери Акгуль? Ведь он командир, отвечает за своих подчиненных, и любой вправе задать ему вопрос: как же, мол, ты остался жив и невредим, а подчиненный твой погиб? Конечно, такие наивные вопросы задают либо ослепленные болью, либо просто неумные люди, но их задают, и к этому нужно быть готовым. Конечно, никто его в шею не гнал в эту дальнюю даль, можно было ограничиться письмом. Подробным, теплым письмом. Но он поехал, он посчитал, что не имеет права не поехать. И не потому, что был уговор с Керимом. Не будь этого уговора, все равно это было его обязанностью.
Вечерело — и зной заметно спал, когда тронулись в путь. Дорога вилась между барханами, Гусельников узнавал места, о которых с такой любовью рассказывал Керим: и самый заметный бархан на полпути от станции до аула, и небольшой такыр, и заросли саксаульника. Все оставалось таким же, как при Кериме, только самого Керима не было.
Шустрый мальчишка-арбакеш плохо знал русский язык. Однако не стеснялся этого и всю дорогу пытался втянуть приезжего летчика в разговор. Расспрашивал о фронте, о самолетах, заявил, что сам собирается стать летчиком.
Гусельников машинально отвечал, а мысли неслись впереди, там, где уже виднелись верхушки деревьев селения Торанглы. Мальчишка-арбакеш знал дом охотника Атабек-аги и доставил проезжего к самому порогу.
В этом доме жили те, для кого Керим был солнцем. И, может быть, оно бы светило, теплилась бы слабая надежда, да приезд Гусельникова окончательно гасил этот подрагивающий на ветру сомнений огонек. Ибо возвращаются даже без вести пропавшие, но не встают мертвецы из могил, а могилу Керима своими руками закапывал его командир…
Они стояли друг перед другом: высокий, широкоплечий майор с боевыми наградами на груди и такой же высокий белобородый старик. И тот и другой не раз представляли себе эту встречу, а встретившись, немного растерялись.
— Здравствуйте, Атабек-ага! — почтительно произнес Николай.
— Алейкум ассалам, — тихо ответил Атабек-ага.
Гусельников протянул было руку, но, повинуясь неосознанному желанию, крепко обнял старого охотника и крепко трижды расцеловал — словно самого Керима встретил.
Старик несколько смутился — не принято у мужчин так откровенно выражать свои чувства, — но и приятно было.
Они молчали — и у того, и у другого в горле ком стоял, мешал говорить. Гусельникову показалось, что это не он, а Керим приветствует своего любимого дедушку. Старик же подумал, что вскоре Николай так же обнимет своего отца, а вот Керима уже не доведется обнять никому.
В дверях показалась Акгуль с сыном на руках. Она бросила быстрый взгляд на приезжего, и глаза ее тут же наполнились слезами, прозрачные соленые бусинки покатились по щекам. Гусельников не понял, почему она как бы заглядывает через его плечо, а ей просто показалось, что за спиной летчика стоит Керим — присел немножко, прячется, шутит. Писал же в письмах, что вместе с командиром приедут после войны. И вот командир приехал, а Керим…
— Здравствуй, Акгуль!
— Здравствуйте, — еле слышный шепот в ответ.
И ее протянутая для пожатия маленькая загрубелая рука буквально утонула в широкой ладони Николая. Он задержал рукопожатие, она мягко и настойчиво высвободилась.
— Иди ко мне, Назарчик! — поманил Гусельников.
Малыш прижимался к матери, но поглядывал через плечо любопытными глазенками. Его привлекали блестящие штучки на груди гостя, и он, вероятно, ожидал, что незнакомый дяденька — его папа. Он видел папу и на фотокарточке, и на ковре, который выткала мама. Даже неоконченный глиняный бюст видел. Есть у дяденьки сходство с ними? Может, Назарчик и усматривал это сходство, но в три года от роду трудно решать подобные проблемы, спокойнее оставаться на руках у мамы и держаться за ее шею.
Атабек-ага взял правнука, передал его Гусельникову:
— Поди к дяде, верблюжонок мой… иди поздоровайся…
Назарчик сморщил нос, собираясь зареветь от такой бесцеремонности, однако не заплакал, лишь судорожно глотпул воздух и потянулся к медалям. Они тихо позвякивали от его прикосновения, и он заулыбался, посмотрел на мать, на деда. А когда ему были вручены подарки: новенький яркий костюмчик, цветной мячик, шоколад и — главное — модель самолета «Пе-2», сработанная полковыми умельцами, — сердце мальчика было побеждено, и он уже не отходил от Гусельникова, семенил за ним как привязанный.
— Смотри-ка, привык! — удивлялся Атабек-ага. — Он у нас к чужим не шибко идет, а тебя сразу признал.
Когда развернула свой подарок Акгуль, лицо ее вспыхнуло — большой цветастый платок очень шел ей и красил ее.
— Ай, не надо было… — прошелестела она, разглядывая диковинные цветы на черном фоне.
— Надо, — сказал Гусельников, — обязательно надо!
— Бери, дочка, — поддержал его и Атабек-ага, — не кто-нибудь дарит, друг нашего Керима дарит.
— Спасибо, — сказала Акгуль и благодарно вскинула глаза на Гусельникова.
Из чемодана Николай извлек чехол, вынул из него стволы и ложе охотничьего ружья, ловко сощелкнул их.
— Это вам, Атабек-ага. «Зауэр — три кольца», лучшее охотничье ружье в Европе.
— Дорогой подарок, — качнул папахой старик.
— Берите! — настаивал Гусельников. — Считайте, что это Керим вам дарит. Еще когда мы у партизан были, у него на «зауэр» глаза разгорелись — от немецкого генерала оно к партизанам попало. «Вот бы, — говорит, — моему дедушке такое!» Так что пусть это ружье будет подарком Керима и памятью о нем.
Старик бережно, обеими руками, принял ружье, осмотрел его: переломив, заглянул в стволы; взвел и спустил курки; поводил пальцем по замысловатой насечке на металле. И Назарчик тоже поводил по узорам своим пальчиком — самолета он не выпускал из рук, а мордашка его была уже измазана шоколадом.
— Спасибо тебе, Николай, спасибо, сынок, — поблагодарил старик. — Пусть это будет и от Керима, и от тебя, вы же как побратимы были… Пойдем, взгляни на него, если хочешь.
Они прошли в комнату, где стоял ткацкий станок, и Николай долго всматривался в портрет, ища сходство с оригиналом и поражаясь мастерству ковровщицы. Атабек-ага о чем-то спрашивал — он не слышал вопроса. Тугие желваки катались у него по скулам, он снова переживал боевые эпизоды, схватки, побеги из плена, последний вылет, возглас Керима: «Есть один, командир!»
— Чьих рук работа?
— Вот она делала, — кивнул старик на притихшую рядом Акгуль. — Долго ткала, почти два года, а может, три.
Молчание затянулось. Назарчик ползал по ковру и показывал деду модель самолета, лепетал что-то свое. Он не впервые разговаривал с отцом — и на ковре, и со скульптурой, — поверял ему свои горести и надежды. Ведь ему же втолковывали и мама и дедушка, что отец все слышит и все понимает, только ответит тогда, когда с фронта вернется.
— Да, я вам последнюю фотографию привез! — вспомнил Гусельников. — Снимались перед тем, как сбили нас.
— Нам Керим вроде присылал.
— Эту не мог прислать. Армейский корреспондент приезжал к нам. Потом его ранило, долго в госпитале он лежал. Только выписавшись из госпиталя, прислал снимок… Куда же я его засунул?..
Готовый к вылету, с пристегнутыми парашютами стоял экипаж «девятки» у самолета. Все молодые, красивые, улыбающиеся. Штурман и командир смотрели на стрелка-радиста, рассказывающего что-то смешное, — у всех рты до ушей растянуты были. Никто из них в этот момент не думал о смертельной опасности, подстерегающей их в небе.
Внимательно рассматривали снимок Атабек-ага и Акгуль. Им не мешали, они имели первоочередное право. Потом фотокарточку брали в руки набившиеся в кибитку аульча-не — всем не терпелось узнать о судьбе Керима из уст его сослуживца. И люди смотрели на парня, на мальчишку, который взлетел в небо и навсегда остался молодым.
Негромко, одному Гусельникову, воспользовавшись тем, что внимание людей отвлечено, сказал Атабек-ага:
— Писал нам Керим, что ваш штурман Абдулла вроде предателем оказался. Как это могло быть?
— Уснул он на посту, — так же негромко ответил Николай, — что верно, то верно. А что до остального — одни домыслы, толком никто ничего не знает. Я лично не верю что Абдулла изменник. Иногда так складываются обстоятельства, что на человека всех черных собак вешают, и так вешают, что не поверить трудно, а норой и рискованно. Убежден, что пройдет какое-то время — и выплывет правда о Сабирове. Не надо торопиться с осуждением вслепую только потому, что нам в данный момент так подходит.
И старик согласно кивнул:
— Не надо, сынок.
Напряженное внимание царило в доме старого охотника. День за днем живописал Гусельников жизнь летчиков, в рассказе были и горечь отступлений, и боль потерь, и радостная ярость атак, и торжество успеха, и, наконец, Победа, Победа с большой буквы. Перед слушателями все ярче и четче рисовался образ их земляка — старшего сержанта Керима Атабекова. Это был рассказ о жестокой правде войны, в горниле которой закалялись характеры, обгорали судьбы, и человеческая жизнь не стоила ни копейки и одновременно стоила несказанно дорого.
Не все знали русский язык, но Атабек-ага, Акгуль и Бегенч были хорошими переводчиками, а Николай не торопился с рассказом. Он понимал, что чем больше людей в доме, чем дольше они тут сидят, тем легче старику и молодой женщине утвердиться в мысли о невозместимой и окончательной утрате. Среди людей боль вроде бы растворялась, как растворяется комок земли, брошенной в Амударью.
Гусельников говорил и говорил, и казалось, что в этот тихий вечер в аул, затерявшийся в бескрайних Каракумах, пришли и капитан Дроздов, и рядовой Ситников, и полковник Брагин, и комиссар Онищенко — много людей, судьбы которых так или иначе переплелись, совместились с судьбами экипажа «девятки».
— …Трое их в тот день погибло, и Керима в братской могиле похоронили. Дали салют, по горсти земли каждый бросил. Как сейчас помню, снег повалил. Плакать-то мы разучились, но девчата — прибористки, телефонистки, официантки — они плакали. Да и из нас, может, тоже кто всплакнул — за снегом не видать было: то ли слезы на щеках, то ли снежинки тают. Любили очень Керима — обходительный и веселый, парень был, каждому готовый помочь в трудную минуту. И вас, Атабек-ага, в полку хорошо знали, чуть возникнет спорный вопрос, Керим сразу же: «А мой дедушка в таких случаях говорил…» Крепко он был к вам привязан, Атабек-ага.
Женщины приглушенно вздыхали. Рокотала за окном река. Что-то царапалось в стекло, словно войти просилось.
— Место запомнил?
— А как же! В Белоруссии это… Съездить хотите?
— Все его товарищи по горсти земли бросили. Отвезу и я ему горсть родной земли… каракумской.
— Еще одну вещь передать вам должен — нож. Вот он. Я за ним специально в Осиновку заезжал, к колхознице одной. У нее Керим нож позабыл, когда она ему раненую ногу бинтовала. Нож она сохранила. И старика своего, кстати, «без вести пропавшего», дождалась — возвратился он из плена. Покалеченный весь, полчеловека — а вернулся.
Искорки надежды загорелись в глазах Акгуль. Что-то дрогнуло, промелькнуло тенью и в зрачках Атабек-аги. А проснувшийся Назарчик потянулся к блестящему ножу.
— Сразу за оружие хватается — джигитом будет, — предрек кто-то.
— Атабек-аги порода и Керима, — поддержал Бегенч.
Как ни упрашивали Атабек-ага и Акгуль, Николай прогостил в Торанглы всего два дня. Напоследок они поехали попробовать «зауэр» в пески втроем — Атабек-ага, Гусельников и маленький Назарчик. За это короткое время они с Николаем так привязались друг к другу — прямо водой не разлить, Гусельников малыша с рук не спускал, а тот тянулся к нему как подсолнух, как зеленая ладошка хлопкового листа к солнцу.
В песках Атабек-ага предложил Гусельникову сперва выстрелить из хырли.
Николай промазал, повинился:
— Не привык к таким тяжелым винтовкам.
— А из этого? — протянул старик «зауэр».
Из «зауэра» Гусельников стрелял без промаха, ружье било мягко и кучно. Выстрелил, почти не целясь, и Атабек-ага, — черепок разлетелся вдребезги.
— Хотите из ТТ? — предложил Гусельников.
Старик повертел в руках пистолет.
— Из винтовки стрелял, из нагана стрелял, из «мак-симки» стрелял — из такого не доводилось.
После выстрела дернулась тряпочка на ветке саксаула.
— Отлично! — похвалил Гусельников.
— Тяжелый, — сказал старик, — руку оттягивает книзу. И отдача сильная. Наган удобнее. А ты стрельнешь?
— Да мне что, — пожал плечами Гусельников, — мне привычно.
И сажал пулю в пулю, Атабек-ага только языком цокал.
Назарчик все время тянулся к пистолету. Разрядив его, Николай протянул мальчику ТТ. Тот деловито поднял его обеими руками, но спустить курок сил недостало.
— Любит парень оружие, что яснее ясного, — заметил Николай.
— Все мальчишки любят, — вздохнул старик, — да лучше бы в другие игрушки играли. А все эти пушки, пулеметы, пистолеты, новые бомбы, которые на Японию кидали, — их в песок зарыть в самом центре Каракумов, чтоб никто никогда не нашел.
— Защищаться чем, если нападут?
— Нападать не надо, в мире нужно жить.
— Нужно, да жаль, что не все это понимают.
— В армии останешься, сынок Николай?
— Вряд ли, отец. Осточертело все это: стрелять, бомбы бросать… В гражданскую авиацию перейду — буду пассажиров возить, разные полезные грузы.
— Жена хорошая? Русская?
— Пока нет, но будет.
— Кто она?
— Туркменка она, зовут Розия. Только она живет в Казани. Сестра Абдуллы.
— Тебе спасибо, сынок, что не посчитал за труд заехать к нам. Теперь я знаю, что Керим настоящим мужчиной оказался, не опозорил свой род.
— Не опозорил, отец. Приезжайте и вы к нам в гости, отец. Встретим как родного.
— Стар я до Сибири твоей добираться, может, Назар-джан когда-нибудь приедет.
— Пусть только подрастает. Но и вы помните, что у вас в Сибири второй родной дом. Разве это плохо?
— У человека, сынок, должно быть много друзей, а дом должен быть один, — вот тогда хорошо.
— Тогда считайте, что у вас в Сибири друзья.
— А ты считай, что у тебя в Каракумах друзья.
Медленно догорали краски заката. Солнце сползало за барханы, подернутые ветровой рябью, и синие тени ложились на склоны. Монотонное однообразие песков нарушали лишь три пары следов — между тяжелыми отпечатками сапог и чокаев тянулась цепочка крохотных детских следов. Следы взрослых словно бы охраняли ее с двух сторон, не давали свернуть, направляли на вершину бархана, откуда еще долго можно видеть солнечный диск…
Перевод В.Курдицкого
Часть вторая
1
Шли годы, похожие и разные, как облака; летели, словно в беспамятстве, над бурыми водами Амударьи. Летели над песчаными берегами, заросшими матерым камышом, над притаившимися в камышовых дебрях кабаньими выводками, над обмирающими от сонной одури пучеглазыми лягушками, распластавшимися у самой воды, над корявыми саксаульниками, над мирными крышами прибрежных аулов, в которых уже народилось новое поколение и готовилось вступить в жизнь, полную тревог и надежд, готовилось шагнуть от родного порога за дрожащую в зыбком мареве черту горизонта.
В тот летний день, как всегда, собрались на берегу реки аульские мальчишки — ловили и надували через камышинку лягушек, жарились под палящими лучами солнца, строили из камыша шалашики, в неверной тени которых можно было спрятать голову; зарывали друг дружку в песок, прыгали через костер. Все было как обычно, ничто не предвещало ни событий, ни перемен в жизни мальчишеской ватаги, где все сложилось, казалось, раз и навсегда. Здесь каждый знал свое место: от Хемры, негласного, но общепризнанного верховода аульских мальчишек, до маленького слабосильного Реджепа.
Сын косого Кули, Хемра, держал всех в повиновении не столько своею силой, сколько редким жестокосердием. Ему ничего не стоило ударить головой в лицо, укусить, подставить подножку. Вероломство Хемры давно уже вызывало среди мальчишек тщательно скрываемую ненависть. Но бунтовать пока что никто не осмеливался. Да и кому из них это было по плечу, кроме Назара… Но так сложилось, что его Хемра никогда и пальцем не трогал.
Особенно подрос и окреп Назар в это последнее лето. Сейчас он стоит на высоком обрыве и собирается прыгнуть с кручи в реку, — все знают, что под обрывом глубоко и вода вскипает в воронках крутящейся желтой пеной. Замершая на обрыве фигурка Назара казалась маленьким черным столбиком на фоне белесого от зноя неба. До воды метров пятнадцать, а может, и все двадцать — никто не мерил. Даже большие парни никогда не прыгали с этого обрыва. А Назар решил, что прыгнуть можно, и вот он стоит сейчас на самой кромке обрыва, высоко над головами мальчишек, стоит и как будто чего-то ждет — то ли когда проплывет мимо коряга, то ли когда успокоится дыхание, сбившееся при подъеме на крутизну.
— Назар, ну давай! Чего стоишь?
— Прыгай!
— Боишься?! — крикнул Хемра, презрительно вскидывая свое маленькое, загорелое до черноты личико, кривя в усмешке тонкие губы.
Голова у Хемры удивительно маленькая и круглая, а плечи прямые, не по годам широкие, и руки длинные с твердыми как дерево пальцами. Когда Хемра бьет щелбан, кажется, что ударили по лбу палкой. Многим они знакомы — эти знаменитые шелбаны Хемры. Больше всего достается маленькому Реджепу.
— Боишься! — словно эхо повторяет Хемра. — Ишь-ся… ишься!.. — летит по безмолвной реке, будто камень, пущенный вскользь.
И в ту же секунду черная маленькая фигурка на обрыве надает в пропасть. Назар прыгает не солдатиком, что было бы гораздо проще и на что все рассчитывали, а ласточкой — широко раскинув по сторонам руки, вниз головой. На какую-то долю секунды он зависает над темной водой реки, четко отпечатывается на фоне светлого неба, успевает соединить руки впереди, головы и исчезает в темной мутной воде, едва не попав в воронку.
— Прыгнул! Прыгнул! — захлебываясь от радости, первым закричал маленький Реджеп. — Ай молодец, Назар!
— Ура! — подхватили другие мальчишки и кинулись за маленьким Реджепом вдоль берега, ближе к тому месту, где должен был вынырнуть смельчак.
Только Хемра остался на месте все с той же вызывающей и немного презрительной ухмылкой на маленьком лице.
— А вдруг его закрутит воронка?.. — беспокойно глядя на речные водовороты, обронил кто-то из мальчишек.
— Не закрутит, — уверил Реджеп, — он знаешь как плавает?! Как рыба, даже еще лучше!
И в ту же секунду черная голова Назара показалась из мутно-бурой тяжелой воды. Мальчишки увидели, как Назар, отплевываясь, встряхнул головой, рассмотрел, где берег, и поплыл к нему широкими саженками.
— Назар, а страшно?! — почтительно заглядывая в глаза, спросил его маленький Реджеп.
— Немного, — просто ответил Назар, выходя на берег, — чуть-чуть. Подумал, а вдруг брюхом упаду или воронка затянет…
— И сом мог схватить — они там глубоко живут, большие такие! Говорят, у дяди Непеса в прошлом году теленка утащили, он пить пришел, а они его утащили, — забегая вперед, тараторил словоохотливый Реджеп.
— Брехня это все, нет там никаких сомов! — зло крикнул Хемра, не желающий приветствовать победителя.
— Нет? А ты сам попробуй! — съязвил Реджеп и инстинктивно спрятался за спину Назара.
— Надо будет — и прыгну, хоть десять раз, — запальчиво бросил Хемра, догадываясь по лицам мальчишек, что они ему не верят. Никто не верит, даже маленький Реджеп.
Хемра понимает, что дело его плохо, что надо что-то немедленно предпринять, — например, взбежать на обрыв и прыгнуть точно так, как прыгнул Назар. Но высоко… А воронки? А коряги?.. А сомы? Хемра лихорадочно соображает, что же ему делать, как спасти свой авторитет? Промедление смерти подобно. Если он не ответит ничем на прыжок Назара, то мальчишки, пожалуй, отвернутся от него. Самые трусливые уже жмутся к Назару, даже этот сопляк Реджеп.
«Ага», — вдруг соображает Хемра, когда взгляд его падает на тлеющий костер, что развели недавно мальчишки.
— Эй, Атаджан, Ходжа, Непес, быстро наловить мне лягушек! — приказывает Хемра голосом, не терпящим возражений, и мальчишки ему подчиняются.
Пока все лежали на песке и расспрашивали Назара, не страшно ли на глубине, пока все восхищались и цокали языками, Хемра нанизывал лягушек на острый прут, как на шампур, и поджаривал их на углях костра. Зеленое лягушачье мясо противно дымилось, лягушки пищали.
— А ну-ка, Реджеп, иди сюда, попробуй моего шашлыка, — вдруг тихо позвал Хемра.
Мальчишки, лежащие на песке вокруг Назара, замолкли. Глаза маленького Реджепа испуганно округлились, он спрятался за спины товарищей.
— Реджеп! Я кому сказал, иди покушай — ты проголодался, — с издевкой повторил Хемра и подошел к Реджепу.
— Я не хочу! Не хочу! — вскрикнул Реджеп и побежал по берегу.
Хемра догнал его в несколько прыжков, схватил за руку и поднес к его губам прутик с дымящимися, противно воняющими лягушками.
— Эй, Хемра!
Хемра обернулся на голос с деланным равнодушием, как будто бы хотел сказать: «Кто-то меня окликнул или мне показалось?»
— Хемра! Отпусти Реджепа! — крикнул Назар, лежа на песке.
— Пусть сначала покушает мой шашлык. Когда скажет, что вкусно, тогда и отпущу… Ну, Реджеп, бери, пока не остыл…
— Отпусти! — вскочил Назар и подбежал к Хемре со сжатыми кулаками.
— А может, ты хочешь попробовать? — усмехнулся Хемра. — Попробуй, Назар, тогда и Реджепа отпущу.
— Сейчас ты его сам попробуешь! — Назар ударил Хемру головой в живот, прут с нанизанными лягушками отлетел в сторону, упав на песок у самой кромки воды.
Сцепившиеся мальчишки покатились по песку, изо всех сил тузя друг дружку кулаками. Назар бился за справедливость, защищал слабого, хотя, по правде сказать, Хемра давно уже надоел ему. Он только и ждал повода для драки. Хемра тоже понимал, что от исхода этой драки зависит его положение. Если победит Назар, то он станет верховодом аульских мальчишек.
Силы казались равными.
Мальчишки молча наблюдали за поединком, только маленький Реджеп покряхтывал от восторга, когда Назару удавалось особенно ловко залепить по уху Хемре или уйти от ответного удара.
Хемра, рыча и ругаясь, бил Назара ногами и руками куда попало.
Назар сражался молча. Наконец ему удалось захватить шею Хемры так, как он хотел, в зажим локтевого сгиба, — теперь он покажет, что значит сын фронтовика, — и стал сжимать изо всех сил, сцепив кисти обеих рук в замок мертвой хваткой. Хемра бил его кулаками по голове, норовил поддать коленкой в живот, но Назар как будто не замечал сыпавшихся на него ударов. Вдруг он бросил вконец обессилевшего противника спиной на песок и уселся ему на грудь.
— Отпусти! — прохрипел Хемра.
— Сейчас, — спокойно уверил его Назар, заламывая правую руку противника. — Эй, Раджеп, давай-ка сюда шашлык!
— Реджеп, убью! — заорал поверженный Хемра.
— Не бойся, Реджепчик, ничего он с тобой не сделает. Да и никому он больше ничего не сделает. — Назар еще сильнее заломил руку Хемры и прошептал: — А ну говори, что никому ничего не сделаешь. Говори быстро!
Хемра медлил и, только когда боль стала невыносимой, выдавил:
— Никому… ничего… не сделаю.
Как ни старался Хемра увернуться, Назар все-таки натер ему губы лягушачьим шашлыком. Хемра отплевывался; плача, орал, что убьет Назара.
— А теперь вставай, лягушатник, чего разлегся! — властно сказал Назар, вскакивая на ноги. — Вставай!
Мальчишки радостно захохотали над позором своего бывшего заводилы и главаря. Хемра не только потерпел поражение, но еще и получил кличку «Лягушатник», которая прилипла к нему навсегда.
В тот же вечер отец Хемры, косой Кули, пришел к Атабеку.
— Здравствуй, Атабек, — сказал он, — плохо воспитал ты своего правнука, вот что я хочу тебе сказать.
— Проходи, дорогой Кули, — приветствовал соседа старик. — Зачем ругаешь меня с порога, садись и ругай как следует. В чем дело?
— Слушай, Атабек, ты не поверишь, да, но твой Назарка избил моего Хемру.
— Почему не поверю, Кули, ведь и отец Назара тебя поколачивал… или не помнишь? — Добродушная улыбка осветила лицо старика. — Ох, давно это было. Давным-давно!
— Слушай, Атабек, но он не только избил Хемру, но и накормил его лягушачьим шашлыком. Такой злой — побил моего Хемру да еще натер ему губы лягушачьим мясом!
— Да-а, лягушачьим — это нехорошо, — думая о чем-то своем, сказал старик, — лягушачьим совсем нехорошо…
В эту минуту в саклю вошел Назар и почтительно поздоровался с гостем.
— Откуда у тебя синяки? — спросил Атабек.
— Подрался с Хемрой.
— Вот видишь, Атабек, он признался, накажи его так, чтобы на всю жизнь запомнил! — обрадовался косой Кули. — Шкуру с него спусти!
— Из-за чего ты подрался? — спросил правнука Атабек.
Назар молчал, переминаясь с ноги на ногу.
— Кули говорит, что ты хотел накормить его сына лягушачьим шашлыком. Так это или нет?
— Так…
— Я же тебе все рассказал, — вскинулся косой Кули, — я же все тебе, рассказал, дорогой Атабек! Накажи его! Прямо сейчас при мне пакажи!
— Ты бил Хемру?
— Бил…
— А лягушатиной накормил?
Назар молча кивнул головой.
— Вот видишь, дорогой Атабек! — снова вскинулся косой Кули. — Шкуру с него, шкуру надо спустить! И не откладывая! Лучше всего при мне!
— Подожди, Кули, не горячись, — оборвал его старый охотник, — надо же выяснить, как дело было. Ну что скажешь, Назар?
— Пусть другие рассказывают…
— Кто это — другие?
— Другие мальчишки, которые там были. Вы же сами учили меня заступаться за слабых. Учили?
— Ну, учил. Так и что? Рассказывай…
Назар молчал.
— Ладно, — решил старик, — иди-ка ты домой, дорогой Кули, а мы тут сами разберемся. Вижу, дело не такое простое, может, врет твой Хемра. Я знаю Назара…
— Послушай, Атабек, я так на тебя надеялся! — обиженно пробурчал косой Кули, подталкиваемый старым охотником к двери. — Хоть подзатыльник можешь ему дать?
— Иди, иди, дорогой Кули, мы без тебя разберемся.
Но дед ошибся, Назар так и не сказал ни единого слова.
— Мой характер, — в сердцах бросил старый Атабек. — А сына косого Кули бойся — такое не забывается всю жизнь. Попомни мои слова, — сказал старый охотник, вздохнул и, покачав головой, велел Назару принести со двора воды.
А косой Кули, возвратившись от старого Атабека, так выдрал своего Хемру, как давненько не драл. «Не позорь отца, не поддавайся в драке. Постоял бы за себя — не опозорился бы на весь аул!»
То, что правнук решил стать летчиком, старый Атабек знал давно, с тех пор, как они побывали в Белоруссии. Там, на могиле своего отца, сказал ему об этом Назар. Навеки запомнил старый охотник и зеленый холм, и голубое небо, и рыжие сосны с густым запахом хвои, стоящие, словно в почетном карауле, над братской могилой. Скромный обелиск, сваренный из листового железа, с пятиконечной звездочкой наверху, а рядом с обелиском трехлопастный погнутый винт от бомбардировщика — знак того, что покоятся здесь летчики. Три фамилии на обелиске, и среди них — Атабеков — фамилия отца Назара… Их фамилия…
Высыпали они с Назаром на родную могилу привезенную из дому каракумскую землю и долго-долго стояли в молчании — маленький мальчик в тюбетейке и высокий седобородый старик в черном тельпеке…
Казалось, вчера это было! Но время летит быстрей самолета — вон Назар уже какой вымахал. «Если судьба идти ему в авиацию, то без среднего образования не обойтись, — решил старый Атабек, — в авиации нужны крепкие знания. Десятилетки в ауле нет, так что придется отдавать правнука в школу-интернат. Придется отпустить его одного в райцентр». Так думал не только Атабек, но и сам Назар. Когда узнала об этом Акгуль, то очень удивилась и опечалилась. Так и сказала она тогда старому Атабеку:
— Я думала, будет Назар при матери, а вы сбиваете его с пути!
— Я его ставлю на путь, — ответил старый охотник.
— И то правда, — всплакнула Акгуль, — простите меня, это я так, сгоряча. — И тут же добавила с обычной женской непоследовательностью: — Но разве обязательно быть летчиком, чем хуже шофером! Шоферу и у нас в колхозе работа найдется.
Но как ни сопротивлялась Акгуль, как ни уговаривала сына остаться дома, Назар и Атабек настояли на своем, и поехал внук старого охотника в райцентр, в школу-интернат, чтобы шагать оттуда дальше и дальше, в большую жизнь, до самого неба… Назар представлял свою будущую жизнь только в авиации, только за штурвалом самолета в синем небе.
Первым, кого увидел Назар в интернате, был Хемра-лягушатник. Кличка, полученная им от Назара на берегу Амударьи, так и приклеилась к нему и никакими подзатыльниками, отпускаемыми малышне, никакими уговорами не удалось ему восстановить свое прежнее имя. Первое время, едва только услышав «Ляга!», Хемра бросался с кулаками на обидчика, а потом мало-помалу привык, смирился. Но каждый раз вспоминал ненавистного Назара, лелеял в душе надежду на отмщенье. Ох уж он отомстит ему, ох отомстит! Отольются Назарке слезы Хемры!
Увидев Назара в интернате, Хемра улыбнулся ому стараясь изо всех сил показать свое дружелюбие, а желтые глаза светились ненавистью.
— Хочешь жить в нашей комнате? — угодливо спросил он. — У нас есть свободная койка.
— Хочу, — простодушно согласился Назар, обрадовавшийся даже Хемре, — хоть и Лягушатник, а все-таки знакомый. Других знакомых в интернате не было.
Хемра и сам не знал, как получилось, что он предложил Назару койку в своей комнате, не отдавал себе отчета в том, что сделал это инстинктивно, в расчете на то, что близость Назара облегчит возможность будущей мести. Назар же давным-давно забыл о своей драке с Хемрой, сейчас он уже девятиклассник — а разве взрослые люди помнят мальчишеские обиды?
Комната, в которой поселился Назар, была большая, на двадцать коек, и жили в ней ребята со всех колхозов района. Жилось ребятам дружно и весело: длинными зимними вечерами, приготовив уроки, рассказывали каждый о своем доме, мечтали о будущем. Одни хотели стать механиками, другие агрономами, третьи собирались строить дома и рыть в пустыне каналы.
— А я буду летчиком, — сказал Назар в первый же вечер. — У меня отец был летчик, и я буду…
— А-а, — согласились ребята, — если отец, тогда конечно…
— А ты кем будешь, Хемра? — спросили Лягушатника.
— Я? Я буду завмагом, — блеснув глазами, сказал Хемра.
— Завмагом? — насмешливо переспросил Назар.
— Да, завмагом, — отвечал Лягушатник.
И с тех пор так и приклеилась к Хемре новая взрослая кличка — Завмаг. А потом эта новая кличка объединилась со старой, и с чьей-то легкой руки стали его звать — Завляг.
И ненависть Хемры к Назару с тех пор удесятерилась. Можно сказать без преувеличения, что месть стала для него чуть ли не главным делом. Как Назару хотелось взлететь в небо, так Хемре хотелось втоптать его в грязь. Но Хемра помнил не только свой позор на берегу реки, он помнил и то, как отец бил его ремнем, приговаривая: «Не умеешь постоять за себя — терпи позор! Не хочешь терпеть позор — должен отомстить за себя…»
Назар проснулся в то утро радостный — вчера сдан последний экзамен, получена еще одна пятерка, завтра выдадут табель, и можно будет ехать домой. Назар прикрыл веки, и перед ним промелькнули берега Амударьи с высокими обрывами и дорогое лицо старого Атабека, его лукавые глаза; почувствовался запах молока и войлока, — показалось, сидит он среди своих на кошме и пьет душистый, крепкий, горячий чай из своей любимой пиалы. Назар знал, что через минуту в комнату войдет дежурный и крикнет, как всегда: «Подъем!» Он уже приготовился вскочить с койки, подобрался всем телом, прислушиваясь. Побудка всегда начиналась с комнаты старшеклассников. Вошел дежурный. Но вместо привычного «Подъем!» Назар услышал: «Украли».
— Украли! Украли! — еще и еще раз раздалось в тишине комнаты, и все повскакивали со своих мест.
— Мама сказала купить большой казан, и купить мыло, и купить сахару, и купить рису, а все украли! — плакал шестиклассник Тельпек. — Пятьдесят рублей украли! Что маме скажу?
Через некоторое время на место происшествия явился директор интерната, выстроил ребят в одну шеренгу и сказал:
— Чужой к вам прийти не мог, это вы сами понимаете. Так что лучше сознаться. Обещаю, что не буду наказывать. Может, кто-то из вас пошутил — это бывает. Но шутка зашла слишком далеко…
Ребята стояли молча, недоуменно и растерянно поглядывая друг на друга. Сколько времени жили вместе, и никогда ничего не пропадало…
— У нас таких нет, — заявил Хемра.
— Конечно, нет! Может, кто-то из другой комнаты? Наши не могли! — дружно поддержали Хемру ребята, глядя на него с благодарностью.
Директор, дождавшись, когда схлынет шум, поднял руку:
— Я тоже уверен, что среди вас нет воров и это просто недоразумение, но где же деньги? — Директор на минуту задумался, а потом предложил: — Если вы не против, давайте сделаем так: сейчас каждый по очереди подходит ко мне, выворачивает карманы и выходит в коридор. А потом поищем уже здесь, в комнате. Выберем из вас троих — и пусть ищут. Я предлагаю: Тельпека, Хемру и Назара. Согласны?
— Согласны! — дружно ответили ребята. Такой поворот дела начинал им нравиться — это было похоже на игру.
Один за другим выворачивали ребята карманы брюк и курток — торопливо, конфузливо, — что и говорить, процедура не из приятных. Директор и подошедшие учителя отводили глаза в сторону, им тоже было не по себе.
Пять радужных бумажек выпали из вывернутого кармана Назаровой куртки. Он побледнел, недоуменно обвел взглядом разлетевшиеся по полу десятирублевки, очумело взглянул на директора. Вылети из карманов Назара по дюжине голубей — удивления не было бы больше.
— Атабеков! — прошептал директор, и его без того длинное лицо вытянулось еще больше. — Как же ты мог, Назар?!
— Я не брал, — чуть слышно выдавил из себя Назар и почувствовал, как горячая кровь прилила к щекам, как побежали по спине ледяные мурашки.
— Я тебе верю, — сказал директор. — Но как это все объяснить?
— Не знаю, — ответил Назар.
Счастливый Тельпек подбирал с пола радужные бумажки. Теперь он привезет домой и казан, и рис, и сахар, и мыло. Какое счастье! Эх и задала бы ему мать трепку!
Мальчишки гудели возмущенно, каждый высказывал свою версию, каждый норовил перебить другого. Только один Хемра молчал, скорбно опустив глаза и поджав губы, показывая всем своим видом, как тяжело, как стыдно ему за позор земляка.
— Ну что ж, Атабеков, — устало сказал директор, — пойдем в учительскую…
Разговор в учительской ничего не дал. Назар продолжал стоять на своем: денег не брал, а как они попали к нему в карман — не знает.
— Брал не брал, но они же у тебя в кармане. Факт есть факт, — приподнимая над низким лбом тяжелые роговые очки, говорил физик, — они у тебя в кармане, Атабеков. Факты — упрямая вещь!
Директор хмуро глянул на физика, и тот, замолчав, поспешил выйти из учительской.
— Я-то тебе верю, Атабеков, — обращаясь к Назару, сказал директор, — и из школы мы тебя не исключим. Но факт есть факт…
Возвращались домой Назар и Хемра вместе, на попутном грузовике. Хемра сам навязался ему в попутчики. Стояли в кузове между бочками с соляркой, подставив лица плотному потоку встречного воздуха. Эх, какое это было бы счастье возвращаться домой с табелем, полным пятерок и четверок… если бы… Если бы не произошло все, что произошло… С тяжелым сердцем ехал домой Назар. А тут еще этот Хемра…
— Не бойся, я никому не скажу в ауле! — отводя глаза в сторону, выкрикнул Хемра, стараясь перекричать шум ветра.
Назар ничего не ответил, только до крови прикусил губу. «Скажет Хемра или нет, какая разница? Все и без него станет известно. Хорошо бы самому сказать… во всяком случае, матери, чтобы хоть она узнала все от меня, а не из чужих уст…»
Хемра торжествовал победу. Если он — Хемра-лягушатник, Завляг, то к Назару теперь приклеится — вор, а это хуже Завляга… куда хуже… Можно считать, что песенка Назара спета, и спел ее он, Хемра!
Старого Атабека не было дома — уехал надолго далеко в Каракумы на отстрел расплодившихся волков, что наносили все более ощутимый урон колхозным отарам.
Выслушав сына, Акгуль всплеснула руками, расплакалась, причитая:
— Такого еще не было в нашем роду! Никогда не было!
— Неужели и ты мне не веришь, мама?! — воскликнул Назар.
— Верю, сынок, верю! Но не все в ауле знают тебя так, как я… Атабек-ага приедет еще не скоро, а мой отец не всегда понимает тебя…
Все это было правдой; действительно, дед по линии матери — старый чабан Меретли — недолюбливал внука, особенно был он недоволен тем, что Назар непочтительно относился к мулле, а однажды (какой позор!) даже забрался к нему в сад… Тогда Атабек еле спас Назара от тяжкой порки, еле отбил у разъяренного Меретли. Но теперь-то Атабек-ага далеко… в песках… в Каракумах…
Меретли явился в тот же вечер, — давно сказано, что слухи быстрее ахалтекинского скакуна.
Акгуль засуетилась, наливая чай отцу, но Меретли отодвинул от себя пиалу и глухо спросил, глядя в глаза Назару:
— Сначала к мулле в сад, а теперь уже и по чужим карманам пошел?
— Что ты, отец, — поспешила заступиться за сына Акгуль, — не брал мой Назар этих проклятых денег!
— Сами они к нему в карман залетели, — мрачно усмехнулся Муратали. — Отвечай, щенок, зачем воруешь?
— Не воровал, — выдерживая дедов взгляд, твердо отвечал Назар, — а как они ко мне попали, не знаю…
— Врешь, щенок! — оборвал его Меретли и, не приподнимаясь, вдруг ударил его ладонью по щеке.
— Отец, не надо! — вскрикнула Акгуль, заслоняя сына.
Рука старого чабана была твердой, и щека Назара сразу запылала огнем. Но горькая обида сжала сердце так сильно, что он не почувствовал боли. Впервые его ударил взрослый человек — ни мать, ни старый Атабек-ага никогда не поднимали на него руку. Атабек-ага учил отвечать ударом на удар, Но сейчас его ударил отец матери, ударил дед, пожилой человек, уверенный в собственной правоте…
— Не брал он этих проклятых денег, не брал! — закричала Акгуль.
Меретли плюнул в сердцах и вышел из дому.
— Мама! Но почему он не верит мне? — уткнувшись в материнское мягкое плечо, прошептал Назар. — Почему, мама?!
2
— Мама, я уеду в Сибирь, к дяде Коле, — едва слышно сказал Назар, когда мать стелила ему постель.
— Уедешь? Ты что, сынок! — испуганно оглянулась Акгуль. — Ты что, сынок… Завтра я попрошу председателя, чтобы ты работал в колхозе, а если хочешь — поезжай на помощь к Атабек-аге в Каракумы, он будет рад тебе. Я слышала, в те края машина пойдет, привет ему передашь от меня. Второе ружье он оставил дома, так что можешь ехать с ружьем. Ты ведь хороший стрелок!
«Конечно, хорошо бы поехать и к прадеду, но это не выход из положения, — думал Назар, — это только отсрочка. Нет, надо ехать в Сибирь, окончить там десятилетку — и в лётное…»
Наутро, едва мать вышла из дому, Назар уложил в хурджун несколько чуреков, тельпек, носки из верблюжьей шерсти, пару рубашек. На самое дно спрятал фамильный нож в деревянных ножнах. Нож этот был для Назара будто живым существом. Глядя на его отливающее синевой лезвие, он вспоминал всякий раз отца… Больше ничего не осталось в доме отцовского, ни единой вещи, все унесло безвозвратно голодное, тяжкое время военных и первых послевоенных лет. Взял он с собой и чайник тунче — слышал Назар от деда, что на каждой станции обязательно есть кипяток, а с кипятком и с чуреками разве пропадешь?! Денег было немного, но, по его подсчетам, должно бы хватить до Новосибирска. Собирался Назар торопливо, боялся, вдруг вернется мать и все поломает — начнет плакать, умолять, а этого он не выдержит, сдастся. Прыгающими буквами, кое-как написал записку, схватил хурджун — и за дверь. А там дворами за аул, к железнодорожной насыпи. Залег у семафора и стал ждать…
На товарняке добрался он до Чарджоу, оттуда — таким же образом до Ташкента и только тут купил билет на пассажирский поезд до Новосибирска.
Никогда не думал Назар, что Родина так велика. Он учил в школе географию, знал расстояние в километрах, но не представлял, какая это необозримая ширь… Чимкент с его блестящими на солнце арыками, с его садами и темно-зеленым морем клевера сменился. Джамбулом — пролетели в окошке вагона свечи пирамидальных тополей на фоне белесого, словно выгоревшего от жары неба; и вот уже перед глазами прильнувшая к подножию синих гор красавица Алма-Ата; а там пошли бескрайние казахстанские степи, по иссушенной глади которых словно метлой метет — гонит по растрескавшейся земле тучи пыли да сухие шары перекати-поля, сухие до полной бестелесности, почти призрачные. Тяжело отдуваясь, тащит за собой мощный «СО» длинную вереницу зеленых вагонов. «СО» — локомотив особый. Кондиционер — тендер его — похож на жалюзи, отработанный пар охлаждается в нем и вновь превращается в воду. Вода — величайшая драгоценность в здешних местах.
Тяжелый, густой, горячий воздух врывается в открытые окна вагонов, но не приносит людям облегчения. Наверно, во всем составе один Назар чувствует себя как рыба в воде — каракумская закалка берет свое, и, главное, так много вокруг любопытного, что о жаре и думать некогда!
Еще на подъездных путях к Новосибирску пошли заводские корпуса, высокие кирпичные трубы с клубами белого дыма, многоэтажные здания. Могучая Обь поразила воображение Назара. Никогда и не видел он такой реки и не представлял, что такие бывают.
Пассажиры общего вагона, в котором ехал Назар, засуетились, потянулись к своим мешкам, чемоданам, баулам, заспешили, будто чем быстрее они соберутся и столпятся в проходе, тем быстрее подойдет поезд к перрону железнодорожного вокзала.
А вот и вокзал!
Никогда прежде не бывал Назар внутри такого огромного здания — лестничные марши словно улицы, а пароду столько, что и не сообразишь, как отсюда выбраться. Будто в водоворот на Амударье попал, и так его закружило, что голова, казалось, вспухла, а глаза разбежались в разные стороны.
— Что, сынок, завертели? — с улыбкой спросил его высокий старик, похожий осанкой на его родного Атабек-агу. — Тут, брат, держи карман и варежку не разевай. Понял?
Назар не совсем понял его, но кивнул на всякий случай.
— Откуда приехал?
— Из Туркмении. Скажите, как мне попасть на улицу Иркутскую?
— На Иркутскую? Да чего проще, садись на трамвай, на «двойку», она и довезет. А по-русски чисто говоришь, молодец!
— Спасибо, — поблагодарил Назар и подумал: «Как хорошо, что прадед обучил меня русскому с детства, — даже незнакомый человек заметил, что я хорошо говорю».
Полчаса отстоял у кассы.
— Сколько стоит билет до Иркутской? — спросил миловидную девушку-кассиршу.
— До Иркутска… сейчас скажу. Девяносто рублей сорок пять копеек.
Назара бросило в холодный пот.
— Сколько?
— Я ведь уже сказала, а если мягким, то дороже — сто тридцать два рубля. Вам какой? Спальный?
— Нет, я стоять буду…
— Двое суток?
— А разве трамвай до Иркутской идет так долго?
— Трамвай? Вы куда едете?
— Я уже приехал, мне нужен билет до улицы Иркутской. Там дядя Коля живет…
Трамвай уже минут десять мчался по городу, а Назар все еще вспоминал, как рассмешил кассиршу и всю очередь…
Нужный дом на Иркутской он нашел без труда, вошел в подъезд и остановился перед железной клеткой, забранной наполовину густой решеткой. «Кто же здесь может жить?» — подумал он удивленно.
— Вам на какой этаж? — раздался за спиной женский голос.
— Квартира семьдесят два, — смущенно сказал Назар, оборачиваясь и видя перед собой моложавую белокурую женщину.
— Семьдесят два — это на шестом. — Женщина открыла дверь железной клетки. — Проходите…
Назар неуверенно вошел. Женщина захлопнула дверь, нажала на стене какую-то кнопку. Назар невольно присел — пол дернулся у него под ногами, и кабина лифта поплыла вверх.
— Небось первый раз на лифте? — приветливо спросила женщина.
— Первый.
А вот и обитая черным дерматином дверь с цифрой семьдесят два.
Назар перевел дух и робко постучал по обивке — косточки пальцев проваливались в мягкое, и стука не получалось. Он постучал сильнее, тишина за дверью — как в родных Каракумах. Тогда он постучал еще сильней — сначала ладонью, а потом уже кулаком…
— Чего тарабанишь? Звонок есть! — Вдруг дверь перед ним широко распахнулась, на пороге предстал паренек его лет.
— Гусельниковы здесь живут?
— Здесь.
— А я могу видеть Гусельникова? — робко спросил Назар, растерявшись от недружелюбного тона паренька.
— Ты его и видишь.
— Ты?
— Я. А что, не похож?
— Мне нужен Николай-ага.
— Слышь, а ты не из Туркмении? — вдруг оживляясь, спросил паренек.
Назар кивнул.
— Так проходи в дом, чего стоишь! Ты верно сын дяди Керима?
— Да.
— Ну ты даешь! Какой молодец, что приехал! — подталкивая Назара в комнату, радовался парнишка. — Меня Сергей зовут, — сказал он, протягивая руку.
— Назар.
— Отец рассказывал про дядю Керима.
Назар кивнул.
— Отец в полете, завтра прилетит. Мама придет часа через два. Располагайся как дома. Может, с дороги примешь душ?
Назар согласно кивнул головой, пристально оглядывая комнату, в которую ввел его Сергей: все здесь было другие, а чем-то напоминало дом. И сразу он почувствовал себя легко, свободно.
Когда пришла хозяйка дома Розия, Назар уже сидел на диване в чистой рубашке, его промытые шампунем иссиня-черные волосы не топорщились вихрами, как прежде, а лежали волосок к волоску, аккуратно причесанные.
Высокая стройная женщина легкой походкой подошла к Назару, крепко обняла его и поцеловала в щеку.
— Вот ты какой, сын Керима! Настоящий джигит!
Голову матери Сережи Розии венчала корона каштановых волос, и в каждом ее движении, во всей осанке чувствовалось благородство натуры, подлинная красота. А глаза у нее были такие же, как у сына, — большие, серые, иногда вдруг голубеющие до василькового цвета, особенно в те минуты, когда она смеялась.
В том, что Розия приняла Назара как своего, не было никакой фальши, ни тени наигранности или ханжества.
Ни сын, ни мать не спрашивали Назара, зачем он приехал и надолго ли.
И Назар был благодарен им за это.
На следующее утро Сергей позвонил в аэропорт.
— Отец прилетает через полтора часа, айда встречать, а?
— Айда, — радостно согласился Назар, и сердце его учащенно забилось, ведь предстояла главная встреча. Что скажет Николай-ага? Как встретит? Что подумает, когда Назар объяснит ему ситуацию? А объяснить, рассказать надо все без утайки — все…
Попетляв по окраинам города, лепта шоссе нырнула на дно глубокой лощины, заросшей медноствольными соснами, и вдруг, выскочив на пригорок, привела к широкому летному полю аэродрома.
Серебристый «Ил-14» мягко коснулся колесами бетонки и покатил по посадочной полосе, гася ход.
— Классно посадил, молодец, папка!
— Еще бы! — гордо сказал Назар. — Это для него семечки! — Он сказал это так, будто за штурвалом самолета был человек, которого он, Назар, знает лучше, чем Сергей.
Николай Гусельников сразу узнал Назара, буквально с первого взгляда.
— Боже мой, до чего ты похож на Керима! — приговаривал он, тиская паренька своими огромными ручищами. — Я, как тебя увидел, прямо обалдел. Думаю — до чего дожил старый, уже в глазах мерещится! Поразительно ты на отца похож! Если бы кто сказал — не поверил! А мама и Атабек-ага тоже с тобой приехали?
— Нет, он один, — ответил за Назара Сергей.
— Ребята, знакомьтесь, — повернулся Гусельников-старший к своему экипажу (второму пилоту, бортрадисту, штурману), — это Назар, сын моего лучшего фронтового друга Керима Атабекова. Не будь Керима, не летать бы мне сейчас, косточки давно б уже сгнили в земле! Ну, Назар, до чего похож! До чего похож!
Долго еще не мог прийти в себя Николай Гусельников и по дороге домой, и дома все удивлялся небывалому сходству, отца и сына.
— Смотрю на тебя, и кажется — сейчас козырнет Керим и доложит: «Порядок, командир!» Замечательный был у тебя отец, золотой! Слушай, Назар, а ты помнишь, как я приезжал к вам в поселок? Прямо с фронта, помнишь? Тебе тогда годика три было.
— Не помню, — смущенно потупясь, произнес Назар.
— Ну! Я ж говорю — копия отец; нет чтоб соврать: мол, конечно, я тебя помню, дядя Коля… Так и батя твой… Эх, сколько же ему доставалось из-за честности! Ни на вот столечко, — и Гусельников показал кончик мизинца, — не мог ни в чем соврать, даже в самом малом.
Допоздна засиделись они в тот вечер за ужином. Гусельников рассказывал о родном гвардейском полке пикирующих бомбардировщиков, а Назар, Розия, Сергей слушали его, боясь лишний раз пошевелиться, боясь спугнуть дорогие сердцу воспоминания.
Особенно напряженно и взволнованно слушал Гусельникова Назар.
— Твой отец был лучший стрелок-радист не только в нашей эскадрилье, но и во всем полку. Отличный у нас был экипаж. — Николай перехватил печальный взгляд своей жены Розии, тяжело вздохнул и добавил решительно, веско: — И Абдулла был хороший штурман, специалист отличный, что и говорить… Человека мы в нем, похоже, просмотрели — это факт… просмотрели, а могли…
— Дядя Коля, а где сейчас штурман Абдулла? — спросил Назар, нарушая затянувшееся молчание.
— Я думаю, что мой брат погиб, — ответила за мужа Розия, — будь он жив, обязательно бы подал весточку…
— Скажешь тоже, — запальчиво вставил Сергей, — был бы жив, еще б подальше спрятался, чтобы не пришлось отвечать…
— Молод ты еще об этом судить, — оборвал сына Гусельников-старший. — Абдулла был неплохим парнем, просто не выдержал…
— Вы его оправдываете? — тихо спросил Назар.
— Нет. Но это мы виноваты, мы просмотрели…
— Папа, но он же был старше тебя и дяди Корима, почему вы должны были его воспитывать? — не унимался Сергей.
— Разве дело в годах, Сережа? — задумчиво проговорил Гусельников-старший.
И снова наступило молчание. Долгое, тягостное.
— Мы с дедушкой на могилу отца ездили, — сказал в наступившей тишине Назар. — Лес там сосновый, деревья высокие-высокие, у нас в Туркмении таких нет. А на могиле винт от бомбардировщика, погнутый…
— Это винт с боевой машины Лени Гвоздарева. Он шасси выпустить не смог при посадке — зенитки всю систему изуродовали, вот и сел на брюхо и погнул винт… умер через два часа… В одной могиле он с твоим отцом.
— Я знаю, — сказал Назар.
За разговором забыли зажечь в комнате свет, и в сгустившихся сумерках уже было не разобрать лиц, но зоркий Назар все-таки заметил, как катились слезы по прекрасному лицу тети Розии.
— Ну что, братец, пойдем-ка прогуляемся перед сном, — неожиданно предложил дядя Николай Назару. — Вижу, есть у тебя разговор.
Спустившись на лифте, вышли во двор многоэтажного дома, сели на скамейку, помолчали…
— Выкладывай, сынок… — сказал наконец Николай.
Запинаясь от волнения, Назар рассказал все начистоту, как и задумал.
— Подстроила тебе какая-то гадина — обыкновенная провокация. Не переживай…
— Дядя Коля, но у меня нет врагов!
— Так не бывает, подумай, вспомни.
— Н-нет, не знаю… а вы мне верите? — вырвалось у Назара.
— Я? О чем разговор! Ты что, сынок, я ведь тебе рассказывал о честности Керима, ну а ты его копия! Как же это я не поверю сыну своего фронтового друга?!
Спазмы сжали горло Назара.
— Что думаешь делать?
— Домой пока не вернусь, не могу… не хочу я всем объяснять, что я не верблюд!
— Понимаю. Ну что ж, поживи у нас, окончишь десятый — и в летное…
— Ой, правда! — совсем по-детски вырвалось у Назара. — Я так и думал! Я так и знал, что вы мне поможете!
— Атабек-ага и мать в курсе, куда ты запропастился?
— Записку написал, что к вам…
— Пойдем-ка, — вставая со скамьи, весело сказал Гусельников, — пойдем-ка, братец, со мной.
— Куда?
— На телеграф. Здесь недалеко. Отобьем телеграммку о благополучном прибытии…
3
Мощные лучи прожекторов выхватывали из темноты зимнего парка черные, словно литые, ветви деревьев с причудливыми шапками снега, низкое вечернее небо над аллеями, мириады танцующих в цветных лучах, плавно падающих снежинок, стремительные фигурки конькобежцев, на залитой светом огромной поляне катка, блики медных труб духового оркестра. Все это кружилось в ритме старинного вальса, плыло, катило, дышало праздником, молодостью и свежестью.
— Назар! Наклоняйся вперед, Назар! Сколько раз я тебе говорила! — звенел в боковой аллее девичий голос. — Эх, Назар! Опять шлепнулся!
— Держись, джигит! Раз, два, взяли! — подавая Назару руку, командовал Сергей.
— Нет, я никогда не научусь, — отряхивая снег, смущенно бормотал Назар.
— Еще как научишься! Москва тоже не сразу строилась! — подбодрила его белокурая стройная девушка с прелестными ямочками на раскрасневшихся щеках.
— Ну что, Ниночка, поехали! — Сергей подхватил Назара под один локоть, Нина — под другой, и они покатили так по аллее к сверкающему впереди катку и скоро влились в его живой, разноцветный, стремительный и веселый хоровод.
…После нескольких писем от Николая и Розии Гусельниковых, от самого Назара Атабек-ага и Акгуль смирились с тем, что беглец пока будет жить в Новосибирске.
С классом Назару повезло. 10-й «А», в который он попал, считался в школе самым дружным. Ребята приняли новичка хорошо. Вызывала уважение легкость обращения Навара с двухпудовой гирей, да и на турнике он подтягивался больше любого другого пария в классе — семнадцать раз. Во всей школе только один девятиклассник побивал Назара в этом деле, но тот парнишка был уже кандидатом в мастера по гимнастике. Вскоре ребята убедились, что новичок не только «накаченный», но еще и «соображает», — Назар удивил их своими бесспорными успехами по математике, химии, физике. Словом, паренек из далекой республики не затерялся среди своих русских сверстников-горожан. Единственным слабым местом в его подготовке были грамматика и синтаксис, — говорил по-русски он почти без акцента, и запас слов был у него не маленький, а писал с ошибками. Поэтому и было решено прикрепить к нему отличницу Нину Трояновскую. Их посадили вместе за одну парту. С первых же дней Назар покорил девушку своей скромностью и безропотным подчинением. Нине нравилась роль покровительницы, и постепенно они стали неразлучны. Назар, Нина, Сергей — так и ходили втроем. А как только залили каток в городском парке, было решено научить Назара кататься на коньках.
— Назар, наклоняйся вперед, а то опять плюхнешься на спину! Вперед, всем корпусом! Вот так, молодец! — весело командовала Нина. Сама она каталась на коньках виртуозно, как будто и не скользила по льду, а парила над ним, невесомая, стремительная, изящная. Когда Назар смотрел на нее, у него перехватывало дыхание!
Возвращались домой веселые, голодные, раскрасневшиеся на морозе и счастливые. А снег все валил с небес, снежинки все крупнели, и уже тянуло поземкой по мглистой улице, и круговерть нарождающейся метели так густо застила фонарный свет, что уже не было видно в пяти шагах. Нина шла между ребятами, Назар нёс ее коньки.
— Назар, — спросила Нина, — а у вас в Туркмении бывает такой снег?
— На моей памяти не было, но дедушка рассказывал, что однажды были большие снегопады. Помню, дедушка взял горсть хлопка, наделал снежинок, подбросил вверх, и они тихо падали на раскаленный песок, а дедушка говорил: «Смотри, Назар, вот так идет русский снег…»
Жмурясь от бьющей в лицо поземки, Назар прикрыл глаза, и в памяти тотчас мелькнул желтый берег Амударьи, поселок, темный от каракумских горячих ветров, мудрое и такое родное лицо дорогого Атабек-аги, натруженные руки матери Акгуль… Почему-то, когда Назар хотел представить мать, всегда виделись ему прежде всего ее руки… Сквозь нарождающуюся русскую метель послышался ему звук дутара…
— Назар, — вырвал его из забытья голос Сергея, — а ты бы променял свои пески на наши снега?
— Глупый вопрос, Сережа, — вставила Нина, — все в мире нужно — и снег, и песок, и моря, и земли, — все должно быть. Правильно, да, Назар?
— Красиво у вас в Сибири, — не отвечая приятелям, сказал Назар, — красиво… Но у нас говорят — отчий край для человека, все равно что в пустыне вода для дерева.
— Вот я и дома. Цока, мальчики! — неожиданно для Назара и Сергея остановилась Нина. — До завтра! — И, взяв из рук Назара свои коньки, скрылась в подъезде многоэтажного дома.
— Назар, тебе нравится Нина? — вдруг спросил Сергей.
— Не понял, — сказал Назар, отворачиваясь и нарочито заслоняясь рукавом от ветра.
— Врешь, все ты понял, и не отворачивайся — и так понятно: влюблен ты по уши!
— Я-а? Тебе показалось… Чем болтать, лучше догони! — И Назар вприпрыжку пустился по улице…
Нину Трояновскую хорошо знали в семье Гусельниковых. Особенно зачастила в их дом она с приездом Назара. То помогала мальчикам готовить уроки, то советовалась с Розией по кулинарным делам. Потом пришло новое увлечение — танцы.
Как-то, возвратившись из очередного рейса, Николай Гусельников застал в квартире настоящий танцевальный вечер. Гремела радиола, кружились пары: Розия вальсировала с Назаром, не отставали от них и Сережа с Ниной.
— Куда это я попал, — улыбаясь крикнул Гусельников-старший с порога, — это квартира Гусельниковых или танц-клуб?
— Клуб, клуб, пожалуйста, подключайтесь, товарищ пилот! — весело подыграл отцу Сергей. — Милости просим!
— Да, но я не вижу свободных дам.
— Сережа, с тебя хватит, — решительно отстранила своего кавалера Нина, — Николай Иванович, разрешите пригласить вас на тур вальса!
— С удовольствием! — Гуселышков-старший галантно поклонился своей юной партнерше, и они закружились в вихре вальса.
— Сдаешь, Коля, — подзадоривала Розня мужа, — крутись веселей!
— Папа, прибавь обороты! — смеялся Сергей. — Сейчас она запросит пощады!
Но скорее пощады готов был просить Гуселышков-старший — он уже с трудом сдерживал дыхание, когда на помощь мужу пришла Розия. Не ожидая, когда окончится пластинка, она подняла руку и громко объявила:
— Первое место присуждается Нине Трояновской! Ура в честь победительницы!
— Ура! — подхватили Сергей с Назаром.
Ужин сопровождался оживленной беседой; Гуселышков-старший рассказывал о полете, Розия обмолвилась несколькими словами о своем приеме в поликлинике, ребята, как водится, говорили о школе.
После чая Розия занялась посудой, Нина хотела помочь, но хозяйка ласково выставила ее из кухни:
— Иди, Ниночка, иди, чего мы здесь вдвоем будем толкаться?
— Нина, иди к нам, — позвал из глубины квартиры Гусельников-старший.
Раньше Нине не приходилось бывать в комнате Назара и Сергея, мальчики обычно принимали ее в гостиной. Войдя в комнату, с интересом оглядывала девушка полки с книгами, радиодетали на столике. Взгляд ее остановился на ноже, что висел над раскладушкой Назара.
— Личное оружие?.. — усмехнулась Нина. — Можно посмотреть?
Назар осторожно снял нож с гвоздя и бережно протянул Нине.
— Мне он достался от отца, отцу — от деда, деду — от прадеда, прадеду… в общем, ему много лет…
Приняв нож, девушка внимательно осмотрела со всех сторон потемневшие от времени ножны, медленно вытащила клинок, тускло блеснувший в электрическом свете. Дотронулась пальцем до острия.
— Осторожно, — предупредил Назар.
— Я чуть-чуть…
— И чуть-чуть нельзя, — сказал Сергей, — это такой нож, что сам режет!
Нина зачарованно глядела на отливающее синеватым блеском смертоносное лезвие с двумя дорожками, на костяную, пожелтевшую от времени рукоять, отделенную от лезвия позеленевшим медным ободком.
— Этим ножом отец Назара двух фашистов прирезал, — нетерпеливо сообщил Сергей то, что давно уже вертелось у него на языке. — Верно, папа?
— Все правильно, Сережа, — вздохнул Гусельников-старший. — Выручил нас этот ножичек! Считай, от верной смерти спас.
Нина вложила клинок в ножны. Гусельников-старший взял его у нее из рук, понянчил на широких своих ладонях и, как эстафету, передал сыну, а Сергей — в руки законному хозяину.
— Семейная реликвия, — сказал Назар, — а по-нашему — родовой нож… Атабек-ага прославил его, когда отбивался от басмачей, отец — от фашистов, а сейчас висит… просто висит, — сказал Назар, но все поняли, что он имел в виду.
— Не горюй, — усмехнулся Гусельников-старший, — слава богу, что живем в мире!
— А я бы не смогла ударить человека ножом, даже врага, — едва слышно обронила Нина.
— Врага?! — переспросил Сережа. — Ну, это ты зря!.
— Сложное дело, ребята, — вздохнул Николай Иванович. — Твой отец, Назар, рассказывал, что дома даже курицу не мог зарезать. А на войне сразу двух фашистов заколол, и рука не дрогнула. Война, ребята, на многое заставляет взглянуть другими глазами…
— Ну, а без войны, как проверить себя или друга? — запальчиво спросил Сергей.
— По-твоему, подвиг обязательно должен быть боевым, со стрельбой, с жертвами? А повседневный труд — не в счет? — постарался перевести разговор Гусельников-старший.
— Все это так, да не так, — ответил за друга Назар, — повседневный труд, отличная учеба, зарядка по утрам. — Назар улыбнулся, — понятно, куда вы клоните… А если честно, как вы думаете — способны на подвиг мы: Сергей, Нина, я?
— Если честно — не знаю, — отвечал Гусельников-старший, — поживем — увидим. Думаю, что вы настоящие ребята.
— Спасибо! — расплылись в улыбке польщенные Назар и Сергей, а по лицу Нины почему-то пробежала тень, и она зябко повела плечами.
4
Отец Нины умер, когда девочке едва исполнилось семь лет, но она помнила его очень хорошо, и чем дальше, тем отчетливее, как будто с годами он не уходил от нее, а приближался из радужного туманного далека ее детства. Отец работал машинистом на паровозе, водил скорые пассажирские поезда. В те времена это была довольно редкая профессия. На всю жизнь запомнила Нина запах угля и машинного масла, которыми пропиталась форменная тужурка отца, и этот запах навсегда стал для нее романтическим запахом ветра странствий. Еще и по сей день сердце ее начинало гулко колотиться, стоило ей оказаться на вокзале, вдохнуть запахи угольного шлака, мазута, услышать лязг колес на стыках, увидеть дрожащие огоньки семафоров. А когда, проезжая на поезде, видела она в полосе отчуждения скромные полевые ромашки, казалось, это отец разбросал их вдоль дороги, устлал ее путь цветами. Всякий раз, возвращаясь с рейса, отец привозил огромную охапку полевых цветов; особенно любил он ромашки и буквально осыпал ими дочь и жену. А как любила она большие, надежные руки отца, как высоко подбрасывал он ее! К самому потолку их скромной хижины, в которой они жили в те военные годы. Сколько ни порывался отец уйти на фронт, всякий раз ему отказывали — железнодорожники должны были работать на своих местах. Слишком ценны были эти люди в то время, тем более профессионалы такого класса, каким был Нинин отец. Работали они на износ, буквально день и ночь. Отец умер в одночасье — сердце не выдержало бешеной нагрузки. Остался на память отцовский железный сундучок, который брал папка в дорогу, да добрая память на всю жизнь, да горечь утраты в сердце Лидии Васильевны, учительницы русского языка.
Лидия Васильевна овдовела совсем молодой. После смерти мужа многие мужчины предлагали руку и сердце красавице вдове, но она твердо решила посвятить свою жизнь дочери. Она была из тех, кто способен полюбить единственный раз в жизни, а выходить замуж просто так, чтобы, как говорится, «устроить жизнь», Нинина мама не могла и не хотела.
Дочь унаследовала от отца твердость характера, сметливый здравый ум, а от матери — исключительную честность и веру в жизнь, желание видеть в человеке прежде всего хорошее.
Когда Назар и Сергей впервые пришли к Трояновским, их поразила удивительная чистота, царившая в квартире.
— Ого! — брякнул Сергей, осматриваясь. — У вас стерильно, как в операционной!
— А ты там был? — стараясь сгладить бестактность друга, спросил Назар.
— Еще бы, а аппендикс кому вырезали?!
— У нас всегда одинаково, — улыбнулась Нина. И это была правда — не к приходу гостей навели они с матерью образцовый порядок в своей маленькой уютной квартирке. Страсть к чистоте и порядку в равной мере владела матерью и дочерью.
— Не верю я грязнулям, — говаривала Лидия Васильевна, — если человек может ходить с оторванными пуговицами в нечищеных ботинках, небритый, если он неряха в быту, то и в душе у него наверняка такая же неразбериха. Если в квартире свалка, то и в сердце ничего хорошего — пустота и бессмысленность. Жизнь любит порядок, а смерть — хаос. На то мы и люди, чтобы содержать в порядке себя и свои жилища. Плохо у тебя на душе, возьми-ка тряпку да вымой хорошенько полы — замечательное лекарство от хандры, прямо-таки бальзам!
Нина не раз убеждалась в правоте матери. Она и к Назару присматривалась с этих позиций — по душе была ей аккуратность Назара, его пунктуальность, нравилось, что и в тетрадях у него нет ни одной кляксы, ни одной неряшливой помарки, не то что у Сергея…
Матери Нины не было дома.
— Мама еще в школе, — сказала Нина, — она всегда задерживается. Давайте пока чайку выпьем, а?
— Можно, — согласился Сергей.
Пили чай с малиновым вареньем, потом Нина играла на фортепьяно и пела. Голос у нее оказался чудесный — сильный, чистый и очень хорошего тембра.
Назар прикрыл глаза: в далеком далеке несла свои тяжелые бурые воды Амударья, мимо высокой кручи, мимо домов его родного поселка, вперед и вперед к Аралу….
Они не слышали, как вошла в квартиру Лидия Васильевна. Назар и Сергей вскочили с дивана, неожиданно увидев ее в дверях комнаты, но Лидия Васильевна остановила их движением руки, подошла к сидевшей за фортепьяно Нине и, выждав такт, подхватила песню:
Мать и дочь были очень похожи друг на друга: тот же овал лица, та же синь в глазах, те же русые, гладко зачесанные волосы. И чувствовалось, что спелись они давно, что песня для них — радость и поют они ее не для гостей, а в большей степени для себя.
Когда прозвучал последний аккорд, Назар и Сергей дружно ударили в ладоши.
— Нина, что же ты скрываешь свой талант?! — восхищенно воскликнул Сергей.
— Какой там талант, — отмахнулась Нина, — просто мы с мамой любим петь.
— Лидия Васильевна, — представилась гостям хозяйка дома. — Так вот вы какие! Очень приятно, очень! Ниночка, вы ужинали?
— Ждали тебя.
— Ну, это вы зря, а в общем славно, давайте-ка, ребята, мыть руки да за стол! — властно распорядилась хозяйка.
— Они уже мыли, перед чаем, — улыбнулась Нина, — но пусть еще разок — шкура не слезет, а, Назар?
— Можно, — засмеялся Назар. Ему стало легко и просто в этой семье, как дома.
За ужином Лидия Васильевна расспрашивала Назара о Каракумах, рассказывала о своем родном сибирском селе Шиян, что раскинулось на берегу широкой Оби. Словом, не прошло и пяти минут, а хозяйка дома сумела не только расположить ребят к себе, но и снять налет робости, скованности, который обычно сопровождает первые часы знакомства.
— Ну что, Назар, нравится тебе в городе? — спросила Лидия Васильевна.
— Нравится. Хорошего здесь много. — Назар задумался на минутку, видно соображая, как ему получше сказать, как выразить словами то, что давно наболело. — Нравится, только дома здесь всё загораживают…
— Понятно, — улыбнулась Лидия Васильевна, — простора тебе не хватает.
— Точно, — радостно подтвердил Назар, — у нас в песках — смотри в любую сторону — далеко видно!
— Мама, его обязательно надо познакомить с тетей Тоней и Митричем! — воскликнула Нина. И, обернувшись к Назару, добавила: — Вот уж вы поймете друг друга. Они когда из Шияна к нам приезжают, только и разговоров, что дышать нечем!
— А мне по душе город, — вступил в разговор молчавший до этого Сергей, — чего хорошего в лесу — одни комары! Был я как-то с отцом на рыбалке, так они меня чуть не съели!
— Какой нежный, — усмехнулась Нина. — А хорошо бы летом закатиться в Шиян! Да в этом году, видно, не получится!
— Что и говорить, год трудный, — подтвердила Лидия Васильевна, — пока экзамены на аттестат сдадите, пока выберете, кому куда поступать…
— А мне выбирать нечего, я в педагогический — решено с первого класса, — сказала Нина, с любовью и нежностью посмотрев на улыбающуюся мать. — А вы куда? — обратилась она к ребятам.
— Я еще думаю, — сказал Сережа.
— А у меня тоже все с детства решено, — обронил Назар, — пойду в летное.
— Да, — улыбнулась Лидия Васильевна, — как время летит, как летит! Казалось, еще вчера были вы совсем крошки, а теперь уже на пороге большой жизни.
5
Торопливо несет свои желтые воды Амударья, как будто боится, что расплещет все по пескам, оскудеет и не добежит до Арала. Жадно толпятся у реки переулки поселка; от каждого двора протоптана к берегу тропинка — живая связь каждого дома с водой, а значит, и с жизнью.
На другой день после возвращения из песков решил пройтись старый Атабек-ага к реке, посидеть, поразмыслить на ее бережку о житье-бытье. Навстречу старому охотнику попалась ватага ребятишек. Они торжественно тащили старый деревянный плуг-омач, облепив его со всех сторон. Поравнявшись с Атабек-агой, приостановились и почтительно поздоровались.
— Куда это вы омач тащите? — удивился старик. — Неужели пахать собрались?
Мальчишки засмеялись.
— Не пахать, Атабек-ага, а в музей… Нам его дал Курбан-ага, тот, что у реки живет, говорит: зачем он теперь нужен? А мы его в музей!
— В музей? В область, что ли?
— Зачем в область? — радостно загалдели мальчишки. — Теперь у нас в поселке свой музей! Колхоз уже дом выделил! Из района начальник приезжал — толстый, с портфелем!
— Если толстый и с портфелем, тогда будет дело, — улыбнулся старик. — Всего два месяца дома не был, а столько перемен!
— А Тезегуль кумган дала, — продолжали докладывать мальчишки. — Он от старости аж позеленел! А дядя Курбан сумку немецкую обещал дать, которую он у фашистского офицера на войне отнял! А тетя Бостан свой старый дыгырман притащила!
— Дедушка Атабек-ага, а вы что-нибудь дадите? — вдруг спросил самый маленький.
— Я? — старик задумался. — Что-нибудь дам, обязательно.
— Ура! — закричали мальчишки и дружно поволокли свою добычу.
Ушли все, кроме маленького Реджепа.
— Дедушка Атабек-ага, я знаю, кто Назару деньги в карман подложил…
— Кто, дорогой Реджеп? Говори, не бойся. — Старик наклонился так низко, что губы мальчугана пришлись как раз на уровне его уха. — Я слушаю…
— Хемра… Он хвастался, что отомстил Назару за «лягушатника»…
— Ты это слышал сам или тебе рассказали?
— Сам. Нас двое было: я и еще Рахман, сын Дурды.
— А что же ты не сказал об этом раньше?
— Я ждал, когда вы вернетесь из песков. Хемра сказал, что, если мы проговоримся, он нас убьет!
— А ты сможешь повторить свои слова при людях или побоишься?
— Смогу.
— А Рахман?
Реджеп задумчиво сморщил свой маленький носик, а потом заявил решительно, непреклонно:
— И он сможет. Не боимся мы этого Лягушатника, хоть он и сильный как бык и дерется больно!
— Спасибо тебе, Реджеп, ты настоящий друг. Беги, и пока никому ни слова. Договорились?
— Договорились! — расплываясь в улыбке, подтвердил Реджеп и припустил вдогонку за своими товарищами.
Сказанное маленьким Реджепом настолько взволновало и обрадовало старика, что он, повернув от реки, быстрым шагом направился к своему дому. Звенящая радость, казалось, наполнила все его существо, он вдруг помолодел на добрый десяток лет, словно живой воды напился. Вчера, когда Акгуль рассказала ему обо всем, Атабек-ага не поверил в возможную вину своего правнука Назара.
— Не верю, чтобы Назар мог пойти на такое, — сказал старик, выслушав плачущую Акгуль, — не верю! И зря ударил его твой отец Меретли. Зря. Но мы еще с ним поговорим, — закончил он угрожающе, — тот, кто сомневается в своих близких, может быть, и сам… — Атабек-ага не закончил фразу, пожалел дорогую его сердцу невестку Акгуль.
И вот сейчас он спешил в дом, чтобы обрадовать Акгуль, снять камень с ее души.
— Я так и знала, отец! Я так и знала! — счастливо запричитала невестка. — Не мог пойти на такое грязное дело мой сын Назар! Я так и знала! Где же этот маленький Реджеп? Когда же он скажет всем?
— Не торопись, — довольно улыбнулся Атабек-ага, — теперь можно не торопиться. Соберу стариков, поговорим… Слушай, Акгуль, оказывается, в нашем поселке открылся музей, слышала?
— Слышала. Но забыла сказать вам… вчера не до этого было.
— Хорошее дело, — продолжал старик, — замечательное дело, я удивляюсь, как это нам раньше не пришло в голову? Сколько вещей пропало даром! А что же подарим музею мы?
Акгуль пожала плечами.
— М-да, — старик запустил пальцы в длинную, седую бороду, — м-да, дело серьезное, что же подарим…
— Может быть, ваш хырли, — робко спросила Акгуль, — вы ведь сейчас с новым ружьем охотитесь?
— Нет, хырли еще послужит… Привык я к нему, да оно и дальше бьет, чем новое. Из него и Назар хорошо стреляет. Может быть, отдадим в музей соллончак — люльку? Вещь красивая и со смыслом.
— Что вы, отец! — всплеснула руками Акгуль. — В ней же Керим рос! И Назара вы в ней качали! Соллончак я ни за что на свете не отдам!
— Правильно, — лукаво усмехнулся старик, — к тому же соллончак нам еще пригодится — Назар уже, считай, жених. Будешь в нашем соллончаке внуков нянчить, а я праправнуков. Хотя вряд ли дождусь этого часа, — вздохнул Атабек-ага, — слишком стар стал…
— Что вы, дорогой отец, до старости вам еще далеко. Я знаю, что за день вы по пескам столько можете пройти, сколько другой молодой по пройдет.
— Может, ты и права, дочка, — задумчиво произнес Атабек-ага, — может быть, мне только кажется, что я такой старый? Вот иногда думаю: вроде и не жил на свете, вроде все только начинается… А где мои очки? — живо спросил он невестку. — А ну подай-ка мне очки, и ручку, и листок бумаги — напишу я, не откладывая в долгий ящик, письмо Назару. Пусть парень порадуется. Пусть снимет тяжесть со своего сердца!
Давно не видела Акгуль старого охотника таким веселым, жизнерадостным — он как будто и впрямь помолодел на добрый десяток лет.
Сколько помнила его Акгуль, никогда не жаловался старый охотник на здоровье, никогда в жизни ни от чего не лечился. Правда, замечала невестка в последние годы: нет-нет да и подержится старик рукой за сердце, подержится так, будто хочет проверить — там ли оно еще, на месте ли. И отпустит как ни в чем ни бывало и снова примется за свои дела. А дел у него всегда было много. Не мог он, как другие старики, сидеть и беседовать часами в тени деревьев. Не по нему были такие посиделки. С зари до зари двигался Атабек-ага как заведенный, и видно было, что это неутомимое движение доставляет ему подлинную радость жизни, наполняет смыслом его существование.
Старик дописывал письмо правнуку, когда во двор их дома вошли четверо: председатель колхоза, парторг колхоза и двое самых уважаемых после Атабек-аги стариков.
По ритуалу гостя не спрашивают, зачем он пришел, а тот, в свою очередь, не выкладывает главное свое дело прямо с порога, а подходит к нему медленно, исподволь, с азиатской учтивостью и уважением к хозяевам дома, поэтому долго пили чай, говорили о погоде, о видах на урожай хлопка, о том, сколько волков уничтожил в песках Атабек-ага.
Наконец председатель колхоза отставил очередную пиалушку с чаем в сторону и сказал:
— Дорогой Атабек-ага, дорогая Акгуль, мы к вам с просьбой…
— Слушаю, — с готовностью отозвался старик.
— Музей мы решили организовать, чтобы дети знали о родном селе, знали о людях, которые жили здесь раньше. Потихоньку собираются разные вещи — то один принесет что-нибудь старинное, редкостное, то другой…
— Понятно, — сказал Атабек-ага, — мы уж с Акгуль думали… правда, пока ничего не решили.
— Ай, слушай, Атабек, — сказал седобородый старик — ровесник хозяина дома, — что тут раздумывать… Ясно, что надо сдать в музей Керима!
— Керима? — вздрогнула и, побледнев, переспросила Акгуль. Сердце ее оборвалось, руки похолодели. — Керима…
— Конечно, дочка, — поддержал старика председатель колхоза, — Керим не только твой муж, не только внук Атабека — он гордость всего нашего аула. Мы поместим Керима на самое почетное место. Пусть все знают, какой замечательный человек вырос в нашем ауле. Да и работа твоя, Акгуль, прекрасна! Такой работе любая мастерица позавидует!
— В Кериме словно воплотились все наши ребята, что не вернулись с фронта, — вступил в разговор парторг. — Керим для всех нас символ мужества и героизма. Мы понимаем: вам хочется, чтобы он всегда был в вашем доме, но в музее его увидит больше людей. Пусть приходят люди и смотрят на нашего героя. Разве мы не правы, дорогой Атабек-ага?
Атабек молчал. Молчал долго, напряженно думая о своем — о том, как привык он видеть Керима каждый день, как тяжело будет без Керима… Наконец сказал:
— Акгуль, решай! Это ведь дело твоих рук.
Все в ауле знали, сколько труда, времени, сил и таланта затратила Акгуль на ковер с портретом Керима. Она и сама не знала, как это ей удалось, но с ковра смотрели живые глаза Керима, и все его лицо было живым, — казалось, сейчас он выслушает тебя и скажет свое веское слово…
— Пусть будет так… — тяжело вздохнув, решила Акгуль, — наверное, вы правы, Керим не может принадлежать только нам одним.
— Спасибо, дочка, — растроганно произнес председатель, — мы знали, что ты так и решишь. Пусть все знают Керима.
— Верно говоришь, башлык, — задумчиво оглаживая седую бороду, обронил старый охотник. — Пусть все знают Керима. Только когда будете писать табличку, не забудьте — больше ста человек не вернулось с войны в наш аул…
Главный вопрос, по которому они пришли, был решен, и председатель поинтересовался жизнью Назара.
— Акгуль, пойди-ка, дочка, позови маленького Реджепа и его дружка Рахмана, — распорядился старик и задумчиво молчал до тех пор, пока не возвратилась невестка с двумя мальчишками.
— А ну, повтори, дорогой Реджеп, что ты мне говорил сегодня утром у реки, — попросил мальчика Атабек-ага.
— Хемра подложил деньги в карман Назару, — выпалил единым духом мальчишка, — он нам сам рассказывал. Правда, Рахман?
— Точно! — подтвердил Рахман. — Сам рассказал.
— Выходит, зря парень уехал в Сибирь, — сказал парторг. — Завтра же попрошу собрать комсомольское собрание, — заверил он старого охотника. — Пусть Назар возвращается.
— Нет уж, — сказал Атабек-ага, — теперь пусть кончает десятый класс, а там видно будет…
— Какой подлый сын у косого Кули! — возмущенно трясли бородами старики. — Сейчас мы зайдем к нему и все расскажем, все поставим на свое место!
Председатель колхоза и парторг скатали ковер с портретом Керима и, простившись, вышли. Дом опустел, как будто из него вынули душу. Наступившую тишину нарушил почтальон Овез. Он принес письмо от Назара — толстое, с красивой большой маркой. И новая радость вытеснила горечь утраты. В письме была фотография. Взглянув на нее. Атабек-ага почувствовал себя совсем молодым, и сердце забилось в груди гулко-гулко: Назар был сфотографирован с белокурой девушкой; они смотрели друг на друга и улыбались доверчиво, нежно. И понял старый охотник, как светло и радостно на душе у его правнука. Так могут улыбаться только счастливые и молодые, те, у кого впереди еще целая жизнь!
Фотография была цветной, Атабек-ага впервые видел такие. Он с удовольствием рассматривал девушку с правдивыми синими глазами. Девушка понравилась старику, и он порадовался за своего Назара. Широко улыбаясь, Атабек-ага передал фотографию невестке.
— Вот видишь, а ты хотела сдать соллончак в музей!
— Атабек-ага, но она не туркменка…
— Ну и что? Главное, чтобы любили друг друга!
— Но Назар еще совсем мальчик…
— Не моложе Керима, когда вы поженились, — усмехнулся старик, — свадьба — дело молодое. Не ждать ведь Назару до старости. Знаешь что, Акгуль, — вдруг решил старик, — давай-ка поедем в Сибирь. Давно Николай зовет. И девушку посмотрим, и с родителями ее познакомимся. Поедем?
— А почему бы и нет, — решительно поддержала старика Акгуль. — Почему бы и не поехать!
— Вот и хорошо… Напеки-ка, дочка, в дорогу чуреков, приготовь свежей каурмы, а я барана зарежу — и в путь!
Назар писал, что все у него обстоит нормально, что Гусельниковы замечательные люди и он не чувствует себя в их семье чужим. Писал, что учится кататься на коньках, что девушку зовут Нина и она очень хорошая…
Вспоминая письмо правнука, строку за строкой, блаженно улыбался старый охотник в ночи, глядел в потолок дома и вспоминал свою молодость, не знал, что отходит ко сну, чтобы никогда уже не проснуться. Не выдержало старое сердце радости. С могучего дерева жизни облетел еще один лист…
6
В Шияне всё из дерева: стены, крыши, изгороди; тротуары и те деревянные. Без тротуаров в Шияне беда — хлынут осенние затяжные дожди, и сразу утонешь в грязи по уши. Лес со всех сторон обступил село, прижал к высокому обскому берегу. Сразу за дальней околицей начинаются лесоразработки, уходят в тайгу лесные просеки, словно продолжение улиц Шияна.
До недавнего времени шиянцы сами заготавливали лес, сами сплавляли его по широкой Оби, и жизнь их текла размеренно и спокойно, словно приноравливаясь к могучему плавному бегу реки, неспешно несущей свои воды меж крутых берегов, густо поросших вековыми елями, пихтами, лиственницами, красавцами кедрами, зорко осматривающими тайгу с высоты своего исполинского роста.
Казалось, ничто не предвещало перемен в жизни шиянцев, но вот однажды ранним весенним утром привез пассажирский теплоход большую группу молодежи — девиц с наклеенными ресницами и размалеванными кукольными личиками, парней в узких брючках, в клетчатых пиджаках, с подкладными плечами, с непременными бакенбардами на щеках, с шаркающей стариковской походкой. Оказалось, привезли в Шиян тунеядцев. Все они были из больших городов, привыкли жить припеваючи — с утра до вечера, томясь от безделья, прожигали свою жизнь в кутежах и картежных играх, свято исповедуя принцип: «Бери все — не давай ничего! "
После коньячных и ликерных рюмок, после невесомых карт особенно тяжелыми казались им лопаты, топоры, пилы. Многие из них роптали, писали жалобы, требовали освобождения от работ, пытались симулировать, чтоб вернуться домой. Но путь к дому лежал для них только через честный труд, и не каждый из приехавших осознавал это.
Главарем прибывших в село парней был двадцатилетний хлыщ из Одессы Алекс Лосенко — он же Лось. Заводилой среди девушек была Стелла Шамраева из Ленинграда — Стелка-Ветерок.
Днем они работали на лесоповале, а точнее, делали вид, что работают, или, как говорил Лось, "обозначали движение на месте", по вечерам собирались за бутылкой в общежитии, бренчали на гитаре, пели привезенные из дому песенки, вспоминали легкую жизнь, — словом, "балдели".
напевал, полулежа на узкой железной кровати, Лось, лениво оглядывая слушателей светлыми глазами навыкате: равнодушно длинную, вихляющуюся в танце фигуру своего верного слуги Ивана Хвоща и сидящую на стуле Стеллу Шамраеву, покачивающую носком ноги миниатюрную туфельку.
— А на Крещатике сейчас каштаны цветут, — вдруг сказал Хвощ, замедляя свое вихляние, — все рестораны и кафе нараспашку — заходи, заказывай…
— На Невском народу тьма, — подхватила Стелка, — все разряженные в пух и прах!
Она томно прикрыла глаза, и ее тонкое белокожее лицо в ореоле рыжих волос стало таким нездешним, таким далеким от этой обшарпанной общежитской комнатушки, от стола с недопитой бутылкой "плодово-ягодного", с гранеными стаканами и объедками небогатой закуски. Светлая кофта крупной вязки с высоким стоячим воротником подчеркивала стройность ее белой нежной шеи с пульсирующей голубой жилкой. Ветерок отличалась той редкой красотой, которая берет не правильными чертами лица и идеальными пропорциями тела, а неуловимой беглой живостью и переменчивостью, той игрой каждой черточки, которую невозможно запечатлеть на фотографии или передать словами.
— Выкинь из головы Крещатик, Хвощ, забудь про Невский, Стеллочка, завтра снова наденете сапоги, фуфайки и двинете лес рубить. И так еще два годка… До полного исправления. А ну налей, Ветерок, по последней, — отбросил гитару Лось. — Вперед без страха и сомненья!
— Мальчики, прошу! — разлила по стаканам остатки вина Стелка.
Выпили, закурили.
Жадно затягиваясь, Стелка прикрыла длинными ресницами глаза. Словно тень пробежала по ее лицу, и на какой-то миг оно сделалось по-детски беззащитным, жалким.
— Алекс, музыку! — отчаянно вскрикнула Стелка и, живо вскочив на стол, пнула пустую бутылку. — Музыку, Алекс!
Лось ударил по струнам, и застучали по столешнице тонкие Стелкины каблучки.
— Стелка, жми! — восхищенно заорал Хвощ и ринулся плясать на середину комнаты. — Чаще, Алекс, чаще!
Рыжие волосы разметались по хрупким плечам. Ветерок выбивала такую отчаянную чечетку, что гитарист едва поспевал за ней.
— Чаще, Алекс, чаще! — орал Хвощ.
Вдруг Стелка спрыгнула со стола и, упав на кровать, зарылась лицом в подушку.
Замолкла гитара. В наступившей тишине было явственно слышно, как всхлипывает, давится рыданиями Стелка.
— Стеллочка, что с тобой? — недоуменно спросил Лось.
— Что с вами, королева? — поддакнул ему Хвощ.
— Убирайтесь к черту, кретины проклятые! — повернув к ним мокрое от слез, злое лицо, истерически закричала девушка. — Пошли к черту, ублюдки!
— Может, мало выпила? — глумливо ухмыльнулся Хвощ.
— Заткнись, — оборвал его Алекс, — истерика у нее… с кем не бывает, — добавил он меланхолично и по-стариковски вздохнул.
— А ты, Хвощ, когда-нибудь видел меня пьяной? — с ненавистью сузив глаза, спросила Стелка.
— Н-нет, — растерянно пробормотал Хвощ.
— И не увидишь… А ты, Лось, все еще мечтаешь затащить меня в постель? — Стелка приподнялась с кровати, привычно оправила свои пышные рыжие волосы, вытерла слезу и, сложив аккуратную фигу, сунула ее под нос наклонившемуся к ней Лосю. — Вот тебе, понял!
7
У туркменов, как и у многих других народов, принято хоронить покойников в день смерти — и чем быстрее, тем почетнее для умершего. Так что Назар при всем желании не смог бы проводить в последний путь любимого прадеда — слишком далеко от Новосибирска родной поселок на берегу Амударьи. Когда пришло письмо от матери с известием о смерти Атабек-аги, поселок уже начал забывать об этом событии. Да и немудрено, и необидно для старого охотника — настало жаркое время уборки хлопка, день-деньской все были заняты в поле. К тому же Атабек-ага частенько отсутствовал в поселке по нескольку месяцев, вот и теперь многим казалось, что старый охотник уехал и еще вернется. Они успокаивались на этой по-детски наивной мысли.
Назару тоже не верилось, что прадеда больше нет среди живых. Умом он понимал, что непоправимое свершилось, а сердце не хотело принять жестокую весть, сердце еще надеялось… В первые дни Назар думал о прадеде постоянно, вызывал в памяти все, что помнил, но постепенно все реже и реже…
Пролетела зима, прошумев метелями. Как один день промелькнула весна. И вот уж окончена школа!
Как и тысячи других их ровесников, Назар и Нина всю ночь бродили с одноклассниками по Новосибирску, пели, танцевали на площади, потом спустились к реке. Светало. Посреди широкой Оби золотым бугорком приподнималось солнышко. Розовые блики бежали по воде, переламываясь на темных силуэтах грузных барж, рассыпаясь многоцветными искрами вдоль борта белоснежного пассажирского теплохода, сверкая в бурунах пены, поднятой юркими буксирами.
— Нам бы такую реку, — мечтательно сказал Назар, — какая огромная, особенно сейчас, утром.
— Да, велика матушка Обь, — засмеялась Нина. — Она и нам не мешает. Слушай, есть идея. Давай съездим к тете Тоне и к Митричу недельки на две, перед экзаменами?! Ты, я, Сережка. Согласен?
— С удовольствием… — Назар смутился, дух у него захватило от неожиданной возможности еще две недели — целых две недели! — каждый день видеть Нину. — А на медведя пойдем? Я нож возьму дедовский, — пошутил он, стараясь изо всех сил подавить охватившее душу ликование, чувствуя, как горят его щеки.
— Зря смеешься. Там и медведи водятся. А белочек, бурундуков — на каждом шагу. Шиян — двести сорок километров вниз по Оби. В общем, неподалеку отсюда. Митрич тайгу знает наизусть, каждая тропка у него на памяти, каждая лесина… Замечательные старики, они так будут рады, я тебе просто передать не могу! Ну что, решено? — Нина протянула ему ладошку. — По рукам?
— По рукам! — Назар весело, дурашливо шлепнул ее ладошку своей широкой ладонью, и ему захотелось поцеловать ее в губы — такие нежные, такие живые, такие близкие и такие недосягаемые! Голова сладко закружилась. В памяти мелькнул высокий берег Амударьи, желтые воды под обрывом, остро вспомнилось чувство страха, которое испытал он тогда, когда стоял на обрыве, оставшись один на один с высотой. Сейчас Назар испытывал что-то похожее. Что-то очень похожее… И он решился.
— Нина…
— Да?
— Нина…
— Я тебя слушаю, — васильковые глаза вспыхнули так ослепительно, с такой простосердечной насмешкой, с таким ожиданием…
— Нина…
— Ну говори же, — подзадоривая его, она капризно топнула ножкой. — Ну!
— Нина, я… — Сиплый гудок буксира заглушил главное из того, что сказал Назар. Сказал, как бросился в реку…
И она ответила…
А буксир все ревел — оглушительно, нагло, неостановимо… Когда наступила тишина, оба стояли растерянные, ошарашенные признанием, которое вроде было и в то же время его не было…
Молчали долго, каждый надеялся переиграть другого.
— Ты что-то сказал? — наконец будничным, равнодушным тоном спросила Нина.
— Река, говорю, широкая…
— А-а… — Нина не хотела сдаваться, хотя и поняла, что Назар оставил ее с носом. — Так прокатимся по широкой реке?!
— Прокатимся! — облегченно засмеялся Назар и крепко взял ее за руку.
Нина не отняла руки, и они пошли так по набережной, залитой чистым утренним светом, вдоль широкой реки, дышащей свежестью.
Белоснежный трехпалубный красавец теплоход поразил Назара своим великолепием. Не только таких, но даже похожих пароходов не было на Амударье.
— Как будто не корабль, а дворец! — удивился Назар, оглаживая дубовые поручни лестниц, глядя в оправленные бронзой зеркала, ступая по мягким коврам салонов. — Ты смотри, даже пианино!
— Не пианино, а рояль, — поправила его Нина, — самый настоящий рояль!
Нина села за рояль, откинула крышку и взяла первые аккорды… Они наполнили салон, вырвались сквозь открытые окна наружу, полетели к далекому берегу. Играя, Нина, казалось, забыла все окружающее. Теперь для нее существовали только, черно-белые клавиши. Ее тонкие длинные пальцы уверенно бегали по ним, и каждый при прикосновении отвечал ей своим голосом, словно благодаря за то, что она дотронулась до них…
В салон один за другим осторожно, чтоб не спугнуть пианистку, входили пассажиры, тихо присаживались в мягкие кресла, смотрели на белокурую тонкую девушку за роялем. А она, никого и ничего не замечая, неожиданно запела:
Девичий голос летел над широкой Обью, и казалось, его слышат и лес, замерший на берегах, и лодки рыбаков, качающиеся у берега, и белые чайки, вьющиеся за кормой теплохода.
Голос Нины проникал в самое сердце Назара, ему казалось, что поет она только для него, и не было сейчас никого больше на всем свете, кроме них и белых чаек. А белые птицы взмывали вверх, падали оттуда к самой воде, касались ее и снова уходили в небо…
Отзвучал последний аккорд, и в салоне на миг наступила тишина, взорвавшаяся аплодисментами. Нина с первых часов путешествия оказалась в центре внимания пассажиров. Они откровенно любовались ее милыми чертами и слушались во всем.
Когда теплоход пристал в Шияне, Нину и ее друзей провожали почти все пассажиры.
Прибытие теплохода, тем более флагмана пассажирского флота, — всегда праздник для прибрежных сел, раскинувшихся на берегах Оби. Вот и сейчас почти все свободное население Шинна высыпало на пристань, привлеченное мощными гудками теплохода.
Вместе со всеми поспешили на пристань и шиянские тунеядцы. Для них прибытие теплохода — это встреча с "цивилизацией".
Пока Хвощ мотался в ресторан, Алекс и Стелка молчаливо разглядывали прибывших пассажиров. Их внимание привлекли двое ребят и девушка. Девушка была красива — это сразу заметили и Стелка, и Алекс. Лосенко толкнул Стелку в бок и кивнул на блондинку:
— Экстра, первый класс, приодеть как следует — в Париж можно смело мотать…
Стелка, едва увидев Нину, почувствовала горький осадок на сердце. Несмотря на простую дорожную одежду, незнакомая девушка ослепляла какой-то необъяснимой чистотой и изяществом, а глаза… Стелка даже зажмурилась, словно боясь утонуть в их синеве…
— А один из ее рыцарей — не русский, что-то среднеазиатское, — продолжал Алекс. — Сразу по роже видно…
— Ты по роже на кретина похож, — заметила Стелка, — я тебе это уже не раз говорила.
Нина, заметив Стелку, отметила, что она была бы красива, если бы не холод больших серых глаз.
Назар, ощутив на себе оценивающий взгляд Алекса, поднял глаза и в упор посмотрел на него. Губы незнакомого парня чуть скривились в презрительной усмешке, предназначавшейся, видимо, Назару. "Может, мы где-то встречались с ним? — мелькнуло в голове. — Нет, лицо совершенно незнакомое…"
А Нину уже тискали в крепких объятиях тетя Тоня с Митричем.
— Вот умница, вот молодец! — восхищался старик, поцеловав Нину в щеку. — Обрадовала на старости лет… Это сколько же мы не виделись?
— Да почти три года, — весело ответила Нина. — А вы нисколько не постарели…
— Слышь, Антонина, что она говорит… Это уж точно — не постарел. А вот ты здорово выросла. На мать больше похожа, чем на отца. Хотя и его есть что-то… Это уж верно. — Старик повернулся к Назару и Сергею. — А это, как я понимаю, друзья твои?
— Угадали, дедушка… Это вот Назар, он из Туркмении. Слышали о такой республике?
— А как же — это где басмачи в мохнатых шапках и песок…
— А это Сергей, — представила Нина младшего Гусельникова. — Он учится с нами в одной школе. Назар у них живет. Их отцы вместе воевали, на одном самолете… Только отец Назара погиб при боевом вылете…
— Вечная память, — вздохнул Митрич, лицо его сразу стало серьезным.
— А чегой-то мы стоим, — всполошилась тетя Тоня, — пойдемте, гости дорогие, нечего стоять тут, али парохода энтого не видели…
Алекс и Стелла долго смотрели вслед уходящим… Стелка продолжала молчать, а Алекс заметил:
— В гости, значит, приехали. Хорошее это дело — гости… Так, Стелка?.. Чего стоишь?
— Иди к черту, — отрезала Стелка и быстрыми шагами направилась от пристани.
— Вот чокнутая, — покрутил головой глава тунеядцев, — не с той ноги встала…
Хотел еще что-то добавить, но в это время к нему подошел Хвощ, еще издали потрясая завернутой в бумагу бутылкой.
— Армянский… Три звездочки. Еле упросил буфетчицу. Пришлось трояк переплатить…
Прошло два дня. Ребята пили парное молоко, собирали малину, помогали Митричу по хозяйству — привели в порядок двор, починили забор. Назар с детства был хорошо знаком со всеми инструментами, такими, как топор, молоток, пила. Ведь дома, в родном ауле, на его плечах лежала вся мужская работав А вот блаженство спать на свежем сене Назар испытал впервые. Скошенная трава пахла так одуряюще, что кружилась голова и тело охватывала сладкая истома.
Июнь — разгар короткого сибирского лета. В заливных лугах над Обью вымахали сочные травы, запестрели цветы. На обочинах лесных дорог повели хороводы ромашки, буйная зелень ковром одела таежные поляны.
В один из первых дней пребывания в Шияне Нина с Сергеем и Назаром отправились в лес.
Ребята брели по узкой тропинке, извивающейся среди меднокорых сосен и могучих елей. Они то останавливались, осматривая окрестности, то продолжали путь.
— По этой тропке отец с дедом всегда на рыбалку ходили, — объяснила Нина. — Еще один поворот, и к реке выйдем.
— И не забыла еще дорогу? — спросил Сергей.
— А что ее забывать — тропинка протоптана… — обронила Нина. — Скажи, Назар, есть такие леса в твоей Туркмении?
— Чего нет, того нет, — засмеялся Назар. — Это же целые сибирские джунгли!
Выбрали местечко на обрыве, присели.
— В жизни ничего подобного не видел. Не укладывается в голове, что столько леса может быть, — продолжил Назар.
— Почему песка, как ты рассказывал, может быть много, а вот леса не может? — заметил Сергей.
— Ну и как, Назар… Посмотрел, что такое тайга? — лукаво улыбаясь, обернулась к Назару Нина. — Мне это место очень нравится. Вот выстроить бы здесь дом и прожить в нем весь свой век. Ничего больше не надо! Честное слово.
— А как же цивилизация? — произнес Сергей.
— Что может с природой сравниться! Есть у нас одна знакомая молодая женщина-адвокат. Так знаете, в чем она смысл жизни видит? Придет домой — квартира у нее отличная, — ляжет в постель, закурит сигарету, заведет проигрыватель и под какой-нибудь джаз читает детектив. В этом смысл ее жизни. Мы как-то с мамой ее в лес пригласили, а она говорит: "Но там же грязно…"
— Неужели курит? — спросил Назар.
— Дымит как паровоз…
По тропинке из-под обрыва поднялся к друзьям дед Митрич с кошелкой в руке и удочками на плече. Заметив ребят, он широко улыбнулся.
— Еще раз здорово, соколики! Что, полюбоваться пришли? А я уже окуньков на уху подналовил, — открыл он перед молодежью кошелку с довольно крупными окунями. — Я сюда часто прихожу. Хорошо тут…
— А не скучно? — заметил Сергей.
— Что ты! — засмеялся Митрич. — Здесь же всегда полно народу.
— Это какого же? — удивился Назар.
— А вот, — старик обвел рукой вокруг. — Для меня все деревья — люди. Старые и молодые, мужики и бабы, болтливые и молчуны, хитрые и глупые. Они даже говорить могут. Только язык их понимать надо. Видите, сосна стоит, а рядом ель — две бабы…
— Женщины, — заметила Нина.
— Ну пусть женщины, коли ты хочешь, — миролюбиво согласился Митрич. — Скажи, Назар, какая тебе больше по душе?
— Ель… Красивая она.
— Ну, что красивая — это верно… А все же сосна лучше и дороже. Молодежь нынче больше на одежку смотрит, а в душу-то не очень заглядывает, на корни совсем не смотрит. А ведь у каждого, как у дерева, корни есть. Ими и живет человек. От них и хорошее, и плохое. Вот у елки корни поверху идут, словно зонтик у городских баб. А глубины нет, ветер ее часто выворачивает. А вот сосна — та вглубь корни пускает. На песках растет, почитай что без воды вовсе. Ее не токмо ветер — ураган сничтожить не в силах. Вот и бабы такие есть. Одни все поверху скачут, а другие вглубь идут, условий не требуют, а гиблые места красивыми делают. Если и погибнет такая, ствол переломится, а корни все одно останутся. И новые ростки от них пойдут… Вот и судите, что и кто дороже — ель или сосна!..
— Дедушка, — после молчания произнесла Нина, — это вы все про женщин… А какие характеры бывают у деревьев-мужчин?
— Ну, а что касаемо мужиков, то взять, полагаю, надо кедр и дуб… Сильные деревья, настоящие мужчины. А ежели сравнить, то, по мне, кедр все же лучше. Бесхитростный он, ствол у него прямой, а дуб крученый весь. Опять же желуди у него горькие, а у кедра орехи, вкуснее которых ничего нет. Если вы пробовали — сами знаете. Только их не жарить, а калить надо умеючи…
— А вот какое дерево самое нежное? — спросил Назар и почему-то посмотрел на Нину.
— Береза, — не задумываясь ответил старик. — Если ее ранить — вся соком изойдет. Выплачет душу и засохнет. Такие и люди есть, нельзя их ранить, нежные они очень. Беречь их надо…
— Дедушка, — неожиданно тихо произнесла Нина, — вон, смотрите, бурундук…
— Не шевелитесь, — произнес Митрич. — А то спугнете, сейчас он к нам ближе подойдет, любопытный очень…
Переведя взгляд в сторону, куда смотрела Нина, Назар увидел маленького зверька с продольными полосками вдоль туловища и маленькими настороженными ушками. Гибкий зверек удивлял своей грациозностью, своеобразием окраски, быстрыми четкими движениями. Назара, впервые видевшего бурундука, поразила его красота.
Зверек подошел ближе, встал на задние лапки и уставился на людей блестящими бусинками глаз. Его раздвоенная верхняя губа смешно шевелилась.
Но вот Сергей шевельнулся, и бурундук моментально юркнул в кусты.
— Сергей, ну что ты, не мог минуту постоять спокойно, — досадливо произнесла Нина. — Не дал Назару его как следует разглядеть…
— А я разглядел, очень симпатичный зверек, — заметил Назар.
— Тебе бы, Назар, горностая посмотреть, — заметил Митрич. — Вот это зверек так зверек… И что интересно, красоту свою дороже жизни ценит. Гонится за ним, допустим, собака или лиса, мчится он на полной скорости, а на пути грязная лужа. Горностай в грязь не полезет, повернется к тому, кто гонится за ним, и вступит в бой. Скорее погибнет, значит, чем свою шубку белую в грязи испачкает. Вот такой наш горностай…
— И правильно делает! — воскликнула Нина.
— А разве отмыться нельзя? — быстро спросил Сергей.
— Бывает такая грязь, что никакое мыло не возьмет, — задумчиво ответил Митрич. — Грязь — она, ребята, разной может быть. А у горностая нету времени разбираться в этом — его враг настигает…
— Ну, с горностаем понятно, — проговорил Назар, — у людей все это посложнее. У Нины правильный взгляд… Нельзя грязным быть среди людей. Совершишь что-нибудь не то — все время стыдно будет. Но как быть, если грязь к тебе чужая пристанет и ты не сможешь доказать, что она не твоя… Вот как в таком случае быть?..
Все замолчали. И снова, уже совсем близко, показалась из травы любопытная мордочка бурундука. Он словно прислушивался к разговору и тоже хотел принять в нем участие…
8
Воскресный день в Шияне.
По одной из улиц села медленно бредут Алекс, Хвощ и Сенька Фиксатый. Неразлучная троица.
Из переулка выскакивает прямо на них высокая худая женщина. Подбежав к Сеньке, она яростно потрясает перед его носом жилистым кулаком.
— Ирод проклятый, опять двух нет! Чтоб вы сквозь землю провалились! Чтоб лихоманка вас всех забрала…
— В чем дело? — глумливо спрашивает Алекс. — Чем вы так взволнованы, мадам?
— А ты, глиста одесская, помолчи! Будто не знаешь, что Сенька кур ворует, будто не ты их жрешь? Чтоб ты ослеп, паразит, погибели на тебя нет. Вот пойду к участковому…
— Чего разоралась, — подает голос Хвощ, — порядочного человека обвиняешь!
— Это кто же тут порядочный? — взвизгнула старуха. — Уж не Сенька ли? Так по нем давно тюрьма плачет. Один раз уже сидел, да, видать, мало, но понял, что к чему… Ничего, еще залетит, и вас бы вместе с ним… Тунеядцы проклятые! Чтоб вам ни дна ни покрышки, чтоб вы подавились этими курями!..
— Как я понимаю, Сеня, закуска уже есть? — хмыкнул Алекс, когда старуха наконец отстала.
— Какой может быть разговор, — подобострастно хихикнул Сенька. — Это мы могем…
— Сень, а у кого сегодня самогон высшей пробы? — спросил Хвощ.
— Наверно, у Мотьки можно достать, но она, курва, водой разбавляет.
— Шею ей за это намылить, — гневно замечает Хвощ. — Деньги дерет, а халтурит, хоть участковому заявляй!
— Внимание! — командует Алекс. — На горизонте чувихи, и среди них новенькая… Кто она, Сеня? Та, что в синем платье…
Фиксатый вглядывается в приближающихся девушек, усмехается.
— Так это же Нинка, племяшка старой Антонины. В Новосибирске живет, а к Антонине и Митричу, видать, на каникулы приехала. Знатная девка…
Поравнявшись с девушками, Алекс приостанавливается и развязно бросает:
— День добрый, девочки! А вам, Ниночка, особый привет! Не замечаете? Скажи какие важные крали!
Девушки молча проходят мимо. Алекс, Хвощ и Сенька провожают их жадными взглядами.
— Да… — мечтательно тянет Хвощ. — Вот это да!
— Три года назад я ее видел — ничего особенного, — говорит Сенька. — А сейчас — просто не узнать…
— А ты женись на ней, — насмешливо говорит Алекс.
— Куда мне до нее, — грустно роняет Сенька. — Слава-то у меня по селу сам знаешь какая…
— А ты попробуй, — подначивает Хвощ. — Может, и пойдет. Ты же как Илья Муромец… Только вот голова — как бочка пустая. Не обижайся, это не я придумал. Это Стелка так говорила. Помнишь, когда ты ей любовь предлагал?
— Не было такого, мало ли что она болтает, — хмуро бурчит Сенька. — Язык-то у нее без костей…
— Хватит, — миролюбиво замечает Алекс.
Когда девушки отошли достаточно далеко от Алекса и его компании, Нина спросила:
— Что это за женихи, один другого лучше?
— Двое — тунеядцы. Тот, что в центре шел, — Алекс из Одессы, его к нам прислали. Длинный — Хвощ из Киева. А толстый — это наш доморощенный Сенька Фиксатый. Он в тюрьме отсидел за хулиганство два года. Недавно вернулся. К вечеру они обязательно напьются и к девчатам приставать начнут. Наши ребята Хвоща уже раза три лупили. Да и Алексу доставалось. А все равно никак не уймутся…
Собутыльники выбрали уютную полянку невдалеке от села, там, где тропинка к обрыву делала крутой поворот. С тропинки поляна не была заметна, зато тех, кто проходил по тропинке, с поляны было хорошо видно. Устроились удобно. Сенька притащил из дома старое одеяло, сумку с жареными курами. Поваром в таких делах у Сеньки была одна разбитная старушка, которая брала за работу перья и потрошки. Хвощ притащил самогон и несколько селедок. Чего же еще желать? А над головой голубое вечернее небо, зеленые кроны деревьев.
— Сеня, ты в будущем кур помоложе выбирай. Опять тебе пенсионерка попалась… — обгладывая куриную ножку, заметил Алекс.
— Я паспорта у них не проверяю. Сойдут и эти. Ежели твой городской желудок не в силах — давай сюды, мы ее враз приговорим. Верно, Хвощ? — самодовольно хихикал Сенька.
Выпили еще по стакану. Все уже казалось простым и легким. Алекс обещал женить Сеньку на Стелке, а Хвоща взять директором ресторана на морской лайнер, где он, Алекс Лосенко, будет капитаном. И плавать они будут только в загранку! Хвощ сообщил "по секрету", что у его мамани — зубного техника — есть припрятанное золотишко. Где — пока он не знает, но как только вернется в Киев, обязательно постарается узнать… А потом вызовет друзей в Киев… тогда уж кутнут они так кутнут. На весь Крещатик! Горделиво икая, Сенька сообщил, что ни одна девка не может устоять перед ним. Правда, вот Стелка не поддалась, но он свое все равно возьмет…
— Стелка — что, — подзадорил Алекс, — а вот такая девка, как Нина, о которой ты говорил… Ну, эта племянница Антонины, так та и не посмотрит на такого жениха…
— Чего? — переспросил изрядно захмелевший Сенька. — Да видели мы таких… Стоит мне только захотеть, сама прибежит как миленькая!
— Ну да, держи карман, — засмеялся Хвощ, — очень ты ей нужен…
— А я говорю — прибежит, — с пьяной уверенностью твердил Сенька.
— Между прочим, эта самая Нинка, мне кажется, не так уж далеко от нас и без телохранителей… — сказал вдруг Хвощ. — Сейчас она к обрыву прошмыгнула…
При этом известии Алекс отложил в сторону куриную ножку.
— Айн момент, Хвощ… А ну, братцы, врежем еще… Потом объясню, что к чему. Хвощ, наливай, да по полной емкости. Чего мелочиться, за все, как говорят, заплачено… Поехали, за удачу!
Дружно звякнули граненые стаканы с мутным самогоном…
Всякий раз, когда Нина приезжала в село, ее неудержимо тянуло на знаменитый шиянский обрыв, с которого открывался вид на многие километры вокруг. Она знала, что здесь, на этом обрыве, любил стоять отец, смутно помнила, что когда-то они бывали там вместе. Сначала она думала полюбоваться закатом вместе с Назаром и Сергеем, а потом вдруг решила, что лучше побыть на обрыве одной, без свидетелей, и ускользнула от ребят, не сказав ни слова.
Долго стояла она на обрыве, до тех пор, пока не догорел последний луч на верхушками дальнего леса на том берегу. И сразу потемнела, померкла Обь, черной каймой резко обозначился дальний лес, и только далеко на западе еще держался в пойменных лугах розовый отблеск вечерней зари. Низовой ветер погнал по широкой реке крупную рябь, стало холодно, неуютно и почему-то страшно.
"Зря не взяла с собой мальчишек, — подумала Нина и тут же посмеялась над собой. — Эх ты, трусиха! Втроем разве увидишь такой закат как следует, разве почувствуешь всей душой такое дивное диво! А до Шияна десять минут ходу и еще ведь почти светло…"
Но все-таки возвращаться в село через лес не хотелось. Даже пришла шальная мысль — сигануть с обрыва в воду да и спуститься вниз по реке вплавь. Можно ведь доплыть к самому двору тети Тони и Митрича, к баньке, что стоит на задах их усадьбы.
Что-то пугало ее в лесу, и с каждой секундой дурное предчувствие все сильнее сжимало сердце.
"А-а, чепуха какая-то, как не стыдно! Что меня, леший съест? Кого здесь бояться?" — наконец решилась она и отчаянно бросилась бежать по знакомой тропинке в черную глубину леса, стараясь изо всех сил как можно быстрее выскочить к дальней околице Шияна.
В ту же минуту ее сшибли с ног…
9
Такого еще не случалось в селе за всю его многолетнюю историю. Были драки, были мелкие кражи, но чтобы трое пьяных хулиганов изнасиловали невинную девушку — такого в Шияне не видывали. Личности насильников установили быстро. Всем было ясно: Алекс, Хвощ и Сенька пьянствовали на поляне, — значит, это они… Да и кому еще, кроме этой проклятой троицы, пришло бы в голову совершить такое?! На чем свет костерили тунеядцев шиянцы. Но помнили и о том, что был среди преступников и свой, сельский, — Сенька. Конечно, можно было не сомневаться, что его подговорили тунеядцы, но от этого легче не становилось. Проклинали и самогонщиков — на поляне нашли пять пустых бутылок.
Шиянский участковый развил бурную деятельность по задержанию преступников. Версия о том, что они разбежались в разные стороны, сразу же отпала: ни Алекс, ни Хвощ тайги не знали. Их мог вывести только Сенька.
Выяснилось, что у одного из жителей ночью пропала моторная лодка, и люди не сомневались, что это дело рук преступников, Сенька знал не только тайгу, но и Обь с ее многочисленными протоками, заводями и старицами. И можно было сделать вывод, что направились они вверх по течению в населенные места, чтобы скрыться среди людей. В низовья вряд ли они поплывут — там с каждым километром все пустыннее и глуше становится местность и, значит, труднее будет укрыться. Местные жители сразу же узнают чужаков и задержат, так как будут оповещены о преступниках…
Возмущались случившимся и тунеядцы, особенно негодовали девчата. Стелка на чем свет ругала "подонка" Алекса и "недоноска" Хвоща, которые, по ее словам, оказались на самом деле в сто раз хуже, чем она о них думала.
Нину в тяжелом состоянии положили в сельскую больницу. Девушка то рыдала, то застывала в каком-то безразличном трансе. Поднялась температура, врачи опасались более тяжелых последствий. Уже с раннего утра прибежали в больницу Назар и Сергей, пришли Антонина и Митрич. Но никого из них к Нине не пустили, боясь, что встреча вызовет новое нервное потрясение. В Новосибирск к матери ушла телеграмма, в которой сообщалось, что Нина тяжело заболела, Сергей и Назар дали об этом же телеграмму Гусельниковым. Но приехать мать Нины и родители Сергея могли только не раньше как к вечеру следующего дня, теплоходы ходили не каждый день.
Приходили совершенно незнакомые люди, старики, старухи, женщины, — все интересовались состоянием девушки, спрашивали: не надо ли чего? Кто-то из старушек принес целый набор целебных трав. Принесли парное молоко, самый лучший таежный мед…
Но больше всех переживали Назар и Сергей! Ребята не находили себе места, не разговаривали друг с другом. Все окружающее казалось им словно в тумане. Только вчера еще они были вместе. Только вчера так звонко смеялась Нина… Хотелось выть, кричать, рвать на себе волосы, биться головой о стены. Да только разве это поможет, разве исправит случившееся?
Во второй половине дня врачи по просьбе Нины разрешили Назару и Сергею навестить ее. Нарядившись в белые не по росту халаты, ребята на цыпочках вошли в маленькую палату.
Нина не заметила вошедших и продолжала неподвижно лежать с открытыми глазами. Окно палаты было открыто, и слабый ветерок, долетавший из тайги, колебал белые шторы. Было тихо, пахло лекарствами.
— Ниночка, — тихо произнес Назар.
Она вздрогнула, повернула голову. Синие глаза, окруженные темными тенями, печально посмотрели на вошедших. Ребята были буквально поражены тем, как изменилась Нина. Лицо осунулось, побелели губы, на шее виднелся большой синяк.
— Ребята, — тихо прошептала она запекшимися губами и заплакала.
Сергей присел на стул, Назар — на край кровати.
Назар осторожно взял горячую беспомощную руку и, осторожно погладив ее, прошептал:
— Ну что ты, Нина… Не плачь…
Пальцы, казавшиеся такими беспомощными, судорожно сжали его руку.
Она не смотрела на них, все время отворачивалась.
— Нина, что ты отворачиваешься? — спросил Назар.
— Мне стыдно, ребята, — прошептала она, и крупные слезы покатились из ее глаз.
— Все пройдет… Все будет хорошо, — стараясь придать голосу бодрость, сказал Назар.
Она подняла на него глаза, полные слез, покачала головой.
— Нет, Назар, хорошо уже не будет….
Вошла врач. Быстро окинула всех взглядом, оценила обстановку.
— Ребята, хватит, ей нельзя волноваться…
Назар хотел встать, но Нина продолжала держать его за руку. Он вопросительно посмотрел на врача.
— Ну, пожалуйста, еще минутку…
Врач кивнула и молча вышла.
— Ребята… Сережа, Назар… Поцелуйте меня…
Назар и Сергей переглянулись в нерешительности..
Первым склонился к Нине Сергей.
Когда Назар коснулся своими губами ее нежных горячих губ, Нина обняла его обнаженной рукой за шею и на какое-то мгновение прижалась к нему так, что он ощутил, как бьется ее сердце под тонкой больничной рубашкой.
— А теперь идите, ребята… Мне хорошо…
Они вышли в гулкий коридор. Когда затихли шаги, Нина упала лицом в подушку и судорожно зарыдала…
После ребят побывали у нее тетя Антонина и Митрич. Успокаивали как могли, развлекали разговорами, и казалось старикам, что племянница оттаивает, оттаивает для жизни. Спросила о матери, поинтересовалась, когда прибывает теплоход из Новосибирска.
Когда ушли старики, Нина уже не плакала. Ей казалось, что выход найден…
В глухой предрассветный час она повесилась на старой березе в больничном дворе.
Билась в рыданиях старая Антонина. Причитала, выла по-звериному. Далеко по селу летел ее истошный голос, и, заслышав его, прижимали платки к глазам женщины, мрачнели мужчины. Глухо стонал, обхватив седую голову, Митрич. По-детски размазывая слезы по лицу и шмыгая носом, плакал Сергей.
Нина лежала на траве и казалась совсем маленькой. Назар смотрел на нее и не видел, не слышал ничего вокруг.
Потом в больнице ему передали конверт с ее последним письмом.
"Прости меня, Назар! Иначе я поступить не могла. Пойми, что я сама себе противна… Не осуждай меня — я поступила правильно. Ты говорил, что все случившееся можно забыть, но это не так. Я знаю, что ты хороший и добрый, но я никогда не смогу смотреть тебе в глаза прямо и открыто. Всю жизнь меня бы мучил и жег стыд… Я не хочу стеснять тебя и поэтому ухожу из жизни. Не забывай меня, моя первая я последняя любовь. Видимо, не для нас создано счастье! Поддержи маму, я знаю, что это будет для нее страшным ударом. Но она сама учила меня, что грязным нельзя жить на свете. А эту грязь я никогда не смогу отмыть. Похороните меня на обрыве, там любил бывать папа и оттуда далеко видно…
Целую тебя крепко-крепко!
Нина.
А страшно, Назар, ой как страшно…"
Назар опустил листок и закусил губу так, что почувствовал соленый привкус крови, потом неожиданно уткнулся лицом в плечо стоящего рядом Сергея и глухо, судорожно зарыдал… Они не стеснялись слез — русый и черноволосый юноши.
Почти все свободное население Шияна собралось у больницы. Плакали девушки и женщины, крестились старушки. В ярости сжимали кулаки мужчины.
Никто не мог представить, что будет завтра, когда приплывет на теплоходе мать Нины.
Теплоход пришел в безоблачное утро, когда омытый ночным дождем Шиян сиял под солнцем всеми своими окнами.
Увидя перед собой заплаканные глаза, осунувшиеся лица встречающих, Лидия Васильевна сразу все поняла.
— Нина?! — вскрикнула она тонко, потерянно.
Мощный гудок теплохода раздался над пристанью. Капитан теплохода, узнав о случившемся, распорядился дать траурный гудок. Он хорошо помнил синеглазую девушку, что всего несколько дней назад пела в музыкальном салоне теплохода "Чайку" и дирижировала хором пассажиров… Всего несколько дней назад…
На небольшой холмик возложили венки и цветы.
Постепенно разошелся народ, остались родные и близкие. Молча стояли у могилы, наблюдая, как Митрич и Гусельников сооружали небольшую скамейку. Вкопали два столбика, приладили чисто выструганную доску.
— Посиди, Васильевна… — сказал Митрич.
Мать Нины машинально опустилась на скамью, рядом с ней присела Розия, вслед за ней Антонина.
— С отцом она часто сюда приходила, — машинально произнесла Лидия Васильевна. — Любил он этот обрыв.
А вечером, когда на обширном дворе Митрича за составленными столами отмечались скромные поминки, приоткрылась калитка и звонкий мальчишеский голос прокричал:
— Поймали! Всех поймали… Алекса, Сеньку, Хвоща. В тайге они прятались… Ведут всех! Ведут…
Опрокидывая стулья и табуретки, все, кто находился во дворе старого таежника, кинулись к воротам.
Загребая усталыми ногами пыль, Алекс, Сенька и Хвощ шагали по широкой улице Шияна. Лица их были в ссадинах, кровоподтеках и синяках. То ли сопротивлялись они при задержании, то ли сами поранились, пробираясь сквозь таежные буреломы и завалы.
Сенька Фиксатый приволакивал левую ногу, маленькая головка Хвоща склонилась на сторону, словно кто-то порядком намял ему шею… Меньше всех пострадал Алекс — он даже пытался насвистывать что-то сквозь разбитые губы, но это ему плохо удавалось.
Задержанных вели трое: долговязый участковый с расстегнутой кобурой, широкоплечий молодой водитель лесовоза Борис Алексеев и известный в Шияне охотник Степан Усольцев.
Они шли к центру села, где при сельсовете была маленькая комнатка участкового. Там же находился крепкий амбар. В тяжелом молчании встречали их шиянцы. Остановившись перед толпой, участковый нашел глазами председателя сельсовета и доложил:
— На Власовской заимке скрывались, гады. Оказали сопротивление, так что пришлось маленько поучить… — Лейтенант улыбнулся, хотел было еще что-то добавить, но смолк, цепко оглядывая односельчан.
Никто не радовался задержанию преступников, никто не ответил на его улыбку. Все стояли угрюмые, мрачные, даже дети…
— Видать, ты еще не знаешь, лейтенант, — сказал председатель сельсовета, — повесилась девушка. Вчера схоронили.
— Ясно, — лейтенант побледнел и невольно потянулся к кобуре, — ясно…
Сенька Фиксатый трусливо, заискивающе обшарил взглядом лица односельчан и, не встретив сочувствия, низко опустил голову. Хвощ спрятался за широкую Сенькину спину. Высокомерная, глумливая ухмылка на минуту сошла с посеревшего лица Алекса, но он тут же вернулся к избранной им роли супермена, презирающего толпу, сплюнул себе под ноги и цинично промямлил:
— Д-дура!
Назар не помнил, почему так случилось, что при нем оказался нож. Не помнил он и того, как приблизился к Алексу. На всю жизнь в памяти осталась только самая последняя сцена развязки: в придорожной пыли стоит на коленях Алекс и все с той же гадливой улыбочкой пытается что-то вправить обеими руками внутрь живота, как будто рубашку заправляет в брюки. И никто не хочет ему помочь, все стоят будто каменные, не шелохнувшись, не дыша.
С окровавленным ножом в руке, пошатываясь, словно пьяный, уходил он к обрыву над рекой, к могиле Нины, и никто не пытался его остановить, задержать. Так и ушел один. И в сердце его не было ни страха, ни отчаяния, ни чувства удовлетворения — одна пустота. Удушливая волна ненависти, подняв его, бросила словно щепку в засасывающую воронку пустоты, безвозвратно оторвала от прежней жизни, где еще до недавнего времени было столько света, радости и надежды.
10
Навсегда кончилась для тунеядцев веселая жизнь в Шияне. Сельчане словно отгородились от них высокой стеной. Не то что доброго, но даже и худого слова не говорили о поселенцах шиянцы — как будто их и не было вовсе на белом свете. Раньше, случалось, угощали тунеядцев кто чем мог, жалели, а теперь и кружку воды никто бы не подал им напиться. Поселенцы дружно проклинали Алекса и Хвоща, а те из них, кто еще сохранил живую душу, всерьез задумывались о своей судьбе, о своем прошлом и будущем.
Частенько приходила на обрыв Стелка Шамраева. Всегда с букетом цветов. Клала на Нинину могилу цветы, садилась на скамеечку и, по-старушечьи подперев подбородок ладошкой, подолгу сидела не шелохнувшись. Куда девалась ее бесшабашность?! Словно ветром сдуло с нее все наносное и осталась одна неприкаянность.
Когда принялся старый Митрич сооружать оградку, Стелка пришла помочь ему. Работали молча. Митрич хотел было прогнать тунеядку, но душа не позволила.
— Можно, я сама покрашу, — робко спросила Стелка, — у меня есть хорошая краска.
— Ладно, крась, — сказал Митрич, закуривая и присаживаясь на Скамеечку.
Стелка быстро пошла вниз по тропинке, к Шияну. По той самой тропинке… Только теперь она стала гораздо шире — столько людей прошло здесь в последние дни, и шагали они не поодиночке, а всем миром.
Однажды Стелка, как обычно, шла на обрыв и уже издали увидела, что на скамеечке кто-то сидит. "Кто же это может быть? — подумала она. — Вроде на шиянских не похож. Ой, Сергей!"
— Здравствуй, Сережа…
— Здравствуй, — ответил паренек и, чуть помолчав, спросил: — А ты зачем сюда явилась?
Стелка растерялась, пожала плечами.
— Вот, цветы принесла…
— Катилась бы ты отсюда со своими цветами!..
— Здесь нельзя ругаться, Сережа…
Стелка прошла за оградку, положила цветы, убрала желтые листья, опавшие на могилку с ближайшей березы, вырвала желтые травинки. Потом села на скамью рядом с Сергеем.
— Презираешь меня, да?
Сергей покосился на нее и ничего не ответил.
Из-за ближайшего куста высунулась мордочка бурундука. Он глядел на людей, смешно поводя носиком, и не убегал.
— Тиша… Тиша, — тихо позвала Стелка, — или ко мне, Тиша…
Услышав голос девушки, бурундук не испугался, а подошел ближе. Стелка достала из сумочки кусочек хлеба и положила его возле своих ног. Бурундук, шаг за шагом, подходил к сидящим на скамье.
— Смелее, Тиша, — подбадривала зверька Стелка.
Вот бурундук приблизился к хлебу, смешно взял его передними лапками и стал быстро есть, уставившись бусинками глаз на Сергея и Стелку.
Сергей пошевелил ногой, и бурундук юркнул в кусты.
— Напугал ты его, — заметила Стелка, — ко мне он привык, а ты чужой для него…
— А ты вообще здесь чужая, — хмуро сказал Сергеи, — забирай своего Тишу и уматывай!
Стелка тяжело вздохнула. Ей хотелось многое сказать, но она понимала, что для Сергея она из враждебного мира. Мира Алекса, Хвоща, Сеньки Фиксатого.
"И чего она сюда ходит, — думал Сергей, — Митрич рассказывал, что постоянно здесь торчит, оградку ему помогала делать и сама красила".
— Не злись, — сказала наконец Стелка.
И голос ее вывел из задумчивости Сергея.
— А ты добренькая нашлась? — зло ответил он. — Может быть, Алекс твой добрым был или Хвощ?
— Они свое получили.
— А ты — еще нет, по получишь…
— Ну, ударь меня… Ударь, Сережа, мне легче станет… — И она заплакала, уткнувшись лицом в ладони.
Женские слезы всегда действовали на Сергея.
— Ну чего ты? — хмуро спросил он.
Она не отвечала, плечи ее вздрагивали.
Сергей искоса взглянул на Стелку. Заметил, что с тех пор как он впервые увидел ее на пристани, она сильно похудела. И что-то новое появилось во всем ее облике. Сейчас она была совсем не похожа на ту яркую девушку, что так понравилась ему тогда.
В какие бы переделки ни попадала Стелка, плакала она чрезвычайно редко. А теперь распустила нюни и сама не могла понять, что с ней происходит. Может быть, этот паренек, так прямо заявивший, чтобы она убиралась отсюда, задел как раз ту струну, что болью отозвалась в ее сердце…
— Ну, хватит тебе хныкать.
Вновь показался бурундук. Робко приблизился к Стелке, встал на задние лапки, смешно завертел мордочкой. Получив кусочек хлеба, отбежал в сторону и принялся есть.
— Приручила? — кивнул на зверька Сергей.
Стелка не ответила, думая о чем-то своем. Потом внимательно посмотрела на Сергея и неожиданно спросила:
— Хочешь, я о себе расскажу? Все как есть…
— Я не поп, чтобы тебе грехи отпускать.
Жалкое подобие улыбки появилось на красивом лице.
— Прости… Я никогда никому о себе правду не говорила, понимаешь?
— Значит, врешь всем?
— Вру, Сережа…
— Зачем?
— Не знаю, привыкла.
— А почему вдруг решила исповедаться?
— Нина мне всю душу перевернула…
Долго, сумбурно рассказывала о себе Стелка. Об отце — капитане дальнего плавания; о матери, которая была слишком увлечена собой, чтобы уделять достаточно сил и времени воспитанию дочери; о бабушке, которая души не чаяла в Стелке и позволяла ей все, что угодно. Рассказывала о том, как еще в школе пристрастилась к курению, к шумным компаниям. О том, как не прошла по конкурсу в институт, и, что называется, загуляла… Дошло до того, что однажды разбила в ресторане огромное зеркало и смела со стола всю посуду, попала за мелкое хулиганство на пятнадцать суток. Дальше — больше, пока не выслали из Ленинграда.
Сергей слушал ее молча.
— Ну вот и все, Сережа, — вздохнула Стелка. — Может, что не совсем понятно? Так ты спрашивай, не стесняйся.
— С родителями помиришься? Они же переживают за тебя!
— Завтра папе напишу… Скажу, что запуталась и была не права. Пусть простит, если может.
— А сама как думаешь?
— Не знаю, Сережа… Строгий он очень у меня. И обидела я его крепко. Ты бы простил на его месте?
Сергей смотрел на нее и думал: сколько уже повидала эта рыжая девушка с тонкими чертами лица, порывистая и быстрая в движениях! Как бы отнеслись к ее рассказу Нина и Назар? Что бы они сказали? Осудили бы или, наоборот, помогли этой заблудившейся в жизни девушке? И если да, то чем? Конечно, они не стали бы ее винить, если бы она вот так же откровенно рассказала им о себе. Но ведь на это она решилась только после той трагедии, что разыгралась здесь. Не случись этого, может быть, она так бы и осталась Ветерком…
После встречи с Сергеем, которому она буквально раскрылась, Стелка написала письмо отцу. Просила прощения. Писала откровенно о том, что случилось в Шияне, что смерть Нины глубоко потрясла ее, заставила задуматься о своей жизни, что она хочет начать все заново. Писала о Сергее — друге Нины и Назара, о его чистоте и прямолинейности, о дружбе, которая началась у нее с этим пареньком, учеником девятого класса одной из школ Новосибирска. Это было первое письмо Стелки домой за все время пребывания в Шияне.
Вслед за денежным переводом пришел обстоятельный ответ. Отец писал, что рад тому, что дочь "взялась за ум", он верит ей и надеется, что и в дальнейшем она будет писать о своих делах, обо всем, что ее волнует… Прочитав письмо, Стелка расплакалась. Но это были слезы радости, слезы очищения…
Заковало льдом широкую Обь, белоснежным ковром застлало землю, в пушистые папахи нарядились деревья. Заголосили над Шияном вьюги, затрещали морозы.
Зеленую оградку на обрыве почти полностью замело пушистым снегом. Но каждый раз после метелей вновь протаптывалась узкая тропинка к могиле: шиянцы не забывали Нину. Чаще других приходила сюда стройная рыжая девушка.
11
С тех пор как умер старый Атабек-ага, в доме поселилась такая тишина, что иногда Акгуль чудилось, будто и ее самой уже нет на белом свете. Казалось, вся жизнь была позади и ей в удел остались лишь воспоминания, лишь воспоминания о минувшем да мучительно долгие сны о Кериме, в которых она гналась за ним по тяжелым зыбучим пескам, а он уходил от нее все дальше и дальше, таял в дрожащем мареве Каракумов…
Единственная надежда согревала сердце Акгуль — надежда да скорую встречу с бесконечно любимым сыном.
Назар писал, что получил аттестат зрелости, что скоро приедет с семьей Гусельниковых в родной поселок. Акгуль жила ожиданием дорогих гостей, заготавливала угощения, каждое утро пекла свежие чуреки — на всякий случай: вдруг гости нагрянут без телеграммы или известие об их приезде запоздает.
В то утро она, как всегда, замесила тесто, растопила тамдыр.
Саксаульник занялся в печурке ровным огнем, сизые струи дыма поднимались к небу почти отвесно — все предвещало знойный безветренный день. Акгуль подумала, что это хорошо для хлопка, — чем больше солнца, тем богаче будет урожай. Вдруг сердце Акгуль дрогнуло, и предчувствие беды затопило, заполнило всю ее душу. "Назар! Назар! Назар! — гулко стучала в висках кровь. — Назар… Назар…"
В эту минуту и вошла во двор высокая белокурая женщина с небольшим чемоданчиком в руках.
— Здравствуй, Акгуль, — тихим певучим голосом сказала гостья.
Акгуль оцепенело молчала. Нечаянно коснувшись раскаленной стенки тамдыра, она не почувствовала боли, только отвела обожженную руку.
— Здравствуй, Акгуль, — подходя вплотную, повторила женщина, — я Розия Гусельникова, не узнаешь?
В доме Атабек-аги были фотографии семьи Гусельниковых недавних лет, и Розия с тех пор мало изменилась. Но фотография фотографией, а живой человек живым человеком.
— Да-да, я узнала тебя, — насильно улыбаясь, солгала Акгуль, а в сердце стучало: "Назар, Назар, Назар…"
— Не беспокойся, Назар жив и здоров, — торопливо молвила Розия.
— Они на станции? — с трудом разлепляя одеревеневшие губы, с надеждой спросила Акгуль.
— Они в Новосибирске, я одна к тебе…
— Одна?
— Ничего страшного. — Розия обняла ее свободной рукой, поцеловала в разгоряченную от печного жара смуглую щеку. — Ничего непоправимого не произошло. Успокойся. — Розия чувствовала, что говорит совсем не то, что хочет, слышала, что голос ее звучит фальшиво, понимала, что Акгуль различает эту фальшь не хуже ее самой.
— Входи в дом, что же мы стоим посреди двора, — первой взяла себя в руки Акгуль. — Умойся с дороги… сейчас я поставлю чай. Ты пьешь зеленый чай?
— Пью.
Сев за стол, так и не притронулась к еде. Розия хотела рассказать все по порядку, но, не выдержав, разрыдалась, и из ее бессвязной речи Акгуль поняла только то, что Назар в тюрьме, что скоро будет суд, что он убил насильника, надругавшегося над его любимой девушкой…
— У Коли есть знакомый адвокат, самый лучший в городе, он будет защищать Назара на суде. Мы уже договорились, — торопливо глотая слезы, успокаивала Розия.
— Зачем его защищать? Разве Назар не поступил как настоящий мужчина?
— Все верно, но… суд есть суд.
— Да-да, конечно, — отрешенно согласилась Акгуль.
— Когда ты сможешь поехать со мной?
— В любое время, Розия… Хоть сейчас.
— Хорошо. Значит, завтра в дорогу…
В другое время Акгуль не осталась бы равнодушной к путешествию на самолете. Никогда прежде не приходилось ей подниматься в небо, хотя и мечтала она об этом давно — ведь муж ее был фронтовым стрелком-радистом. Акгуль даже не глядела в иллюминатор — все для нее слилось в одну сплошную серую линию, в конце которой, словно свет в конце тоннеля, ждал ее Назар. Только к нему и были устремлены все ее мысли и чувства, все желания, вся боль и вся надежда на милость судьбы.
Глядя на Акгуль, Розия удивлялась, откуда берет силы эта хрупкая женщина? Она-то думала, что, узнав обо всем, Акгуль зарыдает, заголосит, а та не проронила ни слезинки да еще успокаивала, ее, Розию. Вообще-то Розия, конечно, знала, что у туркменов не принято выказывать свое горе, что они привыкли сносить беду молча. Но когда убедилась сама воочию, мужество Акгуль ее потрясло.
В Новосибирском аэропорту у самого трапа самолета их встретил Гусельников-старший.
— Прости, Акгуль, — начал было он, отводя глаза, — так уж случилось…
— Здравствуй, Николай, — прервала его Акгуль, протягивая узкую сухую ладонь. — Не надо, Николай… Лучше скажи, когда я смогу увидеть Назара?
— Следствие еще не закончилось. По закону свидания не разрешаются. Но я уже говорил, обещают в порядке исключения…
— Когда?
— Может быть, завтра.
— А суд?
— Суд будет в ближайшее время. Судить будут в районном центре, в двенадцати километрах от Шияна.
Они пересекли летное поле и через служебный выход вышли к дожидавшейся их машине.
— Как себя чувствует Лидия Васильевна? — спросила Розия.
— Плохо. Только на уколах и держится.
— Я хочу поговорить с ней, — мгновенно поняв, о ком речь, твердо сказала Акгуль.
— Обязательно, сходим, — тяжело вздохнула Розия. — Господи, какое же у нее горе!
Как и было обещано Гусельниковым-старшим, на другой день Акгуль получила свидание с сыном.
…Их оставили в узкой комнате с окошком едва ли не у самого потолка. Сказали, что для встречи отведен час времени. Один час. Назар стоял перед матерью словно чужой. Одна за другой уходили отпущенные секунды, а он все еще не решался кинуться в объятия матери, медлил, с ужасом думая, что она отвергнет его — убийцу…
Акгуль сама сделала этот первый шаг.
— Назар, родной мой…
Он уткнулся в материнское плечо и заплакал как маленький. Заплакал, не сдерживая слез, не думая ни о чем, но ощущая каждой клеточкой своего тела ту знакомую с младенчества спасительную защищенность, которую он всегда чувствовал в объятиях матери.
Акгуль гладила непривычно короткие жесткие волосы на его голове, вдыхала их запах, слушала стук его гулко бьющегося сердца…
— Прости меня, мама, я столько горя тебе принес…
— Давай-ка присядем, сынок, тебе надо поесть…
Они сели на топчан, обитый засаленным байковым одеялом. Акгуль развязала узелок с гостинцами.
— Чурек зачерствел, но все равно он из нашего тамдыра, а каурму ты всегда любил.
С благоговейной улыбкой глядела она, как ел Назар приготовленное ее руками, привезенное за тысячи километров.
Год не видела Акгуль сына, а снился он ей почему-то всегда маленьким — годовалый, привольно раскинувшийся на кошме… И сейчас в этом взрослом, крепко раздавшемся в плечах парне с твердыми чертами лица, с глубоко запавшими, отчужденно взглядывающими на нее черными глазами, в которых почти совсем не было света, она как бы не вполне узнавала своего Назара, своего мальчика.
"Слишком рано вылетел ты из родного гнезда, — горестно думала Акгуль, всматриваясь в такие знакомые и такие новые для нее черты лица Назара, — годами совсем еще мальчик, а лицо мужчины…"
— Скажи, сынок, ты ее любил?
— Да. Очень. Она бы тебе понравилась.
— Ешь, сынок, возьми еще каурмы. — Акгуль тяжело вздохнула. — Когда Атабек-ага увидел ее на фотографии, он сказал: "Ничего, что она не туркменка". Так сказал дед, ты понял?
Назар кивнул. С той секунды как они заговорили о Нине, взгляд его потеплел, наполнился живым светом, и ото не ускользнуло от Акгуль, порадовало ее сердце. "Ничего, отойдет, обмякнет, время возьмет свое, — подумала она с надеждой, — он ведь еще не жил на свете…"
— Когда Лось плюнул и засмеялся, я не мог выдержать, — скулы Назара побелели, — не мог, понимаешь?
— Твой отец сделал бы так же, — тихо обронила Акгуль.
— Спасибо, мама…
Луч солнца заглянул в высокое, забранное решеткой окно комнаты свиданий. Секунды неумолимо складывались в минуты. Отведенное время близилось к концу.
Казалось, они и двух слов не успели сказать друг другу, а в дверь уже постучали:
— Свидание окончено!
— Как он там? — спросила Розия, едва Акгуль вышла на улицу.
Розия и Николай Гусельниковы все это время дожидались Акгуль у проходной, говорили между собой о том, что казалось им сейчас самым важным: как добиться смягчения приговора…
— На всю жизнь виноват я перед тобой, Акгуль, — сказал Николай, когда они уже далеко отошли от казенного дома по широкой пыльной улице.
— Зачем говорить зря, — вздохнула Акгуль, — ты ведь не нянька, да и он не ребенок. Что случилось — то случилось, назад ничего не воротишь.
Под вечер Акгуль и Розия пошли к матери Нины — Лидии Васильевне.
Дверь им открыла изможденная, высохшая женщина неопределенных лет с потухшими серыми глазами. Для тех, кто знал Лидию Васильевну, невозможно было поверить, что это она, — куда все девалось?! Даже глаза изменили свой цвет…
— Проходите, — сказала она глухим, равнодушным голосом. — Обувь снимать не надо, — остановила она Акгуль.
— Нет-нет, я не могу, — сказала Акгуль, все-таки снимая туфли.
Лидия Васильевна наклонилась и подала ей домашние шлепанцы.
— Проходите в комнату, сейчас я поставлю чай, — сказала хозяйка Розии, — проходите, вы ведь уже своя…
В последние дни Розия так часто наведывалась в этот горестный дом, что к ней привыкли.
Ожидая, пока вскипит чай, сидели в комнате за круглым столом, покрытым скатертью с кистями. Разговор не складывался, все в нем получалось натужно. Ни Розия, ни Акгуль не знали, о чем говорить в этом доме. В доме, где каждая вещь помнила Нину, где все напоминало о юной жизни. И сейчас все эти шкафы с книгами, стулья, чайные чашки, гардины на окнах — все оскорбляло рассудок тем, что цело и невредимо, а ее уже нет… И никогда, никогда не будет…
— Назар похож на вас, — сказала хозяйка дома, не глядя в лицо своей несостоявшейся родственнице. — Хороший был мальчик.
— Он очень вырос, — сказала Акгуль, ее больно кольнуло то, что Лидия Васильевна сказала о Назаре "был", но она простила ей это. Для нее ведь Назар действительно "был"… Был когда-то милый мальчик-туркмен, который ухаживал за ее дочерью, была когда-то дочь… Для нее теперь всё "было"… и ничего не будет, а если и будет, то уже не коснется ее обуглившейся души.
"Сидим как погорельцы на руинах, — тяжело подумала Розия и вспомнила своего брата Абдуллу, которого не вспоминала уже довольно давно. — Где он, Абдулла? Среди живых или среди мертвых?"
Акгуль обратила внимание на ковер, висевший на стене комнаты.
— Сейчас машинами тоже хорошо делают, — сказала она.
— Ой, Акгуль, — встрепенулась Розия, — расскажи Лидии Васильевне про Керима!
Акгуль молчала.
— Расскажите, — подбодрила ее хозяйка, скользнув равнодушным взглядом по цветастому платку Акгуль, по броши, которой был заколот ворот ее длинного платья.
— Чего рассказывать, — Акгуль потупилась, — Керим мой муж — вы, наверное, знаете?
Лидия Васильевна кивнула сухонькой поседевшей головой.
— Всего одну ночь мы были вместе, а наутро Керим ушел на фронт. Я всегда его помнила, а когда поняла, что не вернется, выткала ковер с его лицом, по памяти… Сейчас этот ковер забрали в музей. И дом стал как пустыня… — Акгуль не сдержалась и заплакала.
Долго сидели они, не зажигая света, в комнате, освещенной лишь уличными фонарями. Сидели и плакали каждая о своем.
12
Маклер лондонской биржи Джон Вайтинг жил неподалеку от Темзы. В широкие окна его коттеджа была видна часть реки. В последние годы часто простаивал он долгими вечерними часами у окна своего просторного кабинета, не зажигая света, вглядывался в темные воды Темзы, провожал глазами снующие по реке буксиры, вздымающие грязножелтую пену быстроходные катера, величаво движущиеся в открытое море лайнеры. Когда случалось ему заметить на судне красный флаг, сердце его начинало биться учащенно. В такие минуты Вайтинг подходил к бару, наливал рюмку коньяка и возвращался к окну. Потягивая коньяк, он время от времени приподнимал рюмку, как бы прощаясь с кем-то невидимым там, за окном, на проплывающем мимо корабле Страны Советов. Собственно, так оно и было — Вайтинг прощался… Прощался со своей молодостью, и виделись ему в те минуты не залитая электрическими огнями Темза, не ее черные воды, а нечто совсем другое…
…Пикирующий бомбардировщик несся к земле, и он, лейтенант Сабиров, штурман, строчил из пулемета по метавшимся внизу фигуркам в темно-зеленых мундирах…
…Горели взорванные гранатами автомашины, а экипаж "девятки" из пулемета и двух автоматов, словно сорную траву, косил обезумевших фашистов. Прошли годы, но Абдулла и сейчас помнит, как бился мелкой дрожью в его руках автомат, выплевывая смертельный свинцовый дождь…
Всплывали в памяти и такие картины, которые он гнал от себя, но они возвращались снова и снова…
…Абдулла попал в разведывательную школу, готовившую диверсантов для заброски в советский тыл, но побывать в тылу ему не довелось. Благодаря своей хитрости и изворотливости, умению угождать начальству, Абдулла стал как бы необходимым человеком в школе, чем-то вроде старшины.
Он обеспечивал питание и обмундирование, следил за порядком, доносил о разговорах, что вели "курсанты". А начальнику школы — вечно недовольному генералу — пришелся по душе тем, что знал толк в коврах, хрустале, фарфоре, умел выгодно купить любую вещь и, пользуясь транспортом школы, доставал и отправлял в далекий Штутгарт всякую всячину, где ненасытная фрау Гертруда с нетерпением ждала посылок от своего Людвига, Генерал Людвиг фон Шоненфельд по достоинству оценивал коммерческие способности Абдуллы и не скупился на вознаграждения.
Когда дела третьего рейха пошатнулись, Абдулла стал задумываться о спасении собственной шкуры. О возвращении домой нечего было и мечтать — с его "багажом" прямая дорога под трибунал. А это Абдуллу не устраивало, тем более что к этому времени у него было уже приличное состояние.
Чтобы попасть в руки американских войск, Абдулла какое-то время выдавал себя за советского военнопленного. Как и прежде, выручили изворотливость, хитрость и, конечно, деньги.
Пленным, освобожденным из немецких концлагерей, предлагалось для жительства выбрать любую страну антигитлеровской коалиции. Абдулла Сабиров выбрал Англию…
Имея уже солидный капитал, он быстро пошел в гору. Играя на бирже, скупая и продавая акции, давая деньги под процент, занимаясь оптовой торговлей, Абдулла вскоре стал своим человеком среди бизнесменов. Он изменил имя и фамилию, принял английское подданство. Итак, с каждым днем все меньше оставалось в нем от прежнего Абдуллы…
За окном смеркалось, но Абдулла не включал свет. Он все стоял у окна, глядя на свинцовую в свете прожекторов воду реки. На противоположном берегу Темзы светились бесчисленные неоновые рекламы. Они мигали, переливались всеми цветами радуги, сплетались в необыкновенные фигуры и вызывали в памяти Абдуллы обжигающе жаркое пламя костров, которые разжигали мальчишки, когда выгоняли коней в ночное. На какой-то миг он ощутил запах дыма от запеченной в углях картошки и даже почувствовал ее вкус… Ни в одном ресторане не встречал он такой!
…Писать домой Абдулла опасался. Скудными были его сведения о родных: узнал, что отец был ранен под Берлином и вернулся домой живым, сестра Розия вышла замуж за его бывшего командира Гусельникова и уехала с ним в Сибирь… Вот, пожалуй, и все. А хотелось знать, что стало с их стрелком-радистом, Керимом Атабековым, командиром полка, однополчанами. Кто из друзей детства вернулся домой с фронта, а кто навсегда остался лежать на полях битв? Как распорядилась судьба многочисленными родственниками? Все это оставалось тайной для Джона Вайтинга.
Вечером шел дождь. Как обычно в безветренную погоду, струи падали вертикально, скользя по стеклу мутными потоками, сквозь которые с трудом пробивались световые пятна.
За долгие годы, проведенные в Англии, Абдулла так и не смог привыкнуть к ее влажному климату. Сырость преследовала и дождливым летом, и зимой. Из-за близости океана даже мороз был каким-то "мокрым".
Настроение Джона Вайтинга вполне соответствовало погоде. Друзей у него не было, как не было их, пожалуй, ни у одного из представителей этого круга. Разговоры в компаниях обычно велись о выгодных сделках, прибылях, конъюнктуре внешнего и внутреннего рынка.
Не всегда сопутствовала удача в финансовых делах. Однажды, когда Вайтинг оказался на грани банкротства, его спас тесть — глава крупной фирмы по обслуживанию торговых кораблей, прибывающих в Лондонский порт. С тех пор Вайтинг навсегда утратил финансовую самостоятельность.
…В комнату вошла жена — сухопарая, рано состарившаяся англичанка с постным, унылым лицом. Посмотрев на открытый бар, произнесла:
— Отец сказал, чтобы ты завтра к нему заехал…
— Зачем? — раздраженно выдохнул Джон.
— Не знаю… Дела какие-то…
"Врет, знает, — подумал Абдулла. — Вот проклятая порода!" С трудом сдерживая волной нахлынувшую ненависть, Джон Вайтинг тихо выругался по-туркменски. Жена вопросительно посмотрела на него невидящими глазами бутылочного цвета.
— Ты что-то сказал, Джон? — недоуменно спросила она.
— Да, я сказал, что обязательно заеду, — перешел на английский Абдулла.
— И еще надо завтра заехать в колледж, завезти подарок ко дню рождения мистера Риджерса. Этого требуют интересы нашего Блейна.
"Чтоб ты сдохла вместе со своим мистером Риджерсом! — мелькнуло в голове Абдуллы. — Блейн — бездельник, ему бы вкалывать, таскать кирпичи где-нибудь на стройке, узнать цену денег, а он в колледже штаны протирает. Да ведь и держат его там только из-за денег. Проклятый род…" Думал Абдулла по-туркменски всегда, но сейчас, увлеченный своими мыслями, неожиданно произнес вслух последнюю часть фразы, подкрепив ее крепким выражением. Глаза его при этом излучали такую ненависть, что, напуганная странным поведением Джона, жена поспешила покинуть комнату, машинально бросив взгляд на открытый бар.
Дрожащей рукой Абдулла наполнил очередную рюмку и, поднеся ко рту, залпом выпил. Прерванные появлением жены мысли унесли его в палисадник родного дома на зеленую скамейку. Размытыми пятнами представлялись лица близких и дальних родственников, соседей, друзей детства. Если бы он мог оказаться сейчас на родине, пройтись по знакомым с детства улицам, предстать во всем блеске своего капитала перед бывшими родными и близкими! Эта мысль в последнее время не давала покоя ни днем, ни ночью.
…С женой Абдулла никогда не говорил о своем прошлом. Знал, что не найдет ни понимания, ни сочувствия. Никому до него не было никакого дела…
Фирма Флеминга — тестя Джона Вайтинга — занималась обслуживанием торговых судов, прибывающих в Лондонский порт. Фирма поставляла все, начиная с пресной воды и кончая топливом и прочими корабельными припасами. В обслуживание входил также мелкий и крупный ремонт судовых механизмов, обеспечение загрузки и необходимый фрахт. Фирма, дорожа своим престижем, все работы выполняла четко, быстро и на самом высоком уровне. Не было случая, чтоб корабль, обслуживаемый фирмой Флеминга, не вышел в море в точно назначенный капитаном срок. Обслуживались суда всех стран из всех частей света. Грузооборот порта достигал почти двадцать миллионов тонн, и основная часть приходилась на фирму Флеминга. Глава фирмы мистер Флеминг — круглый как мячик англичанин с рыжими бакенбардами и лоснящимся лысым черепом — бывал на кораблях крайне редко. Предпочтение он отдавал судам из Советского Союза — самого верного клиента. Частенько в качестве переводчика брал с собой на русские корабли зятя — Джона Вайтинга, в совершенстве владеющего русским языком. Здесь он просматривал журналы в красном уголке, беседовал с матросами, свободными от вахты. Флеминг прекрасно понимал, почему посещение русских кораблей доставляет такое удовольствие зятю, так как знал немного его биографию. И хотя сердце ныло от тоски, посещение советских кораблей стало праздником для Абдуллы.
…Пройдя сотни километров, отделяющие Ленинград от Лондона, океанский лайнер "Балтика" медленно пришвартовался к причалу. Капитан лайнера Денис Шамраев с высоты капитанского мостика заметил толстого человека в строгом костюме с букетом цветов в руках.
— Сам Флеминг встречает, — произнес стоящий рядом с капитаном старший помощник.
— А ну посигналь ему…
Помощник прошел в рубку, и вскоре низкий раскатистый рев вспорол воздух. Капитан помахал Флемингу рукой, подтвердив таким образом, что гудок предназначен главе фирмы. Рыжий англичанин ответил на приветствие взмахом руки и, полуобернувшись к своему спутнику — высокому молодому мужчине, что-то сказал.
Поднявшись на палубу, Флеминг после крепкого рукопожатия вручил цветы капитану, а затем представил сопровождавшего его незнакомца.
— Джон Вайтинг, мой зять, бизнесмен…
— Капитал Денис Шамраев, — протянул руку моряк.
— С благополучным прибытием…
— Спасибо! Прошу ко мне…
Капитанская каюта — пример аккуратности, порядка и уюта. Такая чистота многим хозяйкам и не снилась.
Пока гости рассаживались, Шамраев достал из бара бутылку коньяка, маленькие рюмки и плитку шоколада.
— Армянский? — кивнул на бутылку Флеминг.
— Так точно, — улыбнулся капитан.
— Замечательный аромат, — пригубив коньяк, сказал Флеминг по-английски, — у нас говорят, что сэр Черчилль любил ваш коньяк.
Зять перевел слова тестя, хотя капитан Шамраев понял Флеминга и без перевода.
— У вашего премьера был хороший вкус, — ответил капитан по-русски.
Абдулла повторил его фразу на английском языке, отлично сознавая всю ложность своего положения, положения говорящего попугая. Он понимал, что собеседники вполне могут обойтись без него, он нужен им лишь для того, чтобы соблюсти этикет, придать беседе видимость международных переговоров двух торгующих стран.
Внимание Флеминга привлекла висящая на стене капитанской каюты фотография юноши и девушки. Он добродушно осклабился:
— О, вы так молоды, а у вас уже такие большие дети!
Абдулла перевел эту фразу на английский.
— Вы правы лишь наполовину, это моя дочь, а это ее знакомый, некто Сережа Гусельников, — ответил капитан по-английски.
Словно разряд электрического тока ударил Абдуллу — он даже отпрянул от фотографии.
— Что с тобой, Джоп? — вскинул густые рыжие брови тесть.
— А-а… ничего-ничего, — пробормотал Абдулла, — прострел, — и схватился рукой за поясницу, — так, вдруг…
— Может, приляжете? — спросил капитан. — Дело для меня знакомое, меня иногда тоже скручивает…
— Нет-нет, все нормально, — поспешно сказал Абдулла, — уже отпустило, все хорошо…
Флеминг и Шамраев потягивали коньяк, пауза становилась неловкой.
— Вы счастливый отец? — бесцеремонно спросил Флеминг.
— Да, — отвечал капитан, — да…
— А я, увы, не могу сказать этого о себе, — непритворно вздохнув, пробормотал Флеминг. И было неясно, кого он имеет в виду — свою дочь, вышедшую замуж за инородца, или непутевого старшего сына, которому нельзя доверить фирму, потому что, кроме гольфа, его мало что интересует на этом свете.
— Как фамилия этого юноши? — с деланным равнодушием спросил Абдулла, жадно вглядываясь в знакомые до боли черты лица…
— Гусельников, — отвечал капитан, — Гусельников Сергей Николаевич, живет в Новосибирске, не исключено, что станет моим зятем.
— Я так и понял, — изо всех сил стараясь совладать с собой, натужно улыбнулся Абдулла. Сомнений не было: перед ним фотография сына Розии, его племянника… Сына его командира.
13
Солнечным мартовским днем вышел Назар из ворот исправительно-трудового лагеря. Даже воздух за зоной показался ему другим. На прощанье махнул рукой товарищам по несчастью, перехватил поудобней легкий фанерный чемоданчик и бодро зашагал по дороге к станции.
Сколько раз представлял он себе этот миг свободы! И вот дождался… Какое это, оказывается, счастье — просто идти по подтаявшей дороге, идти бесконвойно, куда глаза глядят, куда душа захочет! Идти и не ждать окрика, идти и не бояться, что тебя вернут, — как это сладко!
Покрытая серой наледью неширокая дорога вилась между корабельных сосен, в верхушках которых резво играл вольный ветерок. Все отдаленнее, все глуше визжали за спиной циркулярные пилы — в зоне был обычный рабочий день. Далеко впереди гукал маневровый паровоз — на станции, к которой держал свой путь Назар, как всегда, формировали составы с пиломатериалами.
Давно уже не чувствовал Назар такого подъема душевных и физических сил, каждая жилка дрожала в нем от нетерпения в предчувствии вольной жизни, по которой он так истомился за эти два с половиной года. За добросовестную работу и примерное поведение его освободили на полгода раньше срока. В колонии для несовершеннолетних он получил специальность слесаря. Ему доставляло удовольствие разбирать механизмы, искать повреждения. Пытливому, старательному пареньку помогали все: и мастера производственного обучения, и ребята, уже получившие специальность. Работа была той отдушиной, тем спасением от горьких дум, без которой ему бы не выдержать… В лагере для взрослых он работал в ремонтно-механических мастерских лесозавода, здесь же овладел профессией бульдозериста. Тот факт, что Назар сидел за убийство, выделял его из толпы, создавал ему некое подобие авторитета: мелкие воришки, жулики и хулиганы боялись Назара — мало ли что может выкинуть этот парень, уже выпустивший кишки одному "фрайеру". Если бы они знали, как мучился Назар, как переживал он, вспоминая о содеянном, как ненавидел себя за то, что смог убить человека…
Все ближе гукал маневровый паровоз. А вот уже показались и пристанционные постройки. В привокзальном зале ожидания возбужденно шумели будущие пассажиры — многие из них, подобно Назару, давненько не ездили в пассажирских поездах, и лица их светились понятной радостью скорого прощанья с постылой неволей.
— Эй, кореш, канай сюда, — окликнули Назара.
Он обернулся на голос. Звали играть в карты. Назар отрицательно покачал головой.
— Ну, давай подваливай, не стесняйся!
— Не хочу, не приставай, — грубо ответил Назар и отвернулся к окну.
— Не хо-ч-ч-у! — передразнил его подзывавший парень. — Скажи — боишься!
Назар ничего ему не ответил, только губы скривила улыбка: знали бы они, что учил его играть сам Альфред… Знаменитый карточный шулер почему-то проникся к Назару искренней симпатией и, как тот ни отказывался, как ни упирался, научил его играть в карты почти так же виртуозно, как играл он сам.
— У тебя талант, — говорил старый Альфред, — с такими руками можно чудеса делать. Не хочешь играть — не играй. Но умение это тебе не помешает. Жизнь сложная штука — все может пригодиться.
Хриплое вокзальное радио объявило, что поезд до Новосибирска прибывает на первый путь. Назар подхватил легкий фанерный чемоданчик и двинулся к выходу на перрон. Ах, сколько раз продумывал он свой нынешний маршрут! Сколькими ночами грезилась ему эта дорога домой. Все у него было продумано до мелочи. Первым делом заедет в Новосибирск к Гусельниковым, с которыми он переписывался все это время. Потом поедет в Шиян. Посидит на обском обрыве у могилы Нины… Светлый образ Нины все эти годы неотступно стоял у него перед глазами, и он смутно чувствовал, что это была первая и последняя, единственная любовь в его жизни… Навестит Нину, а там уже и в Туркмению не грех податься, в родной аул, где ждет не дождется мать.
Неоглядная Сибирь плыла за окнами поезда, глухо постукивали колеса, звякала чайная ложечка в стакане на столике, покачивалась верхняя полка, на которой лежал Назар, все дальше и дальше уходило от него прошлое, все определеннее нацеливалась душа на будущее, на новую жизнь, до которой оставалось уже рукой подать. Как жить дальше? Только об этом и думал Назар с утра и до вечера, с вечера и до утра во всю длинную дорогу до Новосибирска. Мать писала, что стройка Каракумского канала стала Всесоюзной ударной комсомольской стройкой, что приехало много молодежи со всей страны, что, наверное, и Назару найдется там место… Конечно, мать права, самое лучшее в его положении пойти работать на стройку, заслужить авторитет примерным трудом, чтобы сняли судимость, а там… А там дело ясное — авиация. Назар не расстался с мечтой своего детства, хотя и понимал, что судьба значительно отодвинула ее исполнение. Отодвинула, но не зачеркнула. Назар по-прежнему верил в себя, испытание закалило его характер, многое дало в смысле житейской мудрости, иногда он чувствовал себя совсем взрослым мужчиной, мужчиной, что называется, "битым", пожившим и повидавшим на белом свете.
С жадным любопытством смотрел Назар на проплывающие мимо деревушки, заваленные снегом едва ли не по самые крыши домов. Над крышами поднимались ровные столбы дыма — уже по этим дымам можно было определить, какая ясная, тихая погода стоит на дворе, как там свежо и радостно. Глядя на подпирающие небо столбы дыма, Назар вспомнил маленькую птичку песков, что спит обычно на спине, — туркмены говорят, что она боится, как бы не упало небо, пока она будет спать, вот и поддерживает его на всякий случай лапками… Вспомнив о птичке и родных песках, Назар тяжело вздохнул: как странно устроен свет — жил он себе и жил в родной Туркмении, учился в интернате, мечтал, но вот подсунул ему злосчастный Хемра чужие деньги, и все полетело кувырком… Нет, не от этого толчка все перевернулось, Если вдуматься, то судьба его решилась гораздо раньше, в тот знойный день на берегу Амударьи, когда он побил Лягушатника… Да, в тот жаркий день. "А если бы не побил? — подумал Назар. — Мог ли я его оставить тогда в покое? Нет. Не мог…" Так что, как ни крути, выходит, за каждый свой шаг в этой жизни надо платить, и никогда не знаешь, где упадешь. Как говорит Гусельников-старший: "Знал бы, где упадешь, — соломки подстелил".
Тихие деревушки сменялись шумными станциями со множеством путей, забитых составами, и снова шли тихие деревушки, и опять шумные станции… Велика матушка Сибирь. "Хорошо самолетом, — подумал Назар, — когда получу паспорт, буду летать только самолетом". Он закрыл глаза, представил себя за штурвалом… А когда проснулся, поезд уже шел пригородом Новосибирска.
Знакомый вокзал встретил его обычной толкотней, гамом. Все было так, как тогда, когда он только приехал из Туркмении. Все было почти точно так же… Только теперь он уже знал, сколько стоит билет до улицы Иркутской…
Когда Назар вошел в квартиру Гусельниковых, вся семья, как обычно вечером, была в сборе. Едва успев бросить в угол фанерный чемоданчик, еще не сняв кирзовые сапоги и черную телогрейку, он сразу попал в объятия Сергея, искренне радовавшегося досрочному освобождению друга. Розня, расчувствовавшись, целовала Назара в жесткие щетинистые щеки, и слезы радости струились по ее увядающему, но все еще красивому лицу. Гусельников-старший заключил Назара в широкие объятия, прижав к своей могучей груди, и твердо, по-мужски, похлопал по спине.
Пока Назар принимал душ, Гусельниковы накрывали на стол. Ужин сопровождался молчанием, как будто не было этих двух с половиной лет и предшествующих событий. Никто не решался заговорить первым, будто боясь нарушить тишину. И только после традиционного в этом доме чая, завершавшего трапезу, Назара словно прорвало. Не останавливаясь ни на мгновение, он говорил о времени, проведенном в заключении. Прошли перед слушателями тюрьма с ее запахами параши, карболки и капустного супа; колония для несовершеннолетних преступников с ее воспитателями и психологами, пытающимися разобраться в причинах, приведших сюда подростков; шумная пересылка, где формируются этапы дальнего следования.
Побывали в лагере, затерявшемся в глубокой сибирской тайге, вместе с Назаром ходили на лесоповал и грузили бревна в вагоны… Познакомились с самыми разными людьми, встретившимися Назару в заключении. Среди них были добрые и злые, чистые как дети и совершенно разложившиеся элементы. Назар рассказывал откровенно обо всем. Этот рассказ был своеобразной исповедью, в которой он постарался передать слушателям и то, что считал самым главным для себя — образы людей и человеческие взаимоотношения. Не утаил Назар и тот факт, что ради спортивного интереса научился почти виртуозно играть в карты, но ни с кем, кроме своего "учителя" — старого Альфреда, не играл и впредь не собирался этим заниматься.
В ответ на предложение Гусельникова-старшего продемонстрировать свое мастерство, пять раз из пяти вытащил себе двадцать одно очко, чем немало удивил зрителей.
— Назар, научи меня! — загорелся Сергей.
— Даже не проси, — отрицательно помотал головой Назар, — и не потому, что слово Альфреду дал. Я считаю, что тебе это совершенно ни к чему. Карты еще никого до добра не доводили.
— А тебе к чему? — вырвалось у Сергея.
— Вспомни, где я побывал. Никому такого не желаю… И забудь, что я умею играть, забудь и никогда не вспоминай! Договорились?
— Договорились, — серьезно вымолвил Сергей.
Засиделись далеко за полночь. Гусельников думал о том, что сын его фронтового друга с честью выдержал первый удар судьбы, и доказательство тому — досрочное освобождение. Приобрел специальность и, видно, любит ее, вон с какой гордостью рассказывает о работе. А что касается игры в карты, тут можно быть спокойным — не по нем это занятие!
Как он сразу отбрил Сергея, стоило тому заикнуться о картах! С характером парень!
Розия, слушая Назара, думала о том, как повзрослел этот юноша, стал настоящим мужчиной.
Когда Назар окончил свой рассказ, в комнате воцарилась тишина. Только тяжелый маятник старинных часов, торжественный и строгий в своем неумолимом движении, медленно качаясь из стороны в сторону, мерно отсчитывал секунды.
— Как дальше думаешь? — тихо спросил Гусельников, первым нарушив молчание.
— Заеду в Шияе — и домой, на строительство Каракумского канала. Специальность у меня есть, чего же еще…
— А учиться думаешь? — перебила его Розня.
— Обязательно! Понимаете, я хочу быть летчиком, по сначала надо поработать, судимость снять…
— Все же летчиком? — улыбнулся Гусельников.
— Очень хочу летать!
— Начальник одного из авиационных училищ — однополчанин твоего отца генерал Сеславин. Чудесный человек. На фронте в одной землянке жили…
— Не хочу я памятью отца пользоваться. Не надо мне никаких скидок. Сам хочу. Я уже и срок подготовки себе определил. На следующий год думаю поступать. Я понимаю, что трудно придется, но не боюсь… Труднее было… А ты, Сергей, в этом году будешь поступать?
Сергей промолчал. За него ответила Розия:
— Он уже раздумал летчиком быть. В моряки решил пойти.
— Как в моряки? — недоуменно протянул Назар.
— Я тебе потом объясню, — смущенно произнес Сергей.
— Почему потом, давай уж сейчас, — снова вмешалась Розия. — Понимаешь, Назар, это его Стелка с толку сбила. Отец у нее капитан дальнего плавания, вот она и заморочила парню голову морем…
Сергей, неожиданно резко поднявшись, ушел в свою комнату.
— Сколько можно говорить, Розия, — с укором обратился к жене Гусельников. — Парень уже взрослый, а для тебя он мальчик в коротких штанишках. Не лезь в его дела, пусть сам решает.
— А он уже решил. Заявил мне, что любит ее.
— Ну и что?
— Да что ты говоришь, опомнись, Николай!
— Хватит, — решительно произнес Гусельников, — это я уже слышал. Поздно уже, да и Назар устал с дороги.
— Да нет, я ничего, — пробормотал Назар.
— Знаю я эти "ничего", — перебил его Гусельников. — Глаза слипаются, а все храбришься.
Глаза у Назара действительно слипались, но когда он лег спать в погрузившейся в темноту комнате, долго не мог заснуть. Ошеломляющая новость о том, что Сергей влюбился в Стелку Шамраеву, не вмещалась в голове Назара. Тунеядка Стелка, высланная из Ленинграда в Шиян на перевоспитание, и Сергей?! Немыслимо! Чем она могла завлечь Сергея? Она из компании тех, кто погубил Нину…
В предрассветные часы, когда ему все же удалось забыться, приснился Назару сон… По широкому, словно река, каналу, что пролег среди песков, плывет оранжево-красный теплоход. На капитанском мостике стоит Сергей в белоснежном костюме, а рядом с ним в траурном черном платье Стелка Шамраева. На высоком бархане появляется Атабек-ага. Вот он прилаживает на сопках свое длинное ружье и целится в тунеядку. Звучит выстрел, но падает почему-то вместо Стелки Сергей. Пароход, потеряв управление, покидает канал и плывет прямо по пескам, переваливаясь с бархана на бархан. Над ним с пронзительными криками кружат белые чайки…
Когда Назар проснулся, день был уже в разгаре. Сквозь задернутые шторы пробивалось яркое весеннее солнце. В квартире, кроме Назара, никого не было. Розия ушла на работу, Николай отправился в аэропорт — ему предстоял очередной рейс на север.
В кухне Назара ожидал заботливо приготовленный завтрак и записка, написанная рукой Розии.
Позавтракав, Назар старательно вымыл посуду, убрал в комнатах, выстирал свое белье и, открыв книжный шкаф, погрузился в изучение книг. Их было очень много! Назар брал книгу, бережно раскрывал ее, читал аннотацию, перелистывал страницы, брал следующую, снова листал, и так книга за книгой, страница за страницей. Ему хотелось читать их все одновременно. Так он соскучился по ним. Да и они, казалось, давно ждут его. Увлекшись чтением, Назар полностью отключился от реального мира, переставшего существовать для него. Он перенесся туда, где жили и действовали герои книги, Назар даже не заметил, как в гостиную вошел Сергей.
Приветствие друга вывело Назара из забытья.
— Добрый день! — вскочив с дивана, воскликнул он. — Я и не слышал, когда ты появился.
— Что бы сказал Атабек-ага, если бы узнал, что правнук знаменитого каракумского охотника потерял слух?
— Он бы сказал, что его должны спасти друзья, у которых большие уши…
— Ты хочешь сказать — как у ишаков?
— Ты удивительно догадлив…
— Смотри, Назар, будь осторожнее, я сейчас в секции боксом занимаюсь, — пошутил Сергей.
— Да и я кое-чему научился. Так что еще посмотрим, кто кого, — парировал Назар.
— Хорошо, что ты приехал, — присаживаясь рядом, горячо произнес Сергей.
— Обидел ты меня, Сережка, — после минутного молчания задумчиво сказал Назар. — Почему ты ничего не писал мне о Стелке? Или считаешь, что это не мое дело?..
— Да что ты, Назар!.. Я хотел рассказать, еще когда на свидание к тебе приезжал, да совестно как-то было…
— Отчего же совестно?
— Этого я и сам толком не знаю… Наверно, оттого, что она… Ну, Стелла… она же… она тунеядкой была… и в компании Алекса… Я думал, ты… в общем, осудишь меня…
— Ты ее любишь?
— Да!
— А она тебя?
— Не знаю…
— Ты не спрашивал ее об этом?
— Нет…
— Почему?
— А ты Нину спрашивал?
В воздухе повисло тяжелое молчание. Своим вопросом Сергей будто прикоснулся к натянутой струне, и она, жалобно застонав, забилась, забренчала, причиняя невыносимую боль Назару. Всю жизнь предстоит ему носить в себе эту боль — незаживающую рану в сердце. Всегда перед его глазами будет Нина, прощающаяся с ним и с жизнью. С каждым днем он все острее ощущал свою потерю, все сильнее чувствовал, что не было и нет на свете человека роднее и ближе ее, нет и не будет человека, способного заслонить Нину и заставить замолчать стонущую струну, залечить ноющую рану… Нет, никогда не спрашивал он Нину, любит ли она его… Сердцем чувствовал — любит.
— Где она сейчас? — после продолжительного молчания спросил Назар.
— В Ленинграде… Знаешь, она работать стала. Лучше всех! И курить бросила, и не пьет теперь совершенно. С отцом помирилась, он ее простил. Знаешь, она теперь совсем другой стала… Ты бы ее сейчас не узнал… Она к нам заезжала… по дороге домой…
— Ну и как?
— Отцу очень понравилась, а маме — нет… Она ведь по ее прошлому судит…
— Что же ты решил?
— Окончу школу и поеду в Ленинград поступать в мореходное училище.
— А как же авиация? Ты же с детства о небе мечтал, модели самолетов мастерил, считал, что не сможешь жить без неба!.. Неужели только оттого, что у нее отец капитан, сразу же на море переключился? Почему ты не заразил ее своей мечтой? Почему она тебя не поддержала?
— Да она тут ни при чем. Она хочет, чтоб я летчиком был…
— Ну тогда тем более непонятно…
— Нечего понимать. Просто хочу быть моряком, и все…
— Может, ты жениться собрался, поэтому и решил ехать в Ленинград?
— Может быть…
— А с ней говорил об этом?
— Нет еще…
— Почему?
Сергей не ответил. Он как будто сжался под пристальным взглядом Назара, не в первый раз ощутив на себе силу этого взгляда.
— Сережа! Ты мой самый близкий друг. Для меня ты и Нина — единое целое, часть меня. И мы все трое причастны к Стелле. Мы заставили ее стать лучше, под нашим влиянием она стала той Стеллой, которую ты полюбил. Так почему же ты сейчас что-то скрываешь от меня? Разве не принято между друзьями платить откровенностью за откровенность… Ведь я от тебя ничего не утаил…
Сергей согласно кивнул, не поднимая головы.
— Она тебе пишет? — продолжил свой монолог Назар.
— Конечно, по два письма в неделю… Я уже не представляю, как бы жил без ее писем.
— А чем она занимается?
— Живет с родителями, работает на фабрике, учится в университете на вечернем отделении. Археологом хочет быть… Понимаешь, Назар, не могу я без нее! Часами на ее фотографию гляжу, а когда тишина — голос ее слышу четкочетко. Письмо вскрываю, а руки дрожат… Небо, море… Да что они значат без любви?!
Назар молчал, но сердце его кричало от тоски и боли.
— Тебя интересует, почему я решил поехать учиться в Ленинград? — продолжал после небольшой паузы Сергей. — Я хочу видеть ее каждый день… Хочу, взявшись за руки, бродить по Невскому… Хочу смотреть в глаза и слышать голос… Я боюсь потерять ее… Она порвала с бывшими друзьями, представь, как ей сейчас одиноко и тоскливо… Хочешь почитать ее письма?
— Нет, Сережа… Не надо.
— Ее надо поддержать. Письма — что? Человеку нужно живое общение…
Говорили еще долго. Строили планы на будущее, вспоминали прошлое. Постепенно легче становилось на душе. Великая сила — мужская дружба, искренняя, бескорыстная, сердечная.
14
В старые времена, бывало, ложился мудрец на спину и замирал на иссушенной зноем земле, прислушиваясь к себе, чтобы по притоку крови определить уклон местности. И, говорят, определял не хуже сегодняшних геодезистов, вооруженных теодолитами и нивелирами. С непостижимым мастерством прокладывали наши предки свои ирригационные системы.
Не сегодня начал приручать человек и воды Амударьи. Так что за плечами строителей Каракумского канала был опыт многих поколений.
"Там, где кончается вода, — кончается жизнь" — эту восточную мудрость ни оспорить, ни опровергнуть… она так же верна для здешних земель, как и другая: "Там, где появляется вода, — появляется жизнь".
Медленно, метр за метром, продвигался Каракумский канал среди сыпучих песков пустыни. Трасса его лежала не по прямой, а шла извилисто, не только используя малейшие складки местности, но и учитывая возможность возрождения некогда плодородных земель, например земель Мургабского оазиса, знаменитой в давние времена Маргианы.
Уходя все дальше на юго-запад, канал оставлял за собой сложные гидротехнические сооружения: шлюзы, бьефы, подпорные и перекачивающие станции, водозаборы и распределители. В пустыне появлялись поселки, и первые молодые деревца уже отбрасывали робкую тень.
Ничка, Карамет-Нияз, Захмет — одно за другим рождались названия новых населенных пунктов на карте республики, и пилоты местных авиалиний ставили на полетных картах новые кружки. Порой канал превращался в водохранилища, необходимые для накопления запасов воды и равномерного ее использования. В рукотворных морях разводили рыбу, и вот уже чабаны, всю жизнь питавшиеся бараниной, с удовольствием пробовали уху.
А канал медленно, но упорно шел по пустыне. Десятки проблем рождало его строительство… Как защитить его от бурь, которые за какой-нибудь час наметали горы песка и передвигали огромные барханы, засыпающие русло канала? Как предотвратить фильтрацию воды — пески впитывали воду как губка? Как закрепить сыпучие берега, чтобы они бесконечным потоком не струились в канал, засыпая его? Как организовать нормальный быт строителей, разбросанных на десятки километров по трассе канала? Какая должна быть спецодежда в знойный летний период и зимой, когда леденящие ветры поднимали тучи песка, смешанного со снегом, и с диким воем несли его над пустыней?..
Песок скрипел на зубах и забивал уши, проникал в легкие, натирал ноги в любой обуви, будь то брезентовые сапоги или босоножки. Нестерпимым зудом отзывалось потное тело на прикосновение песчинок. Песок был на подушках и на простынях, в тарелках и кружках, в бочках и термосах. От него не было спасения.
Трущиеся части бульдозеров, экскаваторов, скреперов, автомашин, подъемных механизмов, земснарядов в два-три раза быстрее нормативного времени приходили в полную негодность. Песок умудрялся проникать даже в герметически закрытые подшипники!
И людям, и механизмам приходилось тяжело, но с каждым днем ударная комсомольско-молодежная стройка набирала темпы. На полевых вагончиках появлялись "Молнии" с именами новых победителей соревнования республиканское радио называло лучших по профессии, выполняло музыкальные заявки передовиков производства…
И вот однажды бархатный голос диктора объявил, что лирическая песня "Чайка" будет исполнена по просьбе лучшего бульдозериста управления строительства Хауз-Ханского водохранилища Назара Атабекова…
Только что вернувшийся с работы Назар переодевался, когда в комнату молодежного общежития буквально влетел молодой паренек:
— Назар! Назар! Включай скорее радио — твою заявку передают! Ну что ты стоишь, включай, говорю…
Видя, что Назар продолжает стоять, паренек подскочил к репродуктору и воткнул штепсель в розетку…
Назар надеялся, что республиканское радио рано или поздно выполнит его заявку. Ждал. И все-таки песня застала его врасплох. С пропыленным, промасленным комбинезоном в руках он застыл посреди комнаты, не обращая никакого внимания на гостя. За окном общежития урчали машины, лязгал экскаватор, но ничего этого не слышал сейчас Назар. Он был далеко-далеко: в музыкальном салоне белоснежного теплохода, что спешил вниз по Оби к Шияну.
— Чего это ты? — недоуменно спросил паренек неестественно замершего Назара.
Не глядя в сторону парня, Назар сделал знак рукой: дескать, не мешай, уходи. И паренек ушел, осторожно прикрыв за собою дверь.
Свободно и плавно лился голос певицы. Как белокрылая чайка, он то скользил над волнами музыкального сопровождения, то резко взмывал ввысь, звеня одиноко и печально.
Весь день провел Назар в раскаленной кабине бульдозера и всего несколько минут назад еще остро чувствовал, как горят подошвы, как ноют мозоли на руках, как визжит в ушах лебедка, как бесконечно противно скрипит на зубах песок и горячо, удушливо першит в горле. Всего несколько минут назад… А сейчас он забыл обо всем, каждая клеточка его тела забыла недавнюю боль и усталость. Душу его заполнила до краев светлая неизбывная печаль, и он хотел только одного — пусть песня длится как можно дольше…
Замер последний аккорд, растаял в тишине голос солистки, а Назар все еще видел перед глазами салон теплохода, всё ещё слышал тот, другой голос, голос, который он не забудет вовеки…
Строительство Хауз-Ханского водохранилища считалось одним из важнейших участков стройки. Миллионы кубометров амударьинской воды должны были здесь накапливаться, отстаиваться от ила и уходить на орошение хлопковых плантаций. Одновременно со строительством водохранилища в его зоне создавалось несколько целинных совхозов по выращиванию самого ценного топковолокнистого хлопка. Предстояло выполнить колоссальный объем работ; соорудить земляную плотину, дамбы, бетонные шлюзы, оросительные каналы, водораспределители, создать котлован для самого водохранилища, расчистить будущее дно, сделать отстойники, подвести ЛЭП, проложить дороги и коммуникации, выстроить поселок с жилыми домами, клубом, поликлиникой, яслями, столовыми… И все это — на голом месте, посреди пустыни.
Работали круглосуточно. В песчаной пыли, поднятой механизмами, солнце казалось тусклым оранжевым шаром, и его лучи не в силах были пробить тучи песка и пыли. День и ночь висел над стройкой визг и лязг, грохот и скрежет.
Юноши и девушки, приехавшие в Каракумы со всех концов страны, трудились на самых разных участках водохранилища. Были и такие, что не выдерживали изнурительной жары, трудностей быта, тяжелой работы, — таких не задерживали. Слабым здесь было не место.
…Похожий на огромного серого жука, бульдозер, сердито урча, двигал перед собой гору песка. Привстав в кабине, Назар внимательно вглядывался вперед и слушал работу мотора. Когда чувствовал, что вот-вот ой заглохнет от непомерной нагрузки, Назар чуть нажимал на рычаг, и лебедка с визгом приподнимала отвальный нож — нагрузка уменьшалась, и двигатель снова набирал обороты. И так раз за разом. Вытолкнув песок на край откоса, бульдозер на какое-то мгновение замирал, потом, грохоча блестящими траками, скатывался вниз, в котлован, чтобы захватить новую порцию грунта и снова толкать ее вверх. Когда машина скатывалась вниз, Назар опускался на сиденье, облегченно вздыхал и на какое-то время расслаблялся. Когда бульдозер шел вверх с полной нагрузкой, удобнее было стоять — лучше виделся захват грунта через маленькое смотровое окно внизу кабины. Задача бульдозериста заключалась в том, чтобы вытолкнуть наверх максимальный объем грунта и при этом не посадить двигатель. Срезать грунт нужно было с таким расчетом, чтобы его было ни много ни мало, а, как говорят бульдозеристы "под завязку". При этом нужно было точно рассчитать и глубину среза, и длину пути, во время которого происходит забор грунта. Особое мастерство требовалось при работе "двойкой" или "тройкой" — когда две или три машины шли рядом, соприкасаясь отвальными ножами, образуя как бы один нож. При этом грунта захватывалось больше, чем при работе поодиночке. Но все три водителя должны в этом случае работать совершенно синхронно. Глубина среза, длина пути забора грунта, скорость — все должно быть одинаково. Не сразу получалось это у Назара, но в конце концов научился и этому. Обычно он работал в "упряжке" с двумя бульдозеристами: коренастым крепышом из Белоруссии и долговязым парнем из Мурманска. Получалось у них хорошо, и начальник мехколонны всегда ставил, как он говорил, "святую троицу" на самые ответственные участки работ. Знал, что не подведут ребята. Когда Назар вычитал в журнале об подкрылках у ножа бульдозера, он не только оборудовал ими свою машину, но и помог сделать это ребятам. Производительность труда увеличилась на пятнадцать процентов!
Жил Назар в молодежном общежитии в комнате на трех человек. Одну из коек занимал русский парень из Тулы, вторая пока что была свободной. Ее хозяин переехал на другой участок. Каково же было удивление Назара, когда однажды, вернувшись с работы, он увидел в комнате своего односельчанина и однокашника Хемру, сына хромого Кули. Хемра сидел на койке и укладывал вещи в тумбочку. Сердце Назара неприятно всколыхнулось, но он, пересилив себя, произнес:
— Добрый вечер!..
Хемра поднял голову от тумбочки, и жалкая растерянная улыбка скользнула по его рыхлому лицу. Он вскочил с койки и как-то бочком, торопливо и вместе с тем опасливо подошел к Назару, неуверенно протянув руку:
— Здравствуй. И ты здесь живешь?
— Как видишь, — усмехнулся Назар и, словно не замечая протянутой руки, прошел в свой угол.
Назар не видел Хемру с тех пор, как уехал из родного дома в Сибирь. Уехал не по своей доброй воле, а по вине вот этого человека… Того самого, что протягивал ему сейчас руку дружбы. Назар не думал мстить, хотя и частенько вспоминал Хемру недобрым словом. Мстить не думал, но и прощать не собирался.
Хемра знал, что рано или поздно встретит Назара, и не ждал от этой встречи ничего хорошего. А когда узнал, что Назар сидит в тюрьме за убийство, настроение у него совсем испортилось, и родной поселок стал казаться капканом, который может захлопнуться в любую минуту. От греха подальше уехал Хемра на стройку канала, думая, что тут-то Назар его не разыщет. А оказалось, и разыскивать не пришлось — Хемра сам пришел к нему в руки.
"Аллах попутал, — уныло думал Хемра, — все, теперь он меня зарежет в два счета, привык в своей тюрьме. Для такого убить человека — раз плюнуть!" И так стало ему жаль себя, что он чуть не расплакался. Хемра сдержал слезы только потому, что понимал: сейчас слезами не поможешь, сейчас надо во что бы то ни стало выпросить у Назара прощение. Во что бы то ни стало…
Хемра оглянулся на закрытую дверь и решил воспользоваться тем, что они с Назаром один на один.
"Если сейчас я не выпрошу у него прощения, то потом будет поздно, — думал ошалевший от страха Хемра, — ночью он меня зарежет, и все! Обязательно зарежет…"
Хемра с размаху упал на колени и пополз к Назару.
— Назар, прости меня! Назар, прости, ради аллаха! Не убивай! Только не убивай, я тебя умоляю! Как хочешь избей, только не до смерти!
Всего ожидал Назар от своего бывшего соперника и недруга, но только не этого…
— Разве мужчины становятся на колени? — с нескрываемым презрением спросил Назар.
— Прости меня, Назар! Прости меня, Назар! — как заведенный уныло повторял Хемра, не отрывая глаз от Назара и думая про себя: "Не хочет прощать, не хочет… Надо его заставить. Обязательно надо заставить. А то, что я на коленях, никто не видит. Если Назар и расскажет кому — не поверят. Все знают, что он мой враг".
— Встань, Хемра, мы ведь из одного аула, не позорь нашу землю.
— А ты простишь? — подобострастно заглянул ему в глаза Хемра. — Прости, тогда встану!
В тишине было отчетливо слышно, как жужжит на оконном стекле муха.
Назар взял полотенце, мыло. В коридоре послышались шаги. Хемра побелел от страха.
— Ладно, — рванул его за плечо Назар, — не будь бабой. Забудем.
— Забудем, забудем! — радостно повторил вставший на ноги Хемра. — Забудем!
Шаги простучали по коридору мимо их комнаты. Назар пошел к двери — ему нестерпимо захотелось смыть с себя всю ту липкую грязь, которой, казалось, прибавилось после встречи с Хемрой.
15
Давно мечтал Хемра о бортовой машине, и вот наконец мечта его сбылась. С восторгом пересел он с самосвала на новенький темно-зеленый "ЗИЛ".
Для бортовой машины все пути открыты, поезжай хоть до самого Ашхабада. Это тебе не самосвал, привязанный к какому-нибудь одному объекту, — поставят, например, на вывозку грунта из-под экскаватора, вот и крутись всю смену туда-сюда. И чем короче ездки, тем сильнее выматываешься: дорога до противного знакома каждой рытвиной, каждым пятном солярки на ней. Конечно, заработки на самосвале больше, чем на бортовой, но это как считать… Одно дело — в ведомости у кассы два раза в месяц расписаться, а другое — каждый день "живые" деньги иметь. На бортовой — раздолье: халтура на каждом шагу, все спешат, всем надо что-то куда-то подвезти. Не пройдет и года, как он соберет кругленькую сумму…
Так думал Хемра, нажимая на акселератор своего темнозеленого "ЗИЛа". А серая лента шоссе стелилась под колеса, шуршали по накатанному асфальту шины, бил в кабину горячий ветер, порываясь сорвать с головы когда-то белую спортивную кепочку. За кепочку Хемра не беспокоился — не так просто ее сорвать, прочно натянута, на самый лоб. Шляпу бы точно унесло, у нее поля большие. Но шляпу Хемра надевал только в особо торжественных случаях — когда в родной аул ездил. Да и немудрено: шляпа-то самая модная — с загнутыми вниз полями спереди и поднятыми вверх, как хвост у куропатки, сзади, да еще и с пером под лентой. Как сказал продавец в Ашхабаде, тирольская…
Бывая в областном центре, Хемра обязательно заезжал в два места — на вокзал и к базару. Там всегда можно было прихватить попутчиков.
Получив на товарной станции груз — несколько больших ящиков, — Хемра подъехал к вокзалу. Не успел он притормозить, как к машине подошли, судя по одежде и багажу, двое приезжих. Один из них, молодой, широкоплечий в модном костюме и туфлях в дырочку, обратился к Хэмре:
— До Хауз-Хана не подбросишь?
— Какой разговор, — озарил его слащавой улыбкой Хемра, — ваш червонец — наши колеса!
Парень, согласно кивнув головой, забросил в кузов чемодан и влез в кабину. Второй вместе со своим мешком устроился в кузове на ящиках.
У шумного разноязычного базара посадили трех женщин. На выезде из города прихватили еще двух мужчин и двух женщин.
Хемра по-хозяйски заглянул в кузов, проверив, как разместились пассажиры, обошел вокруг машины, пнул баллон, с силой захлопнул дверцу и, нажимая на стартер, облегченно выдохнул:
— Ну, понеслись.
— А ГАИ не засечет? — спросил паренек.
— Там тоже люди, — произнес Хемра, многозначительно подняв вверх указательный палец большой руки с грязным обломанным ногтем. Обогнав очередную машину, Хемра, не поворачивая головы, спросил: — Как звать-то тебя?
— Сергей… А вас?
— Юсуп, — ответил Хемра не задумываясь. Он никогда не называл "попутчикам" своего настоящего имени. — Откуда? — снова спросил Хемра.
— От верблюда, — послышалось в ответ.
— За длинными рублями едешь?
— Ну да. Они тут, говорят, до метру!
— Это у кого как. Если голова на плечах есть, то и длиннее бывают…
Сергей рассеянно смотрел в окно на пробегающую мимо пустыню с растущими кое-где чахлыми кустиками верблюжьей колючки. Однообразный унылый пейзаж нагнал тоску на Сергея. Слова водителя напомнили ему о том, что денег осталось в обрез, да еще три рубля придется отдать этому калымщику. А вдруг он не найдет Назара?.. Последнее письмо от него получил больше месяца назад, за это время многое могло измениться…
Хемра зорко следил за дорогой, что-то напевая при этом. Судя по блуждающей на тонких губах улыбке, он пребывал в прекрасном расположении духа. Видимо, радовала предстоящая выручка.
Машина, переваливаясь с боку на бок, свернула с шоссе и запылила по проселку.
— Заскочим в этот колхоз, — объявил Хемра, — сгрузим трех женщин — и дальше…
Развязав концы платочков, женщины почти синхронно достали потертые кошельки и рассчитались с водителем. Одна из них сопровождала свои действия злобной речью, явно не нравившейся Юсупу. В заключение монолога она плюнула в лицо водителя и направилась прочь от дороги.
"Видимо, за "сервис" благодарила", — отметил Сергей.
Еще задолго до Центрального поселка строителен местность по обе стороны дороги изменилась. По всему чувствовалось, как бился здесь напряженный пульс большого строительства. Облака пыли стояли над различными объектами, доносился шум и грохот механизмов…
— Ну, вот и подъезжаем, — произнес Хемра, — это и есть наша стройка!
— А вы — ее представитель, — съязвил Сергей.
— Конечно, — пожал плечами Хемра, — самый доподлинный… Тебе куда? К главной конторе, наверно, там отдел кадров, и все начальство, и касса, где эти самые длинные рубли выдают.
— Спасибо, Юсуп, вот это самое главное — касса. Куда без нее?!
— Правильно соображаешь, без нее как без воды — и ни туды и ни сюды! Давай рассчитаемся — и до новых встреч на асфальте!
Сергей не успел и глазом моргнуть, как красной бумажки уже и след простыл. Словно и не было ее вовсе…
— Ну ты даешь, — крутнул головой Сергей, — настоящий Кио…
— Какой еще Киев? — переспросил Хемра. — Нам и тут хорошо! — Он хотел добавить еще что-то, но Сергей с силой захлопнул дверцу.
У входа в главную контору Сергей неожиданно увидел Назара… Он смотрел на него с доски Почета и улыбался. "Лучший бульдозерист 4-го участка Назар Атабеков", — прочитал под фотографией Сергей, и его охватило радостное чувство.
Оставив в отделе кадров чемодан и разузнав у симпатичной молодой туркменки, где находится четвертый участок, Сергей вышел на дорогу, ведущую в котлован будущего водохранилища.
Не успел он остановиться, как возле него, взметнув пыль и заскрипев тормозами, замер огромный самосвал.
— Куда тебе, в котлован? — спросил водитель.
— В котлован…
— Давай садись, живее…
— За трояк или рубчик?
— Не понял?
— Сколько возьмешь, спрашиваю?
— У нас не берут… Да садись ты!
Не успел Сергей еще захлопнуть дверцу, как самосвал взревел мотором и, тяжело громыхая на выбоинах дороги металлическим кузовом, покатил к выходу из поселка.
Искоса оглядев Сергея, паренек спросил:
— Приезжий?
— Точно…
— А чего в котловане нужно? Одет вроде не по-рабочему.
— Друга ищу…
— Это кого же? — повернулся к Сергею шофер.
— Назара Атабекова. Может, знаете?
Паренек, на минуту выпустив баранку, всплеснул руками.
— Так кто же его не знает! Он на четвертом участке, прямо к нему подвезу! Считай, что повезло тебе. Недавно ему звание лучшего по профессии присвоили… И вообще он парень что надо. Мы с ним в одном общежитии живем. Давай знакомиться, меня Чары звать, а тебя?
— А я — Сергей!
Сергей с удовольствием пожал руку Чары.
— Работать к нам приехал? — спросил Чары, уверенно вращая баранку.
— Конечно…
— И правильно сделал… Знаешь, как нам люди нужны! Специальность есть?
— Пока что нет…
— Научишься. Главное, чтобы желание было!
Слушая своего нового знакомого, Сергей чувствовал, что настроение его с каждой минутой улучшается. Он уже был уверен, что поступил совершенно правильно, приехав к Назару.
С высоты отвала, где остановился самосвал, было хорошо видно, как внизу, похожие на жуков, работали разные машины. Они ползали по земле, утюжили ее, перемещали грунт.
— Это и есть четвертый участок, — произнес Чары. — Вон видишь бульдозеры работают, там и Назар… Семнадцатый у него номер машины. Подвез бы тебя ближе, да не спуститься мне тут — откос слишком крутой…
— Спасибо, Чары…
— Еще увидимся.
Отфыркнувшись густым сизым дымом, самосвал укатил, а Сергей двинулся к бульдозерам.
Идти было трудно, туфли утопали в разрыхленном грунте, было жарко, но Сергей не замечал этого — впереди была долгожданная встреча.
Назар не поверил своим глазам, когда увидел, как, проваливаясь в рыхлый песок, приближается к нему русоголовый широкоплечий парень. "Да откуда здесь может быть Сергей?" — мелькнуло в голове.
А парень тем временем приветственно замахал рукой. Сомнений не могло быть — это Сергей.
Назар, кубарем выкатившись из кабины, бросился к Сергею.
— Сережка, ты? — вымолвил он.
— Назар! — воскликнул Сергей.
Они обнялись и крепко прижались плечом к плечу.
— Да откуда ты? — недоумевал Назар.
— Ты же приглашал в гости… Вот я и приехал…
— Не могу прийти в себя, — восторженно произнес Назар. — Почему не дал телеграмму? Я бы встретил.
— Я с тебя брал пример, помнишь, как ты к нам приехал?.. И первый раз, и второй…
— Когда приехал, где остановился?
— Нигде, чемодан в отделе кадров оставил — и сразу к тебе.
— И правильно сделал… Значит, так: до смены мне еще пару часов работать. Потом машину сдам напарнику — и свободен… Я тебя сейчас в вагончик наш отведу, там подождешь.
— Я лучше с тобой побуду… Можно мне в кабину?
— От жары задохнешься, пыли наглотаешься, разговаривать нельзя — грохот такой, что ничего не услышишь…
— Поговорим потом, а пока покажи, на что ты способен!
— Ну, если так — поехали… Только не ной…
А заныть было с чего. Сергей и не представлял, что можно вытерпеть одновременно грохот ножа, взвизгивания лебедки и рев двигателя, работающего на полных оборотах. От вибрации тело тряслось как в лихорадке. Случайно коснувшись стенки кабины, Сергей моментально отдернул руку — она была раскалена как сковорода на плите. Бульдозер двигался в сплошном облаке пыли, что затрудняло дыхание; на зубах скрипел песок.
Таким сосредоточенным Сергей видел Назара впервые. Все его движения приобрели необыкновенную четкость и плавность. Всецело поглощенный машиной, бульдозерист словно слился с ней воедино.
Солнце уже клонилось к западу, когда Назар, бросив взгляд на часы, выключил двигатель.
— На сегодня хватит, надо еще машину для сменщика подготовить. Очень хороший парень со мной работает…
Пока Назар привычно, осматривал бульдозер, что-то подтягивая массивным ключом, что-то проверяя и подправляя, к ним подошел высокий парень в синем комбинезоне, оказавшийся сменщиком Назара. Он поздоровался с ребятами, перебросился несколькими фразами с Назаром, и вот уже снова заурчал двигатель бульдозера…
— Точность, как в аптеке, — заметил Сергей.
— А как же! В любом деле порядок необходим!
— Знаешь, Назар, у меня до сих пор в ушах гудит и тело трясется, — произнес Сергей. — Я бы не смог так каждый день вкалывать…
— Смог бы! Привычка, конечно, нужна. А насчет "вкалывать" ты зря… Мне эта работа нравится. — Остановившись, Назар огляделся вокруг и махнул рукой в сторону котлована: — Посмотри, Сережка! Здесь скоро море будет. И все это мы с ребятами сделали. Здорово?! Стройка называется ударная комсомольская, поэтому мы не имеем права работать шаляй-валяй. Я чувствую, что можно еще сильнее нажать, есть резервы… Ну, а теперь рассказывай, как твои дела, — продолжал Назар.
Они шли по высокой дамбе, которая в ближайшем будущем должна была оградить котлован водохранилища от сыпучих песков. Постепенно снижаясь, дамба уходила далеко в глубь песков.
Лучи заходящего солнца четко высвечивали грандиозную панораму стройки.
Сергей и Назар присели на железобетонную плиту, лежащую в начале водосливной плотины. Немного помолчав, Сергей закончил свой рассказ:
— Вот как получилось… Когда срезался по математике в мореходке, понял, что готовился плохо… Стелла предлагала устроить на работу в порту и в общежитие через отца. Да не хотелось мне его услугами пользоваться… И ты бы такую помощь не принял… Домой ехать — мамины упреки выслушивать — не хочется. Она же против Ленинграда была… Вот и решил приехать к тебе. Специальности у меня, конечно, нет, но работы я не боюсь…
— "Вкалывать" придется, — заметил Назар.
— Я понимаю… Тебе не придется за меня краснеть! И готовиться будем вместе, чтоб на тот год вместе в мореходку поступить. Вот такие у меня планы, Назар…
За разговорами не заметили, как дошли до поселка.
Пройдя длинным коридором, остановились пород дверью с четкой цифрой "9".
— Вот здесь я и живу, — произнес Назар, — проходи…
— А что, очень даже неплохо устроились, — произнес Сергей, осматривая комнату.
— Это вот моя койка, здесь — Хемра живет, шофер, а это — Костя из Тулы. Мы его "самоварчиком" дразним… Сейчас он на дальнем участке, целую педелю не будет дома. Так что ложись смело… Завтра пойдем к начальнику участка Курбану Рахмановичу. Он мужик хороший, все оформит — и на работу, и в общежитие.
Когда Назар и Сергей, приняв душ и поужинав в столовой, беседовали, в комнату вошел Хемра…
Увидев Сергея, сидящего рядом с Назаром, он на какое-то мгновение растерялся, потом, кивнув, произнес:
— Здравствуйте…
— Добрый вечер! — с улыбкой ответил Сергей.
— Знакомься, Сергей, — это Хемра, водитель. Мой земляк….
Пожимая руку Сергея, Хемра умоляюще смотрел на него.
— А мне ваше лицо вроде знакомо, — поняв молчаливую просьбу, все же сказал Сергей. — Вы случайно в Ленинграде или Сибири не были?
— Не приходилось, — выдавил из себя этот большой рыхлый парень.
— Значит, я ошибся, — вздохнул Сергей.
Умоляющее выражение на лице Хемры сменилось признательностью.
— Может, я в магазин сбегаю, — предложил он, — надо же отметить приезд Сергея!
— Ты же знаешь, что я не пью, — произнес Назар, — давай лучше чай организуем. Я сейчас кипятильник принесу…
Когда Назар вышел из комнаты, Хемра горячо прошептал:
— Спасибо, Сергей…
— За что, Юсуп?
— Сам знаешь… А червонец свой возьми.
— А проценты?
— Какие еще проценты?
— Пятерка ваша — молчание наше. Давай, давай, не жмись! Бизнес так бизнес!
— Грабеж, — мотнул головой Хемра, залезая в карман, но при этом он улыбался — ему понравилась хватка молодого паренька. Такому палец в рот не клади, враз отхватит.
Видно, не зря сказал, что за длинными рублями приехал… Пять уже заработал.
…Зеленый ароматный чай пили до полуночи. Пили неторопливо, как и положено на Востоке. Сергей в подробностях рассказывал, как он срезался на экзаменах, как провел время в Ленинграде; Назар говорил о работе, Хемра — о своих поездках. Иногда Сергей и Хемра, переглядываясь, странно улыбались, а Назар не мог понять, в чем дело.
Через пару дней Сергей уже работал в комплексной бригаде Реджепа Аннамухамедова учеником бетонщика. Решился и вопрос с общежитием: туляк-"самоварник" перешел к своим землякам в другую комнату, в "девятке" остались Назар, Хемра и Сергей.
Назар, давно собиравшийся посоветоваться в обкоме комсомола о том, как снова восстановиться в комсомоле, и вообще поговорить о делах на стройке (с комсоргом участка — водителем самосвала Чары — он уже говорил, и тот одобрил намерения Назара), прошел в приемную первого секретаря обкома ЛНСМТ.
Молоденькая девушка-туркменка, приветливо поздоровавшись с Назаром, доложила о нем секретарю.
Секретарь оказался молодым энергичным парнем. Усадив посетителя в кресло, он попросил секретаршу приготовить чай и начал непринужденную беседу с Назаром. За время подробного повествования с отступлениями и паузами секретарь ни разу не перебил его. Сказал Назар и о том, что готовится к поступлению в авиашколу. В заключение рассказа Назар сообщил, что был у юриста и тот посоветовал подать заявление о снятии судимости. Потом долго говорили о делах на стройке, секретарь что-то записывал в большой Настольный блокнот и обещал в ближайшее время заглянуть на участок. Расстались они друзьями.
В отличном расположении духа шел Назар по оживленным улицам древнего города, не переставая удивляться, откуда в больших городах в разгар рабочего дня берется такое количество народу.
С интересом рассматривал он витрины магазинов, наблюдая за мчащимися автобусами.
Проходя через мост, под которым нёс свои мутные воды быстрый Мургаб, заворачиваясь в воронки и набегая на берег мелкой волной, Назар замедлил шаг. Он всегда любил реки: и дорогую его сердцу мутную Амударью, и широкую величавую Обь… И, может быть, прав Сергей, решив стать моряком, — ведь вода всегда живая. Ее можно потрогать руками, погрузить в нее лицо, ощутить свежесть и прохладу…
— Джерен! — неожиданно раздался отчаянный женский крик. — Джерен!!!
Внизу, по обрывистому берегу Мургаба, бежала молодая женщина, протягивая к реке руки и отчаянно крича:
— Помогите!!! Джерен! Джерен!.
Взглянув вниз на реку, Назар увидел под самым берегом черноволосую головку с белым бантом. Малышка еще держалась на воде, но бурный Мургаб уносил ее от берега так стремительно, что было ясно: еще несколько секунд — и все будет кончено.
— Джерен! Джерен! — металась вдоль берега женщина.
Назар даже не успел ее рассмотреть — в следующую секунду он уже вскочил на ограждающие мост перила и прыгнул в реку.
Он нарочно прыгнул ногами вниз — "солдатиком", но все равно ушел глубоко под воду, слишком высоко над рекой стоял мост. Вынырнув, Назар цепко оглядел стремительно несущиеся мимо мутно-желтые воды Мургаба и не увидел того, что искал: девочки уже не было на поверхности реки. Назар мгновенно прикинул в уме скорость течения, сориентировался по берегу, вздохнул всей грудью, набирая побольше воздуха, и с открытыми глазами погрузился под воду. Он понимал, что главное в этой ситуации — не делать резких движений, не суетиться: девочка наверняка еще в верхних слоях воды, и ее обязательно будет нести на него по течению. Другого пути нет. Если бы не привычка нырять с открытыми глазами, то вряд ли он хоть что-нибудь разглядел в мутных, косо летящих мимо его лица водах Мургаба. Но воды Амударьи в этом смысле были ничуть не лучше, а Назар привык плавать в них с малого детства. В родном ауле никто лучше него не плавал под водой с открытыми глазами, никто не выдерживал под водой больше, чем он. Секунды шли, а Назар ничего не видел, вот уже застучало в висках от недостатка кислорода, закололо в груди… больше не было сил терпеть, и в этот последний миг он увидел стремительно приближающееся к нему темное пятно. Он сделал последний рывок и ухватил девочку за платьице…
Солнце ударило по глазам, первый глоток воздуха… словно кляп застрял в горле.
К счастью, быстрое течение сносило их к тому месту, где берег был достаточно пологий, и вылезти на него Назару почти не составило труда. К тому времени он уже успел продышаться, прийти в себя, только в ушах все еще противно звенело да перед глазами бежала радужная рябь.
Перевалив через колено безвольное тельце девочки, Назар мягко, но сильно нажал на спинку, вода хлынула из маленького рта фонтаном… Откачивая девочку, Назар и не заметил, как собралась толпа.
— Джерен! — прорвалась сквозь кольцо людей мать.
Девочка открыла глаза и заплакала.
— Джерен, девочка моя! — радостно всхлипывала мать, прижимая к груди дочурку.
Назар выскользнул из толпы и торопливо скрылся в ближайшем переулке…
16
Тяжелый вибратор бился в руках Сергея словно живая сильная рыба. Вибратор то проваливался в бетон чуть ли не по самую рукоятку, то косо скользил по поверхности, разбрызгивая цементную жижу, с визгом и грохотом ударяясь о металлическую опалубку.
Невыносимая жара стояла в блоке — тяжелая, напоенная запахами горячего металла и мокрого цемента. Едкий пот застилал глаза Сергея, скатывался в уголки губ. Будь на то его воля, он бы давно сбросил и комбинезон, и больно сдавливающую голову пластмассовую каску, но бригадир строго предупредил, что этого делать нельзя, что тот, кто не соблюдает технику безопасности, будет немедленно отстранен от работы.
Бригадир бетонщиков Реджеп Аннамухамедов — человек суровый, слово его в бригаде закон. Вот он спускается в блок по подвесной лесенке.
Сердце Сергея дрогнуло в предчувствии разноса. Он понимал, что его проработка бетона никуда не годится, что так дело не пойдет, что сейчас бригадир наверняка пошлет его из блока наверх, куда-нибудь на подсобные работы, а ему так хочется освоить укладку бетона, так хочется стать настоящим бетонщиком…
Присмотревшись к работе Сергея, бригадир молча берет у него из рук вибратор и минут пять прорабатывает бетон по всей площадке. Бригадир узкоплеч и невысок ростом, а тяжелый вибратор кажется в его руках почти невесомым.
— Главное — не спешить, — сказал Реджеп, выключая вибратор, — главное — не загонять его слишком глубоко, — главное — работать не только руками, но и корпусом.
— У вас все главное, — усмехнулся Сергей.
— Точно, — засмеялся бригадир, обнажая белые ровные зубы, — в нашем деле ничего второстепенного нет. Плохо проработаешь бетон, могут остаться раковины, а это — гиблое дело. Построим мы канал, уедем кто куда, а вода будет давить с утра, до вечера со страшной силой, найдет нашу раковину, и все рухнет в одну минуту!
По лотку ссыпалась новая порция бетона, — значит, подошел очередной самосвал, опрокинул кузов в приемный бункер.
— Не устал? Может, прислать тебе подмогу? — спросил бригадир.
— Нет-нет, я сам, пожалуйста… — запротестовал Сергей.
— Смотри, — веселые искорки мелькнули в черных смышленых глазах Реджепа, — упрямых люблю, но чтобы дело не страдало… Главное — не спеши…
— Главное — работай корпусом, — засмеялся Сергей.
— Молодец, — похлопал его по плечу бригадир, — схватываешь на лету.
"Хороший паренек пришел в бригаду, — подумал бригадир, поднимаясь по лесенке из глубины блока, слыша за своей спиной грохот включенного вибратора. — Хороший паренек — от работы не бежит и, главное, веселый…"
Советы бригадира пришлись Сергею как нельзя кстати. Через час он уже настолько втянулся в работу, что не замечал ни жары, ни тугой пластмассовой каски на голове, ни тяжести вибратора, ставшего уже совсем ручным, послушным его воле.
Вечером ездивший в областной центр Хемра привез в девятую комнату новость.
— Несколько дней назад в Мургабе тонула маленькая девочка. Она уже скрылась в воде. Но тут какой-то молодой туркмен прыгнул с моста и спас ее. А мост там высокий — смотреть вниз страшно, — горячо рассказывал он Назару и Сергею. — Очень высокий мост — я бы ни за какие деньги не прыгнул, скажу как честный человек. А этот парень прыгнул. Говорят, молодой. Говорят, туркмен. Но я точно не знаю. Из тех, с кем я говорил на базаре, никто лично его не видел. Но дело не в том — прыгнул, не прыгнул. Дело в том, что родители девочки оказались почтенные люди. Отец — большой хаким, мать — врач или директор магази-на, точно на базаре не говорили. Они хотят разыскать этого парня, чтобы отблагодарить. Даже по радио объявили. Я своими ушами не слышал, но на базаре все слышали. Дурак, да, этот парень! Самое меньшее, я так думаю, они ему тысячу рублей дадут, а он скрывается! Ты как думаешь, Сергей, дадут тысячу?
— Не знаю, — призадумался Сергей, — если богатые, то могут и тысячу дать. Ты как считаешь, Назар?
— А я вообще не считаю, что за это дело можно брать деньги, — горько усмехнувшись, сказал Назар. — Разве жизнь девочки можно переводить на рубли?
— Интересный ты человек, Назар! — горячо вступил в разговор Хемра. — При чем здесь жизнь девочки? За жизнь девочки ничего не надо брать — я согласен. А за жизнь этого парня? Почему он не может брать деньги — он ведь рисковал жизнью?
— Правильно, — неуверенно поддержал Сергей и вопросительно взглянул на Назара.
— Чепуха, — сказал Назар, — любой человек поступил бы точно так же.
— Брось, — решительно поднял руку Хемра, — как честный человек скажу — я бы не рисковал.
— Почему? — удивленно вскинул на него широко распахнувшиеся глаза Сергей.
— Почему? Как честный человек скажу — я плохо плаваю. Назар подтвердит.
— Подтверждаю, — кивнул Назар, и недобрая ухмылка тронула его губы: видно, вспомнил старые Хемрины грехи.
— А я бы прыгнул, — сказал Сергей, — я плаваю хорошо.
— Говорят, в газете об этом деле напечатают, — продолжал Хемра. — Чокнутый этот парень, такое дело провернул — и в кусты!
— Может, ему деньги не нужны, — заметил Сергей.
— Что ты говоришь, Сережа, кому сейчас не нужны деньги! — От возбуждения Хемра даже всплеснул руками. — Ты бы отказался от денег?
— Если честно, то нет… я бы Стелле подарок купил.
— И я бы не отказался. Ни за что! — Хемра отчаянно крутанул косматой гривой. — Мне очень нужны деньги. Много денег!
— Зачем? — наивно спросил Сергей.
— На калым, — простодушно отвечал Хемра, — знаешь, сколько на это дело надо?!
— А ты комсомольскую свадьбу сыграй, — предложил Назар не без ехидства.
— Кто же мне разрешит, — сокрушенно вздохнул Хемра. — Хотя комсомольскую бы, конечно, хорошо — очень большая экономия. Нет, не разрешит отец, я уж его знаю!
— Тогда пусть он и платит калым, — сказал Сергей. — Послушай, Хемра, давай твою девушку украдем! Машина у тебя есть. А ты поможем…
— И куда же мы денемся? В Америку, что ли, уедем? — без тени юмора спросил Хемра. — От моего отца никуда не убежишь, он хоть и хромой, а везде достанет. Без калыма ничего не выйдет…
— Переходи на самосвал, там гораздо больше заработок, — посоветовал расстилавший свою койку Назар.
— На бортовой доходней, — подмигнул Хемре Сергей.
— Какие там доходы, о чем ты говоришь, Сережа?! — заныл Хемра. — Все считают, что у нас доходы, а на самом деле — кошкины слезы, а не доходы. Ты же знаешь, я как честный человек…
— Ладно, выключай свет, честный человек, — с грубоватым добродушием приказал Назар, — время позднее.
Хемра не мешкая подчинился. С тех пор как он ползал на коленях перед Назаром, Хемра ни в чем не смел ослушаться своего земляка, выполнял каждое его пожелание неукоснительно.
Огромная луна ярко освещала поселок строителей. Животворной прохладой веяло из пустыни. Было трудно поверить, что всего через несколько часов люди снова станут задыхаться от жары и мечтать о ночной прохладе.
Хотя Назар и велел погасить свет, спать ему не хотелось. Новость Хемры приятно взволновала его. Он вспомнил, как нырял в Мургаб, как увидел приближающееся к нему под водой темное пятно, услышал голос счастливой матери. Что и говорить, приятно вспомнить: не отпраздновал он тогда на мургабском мосту труса, сделал все, что мог. Но сделал все это не задумываясь, автоматически… Наверно, так же не задумываясь вел себя в решающие минуты и его отец. В такие минуты не рассуждают. В такие минуты за тебя решает вся твоя прожитая ранее жизнь, вся твоя натура. Подумав об отце, Назар улыбнулся в темноте совпадению, показавшемуся ему не случайным: отец летал вместе с Гусельниковым и с Абдуллой Сабировым на самолете с бортовым номером девять, а теперь он, Назар, Сергей и Хемра живут в комнате номер девять…
"Конечно, теперь другие времена, и нечего сравнивать с войной, но все-таки как было бы здорово, если бы экипаж нашей нынешней "девятки" был достоин такого сравнения! Сергей — парень надежный, — думал Назар, — у него есть недостатки, но, в общем, на него можно положиться. А вот Хемра… Хотя в последнее время он и меняется к лучшему, но до того, чтобы мерить его фронтовой меркой, еще очень далеко. Пока что его единственное мерило — рубль. Для Хемры чем больше у человека денег, тем он достойней. Что с ним делать? Как выбить из него страсть к наживе? Как объяснить ему, что человек не может быть жлобом, скрягой, рвачом — не имеет права".
С тех пор как Хемра поселился в комнате Назара, к нему невольно пришло чувство ответственности за аульчанина. Хотя они были ровесники, но Назар чувствовал себя взрослым мужчиной, а Хемра казался ему глуповатым переростком, которого надо направлять и воспитывать.
Работая в отделе снабжения, Хемра завел обширные знакомства с кладовщиками, прорабами, завскладами. Особенно подружился он с заведующим центральным складом строительства Тофиком Петросяном. Тонконогий, юркий Тофик чем-то напоминал черного кузнечика. Ему было тридцать лет, и он уже успел переменить десяток материально ответственных должностей, пока не осел здесь, на строительстве Каракумского канала.
Тофик жил очень скромно, но мало кто знал, что в Ереване есть у него и богатый каменный дом с надворными постройками, и "Волга", и еще многое…
Когда-то один старый жулик сказал Тофику: "Укради тысячу рублей — вором будешь, укради сто тысяч — уважаемым человеком станешь!" Тофик поверил ему всей душой и как мог стремился к тому, чтобы стать "уважаемым человеком".
Он бы и стал таковым давно, собрал наконец кругленькую сумму, если бы не его страсть к картам. Тофик не жалел проигранных денег, его опьянял сам процесс игры. Пригубляя рюмку с дорогим армянским коньяком, щурясь от сигаретного дыма, соображая, какая у партнера карта, он чувствовал себя на вершине блаженства. В такие минуты он казался себе мужественным, мудрым, всесильным — великим Тофиком Петросяном, могущество которого не знает земных пределов. Ради того, чтобы сыграть в карты, Тофик не ленился ездить за триста — четыреста километров. "Главное — солидная компания!" — говорил Тофик. Другими словами, компания таких же, как он, жуликов.
Здесь, на стройке, такой компании у Тофика не было. И чтобы сохранять форму и, как он говорил, "для разминки пальцев", Тофик иногда позволял себе сыграть со своим шофером Хемрой. Он знал, что Хемра "надежный парень", — видел, как алчно блестят его глаза при виде даже мятой трешки.
Картежное мастерство Хемры конечно же не шло ни в какое сравнение с умением Тофика. Они, что называется, выступали в разных весовых категориях: огромный увалень Хемра — в весе пера, а крохотный, тонконогий, узкоплечий Тофик исполнял роль тяжеловеса. Понимая это, Тофик иной раз нарочно проигрывал. Так было и на этот раз. Подождав, пока деньги исчезнут в необъятных карманах шофера, Тофик прихлебнул коньяк и лениво спросил:
— Сколько ты сегодня огреб?
— Тридцать четыре рубля, — расплылся в глуповатой улыбке счастливый Хемра.
— Разве это деньги, — пренебрежительно хмыкнул Тофик, — мелочь.
— Для кого как.
— Хочешь заработать пару штук? — вдруг жестко взглянув в глаза Хемры, спросил Тофик.
— Сколько? — не поверил своим ушам Хемра.
— Пару тысяч.
— Ты шутишь, Тофик.
— Я не для того здесь сижу, в вашей проклятой жаре, чтобы шутки с тобой шутить, — улыбнулся Тофик, вытирая грязным носовым платком потную шею. — Так хочешь или нет?
Хемра колебался.
— Ну, я жду ответа. — Тофик зевнул. — Ладно, не хочешь — не надо! — Ловким движением он собрал со стола карты, похлопал колодой по ладони. — Ну, будь здоров — мне пора спать.
— Я, я-а, — заикаясь, начал Хемра, — я согласен.
— Согласен, тогда давай потолкуем…
В стороне от шоссе, на малопроезжей дороге, между двух высоких барханов притаился темно-зеленый "ЗИЛ" Хемры, из-под приподнятого капота виднелась спина водителя, что-то деловито подкручивающего, налаживающего в моторе. Было ясно с первого взгляда: подвела машина своего хозяина в самом неподходящем месте — слишком далеко от большой дороги. А по этому проселку вряд ли кто ездит чаще одного раза в сутки. Так что, если; не починит Хемра свою машину, загорать ему в пустыне всю ночь. Солнце уже давно склонилось к западу, по высоким барханам побежали струистые тени, — самое время подумать о заготовке горючего для костра: пока не стемнело, набрать колючек, если повезет — наломать саксаульника. И все это надо делать, не отходя особенно далеко от машины, темнеет в пустыне быстро, и заблудиться ничего не стоит. Ночи холодные — без костра не обойтись. Хуже дело с водой — ее здесь не отыщешь. Но в крайнем случае есть вода в радиаторе, хоть и невкусно пахнет, да жажду утолить можно.
Однако Хемра почему-то никуда не спешил: покопался в моторе, вытер руки ветошью, уселся на подножку, глядя, как отходит к ночи пустыня, как догорают на гребнях барханов последние отблески солнца. Раскаленные за день пески еще не остыли, еще дышало зноем белесое небо над головой. Но с каждой минутой жара спадала, шуршали чуть слышно остывающие пески, и под эту тихую музыку пробуждались обитатели пустыни. Вон выскочил на дорогу заяц, но, увидев автомобиль и сидящего на подножке человека, задал такого стрекача, что в ту же минуту и след его простыл. Степенно выполз на вершину бархана полутораметровый варан, перекатился через дорогу ежик, скользнула вдоль обочины толстая гюрза.
Последний свет померк над песками. Хемра захлопнул капот мотора, забрался в кабину, уверенно повернул ключ зажигания. Мотор работал идеально…
Стремительно темнело, Хемра уверенно вел машину к шоссе, уже в который раз прокручивая в уме план Тофика. План этот был незатейлив: в конце рабочего дня следовало подъехать на базу, получить спирт, эмалевые краски, несколько ковров, несколько рулонов импортного линолеума, — словом, все, что числилось в накладной. Получить и… Первую часть плана Хемра уже выполнил. А вторая состояла в том, чтобы, взяв груз, отъехать километров за тридцать от областного центра, переждать до вечера где-нибудь в укромном местечке, а затем, пользуясь темнотой, вернуться в город по указанному Тофиком адресу.
Подъезжая к городу, Хемра, решив миновать пост ГАИ, не поленился сделать крюк в добрый десяток километров.
Так что когда он прибыл по указанному адресу, было уже совсем темно. Ворота двухэтажного дома, к которому он подъехал, мигом открылись. Хемра загнал машину во двор. Железные ворота на хорошо смазанных петлях тут же закрылись. Трое мужчин, даже не поздоровавшись с Хемрой, стали молча разгружать крытый брезентом "ЗИЛ". Не было произнесено ни единого слова, хозяева дома словно опасались, что Хемра может запомнить их голоса. Когда из кузова был вытащен последний рулон линолеума, ворота открылись, и Хемра подал машину задом на улицу. И по улице ехал крадучись, не включая света. Сердце Хемры бешено колотилось: это было его первое крупное дело.
Лишь отъехав метров на триста от таинственного дома, он включил свет и дал газ. По-настоящему пришел в себя Хемра только на шоссе, на выезде из города.
Тофик сказал, чтобы он не думал о накладных и о грузе. "Пусть у тебя голова не болит — это моя забота", — сказал Тофик. И Хемра верил ему.
"Тофик хитрый, Тофик оформит все чин чином, я здесь ни при чем, — успокаивал себя Хемра, — но все-таки надо, чтобы он расписался в приемке груза сегодня же, сейчас же, как только я приеду в поселок".
Тофик не подвел Хемру, сделал все, как обещал, расписался в получении груза, даже не расспросив Хемру ни о чем; что называется, подмахнул не глядя.
17
Представитель одной из английских торговых фирм Джон Вайтинг, приехав в Ленинград, остановился в большой гостинице, выходящей окнами на величественный монумент Александра III. Удобства номера люкс, ослепительная чистота, накрахмаленное постельное белье, кокетливые горничные в передниках и в белоснежных головных наколках — все соответствовало тому оптимистическому настроению, в котором Вайтинг пребывал с того момента, как ступил на причал Ленинградского порта. Это было не просто ощущение земной тверди после длительного пребывания на дрожащей, раскачивающейся падубе теплохода, — для Вайтинга это было первое прикосновение к родной земле после двадцатилетней разлуки…
Приняв ванну и переодевшись, он пообедал в ресторане и, вернувшись в номер, принялся за изучение толстой книги — списка абонентов ленинградской городской телефонной сети. Открыв ее на букве "Ш", он медленно водил по списку паркеровской авторучкой с золотым дером. Искать пришлось долго, но Вайтинг был терпелив. Абонентов с фамилией "Шамраев" в книге оказалось очень много, а вот с нужными инициалами — всего чуть более десяти человек. Всех их Вайтинг аккуратно переписал в солидный блокнот в кожаной тисненой обложке..
Потеряв на бирже все свои капиталы, Абдулла попал в полную финансовую зависимость от тестя. Поэтому для возможности осуществления мечты последних лет его жизни — поездки в Советский Союз — Абдулле пришлось взять некоторые обязательства от одной солидной организации, которая не только оформила его поездку, но и щедро финансировала. Львиной долей полученных денег Вайтинг мог распоряжаться по собственному усмотрению.
Тщательно одевшись, Вайтинг спустился в вестибюль и вышел из гостиницы. Пройдя несколько кварталов, он зашел в телефонную будку и, достав блокнот, стал набирать номера телефонов Шамраевых. Только с четвертой попытки он нашел то, что ему было нужно…
— Простите, пожалуйста, мне очень нужен Денис Михайлович, — неторопливо произнес Вайтинг.
— А кто его спрашивает? — услышал Джон мелодичный женский голос.
— Джон Вайтинг…
— Капитан Шамраев вернется из рейса дней через десять… — чуть помедлив, ответили на другом конце провода.
— А вы, вероятно, Стелла Денисовна? — обрадованно спросил Вайтинг.
— Да… А откуда вы меня знаете?
— Видел на фотографии в каюте вашего отца… Вы там сняты с молодым человеком… Очень веселые оба…
— Есть такая фотография, — потеплел голос в трубке. — А когда вы были у папы на теплоходе?
— Когда он был в Лондоне… Понимаете, Стелла, мне очень надо поговорить с вами об этом юноше. Вы не могли бы уделить мне полчаса?
— Хорошо. Подъезжайте к нам, мы живем на Васильевском острове, набережная Макарова, — предложила Стелла.
— За приглашение спасибо, как-нибудь обязательно воспользуюсь… А сейчас нам лучше встретиться на нейтральной территории.
— Ну что ж… Значит, сейчас четыре часа… В шесть часов у Медного всадника — знаете памятник Петру Первому?
— Спасибо, найду. Буду очень ждать.
— Договорились…
Вайтинг не стал возвращаться в гостиницу, а, спросив пожилого мужчину, как пройти к Медному всаднику, направился к Неве. Выйдя к памятнику, он внимательно осмотрел его, удивляясь мастерству скульптора. Он не раз видел его в кино, на фотографиях, картинах. Видел в то далекое время, когда был еще полноправным гражданином этой земли. И непонятная грусть вдруг неожиданно придавила его к земле, сделала как бы меньше ростом.
Из-за серых туч пробился лучик солнца, упал на свинцовые волны Невы, попрыгал на них и тут же исчез. Тучи снова затянули небо.
Облокотившись на гранитный парапет, Вайтинг немигающим взором смотрел на Неву, чувствуя, как все сильнее овладевает им тоска. Он боялся встречи со Стеллой, не знал, как вести себя с ней, хотя сотни раз продумывал в мыслях эту встречу. Знает ли она о его предательстве? Что ей рассказывал Сергей? А если прямо признаться, что он дядя Сергея, а не сочинять легенду о том, что он совершенно чужой человек и просто выполняет просьбу знакомого?.. А вдруг, когда он признается, что он не Джон Вайтинг, а предатель Абдулла Сабиров, Стелла позвонит куда надо, и его тотчас же заберут, и будут судить за предательство… Нет, лучше не отступать от придуманной легенды…
Стеллу он узнал издали. Высокая, стройная, хрупкая, она легкой походкой приближалась к памятнику, бойко постукивая каблучками по еще мокрому от недавнего дождя асфальту. Небрежно уложенные рыжие волосы делали ее еще выше. Вайтинг сразу понял, что продуманная небрежность — это ее стиль. И приподнятый воротник модного пальто с расстегнутой верхней пуговицей, и яркий шейный платок, и изящная сумочка самой последней моды — все говорило о том, что дочь капитана дальнего плавания умела одеваться… Она была красива той тонкой красотой, которую так редко создает природа. Ее лицо, чистое и ясное, без наслоения косметики, сразу понравилось Вайтингу. Он разбирался в женской красоте, насмотрелся и на Западе и за океаном. И, увидев Стеллу, невольно позавидовал племяннику. Когда она, замедлив шаги, подошла к памятнику, Вайтинг, тотчас поклонившись, приподнял шляпу:
— Добрый день, Стелла…
Серые глаза быстро и цепко оглядели его с головы до ног.
— Здравствуйте, Вайтинг.
Она не назвала его по имени, этим поставив как бы между ними грань официальности. Не подала она и руки, хотя одна из перчаток была снята. Все это отметил Вайтинг.
Солнце, как это часто бывает в Ленинграде, вдруг выглянуло из-за туч, и серый день сразу стал погожим. Засверкал шпиль Петропавловской крепости, перекинулся блеск на Адмиралтейство и Исаакиевский собор. Еще величественнее стали фигура Петра и сфинксы на гранитной набережной Невы. И сама река стала нарядной, звонче заплескалась о серый гранит.
— Как доплыли? — вежливо осведомилась Стелла.
И опять он понял, что это не дружеское участие, а простая дань вежливости. Ему стало немного обидно.
— Спасибо, все нормально.
— Расскажите немного о себе… Я же о вас совершенно ничего не знаю.
— Конечно, конечно, — подхватил Вайтинг. — Как я уже говорил, я — Джон Вайтинг из Лондона, приехал сюда как представитель одной из торговых фирм… Вас интересует, кем я работаю? Я бизнесмен… А это тоже работа, уверяю вас! Мой тесть Уилк Флеминг — глава фирмы по обслуживанию судов в портах Англии. Вместе с ним я был как-то на "Балтике" и познакомился с Денисом Михайловичем — вашим отцом. В его каюте и видел вашу фотокарточку… С Сергеем Гусельниковым…
— Понятно, — медленно шагая рядом с Вайтингом по набережной, ответила Стелла. — Так что же вы хотели рассказать мне о Сергее?
"Деловая девушка, — отметил про себя Вайтинг, — превосходно держится…"
— Скажите, Стелла, Сергей говорил вам, что у него есть дядя? — спросил Вайтинг и почувствовал, что сердце его вдруг забилось неровными толчками.
— Да, он рассказывал, что дядя Абдулла погиб на фронте. Он был штурманом на пикирующем бомбардировщике, его самолет сбили зенитки… А почему вы спрашиваете об этом?
Вайтинг остановился и, смотря на Неву, глухо произнес:
— Дядя Абдулла жив, Стелла…
— Как жив? — еще шире раскрывая свои большие серые глаза, переспросила Стелла.
— Он был ранен, попал в плен, бежал. Потом оказался в Англии. Женился, имеет детей… Вот так…
— А почему он не вернулся домой? Почему он ничего не писал?
— Этого я не знаю, — пожал плечами Вайтинг, чувствуя, как сердце все убыстряет и убыстряет свои неровные толчки…
— Постойте, — дотрагиваясь до рукава Вайтинга, произнесла Стелла, — давайте по порядку… Значит, вы были на "Балтике", у папы, и там увидели фотографию. Но при чем здесь дядя Сергея? Ничего не могу понять! Объясните, пожалуйста, Вайтинг…
— Мы хорошо знакомы с Абдуллой, он много мне рассказывал о себе. Сказал о том, что его сестра Розия вышла замуж за летчика Гусельникова, и у них есть сын. Когда ваш отец сказал, что рядом с вами на фотографии Сергей Гусельников, я невольно спросил: не летчик ли у него отец? Денис Михайлович ответил, что отец Сергея действительно пилот… Я рассказал обо всем этом Абдулле… Вот и все. Как видите, ничего сложного нет…
— Настоящая фантастика… Ну, а дальше? — встряхнув рыжими, пронзенными солнечным светом волосами, спросила Стелла.
— Когда Абдулла узнал, что я еду в Советский Союз, он попросил меня с помощью вас разыскать Сергея и рассказать ему все о себе…
— Но его сейчас здесь нет… Он в Туркмении работает на строительстве Каракумского канала. Три дня назад я получила от него письмо…
— И что же он пишет?
— Что все у него в порядке, есть друзья, работа нравится.
— А кем он работает?
— Бетонщиком.
— Простите, кем?
— Бетонщиком… А что?
— Я просто так… Скажите, Стелла, мне очень хочется выполнить просьбу друга. Нельзя ли сделать так, чтобы я смог повидать Сергея?
— Так поезжайте к нему. Самолетом до Ашхабада, а там до Мары поездом. Он трудится на строительстве Хауз-Ханского водохранилища на четвертом участке, живет в молодежном общежитии.
— Спасибо, но дело в том, что виза у меня только в Ленинград, а переоформлять — это целая канитель. И работы к тому же у меня много… А нельзя ли его вызвать в Ленинград? В отношении финансов пусть, ради бога, не беспокоится. Все расходы я беру на себя… Помогите мне, пожалуйста, Стелла… Может, следует дать ему телеграмму?
Стелла снова тряхнула своей рыжей головой. В ее серых глазах появился задорный огонек.
— А что, можно… Ну надо же — у Сережки объявился дядя! Вот уж действительно сюрприз так сюрприз! Может быть, об этом и сказать в телеграмме?
— Я думаю, что не стоит… Телеграмму надо дать от вашего имени и в замаскированном виде, чтобы не догадался. Допустим, так: "Необходимо твое присутствие. Срочно вылетай", — ну и подпись: Стелла…
— А "крепко целую"? — лукаво спросила Стелла.
— Это обязательно, — улыбнулся Вайтинг. — Знаете, Стелла, я уже волнуюсь — мне же надо его всего рассмотреть, чтобы потом Абдулле рассказать… А какой он, Сергей?
— Очень хороший…
…Вечером через четыре дня в номере Вайтинга раздался телефонный звонок. Молодой, ломающийся басок спросил Джона Вайтинга, а когда Джон назвался и в свою очередь спросил, с кем он говорит, то услышал:
— Сергей Гусельников…
Абдулла все эти дни ждал этого голоса, а теперь, услышав его, растерялся, замешкался… Голос на другом конце провода терпеливо ждал, пока Вайтинг ответит. Они договорились о месте и времени встречи.
Положив трубку, Абдулла взволнованно заходил по номеру. Двадцать лет он ждал момента, когда сможет увидеть своих родных. И вот этот момент настал. Вернее, всего один час отделял его от встречи с племянником. Мучил вопрос: знает ли Сергей о его предательстве? Судя по словам Стеллы — нет. Погиб на фронте, и все. Это, конечно, лучше. А если он знает, но не все сказал девушке? Очень хотелось обнять племянника, сына своей любимой сестренки и бывшего командира Кольки Гусельникова! Ну, а если Сергей бросит навстречу его объятиям хлесткое и обжигающее как огонь слово "предатель"?..
Чтобы успокоить расходившиеся нервы, Абдулла выпил большую рюмку коньяка.
Они встретились у Медного всадника на том же месте, где Вайтинг встречался со Стеллой. Видимо, она описала его внешность; не успел он подойти к памятнику, как от парапета набережной отделилась высокая широкоплечая фигура и двинулась ему навстречу.
"В отца пошел, — подумал Абдулла, — такой же медведь будет… Обнять бы сейчас этого еще не утратившего подростковой угловатости медвежонка, припасть к плечу…, Почему вдруг повлажнели глаза? Держись, Абдулла… Держись, бывший штурман, твой самолет лёг на боевой курс".
— Здравствуйте! — произнес Сергей и протянул руку.
— Добрый вечер, — ответил Абдулла.
Холеная ладонь бизнесмена встретилась с твердой, как подошва, ладонью бетонщика.
"Медвежонок, — снова подумал Абдулла, — силенка есть. А лицом в Розию пошел…"
Они какое-то время пристально всматривались друг в друга — дядя и племянник. И каждый находил какие-то неуловимые черты родства, отдаленного сходства.
Абдулла ожидал встретить робкого, стеснительного паренька и был приятно удивлен, когда убедился в обратном. Сергей держался свободно.
Войдя в люкс и быстро окинув его взглядом, он произнес:
— Отличный номер, у нас в общежитии раз в двадцать хуже…. Хорошо быть бизнесменом, мистер Вайтинг?
Вайтинг разложил на столике, стоящем между мягкими кожаными креслами, легкую закуску, фрукты в вазе, коробку шоколадных конфет с умопомрачительной цветной этикеткой, поставил квадратную бутылку коньяка и две рюмочки…
— Я не пью, мистер Вайтинг, — кивнув на бутылку, произнес Сергей.
— Ну, немного можно, как это называется… символически, — улыбнулся Абдулла. — Прошу к столу… Извини, что так скромно. Можно было бы в ресторан, но там слишком шумно… Вот приезжай в Лондон, так там уже все на высшем уровне будет…
— А зачем мне ваш Лондон?
— Ну, просто в гости… Разве не хочешь посмотреть, как твой дядя живет?..
И опять встретились два взгляда: один — юношеский, открытый, другой — зрелого мужчины, настороженный…
Абдулла разлил коньяк, поднял рюмку:
— За встречу!
— За встречу! — поднял рюмку и Сергей. Он чуть прикоснулся к ней губами. Абдулла выпил до дна…
— Коньяк так не пьют, мистер Вайтинг — улыбнулся Сергей, — это же не водка…
Абдулла от души рассмеялся.
— Чего это вы? — удивленно спросил Сергей.
— Да просто ты молодец, правду в глаза режешь, отвык я от этого, Сережа!
— Понимаю, как же… Какой может быть бизнес без обмана, а ведь вы бизнесмен. В переводе это — деловой человек, бизнес — дело, мен — человек.
— Все верно, Сергей, — наливая рюмку, ответил Абдулла, — а сейчас я тебе про дядю твоего расскажу… То, что он просил тебе передать… Слушай, Сережа…
Рассказ длился долго. Абдулла не просто, говорил о своей искалеченной жизни, он как бы исповедовался перед племянником, каялся в грехах, словно хотел получить отпущение. Рассказал, как уснул на посту, и о разведшколе рассказал…
Он то сидел в кресле, то ходил по номеру. Несколько раз наполнял рюмку…
Сергей слушал не перебивая и не переспрашивая. Он смотрел на человека с рано поседевшей головой, усталыми глазами, который ходил по мягкому ковру номера, то потирая руки, то сжимая их в кулаки. Постепенно догадка осенила его. Почему у Вайтинга такие же высокие брови, как у матери? Почему он иногда опускает голову и смотрит как-то снизу, как часто делает мать?.. Почему?
— Мистер Вайтинг, а почему мой дядя не вернулся домой, когда окончилась война? — тихо спросил Сергей, когда Абдулла умолк.
— Он оказался слабым человеком, Сережа… Он запутался в жизни… Его бы судил трибунал…
— Ну и что? Отсидел бы и вышел. Снова человеком стал…
— Значит, не смог он свою слабость перебороть.
Абдулла, наполнив рюмку, залпом выпил.
— Дядя, зачем вы так много пьете? — тихо спросил Сергей по-туркменски.
— Все равно уже, — по-туркменски ответил Вайтинг. Но вдруг встрепенулся и переспросил уже по-русски: — Что ты сказал?
— Мама научила меня говорить по-туркменски, дядя Абдулла…
Туркменский парень Абдулла, штурман пикирующего бомбардировщика лейтенант Сабиров, делец Джон Вайтинг — разорившийся бизнесмен — плакал перед молоденьким бетонщиком с Каракумского канала… Он плакал, склонившись и обхватив седую голову руками.
— Не надо, дядя Абдулла, — дрогнувшим голосом произнес Сергей.
— Не могу, Сережа, — комкая платок, шептал сквозь слезы Абдулла.
Хватив еще рюмку коньяка, Абдулла немного успокоился, попросил Сергея рассказать о себе, родителях, товарищах. Долго длился рассказ племянника. Узнал Абдулла и о Назаре — сыне стрелка-радиста Керима, и о трагедии, что произошла с Ниной, и о том, что Сергей готовится в этом году поступать в мореходное училище, и о его любви к Стелле…
Жадно ловил Абдулла каждое слово. Они будоражили душу, били в самое сердце, заставляли его кровоточить старыми ранами. С какой бы радостью пошел он сейчас работать простым бетонщиком на стройку, полюбил бы красивую девушку и перестал мучиться от ночных кошмаров, с фотографической точностью воспроизводящих прошлое…
— Значит, собираешься жениться на Стелле? — спросил Абдулла, когда Сергей закончил свой рассказ.
— Собираюсь. Когда поступлю учиться…
Абдулла прошелся по комнате. Подошел к шифоньеру; приоткрыв, дверцу, что-то достал… Прошелся по ковру и, приблизившись к Сергею, протянул две толстые пачки денег…
— Здесь двадцать тысяч, Сережа, мой свадебный подарок вам со Стеллой…
Сергей стоял опустив руки.
— Ну что же ты, Сережа? — продолжал Абдулла.
— Я не возьму, — тихо произнес Сергей.
— Почему?
— Не возьму и все… Хотя… постойте…
Сергей взял тугие пачки, отсчитал несколько купюр.
— Вы обещали оплатить мне дорогу, вот и беру двести рублей. Уговор дороже денег, так, кажется, бизнесмены говорят?!
Абдулла не мог удержаться от улыбки. Этот "медвежонок" действительно нравился ему все больше. Но как сделать, чтобы он взял деньги… Может, предложить ему больше?
Сергей сунул отсчитанные купюры в карман пиджака, а пачки осторожно положил на стол…
— Послушай, Сережа, — после небольшой паузы заговорил Абдулла, — невестам положено делать подарки…
"Как он догадывается, о чем я думаю?" — молча удивился Сергеи.
— Может быть, какое-нибудь украшение?
— Я в них не разбираюсь, — буркнул, глядя в сторону, Сергей.
— Я помогу тебе. Завтра пройдем по комиссионным магазинам, может, и найдем там что-нибудь подходящее…
Сергей продолжал молчать. Абдулла почувствовал его колебание…
— Какую-нибудь оригинальную вещицу, — продолжал Абдулла, — представляешь, как она обрадуется…
— Можно мне до завтра подумать? — неожиданно спроспл Сергей.
— С ней посоветуешься?
— Нет… Тогда эффект пропадет.
— Правильно, Сережа… Ну что же, подумай…
…Бизнесмен из Лондона Джон Вайтинг знал толк в драгоценностях. Когда Сергей открыл перед Стеллой солидный кожаный футляр и на черном бархате засверкали бриллиантовые колье и серьги, у нее перехватило дыхание.
— Ух ты! — только и смогла она вымолвить, качая головой. Потом вдруг, схватив футляр, выскочила в соседнюю комнату, а когда вернулась, пришло время Сергею промолвить:
— Ух ты!..
Длинное черное платье из модного панбархата удивительно шло Стелле. Оно подчеркивало стройность фигуры, делало девушку еще выше. Словно капли росы, висели на золотых подвесках серьги, и лучи солнца, что падали в широкое окно, дробились и плавились в гранях колье…
Никогда еще Сергей не видел такого удивительного сочетания: черного платья, блестящих бриллиантов, рыжих волос и ослепительно белого лица… Он был сражен этой красотой.
Стелла поворачивалась перед зеркалом, и лицо ее выражало такое восхищение, такую радость, что Сергей забыл и дядю Абдуллу, и двадцать три тысячи, оставленных в комиссионном магазине на Невском проспекте…
— Сколько же они стоят, Сережа? — продолжая поворачиваться перед зеркалом, спросила Стелла.
— Это уже мое дело, — с улыбкой ответил Сергей.
— Ну, а все же?
— Секрет фирмы!
— Чьей фирмы? Джона Вайтинга? Или дяди из Лондона?
Ой, Стелка, я все расскажу.
— Когда?
— Сегодня, потому что завтра я улетаю в свои далекие Каракумы… И давай собирайся, мы же с тобой решили по городу побродить. Посмотри, какой день! Солнце словно в Туркмении.
Бывают и в Северной Пальмире удивительные солнечные дни, когда невозможно усидеть в комнате. На них оглядывались, Стеллу и Сергея, — слишком заметной была эта пара. Стелла к удовольствию Сергея держала его за руку.
Шли не торопясь, и Сергей рассказывал о разговоре с Вайтингом. Поведал обо всем: и о том, что этот иностранец оказался не Джоном Вайтингом, а его родным дядей Абдуллой, который, совершив предательство во время войны, обучался в немецкой разведшколе…
— Ты знал об этом раньше? — спросила Стелла.
— Нет, мне говорили, что он погиб, находясь в плену. Я же тебе рассказывал…
— Ты знаешь, когда я его увидела, у меня мелькнула мысль, что он похож на твою маму… И в тебе что-то есть от него.
— Значит, и я бизнесменом буду, — улыбнулся Сергей.
— Скажи, бизнесмен, сколько стоят колье и серьги?
— Двадцать три тысячи…
— Дядя Абдулла платил?
— Конечно, где я такие деньги возьму? Это мой тебе подарок к свадьбе…
Стелла неторопливо сняла серьги, потом, закинув руки за голову, расцепила и сняла колье.
— Ты что делаешь?! — воскликнул Сергей.
— Не нужны мне подарки, купленные на деньги предателя. Твой дядя Абдулла предал отца Назара, твоего отца, он Родину предал, а ты от него деньги берешь!.. Возьми и отнеси ему!..
— Не пойду я к нему…
— Тогда вместе пойдем!
— Все равно не пойду…
— Не пойдешь?
— Нет!
Широко размахнувшись, Стелла швырнула драгоценности с высоты моста в свинцовые воды Невы. Сверкнув на солнце, они нырнули в набежавшую волну и исчезли…
Не взглянув на Сергея, Стелла повернулась, и ее каблучки быстро застучали по мосту. Он сделал движение, словно хотел догнать ее, но тут же остановился и, чуть помедлив, зашагал в противоположную сторону.
Под лучами солнца серебрилась Нева, переливалась ни с чем не сравнимым блеском…
…Когда Абдулла поднял телефонную трубку, услышал голос Сергея:
— Мистер Вайтинг?
— Да, Сережа, это я… Откуда ты звонишь?
— Из аэропорта.
— Улетаешь?
— Уже объявили посадку… Я хотел сказать, что совершил глупость, взяв у вас деньги на подарок…
— Он не понравился Стелле? — спросил Абдулла, чувствуя, как сердце забилось неровными толчками.
— Она швырнула его в Неву…
— Двадцать три тысячи в Неву? Она что, дура?
— Мистер Вайтинг, передайте Абдулле, что у него нет племянника. И вообще нет родных…
— Сережа, постой… Сережа! — кричал Вайтинг, но трубка отвечала ему короткими частыми гудками…
Вот и лопнула последняя ниточка, которая, как показалось Абдулле, еще связывала его с тем, что так дорого сердцу. Еще вчера она была живой, реальной — теперь от неё не осталось и следа. Кромешная темнота окружала его со всех сторон. Все пути к прошлому были отрезаны. Рухнула последняя надежда… Настоящее? Полный финансовый крах, нелюбимая жена, заискивание перед тестем, суровый спрос за то, что не выполнил задание, растратил деньги…
Абдулла механически выпил пару рюмок коньяка, подошел к широкому окну, с минуту постоял, всматриваясь в сырую мглу, блестящий под дождем далеко внизу асфальт. Распахнув створки, впустил в номер влажный ветер. Парусом надулись тяжелые шторы…
Абдулла зажмурился, и на какое-то мгновение ему показалось, что он в кабине бомбардировщика, что самолет горит и надает… В ушах раздался голос Гусельникова: "Экипажу покинуть машину!.. Керим, Абдулла, прыгайте!.."
— Есть, командир! — четко произнес Абдулла и, ступив одной ногой на подоконник, бросился вниз.
Ветер влетал в номер, шелестел бумагами на столе. И, словно маятник, все раскачивалась телефонная трубка, продолжая исходить короткими частыми гудками, словно посылая в эфир тревожные сигналы "SOS!".
18
Работы по сооружению Хауз-Ханского водохранилища подходили к концу. Началось заполнение водоема. Потрескавшаяся от зноя земля жадно впитывала первые кубометры амударьинской воды.
Глядя, как блестит в низинах вода, радуясь ей, Назар с тревогой думал о комсомольском собрании, назначенном на шесть часов вечера. Месяц тому назад с него сняли судимость и вот сегодня должны были принимать в комсомол… во второй раз.
Народу собралось в зале больше обычного — многим было любопытно посмотреть на Назара, многие знали его историю понаслышке.
— Атабеков, — поднял его председательствующий, — расскажите о себе.
Назар знал, что вызовут, готовился к этой минуте, и все же голос председателя застал его врасплох. В первую секунду он даже не понял, что обращаются именно к нему, Назару Атабекову.
Сотни глаз смотрели на него из зала, а он стоял на залитой светом сцене и говорил словно во сне, не слыша звука собственного голоса. Рассказывал о своей судьбе коротко, сдержанно, но за каждым словом чувствовался такой тяжкий груз пережитого, выстраданного, что слушали его затаив дыхание.
— Молодец! Мужчина! — выкрикивали девушки.
Одна из них попросила слова, а выйдя на сцену, так разволновалась, что не смогла ничего сказать. Подошла к Назару, крепко пожала его руку — и бегом в зал. Веселое оживление и аплодисменты были ответом на ее "выступление", и Назар почувствовал, как освободилась его душа из тисков, как легко стало ему дышать.
Председатель представил следующего выступающего:
— Товарищ Мамедов из областного центра…
— Когда я узнал о том, что у вас будет разбираться дело Назара, я специально приехал сюда, чтобы поблагодарить его и высказать свое мнение. Комсомольская организация стройки может гордиться такими ребятами, как Назар Атабеков. Он не только честный, принципиальный товарищ, хороший работник, но и скромный, порядочный, бескорыстный человек. На днях он совершил подвиг, о котором вам, вероятно, известно. Бросившись с моста в бурную реку, он спас тонувшую маленькую девочку и, не дожидаясь благодарности, исчез. Родители девочки искали его, объявляли по радио, давали объявление в газету. Облисполком потратил немало времени, чтобы найти Назара Атабекова. Подано ходатайство о награждении его медалью "За спасение утопающих"…
Мужчина крепко пожал руку Назара. Зал взорвался аплодисментами… Приняли Назара единогласно!
…Тофик оказался хозяином слова. Тугая пачка денег оттопыривала карман Хемры, с радостным ощущением мчавшегося на своем темно-зеленом "ЗИЛе". Значительная сумма денег, владельцем которой он был, кружила голову. Очень хотелось увеличить ее, и Хемра знал, как это сделать. Есть прекрасный простой способ обогащения — игра в карты. Говорят, что без риска нет удачи… А машина мчалась по шоссе, и Хемре казалось, что каждый оборот колеса приближает его к хрустящим бумажкам…
Прошло несколько дней. В один из вечеров Хемра вернулся домой раньше обычного, упал лицом в подушку да так и замер…
— Что с тобой, Хемра? — участливо спросил Назар.
Хемра продолжал лежать, не подымая головы.
— Ну чего ты молчишь? Права отобрали или еще что?
— Несчастье у меня, Назар, — глухо промолвил Хемра.
— Какое?
Не отрывая лица от подушки, Хемра произнес:
— Ты знаешь, что я собираю деньги на калым?
— Знаю…
— Так вот, нет сейчас у меня этих денег…
— Украли?
— Нет…
— Отец забрал?
— Нет.
— Так где же они?
Хемра повернул голову, шмыгнул носом, взглянул заплаканными глазами на Назара.
— В карты проиграл…
— Ты играешь в карты? — изумленно воскликнул Назар.
— Немного…
— И давно?
— Что?
— Играешь?
— Второй год… Все по мелкому… Ну там три, пять рублей…
— А сколько сейчас проиграл?
— Много… Полторы тысячи…
— Солидно! И кому же ты их проиграл?
Хемра молчал. Тофик категорически запретил ему где-либо говорить о том, что он играет в карты, предупредив, что в противном случае его ждет жестокая кара. И Хемра не говорил. Но сейчас он был страшно зол на Тофика. В тот день, когда он получил от завскладом заветную тысячу, Тофик предложил перекинуться в карты. Хемра согласился. В начале игры ему "пошла карта", и вскоре он почти удвоил свой капитал. В кармане было уже около двух тысяч, но проклятая жадность помешала вовремя прекратить игру. Фортуна вдруг изменила ему, и Хемра стал стремительно проигрывать. Он проиграл не только полученную тысячу, но сто рублей своих "кровных" денег. Попробовав взывать к совести Тофика, он услышал в ответ, что мужчина должен уметь не только выигрывать, но и с достоинством проигрывать. В проигрыше якобы закаляется характер игрока…
— С кем же ты играл, Хемра? — повторил свой вопрос Назар.
Хемра, наконец решившись, еле слышно произнес:
— Петросян… Тофик.
— Завскладом?
— Он самый…
— А где вы играли?
— Да на складе у него, есть там такой закуток. А вообще он и дома играет…
— Давно дело было?
— Сегодня…
— Понятно, — задумчиво произнес Назар.
— Понимаешь, Назар, я сначала выиграл, и очень много, но потом мне перестало везти, и я все проиграл…
— Дурачок ты, — усмехнулся Назар. — Зачем вообще играешь?
— Так я же сказал — интересно…
— Ну вот что, Хемра, я попробую тебе помочь, но ты должен дать слово, что никогда больше не сядешь за карты.
— Обещаю, Назар… Хлебом клянусь! Ведь так обидно — я же свои кровные проиграл! Сколько трудился, день и ночь вкалывал по десять часов, из-за баранки не вылезал, и вот — этот проклятый Тофик…
— А с кем он еще играет?
— Да со многими, к нему даже из Ашхабада приезжают и из Мары.
— А со мной он будет играть?
— Но знаю, он осторожный очень… Но я скажу ему, что ты мой друг и парень надежный, не подведешь…
— Хорошо, создай рекламу…
— Послушай, Назар, он же тебя в два счета обставит. Знаешь, как он играет! Не успеешь оглянуться — и все твои деньги у него будут… Он же с малых лет начинал. Сам мне рассказывал. А гы на что надеешься?
— Там видно будет… Завтра поговори с Тофиком, есть, мол, один парень, хвастается, что умеет играть, и хотел бы с ним сразиться, и не по мелочи.
— Ясно, Назар… Только боюсь я — обставит тебя Тофик…
— Что ж, посмотрим!..
Для Тофика было полной неожиданностью, когда Хемра сообщил ему, что лучший бульдозерист стройки Атабеков хочет сразиться с ним в карты. Хемра сказал, что еще в те времена, когда они вместе с Назаром учились в школе, тот уже интересовался картами. Значит, опыт у этого бульдозериста имеется… На свое же мастерство Тофик надеялся на все сто процентов… Знал Тофик, что у Назара имеются деньги — хорошо зарабатывает бульдозерист! Таким образом, встреча состоялась…
Поздно вечером Хемра и Назар явились в комнатушку Тофика, и Хемра представил своего друга. Армянин и туркмен зорко оглядели друг друга, прикидывая, кто на что способен… Хемра, сославшись на дела, хотел было уйти, но Назар неожиданно сказал, что он может присутствовать при игре и даже принять в ней участие. Не возражал против этого к Тофик.
Колода карт в руках Тофика вращалась как живая, он тасовал ее, перекидывал из руки в руку.
Назар, достав из кармана пару колод, совершенно новых, спокойно произнес:
— Твои карты устали, Тофик, давай вот на этих, только что из магазина… проверь, какой у них глянец и рисунок — высший класс.
Тофик взял колоду с недовольным видом; внимательно осмотрев ее, пожал плечами:
— Нормальные карты, но и мои не хуже…
Когда игра началась, Хемра с замирающим сердцем следил за ее ходом. Он был почти уверен, что Назар проиграет, — куда ему до Тофика!.. Опасения Хемры начали подтверждаться — Назар кон за коном проигрывал.
С первых же ходов он понял, что перед ним опытный и хитрый партнер. Тофик играл осторожно, долго обдумывая каждый ход, не спеша и не зарываясь. В начале игры Тофик поставил на стол бутылку коньяка и три рюмки, но, кроме Хемры, никто к нему не прикоснулся.
Назар старался воскресить в памяти все, чему учил его старый Альфред. Конечно, в результате длительного перерыва пальцы потеряли гибкость, но навыки и приемы, переданные старым шулером, остались. Назар хорошо усвоил, что нельзя сразу открывать противнику свое мастерство, — пусть считает, что перед ним слабый игрок, пусть потеряет бдительность и, начав выигрывать, опьянеет от азарта… Вот тогда можно начинать настоящую игру. Играть надо молча — это действует на нервы противника, не горюя о проигрыше и не радуясь выигрышу. А главное — внимание и сосредоточенность…
Глаза Тофика лихорадочно блестели. Ему чертовски везло. Не пройдет и часа, как этот бульдозерист будет полностью обчищен. Тоже еще нашелся игрок-самоучка… Подумаешь, учился играть в каком-то туркменском ауле…
Хемра опрокинул еще пару рюмок коньяка, окончательно придя к выводу, что Назар проиграет.
Руки Тофика сгребли со стола очередной выигрыш. Злорадно улыбнувшись, он спросил с явной издевкой:
— Ну что, дорогой, я чувствую, ваши финансы подходят к нулю?
— А разве ты заглядывал в мои карманы? — вопросом на вопрос спокойно ответил Назар.
— Нет, это не по мне — рабочему классу в карманы заглядывать. Просто свое предположение высказал…
— А вообще-то верно, Тофик, — финансы действительно идут к концу… — Назар, достав из кармана аккуратно сложенную сторублевку, развернул ее. — Последняя… Сразу поставить иля по частям?
— Все равно… Один черт, сейчас эта бумажка ваша, а через пару минут будет наша! Верно, Хемра?
— Наверное, — вздохнул Хемра.
Тофик выпил коньяк, вытер ладонью чернеющие на лице, словно приклеенные, усики и, смачно сплюнув в сторону, произнес:
— Ну, Назар, прощайся со своей сторублевкой…
Назар, промолчав, положил на стол купюру и, перетасовав карты, дал одну Тофику, вторую взял себе. Подрезал колоду, дал Тофику еще одну карту. Тофик, медленно приоткрыв карту, взглянул на нее и торжествующе произнес:
— Хватит, бери себе…
Назар медленно вытащил карту, присоединил к той, что уже лежала перед ним и перевернул их лицевой стороной вверх.
— Очко, — спокойно произнес он. Перед ним на столе лежало два туза…
— Ого! — восхищенно выдохнул Хемра.
— Девятнадцать, — упавшим голосом промолвил Тофик и, достав сотенную бумажку, присоединил ее к той, что лежала на столе.
Назар снова перетасовал колоду и опять протянул Тофику карту. На этот раз у Тофика было восемнадцать, а у Назара — две десятки. Еще раз Тофик добавил в банк сто рублей.
И опять в руках Назара оказалось два туза…
Спокойно взяв деньги, он положил их в карман. Хемра с вожделением перевел взгляд с денег на Назара. Лицо Тофика покрылось красными пятнами…
Налив коньяк, он радушно произнес:
— За твою удачу, Назар. Первый крупный выигрыш надо обязательно отметить.
— Да какая там удача, — усмехнулся Назар, — это просто так, мелочь… Пусть за меня Хемра выпьет… А ну, Хемра, дерни за мою удачу.
— Не откажусь! — с готовностью воскликнул восхищенно смотревший на Назара Хемра, беря рюмку.
Игра продолжалась…
Лицо Тофика постепенно из красного превращалось в белое. Один раз он было попытался передернуть карты, но Назар спокойно произнес:
— Тофик, не мудри! — Но было в этих спокойно сказанных словах столько властной силы, что Тофик сник и больше уже не пытался ловчить… Где-то в глубине души еще теплилась надежда, что он еще отыграется…
Но время шло, и с каждым коном рос выигрыш Назара. Вот счет перевалил уже за тысячу и пошел на вторую.
Когда Тофик проиграл две тысячи, деньги у него кончились, и он поставил на кон свои золотые часы. Его не покидала мысль, что не все еще потеряно, что вот-вот пойдет карта и ему снова повезет, как везло до встречи с этим чумазым бульдозеристом. Он чувствовал, что партнер где-то ловчит. Не может же вот так все время везти, дело тут в технике. Но Назар, если и ловчил, делал это так тонко, что Тофик не мог придраться… Слишком тонкой была игра Назара. Да и откуда мог знать Тофик, что учителем Назара был сам Альфред — звезда первой величины в картежном мире.
После часов Тофик поставил на кон транзистор, вскоре ставший собственностью Назара. Обведя комнату Тофика сосредоточенным взглядом, как бы прицениваясь, что можно еще выиграть, Назар остановил свой взор на кольце, блестевшем на пальце Тофика. Заметив взгляд Назара, Тофик стянул кольцо, и оно перешло к Назару…
Проигрыш был полным. Бледный Тофик пытался шутить, но шутки не получалось.
Назар примерил кольцо Тофика и, отодвинув руку, любовался на нее издали. Тофик тяжело вздохнул, а Хемра обрадованно произнес:
— С удачей тебя, Назар…
Назар посмотрел на Тофика, чуть приметно улыбнулся:
— Ну, Тофик, что ты еще можешь поставить на кон? Может, еще найдешь деньги?
— Денег нет, а вот костюм могу поставить… Вполне приличный…
— На тряпки не играю, — пренебрежительно ответил Назар. — Игра закончена. Если найдешь деньги и захочешь отыграться — можно продолжить…
— Завтра можем продолжить, денег я достану.
— Нет, Тофик, я играю только раз…
— В год?
— В десять лет!
— Значит, урвал раз — и в кусты?
— Считай как хочешь…
Назар повернулся к Хемре и, посмотрев на него с усмешкой, спросил:
— Сколько ты ему проиграл?
— Полторы тысячи…
Назар молча отсчитал из пачки полторы тысячи и протянул их Хемре.
— Держи… И если еще узнаю, что ты сел за карты… инвалидом сделаю! Ты понял?
Пересчитывая деньги, Хемра горячо произнес:
— Спасибо, Назар… Век тебя не забуду… А что касается карт — пропади они пропадом, чтобы я еще когда-нибудь сел за них!
— Слушай и ты, Тофик… По знал я, что ты играешь. Предупреждаю: кончай это, а не то придется тебе убираться со стройки на все четыре стороны. Но позорь комсомольскую стройку! Ты меня понял?
— Так ты же сам играешь?! — воскликнул Тофик, и лицо его вновь пошло красными пятнами.
— Не играю я — просто друга решил выручить… А это возьми себе на пропитание.
Назар швырнул на стол оставшиеся деньги, кинул кольцо, часы, транзистор…
— Так ты понял меня, Тофик Петросян?
Тофик молчал.
— Я спрашиваю — ты меня понял?
— Понял, — сквозь зубы выдавил Тофик.
— Ты свидетель, Хемра.
— Ясно, — ответил почему-то недовольный Хемра.
— Ну, если ясно, тогда все в порядке, — произнес Назар, — а что касается карт, то тебе, Тофик, еще учиться надо. И основательно… Ты как, Хемра, останешься Тофика успокаивать или со мной пойдешь?
— Да уже поздно, — заюлил Хемра, посматривая то на Назара, то на Тофика. — Пора и домой, а то завтра рано вставать…
Назар и Хемра возвращались в общежитие поздно. Стояла темная ночь, и только в районе стройки полыхало зарево — работа там не прекращалась ни днем, ни ночью.
Они шагали молча, и каждый думал о своем. Назар рад был тому, что, отыграв деньги, выручил Хемру, и был омрачен тем, что нарушил свое слово — никогда не играть на деньги…
Хемра с радостью ощущал тугую пачку денег, вновь оказавшуюся в его кармане…
19
После возвращения из Ленинграда Сергея словно подменили. Если раньше его влекло общество, друзья, веселые компании, то теперь он отдавал предпочтение одиночеству. Работать стал еще лучше. Самозабвенная работа отвлекала от мрачных мыслей, позволяла забыть происшествия последних дней — дней, проведенных в Ленинграде. Часто после работы, не торопясь в суету общежития, к раздражающе звонким голосам и смеху, он приходил на берег водохранилища, дио которого покрылось водой, и, присев на откос, молча смотрел на раскинувшееся на дне котлована глубокое блюдце с водой. Оно увеличивалось с каждым днем — канал приносил все новые и новые кубометры амударьинской воды. Сергей насиживался здесь допоздна и возвращался в общежитие, когда вечерние сумерки сгущались настолько, что невозможно было различить очертания даже близких предметов. На расспросы Назара он отвечал односложно. Неоднократно, пересиливая себя, он пытался написать Стелле, но что-то ему мешало…
Как-то вечером, сидя, как обычно, на краю откоса, погруженный в мрачные мысли, Сергей наблюдал за сгущающимися сумерками и думал о Стелле.
Неожиданно его вывели из оцепенения прорезавшие тишину приближающиеся голоса — кто-то шел по плотине. Продолжая начатый разговор, собеседники остановились как раз над тем местом, где сидел Сергей. Прислушиваясь и одновременно досадуя на прервавших размышления, Сергей явственно различил возбужденный голос, принадлежащий завскладом Петросяну:
— Почему ты не предупредил меня, что твой Назар самый настоящий картежный шулер? Он меня как липку ободрал, и где только научился…
— Так он же три года в заключении был, — приглушенным голосом Хемры ответил собеседник.
— Понятно… А почему ты не сказал мне об этом?
— А почему ты выиграл у меня полторы тысячи?
— А ты как хотел?! Все время выигрывать?! Так не бывает! И не забывай, как ты заработал эти деньги.
— Я-то помню… Перевез материалы, которые ты украл…
— Украл!.. А ты что же, в стороне стоял?! Нет, Хемра, мы с тобой теперь одной веревочкой связаны. Ты учти: загремлю я — загремишь и ты… Не надейся выкрутиться!!!
— Да за то, что я тебе перевез, ты целое состояние получил, а от меня тысячей решил откупиться… Обидно же…
— Тысяча тоже на дороге не валяется. Кстати, скоро опять помощь потребуется. Посолиднее куш будет…
— Чтобы ты опять у меня в карты выиграл?
— А ты опять Назара попросишь, он тебя выручит…
— Больше он на это не пойдет, я его знаю.
— Ну, это как сказать! Карты — они как магнит притягивают… А Назар не спросил тебя, откуда ты такую сумму взял?
— А я сказал, что это мои трудовые накопления…
— А ты уверен, что он тебе поверил?
— Конечно!
— Ну смотри, Хемра…
Сергей сидел не шелохнувшись в своем укрытии и пытался разместить в голове услышанное. "Значит, Хемра — вор. Он вместе с Тофиком украл со склада машину каких-то материалов и заработал на этом тысячу рублей. Это понятно. Деньги он проиграл Тофику, а Назару пожаловался, что Тофик выиграл у него "кровные", трудом заработанные… Это тоже ясно. Выходит, Хемра не только обманул Назара, вынудив его нарушить обещание не играть в карты на деньги, но еще и совершил преступление… И эта сволочь живет в одной комнате с нами, в комнате, номер которой соответствует номеру боевого самолета отца и дяди Керима, в комнате номер девять. Как же быть?! — думал он. — С одной стороны, конечно, я должен обо всем рассказать Назару — тот старше, опытнее и быстрее сообразит, что делать с этими подлецами; с другой стороны, получается, что Хемру мы просмотрели вместе, а всю ответственность я теперь решил переложить на плечи друга". Нет, не будет он пока посвящать Назара, попробует справиться сам.
Выбравшись из своего укрытия, Сергей медленно пошел по плотине, прислушиваясь и глядя по сторонам.
Погода неожиданно резко испортилась. Откуда-то с запада наползли тучи, затянули горизонт. Луна тоже скрылась за ними. Потянувший ветерок принес прохладу.
Стройка жила своей обычной напряженной жизнью: сновали самосвалы, вспыхивали голубоватые огоньки электросварки, рокот механизмов витал над стройплощадкой.
А Сергей возвращался в общежитие, подавленный случайно услышанной, неожиданной и страшной новостью. Он, не замечая ничего, вновь прокручивал в памяти услышанное…
Когда Сергей вошел в комнату, Хемра уже включил электроплитку и, водрузив на нее чайник, спокойно ждал, когда он закипит. Увидев Сергея, приветливо улыбнулся.
— Как раз к чаю успел. Где это ты опять задержался?
— Сообщения твои слушал и обдумывал. Значит, ты проиграл свои, как ты говоришь, "кровные", честным трудом заработанные денежки Тофику Петросяну? — подходя вплотную к Хемре, жестко произнес Сергей.
— О чем ты говоришь?
— О том, что ты играл с Тофиком в карты, проиграл ему деньги и упросил Назара отыграть их обратно… Так?
— Не совсем. — Руки Хемры дрожали, и он никак не мог всыпать заварку в чайник.
— Врешь! Мало того, ты еще мне ответишь, какие материалы украл Тофик и поручил тебе перевезти на своей машине. И от кого ты получил тысячу рублей за подлость?!
Чай рассыпался по столу, Хемра растерянно сгребал его в кучку, но руки не слушались, и кучка не получалась.
— Ничего я не крал, — потупившись, прошептал он. — Ты что то путаешь… Клянусь тебе, честное комсомольское!..
— Молчи про комсомол, сволочь!.. Я слышал ваш с Тофиком разговор на плотине… Собирайся, и пойдем!
— Куда пойдем?
— В милицию. Там все расскажешь!
Струйка пара, вырвавшаяся из носика закипевшего на плитке чайника, била в сторону Хемры. Казалось, от нее лицо его покраснело и покрылось крупными каплями нота. Поникший Хемра как бы осел, словно позвоночник не мог больше держать рыхлое тело.
— Послушай, Сергей, — с трудом выдавил он, — все сделано четко — никто никогда не узнает… Я тебе половину денег отдам, ты только молчи, и все будет шито крыто…
— Шито-крыто?! — взревел Сергей. — А совесть твоя где? Мы с Назаром тебя своим другом считали, а ты оказался подонком. Назар из-за тебя нарушил клятву, выручить тебя хотел, а оказался вроде соучастником…
— Хорошо, Сергей, я тебе больше половины отдам, только ты молчи, не выдавай меня, а то меня посадят…
— Значит, ты решил, что меня тоже можно купить?! Ошибаешься! Собирайся, и пойдем в милицию!
— А чем ты докажешь? Свидетелей-то нет, — неожиданно перешел а атаку Хемра, — мало ли что ты навыдумывал!
— Ты с перепугу, видимо, забыл, что называл адрес, по которому завозил ворованные материалы?! Все, Хемра, кончен бал, погасли свечи… Даю тебе один шанс — иди в милицию без меня. Там учтут, что явился с повинной.
Хемра, неожиданно обмякнув, грохнулся на колени. Обхватив голову руками, он закачался из стороны в сторону, как бы припевая при этом:
— Сере-ежа, проости… Про-сти, Се-ре-жа… Клянусь, больше никогда, клянусь, больше ни за что… Клянусь хлебом, отцом и матерью клянусь… Пожалей меня, Сережа…
Медленно передвигаясь на коленях, Хемра приближался к Сергею. Он протянул руки, готовясь обхватить ноги "благодетеля", не переставая при этом мотать головой и шептать клятвы…
Зрелище это не только не разжалобило Сергея, а, наоборот, прибавило к охватившему его ранее отвращению чувство омерзения. Он поспешно шагнул в сторону, словно опасаясь, что это ползущее к нему скользкое пресмыкающееся прилипнет к ногам и он уже никогда не отмоется.
— Будь мужчиной, Хемра, — презрительно произнес он, — поднимись с колен… Надо уметь держать ответ за свои делишки! Я к Назару, а ты шагай в милицию.
Сергей спешил по пустынной ночной дороге к котловану, где во вторую смену работал Назар. Его подгоняло желание как можно скорее рассказать все другу. Негодованию Сергея не было предела. "Как же после этого можно верить людям?! — думал он. — Ведь Хемра жил с нами в одной комнате, пил чай из одного чайника, принимал участие в задушевных разговорах, и это не помешало ему совершать предательства. Ведь воровство — это тоже предательство…
…Отчаянный стук в дверь разбудил сладко спавшего Тофика. Спросонья он долго не мог сообразить, что за гром поднял его с постели. Окончательно проснувшись, Тофик открыл дверь и впустил запыхавшегося Хемру, который с порога выпалил:
— Все, Тофик. Погорели мы…
— Не ори, — грубо оборвал его завскладом. — Входи, садись и давай по порядку. Что у тебя случилось?
— Не у меня, а у нас… Сергей подслушал наш разговор на плотине… Теперь он все знает. Сказал, что, если я сам до утра не заявлю в милицию, он заявит… Я ему деньги предлагал, чтобы молчал, — не берет…
— Так, — вымолвил Тофик, — значит, не берет? А если больше предложить, может, возьмет?
— Нет! Его не купишь.
— Где он сейчас?
— В котлован пошел, к Назару… Все, Тофик, тюрьма нам… Дурак я, связался с тобой… Жил бы сейчас спокойно…
— Не ной, — поморщился Тофик. — Давно он ушел?
— Минут десять… Я сразу к тебе рванул!
— Правильно сделал… Значит, так: давай быстро в общежитие!
— Зачем?
— Не знаешь, где Назар свой знаменитый нож держит?
— Знаю… Под подушкой… Что ты задумал?!
— Ничего… Пошли!
Войдя в комнату номер девять, Тофик по-хозяйски, словно прожил здесь большую часть своей жизни, подошел к Назаровой койке и вытащил из-под подушки нож в почерневших деревянных ножнах.
— Держи, — протягивая нож Хемре, прошептал Тофик.
— Да ты что! — испуганно отмахнулся Хемра.
— Ладно, — махнув рукой, Тофик спрятал нож себе за пояс. — Пошли! Надо быстро найти машину, любую, хоть самосвал… Вон их сколько у бараков стоит… Догоним!
— И что?
— Несчастный случай на дороге…
— А нож зачем?!
— Вдруг с дороги свернет, по барханам на машине не догонишь… Ноги-то у него вон какие длинные…
— Я не пойду, Тофик… Не хочу…
— А в тюрьму хочешь? Лет на десять?..
— Все равно не пойду…
— Еще как пойдешь! — произнес Тофик, неожиданно врезав Хемре звонкую пощечину. — Быстрей шевелись, сволочь, время уходит…
Сергей быстро шагал по обочине, не обращая внимания на машины, с ревом проносящиеся мимо. Поглощенный мрачными мыслями, вновь и вновь перебирая в памяти происшествия сегодняшнего вечера, он неосознанно отметил, что очередная нагоняющая его машина едет с значительным превышением скорости. Сергей инстинктивно посторонился, но было поздно… Машина ударила его бортом. Тофик, сидевший за рулем, резко нажал на тормоз.
— Быстро, — скомандовал он сидящему рядом Хемре, — посмотреть надо.
Лежавший на обочине Сергей слабо стонал.
— Жив еще, — прошептал Тофик и, достав нож, протянул его Хемре. — Стукни-ка разок для надежности.
— Нет, Тофик, нет! — испуганно прохрипел Хемра.
— Ну и черт с тобой, трус! — Тофик выхватил ножик из ножен.
В свете луны матово блеснул клинок. В это мгновение тяжелый кулак Хемры опрокинул Тофика на спину.
20
Врачи квалифицировали состояние Сергея как тяжелое.
— Видно, парнишка не жилец на этом свете, — заметил своему поселковому коллеге прилетевший из Ашхабада хирург, но тем не менее боролся за жизнь пострадавшего.
Десятки людей пришли в больницу в надежде, что их кровь понадобится Сергею Гусельникову, в том числе и молодой чабан, пасший свои отары неподалеку от поселка. Случилось так, что подошла именно его группа крови.
— Считай, что теперь у тебя два брата, — сказал молодому чабану Назар после того, как тот сдал свою кровь и ее перелили Гусельникову.
— Спасибо, — улыбнулся чабан, — значит, будет веселее пасти овец. А кровь у меня неплохая, я в армии донором был, так что проверено.
Впопыхах Назар даже не спросил, как зовут чабана. Все мысли его были с Сергеем.
Случилось, казалось, невероятное: Гусельников-младший не только остался жив, но с каждым часом пульс его бился все наполненнее и ровнее. Так что на третий день, когда из Ленинграда прилетела вызванная Назаром телеграммой Стелла, врачи разрешили ей посетить больного.
Испуганная и строгая вошла она в палату.
Сергей чуть скосил глаза, попытался улыбнуться.
— Сережа, не шевелись! — тревожно вскрикнула Стелла и стремительным, летящим шагом подошла к кровати. Присела на краешек. — Сережа, что они с тобой сделали! — прошептала Стелла, и слезы навернулись на ее большие, виновато вглядывающиеся в него глаза. — Сережа, прости…
Подобие улыбки тронуло его бескровные губы. Он прикрыл веки, как бы говоря: "Конечно, прощаю. Все это позади. Там, в другой жизни… далеко-далеко, когда мы еще были неразумными…"
Акгуль привезла мумиё.
— Не бойтесь, мумие самое настоящее, — уверяла она лечащего врача Сергея. — Самое-самое настоящее — без обмана. Мне его дал старый друг нашего дедушки Атабек-аги, сейчас он самый лучший охотник в песках.
Все эти дни Розия, Акгуль и Стелла по очереди дежурили у постели больного. Трудно сказать, которая из сиделок была лучше.
Кризис миновал. Молодой организм набирал силы.
Скоро врачи сочли возможным допустить в палату следователя. Сергей рассказал ему все, что знал о Тофике и Хемре. Когда следователь уходил, Сергей напомнил ему:
— Только не забудьте, что сам Хемра привез меня в больницу. Сам. Это очень важно.
— Я понимаю, — сказал следователь, — вы уже говорили об этом. У меня здесь все записано, — и он похлопал ладонью по коричневой коленкоровой папке. — Не волнуйтесь.
Хемра пришел в милицию с повинной немедленно, сразу же, как только доставил Сергея в больницу.
Тофик очухался от оглушившего его удара и сумел скрыться из поселка. Но скоро и его нашли, аж в Армении. Арестовав, Тофика привезли назад, к месту совершенного преступления.
Гуселышков-старший взял отпуск и тоже приехал в поселок. Почти месяц жили они с Назаром в одной комнате. Николай Иванович уехал только тогда, когда сын окончательно поднялся на ноги.
Бывало, и в прежние времена видели усталые путники голубые озера и тенистые рощи среди раскаленных песков пустыни. Из последних сил бредет караван, и кажется — рукой подать до зеркальной глади озера, до сочной листвы тенистой рощи. Но вдруг тает в небе, исчезает мираж, уносит последнюю надежду… Хауз-Ханское озеро не исчезнет, на века соорудили его в Каракумах молодые строители. Уже поднялись вокруг хлопковые поля, жадно потянулись к солнцу виноградные лозы, веселят глаз темно-зеленые делянки люцерны.
Летчики говорят, что с высоты кажется, будто еще одно голубое небо лежит среди бурых песков пустыни. Назар мечтает увидеть водохранилище с высоты — из пилотской кабины. Через несколько дней они с Сергеем распрощаются со стройкой. Назар поедет сдавать экзамены в авиационное училище, а Сергей — в мореходное.
Остроносая моторная лодка скользит по зеркальной глади голубого озера. Если бы не двойной шлейф пены за кормой, то можно было бы сказать: летит!
— Ребята, держитесь, сейчас прибавлю! — перекрывая шум двигателя, весело кричит Назар.
— Есть, капитан! — дурашливо вскочив, делает ему под козырек Стелла и, потеряв равновесие, шлепается на сиденье рядом с Сергеем.
Назар поворачивает рукоятку газа, мотор ревет, нос лодки задирается все выше; кажется, еще немножко — и она на самом деле взлетит.
— Полундра! — кричит Сергей.
"А-а-а!" — далеко по водохранилищу разносится эхо его молодого звонкого Голоса.
Далеко над плотиной реяли в светлом небе какие-то незнакомые птицы.
"Неужели чайки? — подумал Назар. — Откуда они здесь?"
Лодка описала дугу и понеслась к шлюзам, туда, где, вскипая, пенилась вода в нижнем бьефе. А птицы, кружившие над плотиной, вдруг полетели навстречу, и уже через две-три минуты стало ясно: конечно же чайки!
— Ребята, чайки! — крикнул Назар и выключил мотор.
— Откуда они взялись? — удивилась Стелла.
— Ничего особенного, — сказал Сергей, — канал ведь идет до самого Ашхабада, вот и прилетели.
На какой-то миг показался Назару, словно мираж промелькнул в небе, светлый лик незабвенной Нины, и будто из самой потаенной глубины его сердца прозвучал голос.
По лицу Назара ребята поняли, о чем он сейчас думает, что происходит в его душе… И в их сознании тоже возник шиянский обрыв, могила под соснами, скамеечка, на которой они впервые сидели рядом, мордочка бурундука в кустах.
"Не будь Нины — не видать мне моего счастья!" — благодарно подумала Стелла и еще крепче сжала руку Сергея.
Распрощавшись со стройкой, заехали все трое в родной аул Назара.
Как дочь встретила Акгуль Стеллу, обняла Сергея, прижалась щекой к плечу дорогого сына.
— О, да ты уже совсем выздоровел, смотри какой молодец! — похлопала она по спине Сергея. — Джигит!
— Еще бы ему не выздороветь, — засмеялся Назар, — теперь в его жилах течет туркменская кровь!
Они пробыли в поселке недолго, всего три дня. Но многое успели сделать друзья за это короткое время. Назар и Сергей починили прохудившуюся крышу дома, перевесили покосившиеся ворота, переложили печь в летней кухне, прибрали все во дворе. А Стелла помогала тем временем Акгуль и училась у нее готовить туркменские национальные блюда.
В день отъезда, празднично одетые, торжественные, все четверо пошли в колхозный музей.
— Боже мой, да это же Назар! — прошептала Стелла, никогда прежде не видевшая портрета Керима Атабекова.
Солнечный луч скользнул по ковру, словно оживив на мгновение суровое, спокойное лицо молодого мужчины. И показалось — он улыбнулся, словно хотел подбодрить друзей, наставить их перед дальней дорогой: "Все у вас хорошо, мои дорогие дети. Все хорошо. Главное в этой жизни — в любых ситуациях оставаться человеком. Главное — не потерять своё лицо".
Перевод В.Михальского
Беркуты Каракумов
(роман)
Часть первая
Приезд
Заснул я поздно, а проснулся, когда соседи по номеру еще сладко посапывали. Освобождаясь от забытья, открыл глаза и вспомнил: в девять ноль-ноль надо быть и учреждении! Мгновенно вскочил и, сжимая в кулаке электробритву, пошел в ванную. Холодный душ смыл остатки сна.
Из отеля "Ашхабад" вышел бодрым, полным внутреннего сдержанного движения, подобно ахалтекинскому коню перед началом скачек. Ни садиться в такси, ни ждать троллейбуса не хотелось; я весело — и все быстрей да быстрей — зашагал по проспекту Свободы.
Удивительный этот проспект! Прямой, он тянется на много километров, поражая приезжих. Тротуары отделены от проезжей части живой изгородью, тщательно подстриженной садовым парикмахером, и прикрыты рядами огромных деревьев; солнечный жаркий луч не может пробиться сквозь листья, идешь в зеленом спокойном полусвете, слышишь журчание воды в бетонных арыках, да по ту сторону живой изгороди морским торопливым прибоем с шумом и шорохом проносятся машины.
На двухэтажном доме, что возле кафе "Юлдуз" — "Звездочка", издали видна у двери строгая вывеска на русском и туркменском языках: "Министерство газовой промышленности СССР. Объединение Туркменгазпром".
Когда вошел в приемную, хорошенькая секретарша мгновенно спрятала за машинку зеркальце, в которое смотрелась. Я поздоровался, девушка ответила кивком.
— Можно к начальнику?
— Сейчас нельзя, будет пятиминутка. А вы по какому вопросу?
— Окончил Бакинский нефтяной институт. Направлен к вам на работу.
— К нам? — Девушка насмешливо улыбнулась. — Отчего же к нам? Или за пять лет не превратился в бакинца?! Да садитесь же, зачем стоять! Сейчас доложу Перману Назаровичу…
Прошуршав нарядным платьем, секретарша скрылась за внушительной дверью, обитой черным дерматином.
А приемная не так и велика. На секретарском столе два телефона: белый и красный. Железный ящик у стены раскрыт и, право же, похож на передатчик в нашем колхозном радиоузле. В приемную заглянули две женщины, увидели, что секретарши нет, и не решились войти. Высокий мужчина в очках почти пробежал приемную и рывком отворил черную дверь; на пороге едва не столкнулся с секретаршей в синем платье, отпрянул и все же задел ее плечом.
Секретарша сказала мне:
— Войдите…
Кабинет был просторным, не меньше, чем у ректора нашего института. И я вдруг растерялся…
Перман Назарович сидел за письменным столом, к которому были приставлены еще два столика, отчего получилась буква "Т", и накрытым красным сукном. Начальник читал бумагу, принесенную человеком в очках. Под потолком горели лампы дневного света, и оттого ярко блестела лысая голова Пермана Назаровича, а склоненное лицо казалось суровым. Тревога пронзила меня: вспомнились рассуждения досужего бакинского краснобая, что не раз объяснял, как можно разгадать характер человека. "Запомни, — говорил он, — лысые люди переменчивы и раздражительны, как полудикий, необученный верблюд. Одного слова им мало, а двух много; вот и пытайся сказать, если сумеешь, полтора слова! Счастье твое, если попадешь в добрую минуту, иначе хорошего не жди… А вот у седых людей сердце обычно мягкое и чистое. Надо быть последним в мире неудачником, чтобы не добиться помощи от седого!"
И тут я приободрился: справа от начальника сидел седой человек, внимательно меня рассматривавший. Он показал на стул рядом с собой, приглашая сесть.
За спиной начальника висел туркменский ковер с изображением Ленина, а на стенах — портреты ученых-нефтяников в бронзовых рамах. И, как старому институтскому знакомому, я улыбнулся, увидев портрет М. Губкина.
— Ну ладно! — оторвался от бумаг Перман Назарович. — Отложим пока дела и послушаем молодого человека… И ты, Бегов, как руководитель отдела кадров останься… — Это было сказано человеку в очках и с пышными темными волосами. — К нам приехал новый специалист. Куда бы его определить?.. Документы с вами?
Перман Назарович раскрыл мой диплом.
— Ого! — Он рассмеялся. — Закончил институт с отличием! Как говорят, Нариман Нариманов, Кара Караев, Джафар Джабарлы, так и Мерген Мергенов… Вроде бы по азербайджанскому образцу.
Все трое улыбнулись.
"Нет, право, начало неплохое, — думалось мне. — Бакинский краснобай просто болтал что в голову взбредет… Пожалуй, облысевшие люди ещё добрее и человечнее других".
— И характеристика у вас хорошая, — продолжал начальник. — Кандидат в члены партии. Где бы хотели работать? Сейчас у нас и на западе, и на востоке, и на севере добывают газ и нефть. И везде нужны люди… А может, — он вдруг задумался, — может… Товарищ Бегов и вы, Хан Сахатович… Не оставить ли его в объединении? Ведь он окончил с отличием…
Бегов потер лоб.
— Стоит ли спешить, Перман Назарович? Пусть отведает, как говорится, и горького и сладкого, опыта поднаберется… А то ведь юноша только-только со студенческой скамьи…
Мне не хотелось оставаться в объединении, но я вздрогнул: "Он, кажется, обозвал меня желторотым юнцом?!"
Перман Назарович тоже нахмурился:
— А мы что же, не были юношами?
Теперь я всерьез разволновался! Бегов явно испортил настроение начальнику… И снова вспомнились слова бакинского краснобая: "переменчивы и раздражительны…"
В разговор вмещался Хан Сахатович:
— А у вас, Мергенов, есть семья? Женаты?
— Семейное положение… — Я почувствовал хрипоту и откашлялся. — Только мать… А женат был…
— Как понять "был"? — быстро спросил Бегов.
Тяжело вздохнув, я ответил:
— Мы разошлись еще до того, как я поступил в институт.
Наступило молчание. Я глядел в пол и не видел лиц: наверное, теперь уже не улыбаются. Быть может, думают, что Мерген Мергенов морально неустойчив. Пожалуй, спросят, почему разошелся… Ох, только б не спросили! Я-то знаю, как тяжело отвечать на такие вопросы, да и коротко не расскажешь…
— Наверное, были серьезные причины! — произнес наконец Хан Сахатович.
В это мгновение мне вспомнилась девушка, с которой учился на одном курсе. И, как всегда, сразу стало легко, исчезли скованность и робость, унялась отвратительная дрожь, слабость сменилась ощущением свободы и силы… Я поднял голову; пусть теперь задают любые вопросы! Спасибо, моя Марал! Одна мысль о тебе совершает чудеса. Ты чудо. Мое чудо!
Мой голос прозвучал громко:
— Конечно!
— Вы рассказали о них, когда вступали в партию? — на этот раз спросил Перман Назарович.
— Да. Первый раз в зале суда, а второй — на партийном собрании.
— Гм… Когда-нибудь йотом поведаете и нам, не правда ли? Вы согласны, Хан Сахатович?
— Хорошо, — отозвался тот.
— Ну а теперь, Мергенов, куда вы сами хотите поехать: на запад или на восток?
— Если возможно, хотелось бы на восток… Родное селение, родительский дом недалеко от Газ-Ачака… На Лебабе.
— О-о! Вы, юноша, рветесь в самое горячее место! — Начальник легко откинулся на спинку кресла. — Решено. Желаю удачи. Когда буду говорить по радио с начальником буровых работ Газ-Ачака, сообщу о вас. А через час приходите в отдел кадров к товарищу Бегову. Всего доброго!
Воздух стал горячее. Но, в отличие от Баку, здесь не было восточного ветра, что приносит запах нефти. Оттого ашхабадский воздух казался ласковым и ароматным.
Пешеходы на проспекте теперь двигались степеннее: казалось, за полчаса люди сделались старше! Удивленный, стал приглядываться: и правда, почти не было видно молодых лиц…
Началось время работы и занятий.
В газетном киоске купил конверт, а в опустевшем номере гостиницы сел к столу и написал:
"Да будет и у тебя солнечным и благоуханным этот день, моя Марал! Пока все идет, как задумали. Наутро после приезда получил аудиенцию у Пермана Назаровича, и он принял меня приветливо, по-доброму…"
Подробно, как ученик в школьном сочинении, описал разговор в кабинете за черной дверью. И о том, как Хан Сахатович спросил о семейном положении, как на мгновение я растерялся и расстроился, но подумал о ней, о моей Марал, и сразу сделался спокойным и уверенным… Словом, написал обо всем, что видел, слышал и думал в эти первые дни возвращения на родную туркменскую землю. Уж так было у нас условлено: ничего не утаивать друг от друга.
"До встречи, верная ученица господина Вернера, драгоценная моя Маралочка. Твои нетерпеливый Морген, изнывающий в ожидании твоего приезда в чистых, как твое сердце, песках Каракумов.
Р. S. На какой участок меня пошлют, узнаешь в АУБР — Ачакском управлении буровых работ".
Голос за дверью
Вечерело, когда я приехал в родное село Лебаб, переступил порог родительского дома. Мама бросила подойник прямо в дверях и кинулась мне на шею. От нее уютно, по-домашнему пахло молоком. Лицом прильнула к моей груди, и лишь по прерывистому, судорожному дыханию я понял, что мама плачет… Так было всегда: встречала с полными слез глазами, а прощалась спокойно, мужественно; провожая, говорила: "Будь здоров, сынок!" — и все…
Выпрямилась, утерла слезы тыльной стороной руки, спросила:
— Отучился, сынок? Теперь уже все?
— Да, мама. Теперь станем жить вместе.
Она улыбнулась, сквозь слезы. Затем взяла меня за локоть и повела на веранду.
— Да сбудется! Да не сочтет аллах это чрезмерной щедростью!
На веранде сполоснула кипятком фарфоровый чайник в пестрых цветах, заварила покрепче чай, поставила на стол.
— Где будешь работать?
— В Газ-Ачаке.
— Ой, как хорошо! Тут, сынок, росли и жили все наши предки, весь наш род. То-то, вижу, все больше да больше машин идет в сторону песков: значит, взялись всерьез…
Внятный шорох послышался за второй, запертой дверью на веранду.
Мама вздрогнула, обернулась, тяжело поднялась, опираясь рукой о колени, застыла. Я видел, что она побледнела и чуть заметно дрожит.
Детский голос раздался за дверью:
— С кем ты разговариваешь, бабушка?
Мама закрыла глаза. Я вскочил и обнял ее за плечи.
— Айна заперла меня и ушла. Это приехал папа?
Там, за дверью, говорил мой сынишка…
— Да, родной, приехал папа, — отозвалась мама чуть слышно.
— А я вас вижу!
Невольно взглянул я на замочную скважину. Схватил чемодан, достал коробку конфет…
— Не надо! — остановила мама. — Ну как ему передашь?! Айна, безжалостная, дверь забила гвоздями изнутри. Несчастный ребенок вынужден хитрить, чтобы на минутку прибежать ко мне. Уж я ему и пеночку дам с молока, и конфетку. И все потихоньку, украдкой, а то увидит Айна, выхватит из рук и бросит собаке, а потом орет по-ишачьи и лупит мальчика. — Мать на минуту умолкла, и крупные слезы катились по щекам, опаленным каракумским солнцем, изборожденным морщинами наподобие древесной коры.
— Папа привез конфет, детка. Отдам тебе завтра, когда прибежишь ко мне. Хорошо, внучек?
— Хорошо, бабушка! — Помолчал и добавил: — Папа, лучше принеси их ко мне в садик. Я буду глядеть в окошко и сразу выбегу… Только приходи, когда Айна уйдет на работу.
— Ладно, Батырчик.
— А ты больше не уедешь учиться, папа?
— Нет, Батырчик, я уже выучился. Буду работать.
— А где? Айна сказала, что ты будешь рыться в грязном песке: искать газ.
— Да, Батырчик. Только с тела грязь смыть нетрудно…
Сказал и спохватился: зачем? Разве поймет ребенок?..
Мал еще!
— Папа Мерген, я тоже стану искать газ, когда вырасту. Ты видал дядю, что стоит всегда на вышке, во-он там?
— Да.
— Вот и я буду стоять высоко-высоко, прямо под облаком… Мы ездили на машине к вышкам…
— Расти быстрее, Батырчик! Будешь учиться там, где я учился!
— А не обманешь, папа?
— Разве я обманывал тебя, Батырчик?
— Обещал купить велосипед…
— Я бы купил, да все равно Айна выкинет.
— Ну да…
Ребенок тяжело вздохнул за дверью. И точно эхо вздохнул я, вздохнула мама.
— Айна сказала: "Не смей ничего брать у Мергена, а то голову оторву. Я сама куплю". И все обманывает, хоть в магазине, где работает, все-все продается… Себе покупает, а мне ничего…
— А куда ушла Айна? — спросила мама. — Вот только что была дома…
— Не знаю. Велела ложиться спать без нее.
Пыль и пиво
Наутро я побывал в детском садике и долго гулял с Батыром. На сердце было тяжело… Айна старалась воздвигнуть крепостную стену между мной и сыном. Даже поговорить вволю невозможно. Она беспощадно мстила мне, и старенькой маме, и сыну. Знала, что причиняет боль.
Возвратясь с тайного свидания в детском саду, переоделся для работы: натянул брезентовые сапоги, нахлобучил соломенную шляпу, обнял маму и с чемоданчиком отправился на станцию Питнек, куда к приходу поезда Ташкент — Кунград, подают автобус на Ачак. Едва остановился поезд, как из вагонов хлынул людской поток, на платформе сделалось тесно и шумно: парни и девушки, одни с рюкзаками, другие с чемоданами, бледные, еще не тронутые солнцем юга, они спрашивали всех, кого считали здешними жителями:
— Где остановка автобуса на Гунешли?
Гунешли по-русски значит — Солнечный. Теперь многие стали так называть Ачак. Как говорится, слова из песни не выкинешь, придется и дальше называть эту местность то Ачак, то Гунешли. Что поделаешь!
Переполненный автобус двинулся, когда уже начало вечереть. К счастью, среди пассажиров нашелся весельчак и болтун: не умолкая рассказывал анекдоты, смешил, и люди от смеха добрели… Наконец автобус неторопливо взобрался на высокий бархан и притормозил, как бы предлагая полюбоваться Гунешли. Поднятое им облако пыли пролетело вперед. Нашим глазам предстала темная долина, охваченная грядой барханов, и в ней разрозненные огни.
— О-о! — сказал кто-то. — Темновато в Гунешли…
— Да и пыли, пожалуй, что-то чересчур в Ачаке, — отозвался другой голос.
И, словно хвастаясь, ответил бледнолицым горожанам дочерна загорелый парень:
— Еще увидите, какая будет пылища, если подымется ветер! А это что — курорт!
— Ох, куда нас занесло! — заговорили приезжие.
— Разве вас на аркан тащили? — рассердился местный парень. — Можете утром поворачивать восвояси…
В комнате общежития я оказался не один: прикрыв глаза полотенцем от резкого света лампочки, какой-то паре лежал на койке и вроде бы спал; двое за столом пили пиво прямо из бутылок. Едва поставил чемодан, они позвали меня к столу, я поблагодарил и отказался; тогда бронзовый богатырь в черных трусах подошел и за руку повел к столу.
— Не будь застенчивым, дорогой! Ты же не девица. Как говорится: близкий сосед лучше дальнего родственника. Мы здесь народ артельный: сообща едим, пьем, работаем. Не равняйся по этому, — он ткнул пальцем в сторону лежащего, — он не курит, не пьет и, если б не здешние девушки, давно стал бы светиться в темноте, как святой или светлячок. — Он взял две пивные бутылки и откупорил, зацепив одну о другую. Налил в стакан кипящее холодными брызгами пиво. — Пей, браток! Первый стакашек жажду тушит, второй, говорят, дух подымает, третий… — Тут он усмехнулся и замолчал, а после договорил: — Ты уж не обессудь, со знакомством надо бы водочки, да кончилась у нас водочка… Может, хочешь винца? А ты знаешь, кто бог вина? Ко всякому делу приставлен, говорят, свой бог… Бахусом зовут винного бога, вот как! Ну будь здоров, не чихай!
Когда парень поднял бутылку, на его мощной руке шевельнулась вытатуированная змея. Мне даже почудилось, что она зашипела, но, вероятно, шипела пивная пена в моем стакане.
— Послезавтра тоже выходим на работу. А пока у нас отдых, браток. Труд надо перемежать с отдыхом. Ведь что такое жизнь? Это тебе не буровая вышка, на которую то поднимаешься, то спускаешься. Не-ет! В жизнь приходишь один-единственный раз. Ну что такое, по-твоему, жизнь?
Я промолчал.
— Много ли годков уже прожил?
— Двадцать пять.
— Ну-у? Я постарше на десять лет. И за свои тридцать пять годиков немало земля измерял шагами. Каких только не попадалось дорог: и ровных, и в колдобинах, и в лучах. И с нуждой повидался, и даже с голодом… Тебе довелось прочесть Омара Хайяма?
— Года полтора назад, читал.
— Полтора года, говоришь? А помнишь, у Хайяма сказано: "Жизни вино вытекает по каплям…" Вот он ощущал вкус жизни.
Молчаливый парень, что сидел с нами за столом, прихлебывая пиво и затягиваясь сигаретой "Памир", неожиданно заерзал на табурете:
— Хватит, Колька, не разводи философию на песке, все равно вырастет саксаул.
Николай снова глотнул из бутылки и продолжал:
— Вон тот, что закрыл полотенцем свои ясные очи, донжуан Каракумов. Самый смазливый из газовщиков, самый стройный. Да к тому же не курит, не пьет. Девицы буквально глазам и ушам не верят: усатый ангел! Наверное, им матери в детстве объяснили, что некурящие мужчины умнее и постояннее… А у него, надо признать, мертвая хватка на девушек. Сколько их, особенно приезжих, уже на второй день знакомства возвращались с ним из-за барханов, еле волоча ноги, будто день-деньской разгружали вагон с углем.
Тут не выдержал лежащий на койке:
— Хватит сплетничать, Колька! Не отбивай хлеб у старух…
Охнула и заскрипела сетка на койке: донжуан отвернулся к стене.
— Ты разве не спишь? — удивился Николай. — Ошибаешься, дорогой: не сплетничаю, а пропагандирую твой опыт. Передовой опыт! — Он подмигнул и схватил новую бутылку. — В командировку приехал или работать? — спросил он, глядя на меня глазами, похожими на голубые бусинки в чистой ключевой воде. Странное дело: у других от пива и водки глаза выцветают, становятся мутными, а у него светились.
— Окончил институт, приехал на работу.
— Та-ак!.. Выходит, инженер в твердом переплете… Женатый?
— Разошелся…
— Наверное, не член партии?
— Почему же? Кандидат…
— Впервые встречаю человека с дипломом и красной книжечкой, который разошелся с женой… Признаться, думал, что лишь беспартийные могут послать бабу подальше, если пришлась не по нраву… А партийцы, чтоб не обвинили в аморалке, терпят, даже если им садятся на шею… А ты, выходит, смелый!
— Эх, Николай! Все это пустая болтовня. Закон один и для коммунистов, и для беспартийных. Это что ж, от песка и пыли развелись у вас такие мысли?
— А ты не ругай. Я не ворую, не подхалимничаю. Хватает того, что зарабатываю своими руками. Вот этими! — И он поднес к моему лицу огромную ладонь в узлах мозолей, подобную ступне верблюда. — Понимаешь, терпеть не могу всяких поучающих! Других учат, как надо поступать, а сами…
— Кончай, Коля, дурацкие разговоры! Голова разболелась, — снова не выдержал каракумский донжуан, повернулся на другой бок и поправил полотенце, прикрывающее лицо.
— Вот лучший человек в Каракумах! — воскликнул Николай, указывая на лежащего. — Никого не поучает и никому не делает плохого. Девицы сами липнут к нему. Действуй, донжуан, да сгинут твои завистники, только замужних не тронь. — И он поднялся с табурета. — Выйду-ка подышать свежим воздухом. Накурено здесь.
И ушел вместе со своим молчаливым собутыльником.
Я же разделся и лёг. Сетка кровати зазвенела. Снаружи донесся и стих шум машины.
На улице смеялись юноши и девушки.
Срочный полёт
Нынче с утра нещадно жжет солнце. Стою возле базарчика, где продают овощи, фрукты, виноград, чал из верблюжьего молока, стою и озираюсь. В поселке две длинные улицы меж рядами приземистых домишек; впрочем, тут же есть одноэтажные общежития, столовая, больница, милиция… Дальше к востоку улицу продолжают вагончики на колесах; в трех из них устроена баня, и сейчас из труб поднимаются к небу три столба дыма: безветрие!
По дороге будто просыпана мука — сугробы пыли. Машины движутся в пыльной туче, иной раз не разберешь, что движется… А машины идут почти беспрерывно, и все туда, на полтора километра дальше, в контору управления буровых работ.
Есть и перемены с прошлого года: за вагончиками три башенных крана неутомимо поворачиваются, наклоняются и вздымают длинные шеи: подают на вторые, третьи этажи кирпичи…
Рядом затормозила машина с красным крестом, и тучи ныли ринулись на меня, пришлось отскочить. Открылась кабина, выглянул с улыбкой водитель:
— Когда приехал?!
— Здравствуй. Вчера. Ну как, Джума, еще не женился?
— Что мне, свобода надоела?! Эх ты! — Он засмеялся, выскочил из кабины, хлопнул по плечу. — Разве забыл слова великого поэта Махтумкули: "Юность — это алый цветок. Если хочешь, чтоб он увял, — женись!" Вот ты женился, а что получилось?
Кажется, я побледнел и пошатнулся: столько сразу вспомнилось горького… Сказал бы другой, была бы тяжелая обида. Но Джуму я знал по прошлому году, приезжал сюда на практику: болтлив, но беззлобен и лишь по легкомыслию способен ляпнуть обидное.
— Наша больница растет, как ребенок, — продолжал Джума, не замечая, что я нахмурился. — Сегодня нас уже шестеро. Ну а народу понаехало! Вдвое против прошлогоднего. Ты что, насовсем приехал?
— Да.
— Где будешь работать?
— Еще не знаю. Вот собрался в контору за назначением.
— Садись, подвезу!
И потянул к машине.
— Хоть бы дождь прошел, что ли, — говорил Джума по дороге. — Спятить можно от пыли!.. А тебя не в Наип пошлют? Ты был в Наине?
— Не был.
— Недалеко: каких-нибудь восемьдесят километров.
На вертолет — и там! — У конторы остановил машину. — Если до вечера не уедешь, заходи. Живу все там же, — сказал Джума, прощаясь.
Узкий коридор прорезал контору насквозь. Слева и справа, как стойла в конюшне, — кабинеты. Точнее, я вижу лишь двери с надписями: "Технический отдел", "Буровой комитет", "Технологический отдел", "Отдел геодезии", "Отдел геологии" (здесь я наткнулся на сотрудника, что бежал с бумагами по коридору, и подумал: "Когда приедет Марал, она будет работать за этой дверью!"). "Бухгалтерия", "Главный инженер".
Вот и настежь открытая дверь; в комнате секретаря очередь: человек десять, все с бумагами. Из кабинета вышла женщина, оставив открытой дверь, и хриплый голос крикнул:
— Входите все разом!
Люди хлынули в кабинет.
Начальник, поправив очки, взял ручку и спросил паренька, который протянул заявление первым:
— Почему уходишь?
— Отец хочет меня женить, товарищ Кандымов…
— И жене работу подыщем, только возвращайся. Ладно?
— Хорошо.
Едва отошел паренек, протянула бумагу женщина.
— Муж у меня в Наине. Пошлите и меня туда, хоть в столовую.
— Кто ваш муж?
— Чернов фамилия…
— На какой скважине?
— На тринадцатой.
— Буровик? Это что, Анатолий Чернов? Ясно…
Кандымов подписал и оглядел всех.
— Есть здесь окончившие институт?
— Есть! — отозвался я.
Все обернулись ко мне, рассматривая.
— Чего же молчишь?! Подойди, подойди… С утра жду. Предупредил секретаря, чтоб сразу позвал… Что-то вроде бы знакомое лицо… Был у нас на практике?
— Да. На участке Юбилейном.
— Как зовут?
— Мерген Мергенов.
— Отлично. Сейчас же вылетай, Мерген, в Наип на тринадцатую буровую. Там вчера мастер попал в больницу с аппендицитом. Пока работает сменный мастер. Обо всем поговорим позже. Заявление готово? Пиши и неси в отдел кадров…
Пламя
Сижу рядом с летчиком: больше никого нет в нашем вертолете. Впереди и сбоку — стекло…
От земли отрывались осторожно, будто сожалея и не решаясь; минуту висели неподвижно и внезапно резко рванулись вперед. У меня замерло сердце: казалось, ткнемся носом в гребень бархана! Но бархан прошел внизу. Краем глаза покосился на летчика: право, он выглядел чересчур спокойным!
Странное чувство охватывает сидящего в этой машине: все время видишь землю, чувствуешь ее близость, видишь, как сбоку и впереди бежит по барханам большая тень вертолета, мелькая тенью винта. А барханы сверху похожи на огромное стадо прилегших на отдых верблюдов. Куда то в сторону уходит вереница столбов, и провода блестят точно струны.
Вон из бархана торчит труба, а из нее бьет пламя: горит газ. И вокруг пламени песок выглядит черным, закоптелым и опаленным. Гляжу и вспоминаю: человек вернулся из Вьетнама; беседуя с нами, студентами, он положил на стол странно спекшийся кусок белого морского песка, зажег спичку, поднес, и вдруг песок загорелся голубоватым огнем… "Видите? — спросил человек. — Это на береговой песок упала напалмовая бомба и загорелись. Люди потушили пламя, но и потухший в песке напалм ждет случая, чтобы загореться".
Мы добываем земное пламя для очагов, чтобы согреваться и готовить пищу. Но есть и другие люди, которые хотят сжечь этим пламенем жизнь…
Где-то я прочел, что на одну тонну этилового спирта надо потратить четыре тонны пшеницы, или десять тони кар тошки, или четырнадцать тонн сахарной свеклы. А можно вместо всего этого затратить лишь две тонны земного газа.
Ни в одном слов аре еще нет слова "ЭНАНТ". Так называют чудесное волокно, что было получено из газа в 1957 году и заменяет и шерсть, и шелк.
Летим.
Все вокруг желто. Каракумы дышат жаром как раскаленная плита. Внутри подземное пламя, снаружи безжалостное солнце.
В двенадцатом веке здесь побывал китайский путешественник и после написал, пораженный: "Я видел там невероятный огонь, что горел ночью и днем, вырываясь из земли, и не гас ни в дождь, ни в ветер. В это священное пламя ежегодно бросают двух человек — в жертву богу огня".
Да, был когда-то такой жестокий обряд.
А потом пришли сюда братья Нобели и в 1878 году стали вывозить челекенскую нефть на мировой рынок…
Вертолет внезапно повис, словно беркут над добычей, и резко снизился. Я очнулся и посмотрел: мы опустились рядом с буровой вышкой на песчаной площадке. Лопасти уменьшили обороты, и летчик кивнул мне, разрешая выйти, а едва я сошел, вертолет снова набрал высоту.
Из деревянного домика возле вышки вышел человек лет сорока. Ну конечно, это был прошлогодний знакомый: ежедневно обедали за одним столом в столовке; на его круглом лице под носом издали видна черная родинка, похожая на кишмиш.
Улыбаясь, протянул мне руку, большую, как бычье сердце.
— С приездом. Все благополучно?
— Спасибо.
— Пойдем-ка в вагончик. Теперь ты будешь отвечать за эту вышку! — Аллаяр Широв, заложив за спину руку, шагал рядом.
Вошли… Я поставил чемодан. Аллаяр налил крепкого чаю. В окошко было видно вышку, работающих людей, доносились шумы: то вроде бы пулеметная очередь, то глухое шипенье.
— Меняем долото, — объяснил Аллаяр и взглянул на часы. — Должны закончить до новой вахты. А тогда уйду на участок…
— Уйдете? — Я поднялся. — В таком случае идемте вместе на буровую.
Когда подошли к скважине, начальник участка, напрягаясь и оттого багровея, прокричал мне в самое ухо и показал рукой на краснолицего небритого человека, который держал рычаг тормоза:
— Это Магомед Салихбеков, лучший бурильщик. — И, повернувшись к Магомеду, проорал: — А это ваш новый мастер. Звать Мергеном. И фамилия Мергенов.
Здесь Аллаяр отступил в сторону и поскользнулся на липкой жидкости, что была разлита по деревянному настилу, пошатнулся и, чтобы не упасть, схватился за меня… Магомед в это мгновение взглянул на меня, понял и позвал помощника, который поодаль выбирал лопатой из колоды с баритом камешки и колючки. Впрочем, тот не услышал: слишком шумел компрессор. Но стоявшие у дизеля поняли и передали…
В общем, минут через пять явился медлительный узбек Джуманияз со шлангом и лопатой и почистил деревянный настил.
Предстояло отправить в землю еще добрых двадцать труб.
На вышке, на высоте семиэтажного дома, помощник бурильщика, которого для краткости звали "верховым", одну за другой закреплял трубы в элеваторе. Трехтонный блок отправляет трубу вниз, и когда ее конец появляется возле бурильщика, тот нажимает на тормоз, а его подручный с помощью ротора прижимает трубы металлическим клином. Трубы свинчивают, затем новая труба опускается вниз, а блок прихватывает элеватор и поднимается за следующей…
И так будет повторяться, пока трубы не достигнут заданной глубины.
Работа у бурильщика шла нормально; и мы с Аллаяром проверили вязкость раствора вязкомером, а затем я не удержался, понюхал раствор: густой, маслянистый, покрытый пузыристой пеной, он пах землей, газом, нефтью… Аллаяр расхохотался, и черная родинка под носом затряслась.
— Что, как повар, хочешь определить вкус по запаху?
Я отозвался пословицей:
— Благое намерение — половина богатства.
Аллаяр сел в тени цистерны с водой прямо на песок и показал место рядышком. Я присел на корточки.
— Подвигайся в тень, поближе. Еще стукнет солнечный удар, попадешь в больницу вместе с Торе-ага. У бедного старика аппендицит.
— Слышал. Но если операция пройдет удачно, через пару недель вернется…
— Операция закончилась удачно, я говорил с Джумой…
Помолчали. Я рассматривал пески возле вышки: вокруг валялись ящики из-под керна, долота, разный инструмент, разодранные мешки, в которых были когда-то порошки для раствора.
— Аллаяр Ширович, разве нельзя навести порядок, разложить все это по местам?
— О чем говорить! Конечно, было бы хорошо… Понимаешь, уже два дня разрывают на куски: надо здесь побыть, с других вышек радируют, требуют, зовут. Правду сказать, чуть не спятил. А Торе-ага — старенький да мяконький, старается муху не обидеть. Должно, сказал пару раз, чтобы прибрали, да и замолчал… А мне неудобно с него требовать строго. — Помолчал, что-то прочертил прутом на песке. — А дома был? С матерью разговаривал? — Аллаяр теперь пристально смотрел на меня. — Ты не удивляйся, я ведь тоже из вашего селения. Да, по правде говоря, мы и племени одного. И некуда нам деваться друг от друга, брат!.. Давай условимся: если что-нибудь не заладится, ты потихоньку скажи мне. Мало ли надо для буровой: то и дело требуются, например, дефицитные инструменты… Иной раз их нет и на складе… Да, поди, и сам знаешь по прошлому году…
Ну конечно, я знал, как много всего надо на буровой скважине: вода, цемент, масло, долота, трубы… Да что там вода, чернил не будет для картограммы — и то простой!
— Понимаешь, — продолжал Аллаяр, — к новому работнику начальство зорко приглядывается. Если скажут, что, мол, "парень с мозгами и хваткий", то это, брат, аттестат на двадцать лет. А прослывешь неумехой и зевакой, потом хоть из шкуры вылезай, а мнение не переменят. Разве не правда?
— Вам виднее: опыт многолетний. Постараюсь не подвести.
— Старайся, брат, а мы поможем… Ага, с трубами покончили. — Аллаяр поднялся. — Вон тот парень, "верховой", он цыган, очень толковый человек. Что поручишь, все выполнит в точности, как велишь… Будулай! — окликнул он только что сошедшего с вышки парня.
К нам подошел широкоплечий красавец с густой курчавой гривой волос.
— Вместе с Джуманиязом соберите-ка все это добро! — И кивнул на разбросанные долота, ящики, мешки.
— Сейчас. Только забегу напиться.
Вскоре они уже собирали новенькие долота, стирали аыль, смазывали, укладывали на доску.
— Разве здесь долота девать некуда? — спросил я начальника участка.
— Какое там! Вчера на четвертой буровой кончились долота, так пришлось им полтора часа свистеть в кулаки… И здесь было: ответили, что долота отправлены в ачакскую контору, и прибыли они лишь на второй день. Вот Торе-ага, рассердись, поехал сам и привез сколько сумел забрать…
— В прошлом столетии, — произнес я медленно невнятно, — путешественник Джеймс Кук писал, что на Полинезийских островах жители за один-единственный гвоздик охотно отдавали двух свиней… А здесь валяются не гвозди, а целые долота.
— Оей! Пару свиней меняли на гвозди?! — воскликнул Джуманияз, изумленно глядя на меня.
— Сам читал.
— Должно быть, там нет металла! — произнес Будулай.
— Раз мы богаты металлом, это еще не причина смешивать инструмент с каракумским песком. Выходит, ложками собираем, а чашками выплескиваем. Когда бы покупали инструмент для своего дома, наверное, сумели бы сберечь…
Говорил и слышал, что голос прерывается, а лицо, чувствовал, горит.
— Не сердитесь, мастер! — откликнулся Будулай. — Сейчас соберем…
Из-за бархана показалась вахтовая машина. Аллаяр отдал мне свой завтрак — колбасу и вареные яйца, — а сам с Магомедом Салихбековым уехал на участок.
Я попросил Салихбекова побыть на разнарядке.
Теперь за рычаг тормоза взялся бурильщик Анатолий Чернов, невысокий, широкогрудый, веселый парень. Одному помощнику он велел проверить раствор, двоим поручил собрать раскиданные трубы. Остается пробурить сорок метров; там геологи предсказывают газ: "Должен ударить газовый фонтан!"
Поздним вечером я передал по радио Аллаяру первую сводку:
"Глубина — 2210 метров.
Нынешняя проходка — 6 метров.
Глина — 1,30; 45; 6; 5.
Бурение продолжаем. С вахтой пришлите питьевую воду: кончается. Настроение хорошее…"
К ночи унялся раскаленный суховей, что весь день дышал как из раскрытой печи. Теперь повеяло прохладой, разнесся пряный дух пустынных растений.
Я поднимаюсь на гребень ближайшего бархана.
Наша вышка, точно гирляндами, увешана лампочками, и возле нее светло, хоть иголки собирай. Вижу, как Анатолий Чернов изредка машет рукой, подзывая кого-то из помощников, а когда тот подходит, что-то говорит в самое ухо… Даже здесь, на бархане, кажется, будто ты сидишь в самолете, который вот-вот разбежится и взлетит: так мощно гудит буровая.
Вдали, за барханами, видны такие же вышки, подобные разукрашенным огнями рождественским елкам. И на каждой у рычага стоит свой Анатолий Чернов.
Давно ли здесь было пустынно и дико, лишь беркут кружил над песками да свистел беспризорный ветер Каракумов — Черных песков?
Коза думает о жизни, а мясник — о сале…
На другой день я сам присутствовал на разнарядке у Аллаяра. Внутри вагончика стояли маленький стол и целый ряд стульев; больше ничего не было. Познакомился здесь с другими мастерами. В уголке рядом с переходящим Красным знаменем сидел сотрудник комсомольской газеты из Ашхабада.
Окна и дверь были растворены настежь, но крепкий табачный дым плавал в воздухе.
Мастера жаловались, ругали хозяйственников, кричали: "Да сколько, наконец, можно ждать?!" Аллаяр записывал жалобы в толстую тетрадь и кивал.
Наконец гомон утих.
И тогда Аллаяр спросил усатого азербайджанца, что сидел поодаль, поставив меж коленей охотничью двустволку:
— На охоту, что ли, собрался, Алимирза? Скажи и ты что-нибудь.
— Да, выхожу на охоту! — проворчал Алимирза, и полу-седые его усы хищно приподнялись. — Боюсь, нынче вместо меня заговорит мое ружьишко…
Вокруг захохотали.
— Да, я всерьез, не смейтесь.
— Аллах, спаси и помилуй! — воскликнул Аллаяр и уже серьезно спросил: — Чего ж у тебя не хватает?
— Вчера говорил и позавчера говорил. Если надо повторить, повторю третий раз: нет долот! А те, которыми работаю, сточились, как старушечьи зубы…
— Как? Сегодня отправили тебе новые долота. Клянусь!
— А, хватит тебе, Аллаяр! Вечно клянешься и вечно лжешь. Где эти долота?
Аллаяр покраснел, грохнул кулаком.
— Сам погрузил на машину, что везла цемент на седьмую скважину.
— И цемент, и долота сгрузили у нас, — откликнулся мастер с этой буровой.
— А, шайтан косомордый, этому шоферу башку мало свернуть. Пусть только попадется! Где надо позарез, туда не довозит, где достаточно, туда валит еще… Вон на тринадцатой валяются прямо в песке. Ты, Алимирза, потом на вахтовой машине съезди и забери на седьмой, а то и на тринадцатой, где сподручнее.
— А я без долот и не вернусь, не беспокойся!
Ворча и поругиваясь, разошлись мастера. Алимирзу, журналиста и меня Аллаяр пригласил выпить чаю. Вышли и сели у вагончика на топчан, застеленный кошмой и ковром.
Немолодая смуглянка принесла четыре пиалы и огромный чайник.
— Каракыз! — воскликнул Алимирза. — Нос чайника нам сейчас вроде дула пушки… Принеси-ка чего-нибудь пожевать горяченького, а? Положи зайчатину на минуту в горячее масло — и готово! Тут нет больных желудком.
— Обождите: газ кончается, чуть-чуть теплится, вроде свечи! — отозвалась Каракыз и ушла.
— Газ и то кончился некстати, — проворчал Алимирза и прилег. — Вот уж точно: сапожник без сапог.
— Как, как? Сапожник без сапог? Хорошо сказано! — обрадовался журналист и записал. — А разве у вас не природный газ в вагончиках?
— Э, газ, что добыл Алимирза, давно за Москву ушел. А нам привозят баллоны, — объяснил Аллаяр и разлил чай в пиалы.
— А с чем еще у вас затруднения?
— Разве вы собираетесь критиковать нашу контору?
— Нет, зачем же? Но для очерка нужен конфликт. Без сопротивления, без недостатков нет ни борьбы, ни победы…
— Ага! Всюду так… — согласился Алимирза и сел, глядя на Каракыз, что вошла с блюдом.
— Ого! Откуда ты пронюхал, что готовят зайчатину?! — воскликнул Аллаяр.
— Вот чудак! Разве покупатель назначает цену продавцу, а?
Аллаяр вынес бутылку водки, устроился поудобней.
— Много зайцев? — спросил журналист и поглядел на серые, точно джидовый лист, усы Алимирзы.
Сквозь полный рот, жуя и чавкая, тот невнятно прогудел:
— Хотите… возьму и вас… втроем прямо в пустыне… пожарим на саксауле… Вах, вах!.. Еще не уедете?
— Пробуду деньков пять.
Наконец Алимирза прожевал и проглотил.
— Непременно поедем. Один подержит лампу, другой будет подбирать зайцев… Я еще зря не тратил пуль!
— Охота теперь запрещена: зайчихи-то на сносях. — покачал головой Аллаяр.
— Не волнуйся! Стану бить лишь самцов да яловых самок.
Теперь Алимирза облизывал жирные пальцы.
— Да разве ночью узнаешь, где самка, а где самец? — удивился журналист.
— Как не узнать! Животное на сносях поперек себя шире, а самцы тонкие да тощие. Мои глаза еще ни разу не ошибались. Будьте уверены!
Зайчатину запили зеленым чаем. Пили с блаженством, жадно. Затем Каракыз подала на хивинском глиняном подносе курящийся паром плов.
И опять чай.
Приближалась полночь, когда мы поднялись, чтоб уехать с вахтовой машиной. Аллаяр протянул мне и Алимирзе две лепешки с кусками мяса:
— Это вам на завтрак! Берите.
Журналист пожелал заночевать у меня на буровой… Вскарабкались на "КрАЗ", у которого колеса в мой рост. Ехали напрямик по бездорожью, по барханам: нашим "КрАЗам" всё нипочем! Вот уж воистину вездеходы! У бортов сидели тесным рядом рабочие; корзинки с едой кто держал на коленях, кто поставил у ног. Прямо поверх одежды все натянули старые комбинезоны, брюки, замасленные, точно у маслоделов.
Я огляделся: менялась погода. Стирая яркие звезды, черные тучи разбрелись в небе. Растения пустыни, обиженные такой непогодой в июле, тихонько качали головами.
А газовики будто и не замечали ничего, шумно спорили о футбольных командах. Иной раз казалось: вот-вот от слов перейдут к взаимным затрещинам; но взрывался оглушительный смех, и парню, который слишком разгорячился, оставалось лишь улыбнуться. Каждый знал: если почувствуют, что разозлился всерьез, берегись! Закидают остротами и насмешками безжалостно.
— Джуманияз, ну как твой "Пахтакор"? — первым спросил Николай, тот самый, что в день моего приезда пригласил меня на пиво.
— Проиграл…
Рабочие захохотали.
— Э, постарели ваши нападающие. Вот бы Джуманиязу с Будулаем пойти в "Пахтакор", забили бы по голу каждый — и назад, на буровую. Клянусь, тренер приехал бы и пал к ногам Аллаяра Шировича: мол, отдайте этих парней, спасите "Пахтакор"!
И вновь хохот, многие хватались за животы; почему-то особенно смешили коленопреклоненный тренер и гордо восседающий перед ним Аллаяр на стуле в своем вагончике.
— А правда, Будулай, отчего нет цыганской команды?
— При чем здесь Будулай?
— Уверен, если создать цыганскую команду, сразу обыграют бразильцев. Они ж всю жизнь тренировались в беге за табором, а не какие-то несчастные девяносто минут.
— Сами не играем, мы вам готовим игроков! — возразил Будулай.
И снова взрыв:
— Гол! Ха-ха!
— Один — ноль! Хе-хе-хе!
— Будешь знать, брат, как трогать Будулай.
Прорываясь сквозь тучи, луна ярко осветила нашу машину, и я узнал Будулая: это он лежал тогда, прикрыв полотенцем лицо. Те же кудри, тот же подбородок, тот же голос.
Тем временем журналист, который уже пожаловался, что его тошнит от запаха нефти и газа, нагнулся за борт, и мы услышали странный звук: "Э-гм!"
— Вот, от острот Будулая кто-то уже забеременел!
И опять взрыв смеха.
— Ребята, — сказал я громко, — это же гость! Друг над другом можно смеяться как пожелаем, но гостя следует уважать.
Смех стих.
— Пусть извинит нас!
— Мастер, скажите гостю, пусть пройдет вперед, встанет у кабины. Там обдует свежим ветерком.
Утирая лицо носовым платком, держась за плечи сидящих, журналист пробрался к кабине.
Кто-то окликнул Анатолия Чернова.
— Уснул! — отозвался за него сосед.
— Ага! Еще бы, жена приехала! Мерген Мергенович, видно, нынче вам стоять на его месте. Изнемог, обессилел, несчастный!
— Ха-ха-ха!
Так, шутя и смеясь, незаметно доехали до буровой.
Было три часа ночи, когда разбудил Будулай.
— Мастер, на скважине прихват!
Я сел на койке, моргая спросонья, постепенно приходя в себя. Прихват! Это значит — на глубине двух с четвертью километров грунт зажал сверло. "Прихватил" так, что оно не в силах шевельнуться…
Трясущимися руками натянул брезентовые сапоги на голые ноги и выбежал в кромешную темноту, где и понизу метет песком, и сверху сыплет песок, отчего огни вышек вроде бы скрыты плотной желтой завесой.
На вахте стоял бурильщик Анатолий Чернов, взмокший от нота. Его помощники Будулай и Джуманияз, дизелисты, электрики сновали с места на место в растерянности и волнении. Ревели дизели, оглушительно дышали насосы.
Молча я отобрал рычаг у Анатолия. Бесполезно было ругать или требовать объяснений: каждое слово пришлось бы орать в самое ухо. Да и он был растерян: беспомощно размазывал по лицу жирную грязь.
— Какая глубина? — спросил я Анатолия.
Он наклонился, чтобы ответить, и на меня дохнуло водочным перегаром.
— Две тысячи двести двадцать один метр…
Поняв, что я почуял задах, Анатолий опустил повинную голову.
Не до него сейчас!
Поглядел на стрелки картограммы: они показывали давление. Крикнул Анатолию:
— Проверь раствор!
Будулай схватил вязкомер, побежал следом за бурильщиком.
Только сейчас я увидал, что поодаль стоит и наблюдает за нами ашхабадский журналист. Только его и не хватало. Тьфу!
"Две тысячи двести двадцать один… Две тысячи двести двадцать один. Ох, осталось всего двадцать метров — и там газ! Проектная глубина, но нечего размышлять. Все смотрят на меня. Будь хладнокровным! И действуй, Мерген, действуй!
Закусив губу, осторожно повысил давление.
Жуткий рев дизелей заставил трястись металлические стойки гигантской вышки. Стальные тросы, толстые, как моя рука, напряглись и заскрипели. Чудилось, что буровая вышка вот-вот оторвется и ракетой ринется в небо…
Но трубы не шелохнулись. Что же делать? Что теперь делать?
Случайный взгляд упал на трясущийся металлический лист: красными буквами там написано: "Мастер, помни! Ты отвечаешь за всякую аварию и несчастный случай на своем участке".
Конечно, отвечаю! Сперва отвечу перед Аллаяром Шировым, потом перед начальником Кандымовым… Чем же оправдаюсь, что отвечу? Из-за чего, по-твоему, образовался прихват? Как проверишь на такой глубине? Может, станешь бранить строение земных пластов, а? А вдруг причиной всему состав раствора? Неспроста буровики называют раствор "кровью буровой скважины". Когда у человека изменяется состав крови, он обессилевает, и необходимо переливание свежей крови… Так и буровая скважина…
Если причина аварии в плохом растворе, все равно мы виноваты. Должны были проверить! Есть у туркмен поговорка: "Вожака верблюдов бьют на мосту палками". Ну а здесь я "вожак верблюдов". И разговоров-то, разговоров пойдет по буровым вышкам, конторам, управлениям! Вот уж понаделают слонов из мошек!
Тут на глаза попался Джуманияз, и я приказал сейчас же радировать Аллаяру Широву. Со всех ног кинулся он к вагончику. Наверное, я все-таки полуоглох и очумел от шипения и рева механизмов, потому что вдруг отчетливо услышал негромкий голос начальника Ачакского управления Кандымова:
— Молодой человек, мы доверяем тебе государственное имущество на миллионы рублей. Постарайся. Желаю успеха…
Желаю тебе успеха… Еще и недели не проработал. Успех!
Припомнился и разговор с Аллаяром:
— На нового работника начальство смотрит во все глаза и ждет. Если заговорят, что, мол, парень-то не дурак, соображает, то утвердятся в этом на ближайшие двадцать лет. А прослывешь неумехой и незнайкой, после хоть из шкуры вылезешь, не переменят оценку.
Что ж, Аллаяр, наверное, прав. Вот только есть у туркмен поговорочка: мол, коли языком косить сено, то спина не заболит!
Мысли путались… Ну как, чем распутать проклятый тугой подземный узел?
Растерянному, подавленному, мне вдруг почудилось, будто захлестнула меня сердитая волна Каспия и я тону… Тону!
Заставил очпуться голос, что прорезался сквозь рев и шипение.
Оглянулся: рядом стоит Джуманняз.
— Ну что?
— Аллаяр Широв говорит, что сейчас приедет.
Молчу. Да и что могу ответить?.. Может, он привезет аварийную бригаду? Кажется, я совсем одурел! Ну конечно же привезет. Должно быть, уже поднял аварийщиков на ноги. Должно быть, позвонил и Кандымову… Как же: начальник обязан быть в курсе… Наверное, тот схватился за голову: "Как я мог доверить буровую желторотому юнцу?" Прав был начальник кадров Бегов, когда сказал: "Не надо спешить, Перман Назарович. Пусть поработает, отведает и горького, и сладкого". Тогда я обиделся…
Теперь казалось, будто и рев дизелей, и змеиное шипение насосов слышу не снаружи: это все у меня в голове. И не металлическое сверло, а несчастную мою голову сдавили земные пласты на глубине две тысячи двести двадцать один метр.
Больше нечего и мечтать, что выполним план по буровой проходке. Придется забыть о премиальных для газовиков, а люди трудятся в беспощадную жару, в адском пекле. И все порицания, осуждения, обсуждения посыплются на мою голову. На любом собрании станут напоминать: "А вот на тринадцатой буровой, где мастер Мергенов, был прихват". Словом, всегда, везде — и на техсовете, и на партсобрании — будут об меня ломать палки. И Кандымова не раз попрекнут, пока во гневе и обиде он не перебросит меня куда-нибудь подальше; словом, проглотит, как лягушку разозленная змея.
Тут заметил, что Анатолий Чернов и Будулай стоят рядом со мной.
Да, раствор для этого земного пласта не подходил: слишком легок и жидок. Смягчить пласт, освободить сверло могла только вязкая, жирная нефть. И аварийной бригаде придется пустить в трубы, наверное, семь-восемь тонн государственной нефти! Да еще время и труд, который надо затратить…
И все же затеплилась огоньком слабеньким надежда: а вдруг? Я приказал Чернову и Будулаю изменить состав реагента: добавить в раствор нефти.
— А ты, Джуманияз, ступай в вагончик! — Я махнул рукой: не был уверен, что расслышит и сразу поймет.
Но он понял и бросился со всех ног к вагончику: ведь в любую минуту нам могли передать радиограмму. Джуманияз быстро исчез в желтой песчаной завесе. Что ж, остается последнее. До приезда аварийщиков и Аллаяра, когда Анатолий Чернов и Будулай изменят раствор, надо попробовать повысить давление, показанное на картограмме.
Ну а если и тогда не получится?! Что ж, даже если сам аллах тогда встанет на мое место к пульту управления, и он ничего не сделает до появления спасателей.
Прибежали Будулай и Анатолий. Жестами, кивками объясняют, что приказ исполнен, нефть добавлена даже с избытком.
Оглядываюсь исподлобья: и дизелисты, и слесари, и окаменевший поодаль журналист смотрят на меня и ждут.
Все! Теперь гляжу только на картограмму. И постепенно начинаю работать руками и ногами.
Стальные колонны вышки, тело ротора затряслись как в лихорадочном ознобе. Грохот такой, будто прямо на тебя летит реактивный самолет.
Во мне тоже все тряслось и грохотало. Но сейчас я видел лишь показания картограммы.
А вдруг…
Первыми радость ощутили руки, вцепившиеся в рычаг: он вздрогнул! И радость проникла в сердце, разлилась по телу. В то же мгновение изменился шум, пропали в нем напряжение и ожесточенность. Оцепеневшие было люди задвигались, зашевелились, бросились к рабочим мостам; тут я ощутил прикосновение к щеке холодных и влажных губ: ото был Анатолий.
Я улыбнулся, передал ему рычаг и уже отошел было от вышки шагов на пятнадцать, когда осветилась вершина бархана. Остановился вытереть пот со лба, а рядом затормозил "КрАЗ". Аллаяр Широв, огромный грузный человек, выскочил из кабины на удивление легко. И сразу что-то понял, сложил рупором большие ладони и закричал:
— Одолели? Справились? — И даже хлопнул меня по плечу. — Воистину молодцы, ребята! Здорово!
Оглянулся на старика, что вышел из второй машины, и крикнул:
— Молодой мастер извиняется за беспокойство!
— Ну что ж, неплохо! — весело ответил тот. — Увезем назад масло, которое приволокли во спасение! Можно меня звать попросту дядей Мишей. А хотите понарядней, называйте майором, молодая гвардия! У меня такой же красивый сын, как ты. Только-только окончил десятилетку и не пожелал сидеть у материнской юбки. Пару дней назад приехал с Урала, заявил: буду с тобой работать! Что ж, пускай попотеет! Скоро Аллаяр пошлет его на какую-нибудь вышку!
— Хоть завтра! — воскликнул тот.
— Поспешность нужна при ловле блох, дай мальчишке отдохнуть с дороги! Аллаяр-то, оказывается, любит тебя: все масло забрал у нас подчистую! Сказал: "Обязан помочь молодой гвардии". Ну, молодая гвардия, хозяин дома, а стоишь будто каменный. Двадцать лет живу здесь, а еще не видел туркмена, который не приглашает гостя в дом!
— Прошу, — воскликнул я, — пойдемте в будку, сейчас приготовлю чай!
— А нет ли чая, который не кипятят, молодая гвардия? Это… ведь какая беда стряслась, вы сами устранили аварию, так неужели победу отметим водичкой?
Аллаяр Широв улыбнулся:
— Понял, Мергенов? Нет ли у тебя припрятанного про запас?
— Аллаяр-ага, здесь и сам не пью, и другим не разрешаю. Тут и запаха водки нет!
— Бай-бо! Тогда даже и не зайду в твою будку… Это худо, молодая гвардия. Для гостей надо бы кое-что припасти. Дядя Миша может еще понадобиться…
— Майор, не обижайся на молодого. Пойдем ко мне, угощу вместо Мергена.
— Если будет надобность, дайте знать. Дядя Миша всегда готов!
Он поднял руку и направился к своей машине.
Уф, так мало пробыл, а чуть не утопил в словах.
На прощание Аллаяр сказал:
— Не сердитесь на старого человека. У него с головой того… этого, — покрутил пальцем у виска. — Я поеду поскорее и успокою Кандымова. Нервничает, должно быть. Приказал: "Во что бы то ни стало устраните аварию!" Ну ладно, ребята, пока!
Машины повернули назад.
Ветер спал, и сейчас дул слабый, но жаркий суховей. С Анатолием Черновым решил поговорить после вахты, а сейчас стоял возле вагончика и стряхивал с себя песок.
— Это удачно, что я пошел с тобой! — вдруг воскликнул журналист. — Отличный материал для очерка. Объясни-ка мне от начала до конца все, что тут произошло. Если бы еще посмотреть пламя над вышкой, то я бы написал книгу о газовиках.
Я чуть не взорвался, даже затрясся, но туркмены говорят: "Гость превыше отца!" Вспомнил об этом завете предков и тяжким усилием подавил гнев.
Воистину: коза думает о жизни, а мясник — о сале.
Двое в вагончике
Всю ночь за стенами вагончика шелестел дождь, и утром песок напоминал исклеванную птицами дынную корку. Словно и не было ночного ненастья: на голубом небесном шелке нет ни пятнышка, ни облачка. Солнце чуть поднялось, еще розовое, полусонное, но уже печет неистово.
Журналист на рассвете с вахтовой машиной уехал на буровую Алимирзы, и я наконец вздохнул с облегчением. Всю ночь он не спал, сначала засыпал вопросами, а после начал рассказывать о себе: как трудно поступал в Ашхабадский университет, и тут я задремал, а он не заметил и все говорил, говорил под шуршание и всхлипы дождя.
Пока вахтовая машина развозила людей по другим скважинам, я задержал у себя Анатолия Чернова.
Анатолий курит "Аврору" и глядит в пол.
— Знаешь, почему задержал тебя?
— Догадываюсь…
— Только догадываешься? А может, знаешь?
— Пожалуй, знаю…
Он по-мальчишечьи шмыгнул носом.
— Так почему?
— Из-за прихвата…
— Ну а еще?
Молчит и курит; вот-вот обожжет пальцы.
— Хватит играть в молчанку! А то опоздаешь на вахтенную, придется брести на буровую пешком.
Тут он обжегся, бросил окурок в банку, что заменяет пепельницу, потряс пальцем, потер… А меня охватила злость.
— Нам еще на редкость повезло: успели справиться до приезда спасателей. А то пришлось бы черт знает сколько нефти спустить в скважину… А нефть добывают такие же бурильщики, как мы с тобой, и стоит она государству не копеечку! В Каракумах только песок бесплатный… И все это оттого, что ты пожелал развлечься, хлебнуть водки… Отвечай, ты ж не глухой! Или пиши объяснительную. Ну, а если еще повторится, сразу укладывай чемодан… Понадеялся, должно быть, что я не пойму причину аварии? Мол, новенький, молодой, где ему догадаться? Так, что ли? Но только говорю прямо: этот номер не пройдет. Понял? Разве Торе-ага дозволял приходить на буровую пьяным?
— Не буду возводить напраслину, — хрипло отозвался наконец Анатолий; умолк, прокашлялся. — И лгать на старика не стану: он терпеть не мог захмелевших… Да и у меня, честно скажу, нет привычки пьянствовать… А вышла тут одна история: дома сильно обиделся, обозлился, ну и выпил перед уходом стакан водки… Видно, придется говорить до конца… — Он закурил снова и продолжал, хмуро глядя в оконце: — Ночью приезжал бригадир спасателей, дядя Миша. Помните? Так вот, мы с ним земляки, оба уральцы. Вместе работали на Челекене, Кум-Даге… Хороший он человек! Одна беда: после контузии на войне, да если еще выпьет, делается болтливым, слова сыплются как просо из порванного мешка. Но даже и во хмелю не обидит ни человека, ни зверя. Даже муравья не раздавит, переступит! Очень мы с ним дружим: это Михаил и привез меня в Туркмению. Давно померла у Михаила первая жена. Повдовел он, повдовел да и женился на молодой, родился сын Юрий. Два дня назад приехала моя жена и сообщила, что всю дорогу беседовала с Юркой, который тоже ехал в пески к отцу, к дяде Мише, И рассказал ей Юрка, что молодая жена Михаила уже год как вышла замуж за другого, но такая бессовестная: продолжает получать деньги, что всякий месяц высылает Михаил. "Постой, постой! — говорю. — Но ведь Тамара передала с тобой подарок дяде Мише!" — "Не Тамара, а я купила, чтоб порадовать старика". — "А что же Юрка?" — "Волнуется, злится, год не разговаривает с матерью. Но просил не рассказывать отцу".
На минуту Анатолий умолк: прикуривает новую сигарету. И у меня на душе скверно: как говорится, кошки на сердце скребут.
— Недавно привезли в магазин для газовиков здешние ковры, — говорит Анатолий, — и шерстяные платки. Вот дядя Миша и сказал неделю назад: "Купил я Тамаре платок, какие носят туркменские девушки; очень, понимаешь, красивый! Теперь отошлю, и чтоб непременно снялась в нем и карточку прислала… Что-то я, Толик, остарел: домой потянуло, к своей молодой гвардии — к Юрке. Да и к Тамаре…" — Анатолий швырнул окурок в банку, добавил тихо: — Как узнал про Тамаркину подлость, заметался в ярости. И сдуру выпил стакан водки…
— Она молодая, Тамара-то?
— Молодая. Поди, еще и сорока не стукнуло.
Думаю о веселом седом дяде Мише… Какой же, выходит, это настоящий мужчина: человек, спасающий буровые в жестокой пустыне. А эта самая Тамара представляется громко хохочущей, громко топающей, ветреной и наглой и почему-то сильно накрашенной: и брови, и ресницы, и синева под глазами, а губы будто в свежей крови! Тьфу! Разве может быть у такой настоящее материнское чувство к сыну?! Если был нужен мужчина, то могла бы приехать сюда, на буровые, как приехала жена Анатолий…
Нет, но верю, что такай Тамара, даже выходи замуж, собиралась навсегда соединить свою судьбу с жизнью и судьбой дяди Миши.
И совсем не подойдет ей наш туркменский платок: будет вроде седла на корове!
Полуночная охота
Двадцать два часа. Смена работает дружно; бурильщик Магомет Салихбеков, как дирижер оркестра, взмахом руки направляет помощников, дает поручения. Вышка ровно, без напряжения гудит и вздыхает насосами. Я обхожу, не вмешиваясь, не мешая. Останавливаюсь возле аппарата, что приготовляет раствор. Маленькая смесительная машина всего на один ковш. Раствора готовит мало и медленно. Эту крошку пятнадцать лет тому назад выпустил Чирчинский электрокомбинат.
"А нельзя ли, — думаю, — эту старушку переделать, так сказать, увеличить нагрузку? Пожалуй, стоит поразмышлять да прикинуть…"
И в это мгновение вдали, в тишине песков, грянул выстрел.
Должно быть, Алимирза собрался все-таки на охоту…
Ох, до чего же горько думать о дяде Мише! Рано или поздно все равно он узнает о подлости Тамары… И что будет тогда? Седобородые говорят, что человек может перенести все, кроме смерти. Наверное, у стариков сердце уже закалено невзгодами, все в шрамах и складках, как ствол арчи… А сможет ли перенести первую рану юное сердце Юрия? Рану, нанесенную матерью… Судьба дяди Миши расстраивает меня: ведь она похожа на мою, а Тамара напоминает Айну.
К счастью, вспомнилась милая Марал, и словно лучистая звезда раздвинула тучи… Великий Кёр-оглы, герой наших легенд, исцелялся от кровавых ран, когда зажигались звезды… Вот так исцеляюсь и я от сырой, давящей, душной тоски, подобной туману в расселинах туркменских гор, когда вспоминаю тебя, моя черноглазая Марал! И легче становится дышать, двигаться, жить…
Когда же ты приедешь сюда, в Каракумы? Ты же знаешь, без тебя брожу точно в пелене тумана. Неужели тебя направили на работу в Небит-Даг или Шатлык?! Ох, как трудно будет нам… Без тебя я просто умру в этой пустыне, в сухих черных песках… Пусть даже ты была б не со мной, но где-то рядом, и спокойнее стало б на сердце, легче и проще жить… Рудольф Нойберт, психолог-врач, в знаменитой "Новой книге о супружестве" говорит, что в Германской Демократической Республике законом запрещено надолго разлучать молодоженов, посылать работать или учиться в разные, в далекие города…
Но мы с тобой еще не молодожены! Нет у нас официальной справки из загса, нет даже простого твоего согласия выйти замуж. Лишь одно знаю: ты любишь меня! А это самое-самое важное в жизни…
И да избавлюсь от новой встречи с женщинами, подобными Айне и Тамаре, что лживо шепчут накрашенными губами: "Люблю!" — и, обнимая, щупают рукой ткань пиджака: достаточно ли дорогая?!
Я неторопливо шел в сторону своего вагончика, когда, сверкнув фарами, из-за бархана вывернулась машина; она направлялась ко мне, и я остановился, ожидая. В кузове машины для перевозки буровых труб, облокотившись на кабину, стояли трое: Алимирза и Аллаяр Широв с ружьями, а журналист, что ночевал у меня в ночь аварии, держал прожектор.
— А, победители зайцев! — Я улыбнулся.
В кузове рядом с трубами валялись три зайца.
— Поехали с нами, Мерген! — сказал Аллаяр Широв. — Ты чего это, как от беременной жены, день и ночь не отходишь от буровой? Другие мастера сейчас не теряют времени, обнимают жен.
— Уже подходим, Аллаяр, к проектной глубине. Неохота, как говорится, собранное по ложечке выливать чашками.
— Ну и сказал! Да если аллах сулил беду, то хоть танками окружи буровую, все равно не уберегут. Да мы далеко не поедем: так, пошарим вокруг да около…
Мне стало стыдно: пожилой человек уговаривает капризного парня!
Влез в кузов.
Машина выехала на дорогу, огибающую барханы.
Журналист высвечивал прожектором негустые травы пустыни и редкие кусты.
Отчего иногда поступаешь вопреки своим мыслям и даже чувству? Поступаешь, а самого грызет раскаяние. Может быть, какой-то буровой срочно требуются грубы, а мы их таскаем по пескам, развлекаясь… Ну а если машина ввалится в не замеченную шофером яму? Разве кто-нибудь из всех этих людей признается, что поломал машину, забавляясь охотой на зайцев?
Вдобавок сейчас запрещена охота: котятся зайчихи…
— Вон, вон! Видите? — закричал журналист и уменьшил свет прожектора.
Мы увидели зверька: глаза его казались красными угольками.
— Не стрелять! — загремел Аллаяр. — Это зайчиха. Беременная. — И приказал шоферу, который притормозил: — Гони дальше!
Минуту спустя мы опять увидели два багровых уголька: это был тощий, как плеть, зайчишка, он метался, ослепленный прожектором, не видя, не понимая…
Алимирза выстрелил, зверек свалился на землю.
За добычей отправили меня… Но когда я хотел уже схватить подстреленного зайца, тот внезапно отскочил под соседний куст саксаула. Второй раз сумел лишь вырвать клок шерсти. В третий раз, обозленный, бросился на зверька всем телом, сгреб в ладонь маленькую заячью головку и полоснул ножом по горлу. Но тут же выронил нож, ошеломленный отчаянным детским плачем. В глазах потемнело…
Мне что-то кричали из машины, но я слышал лишь детский горестный плач.
Наконец прибежал журналист, схватил конвульсивно вздрагивающего зверька и унес.
Пошатываясь, иду к машине. Трава хватается за брезентовые сапоги, листья саксаула касаются лица и, чудится, проклинают, винят, жалуются: "Мерген, Мерген, давно ли ты стал убивать беззащитных?!"
И снова я услышал пронзительный детский плач… Вот так же плакал однажды мой Батырчик. Никак не удавалось успокоить младенца, и мама наконец перепеленала ребенка. Тогда мы увидали черного муравья на его нежном тельце…
Аллаяр заметил, что я расстроен.
— Пора возвращаться! — заявил он. — Добычи хватит на всех.
А по дороге говорил рассудительно и спокойно:
— Аллах создал баранов, зайцев, коз, кур на потребу человеку. Ты молодой, не видел, как приходилось людям голодать в годы войны. Тогда ели все, что было съедобно, не выбирали. Эх, братишка, слишком уж ты зеленый!
Я не отвечал Аллаяру. Что бы там ни было, твердо знаю: мой отец не мог убить беззащитного зверя! Нет, отца никогда не видел: он погиб после войны в Белоруссии, когда разминировал фашистский склад боеприпасов. Мама рассказывала не раз, что отец любил курятину, но если его просили зарезать петуха, сердился и уходил… "Однажды перед праздником, — вспоминала, смеясь, мама, — объелся и занемог баран, которого мы откармливали на общее угощение. Время шло к полуночи. До утра ждать нельзя: надо прирезать, чтоб не пропало мясо. По мусульманским обычаям женщинам не дозволено резать скот. Как быть?! Решилась: взяла веревку, нож, пошла, связала барана. Тут подходит отец: "Ладно, — говорит, — попробую. Только ты потуши свет и приставь нож к бараньему горлу". — "Готово, — отвечаю. — Действуй!" Вот он чиркнул слабенько ножом раз-другой, кинул нож, закричал, рассердясь, и ушел… Пришлось мне все-таки будить и упрашивать соседа…" Вот он какой был, мой отец: прошел войну, не боялся мин, но не мог тронуть беззащитное животное.
Машина остановилась у моего вагончика, Аллаяр Широв ее отпустил и поручил Алимирзе зажарить зайцев.
— Э, не волнуйся, начальник! Будет сделано, — усмехнулся тот.
Мы с Аллаяром подошли к вышке.
— Ну как, Магомет? — заорал что было мочи Широв, чтоб перекричать хриплое сипение насоса и гудение дизеля. — Буришь?!
— Бурим. Порядок, — откликнулся сменный мастер.
До проектной глубины оставалось всего пятнадцать метров.
— Завтра, пожалуй, достигнешь уровня, Мерген. Ну в крайнем случае послезавтра.
Не спеша отошли от буровой. Шум вышки отдалялся, глох. Теперь мне казалось, что Широв собирается что-то сказать и не решается: взглянет в лицо испытующе, опустит глаза и снова взглянет. А я не люблю играть в прятки… "Может, управляющий дал нагоняй за вчерашний прихват? — подумалось мне. — Но ведь все обошлось, значит, упрекать нет причины… Или Анатолий пожаловался, что грубо отчитал? Но и там в конце концов все уладилось… Чего ж он смотрит, словно кот на горячее мясо?.."
— Хотите о чем-то спросить?
— Да! — Аллаяр тяжело вздохнул. — Хочу посоветоваться.
— Слушаю.
Он закурил и постоял молча. Потом пристально взглянул мне в лицо.
— Хочу о семье спросить. Не знаю, может быть, ты прав. Может быть, жена права. Ты, по-моему, забыл об одном. Молодость резка и брыклива. Бывает, и год и два не могут ужиться, вздорят, ссорятся, подозревают… И пока не притерпелись друг к другу, нет еще настоящей семьи. Не спеши, не прерывай… Сам знаю, как трудно молодому коню привыкнуть к узде, а молодому мужчине, прежде свободному, словно ветер пустыни, притерпеться к женским настырным расспросам: где был, отчего задержался, что так поздно пришел, чего делал? И самый жестокий враг семьи — ревность, ядовитая, точно гюрза, неусыпная, подстерегающая даже в постели… Ревнивые подозрения изведут, лишат сна, аппетита, разучат радоваться жизни и солнцу. И кончается это всегда одним: семья разваливается… Но и после того как распадется семья, горький дым пожара долго будет отравлять твое дыхание, заволакивать дорогу, скрывать горизонт. Разве не так? Разве ты не вспоминаешь сынишку? Ну ладно, шайтан с твоей женой, но хуже всего от вашего разрыва малому ребенку и старушке матери. Неужели тебе не жаль матери?.. — Аллаяр умолк, закуривая новую сигарету. — Откровенно говоря, если б речь шла не о тебе. Мерген, я бы не волновался, остался холоден будто камень и спокойно спал ночью. А теперь волнуюсь с первого дня твоего приезда. Дело не в том, как вы с женой ссоритесь, даже пусть деретесь. Но зачем портить жизнь ребенку, отравлять последние годы старухе? Иногда я наведываюсь в наше селение. Да пусть сделаюсь глухим как пень, если хоть раз слышал дурное слово о твоей жене! Она достойно ведет себя, хорошо работает, растит твоего ребенка… Вы, молодые ребята, облизываетесь, глядя на смазливых беленьких городских девчонок, а после воротите морду от своих сельских подруг… Право, похожи на разжиревшего осла, что готов лягнуть хозяина! Ты не обижайся… Прямо сказать, не следовало рано жениться. А если женился, нельзя бросать молодую жену с ребенком и на пять лет уезжать в Баку. Она ведь тоже не деревянная… Через пять лет ты с отличием окончил институт, молодец! Приехал на работу… Так разве ты не должен вернуться в семью? Пойми: иначе нельзя! Скоро нам придется принимать тебя в члены партии, и я, честно сказать, не знаю, что получится… Ты говорил о своей семье, о разводе, когда подавал заявление в партию?
— Да, рассказал без утайки.
— И тебя все-таки приняли в кандидаты?!
— При чем здесь Айна? Что у меня общего с ней?
— По-моему, у вас с ней общий сын.
— Прошу, Аллаяр Ширович, прекратим разговор. Не надо растравлять старую рану. Пять лет назад государство прекратило этот спор на основании закона. И все!
— Как хочешь, братишка. Только учти: переводить тебя из кандидатов в члены партии будут, наверное, скоро. А ведь сейчас идет обмен партийных документов. И знаешь, зачем меняют документы? Чтобы проверить ряды партии, чтоб освободиться от всех морально неустойчивых людей. Понимаешь? Я советую тебе, как посоветовал бы старший брат. Не желаешь прислушаться, считай, что не было и разговора. По старой нашей пословице: "Советуйся со многими, а поступай как велит сердце!"
Две красавицы
"Советуйся со многими, а поступай как велит сердце". Эти слова звучат в ушах ночью и днем в гуле дизеля, в сопении насоса, в тишине моего вагончика. Но разве сам я не знаю, что тяжелее всех сейчас маме и Батырчику! Спасибо Аллаяру: беспокоится, старается примирить, теряет время на уговоры. Но разбитое стекло бесполезно склеивать, а вернуться к Айне я не в состоянии. Когда-нибудь соберусь с духом и расскажу, а пока пусть останется моей тайной, тайной, которую оберегаю от посторонних глаз уже больше пяти лет. Да, кроме того, уверен, что не положено мужчине говорить всем встречным о своей боли, показывать раны и язвы. Зачем? Нищий показывает, чтобы вызвать сострадание и получить подаяние… Но мне не надо подачек! Да и вряд ли это покажется интересным другим людям.
Солнце садилось, и облака над пустыней расцвели: сделались розовыми, багровыми, золотыми. Зной спадал, и пески начали остывать. И, право, сейчас здесь был такой свежий, такой чистый воздух, какого не сыщешь больше нигде на земле.
И люди на буровой скважине работали весело, сноровисто, ловко, любо взглянуть.
Мы уже дошли до заданной глубины. Уже побывали на буровой каротажники, скважину укрепили обсадными трубами. Все в порядке! А я три ночи не смыкаю глаз. Едва засну, вскидываюсь с криком от несуразных, диких сновидений, выбегаю из вагончика на свежий воздух. Голоса, шум, дыхание вышки быстро успокаивают, а спать все равно не могу! И есть не хочется. И когда бреюсь, из зеркала глядит кто-то, не похожий на Моргена: осунувшийся и взъерошенный, В общем, не отхожу от буровой ни днем, ни ночью, словно привязанный.
Вот и сегодня подошел я к Будулаю, который рассматривал выливавшийся обратно раствор.
— Здорово! Как настроение?
— Дела идут отлично, и настроение на пять с плюсом. А если еще в нашу смену достанем газ, и вовсе плясать буду! — Будулай погрузил палец в пенный раствор, вынул, понюхал. — Ну, мастер, пахнет уже по-иному!
Не стерпел и я, понюхал.
— Правда другой запах.
Он снова долго принюхивался.
— Чем только не пахнет: и газом, и водой, и нефтью, и землей. Букет запахов!
— Пожалуй, может ударить фонтан. С такой глубины можно ждать чего угодно.
— Да, отец вчера тоже сказал Анатолию: "Будьте осторожны, ребята".
— А кто… твой отец?
— Разве не знаете?! С пяти лет я в сыновьях у Торе-аги. Вчера Анатолий, Джуманияз и я ездили в район, навещали его. Велел передать вам привет.
— Как его здоровье?
— Швы сняли. Еще денек-другой, и выйдет…
— А как ты попал в сыны к Торс-аге, Будулай? — спросил я, заинтересованный.
— Очень даже просто, — засмеялся парень. — Бродил я один-одинешенек на ашхабадском вокзале и потихоньку ревел: в голос-то не решался. Торе-ага дал мне конфету, задержался в городе на сутки, чтоб отыскать моих родственников, да только не нашел. Тогда Торе-ага пошел со мной в милицию и объявил, что забирает меня к себе, а если родные появятся, пусть ищут его в Котур-Тепе по такому вот адресу… С тех пор и оказался я у него в сынах… — Парень помолчал. — Может, и нарочно меня бросили на вокзале родичи, кто знает? У Торе-аги жена умерла, уже когда мы перебрались сюда, в Газ-Ачак. Детей у него нет, живем вдвоем, и, честное слово, заботится обо мне как о родном сыне. И я за него жизни не пожалею… И в паспорте у меня записано, что я туркмен. Я ж и слова по-цыгански не знаю! Да и зачем? Прошлый год побывал в Чарджоу, встретил цыган, звал с собой в Газ-Ачак работать. Не поехали. Еще меня же обозвали предателем. — Он засмеялся. — Не драться ж с ними! Ладно, говорю, продолжайте побираться, коли охота. Есть, говорю, у туркмен поговорка: "Тянули осла за уши в рай, да уши оборвались"…
А с отцом так: не могу оставить его в одиночестве, хоть и требует, чтоб ехал учиться. Поступил в заочный… В Ашхабадский политехнический…
В разговоре не заметили, как к вагончику подъехала машина; в кузове стояли Аллаяр Широв и две девушки. Я сразу узнал Марал, мою Марал!
Прилетела долгожданная жар-птица! Не мог наглядеться на черные глаза, розовые, как лепестки, щеки, родинку-изюминку на белой шее. Сердце металось в груди, точно в клетке птица.
Подбежал к машине, поднял голову, застыл.
Марал протянула руку:
— Здравствуй!
Коснулся нежной ладони и почувствовал: дрожу! Дрожу, как наша вышка, когда работает дизель.
Вторая девушка, смуглая и высокая, тоже протянула руку и назвала себя:
— Наргуль.
Ответил как автомат:
— Мерген.
И почему-то ощутил пронзительную короткую боль, точно укол в сердце.
Почудилось: из глаз смуглянки брызнули на меня горячие искры, а лицо на мгновение вспыхнуло… К счастью, никто больше не заметил. Почему-то геолог в соломенной шляпе покраснела, здороваясь… Может, мое имя тоже напомнило ей кого-то? Впрочем, так мало имен и так много людей на земле.
— Наргуль Язова, — громко произнес Аллаяр Широв. — Окончила Ашхабадский политехнический. Давно знакома и дружит с Марал. Обе приехали работать геологами… — Он посмотрел на вышку и спросил: — А каротажники были?
— Давно! Уже закрепили выход скважины фонтанной арматурой. И вместо раствора даем просто воду…
— Решающие минуты! — Марал испытующе смотрела на меня. — Наверное, сердце дрожит?
— Не без того…
— Не прикидывайся каменным: не поверим! — усмехнулся Аллаяр и вытер лицо носовым платком.
— Аллаяр Ширович, — обернулась к нему Марал, — почему бы не поехать на буровую Алимирзы попозже?.. Вдруг…
Она замолчала, но все поняли. И Аллаяр поспешно согласился:
— Я готов, девушки! Как скажете, так и будет; но если задержимся, надо известить Алимирзу; это такой человек, что для гостей готов в своей ладони сварить плов!
Мы все зашли в вагончик, и Аллаяр по радио сообщил Алимирзе, что геологи решили задержаться на тринадцатой буровой часа на два-три. Мы все услыхали недовольный голос Алимирзы:
— Неужели так понравились парни с тринадцатой?
Девушки переглянулись улыбаясь. Аллаяр торопливо закричал в микрофон:
— Не болтай чепухи, Алимирза, геологи слышат и говорят: "Приедем, заставим взять керн!"
— Ой-ей-ей! Пусть пощадят сегодня! Сейчас наверстываем простой из-за долота. Не пальцем же бурить! Гоним, трудимся до седьмого пота… Объясни геологам!
По требованию геологов надо через каждые пятнадцать — ‘ двадцать метров проходки брать пробу грунта — керн. А легко ли его взять: надо остановить бурение, вытащить все трубы, прикрепить вместо долота колонковую или керновую трубку и затем все сооружение снова отправить вниз, на глубину тысячи или двух тысяч метров, взять столбик грунта керновой трубкой и опять все тащить наверх. Для такой процедуры надо не меньше шести-семи часов. Не зря буровые мастера морщатся и чешут затылки, когда говорят, что надо взять керн!
Признаться, я почти не слышал разговоров в вагончике: глядел в окошечко на буровую. И увидел: стоявшие у скважины внезапно замахали руками, задвигались, стали кидать вверх каски, шапки. В полубеспамятстве я обнял разом обеих девушек и заорал:
— Газ! Газ пришел! — И выскочил из вагончика, точно мной выстрелили из пушки!
У скважины меня перехватил Будулай и закружил, восторженно крича:
— Газ, мастер! А у нас газ! Ура!!!
Следом подбежал Аллаяр, и мускулистый красавец цыган подхватил его, крупного, толстого, и, точно ребенка, стал подкидывать, все так же возбужденно вопя:
— Газ пошел, начальник! Газ! Ура-а!
Аллаяр Широв одной рукой придерживал шляпу, — видно, боялся обронить, — а другой лупил Будулая по спине, тщетно взывая:
— Хватит! Довольно! Отпусти, медведище!
Девушки звонко хохотали, глядя на беспорядочное, бестолково радостное смятение у буровой вышки.
И вспомнилось детство… Радостными вестниками весны прилетели в наш двор две милые ласточки. И мы встречали их ликованием, как родных. Дети поздравляли взрослых с прилетом наших ласточек!
Вот и теперь Аллаяр привез двух ласточек — двух подруг, Марал и Наргуль. И они принесли нам удачу. Победу! Завершение долгой и трудной работы…
И зря Анатолий Чернов боялся цифры "тринадцать". Чепуха все эти суеверия! Наша буровая номер тринадцать все равно счастливая, самая счастливая!
И, будто в подтверждение, из земных недр с гулом вырвался наконец на свободу, на солнце и ветер мощный фонтан газа и воды: ведь напоследок мы гнали в скважину только воду. Газированная вода взлетала к небу и сыпалась сияющими брызгами, все кругом наполнилось запахом газа, но никто не пожелал отойти подальше от вышки; стояли и, улыбаясь, глядели на вышку и на фонтан: так влюбленные после долгой разлуки глядят и не могут наглядеться друг на друга… Часа через два вода кончится, пойдет чистый газ, и мы сможем его поджечь: голубое пламя засветится, и увидят его даже с отдаленных буровых вышек. Точно осколок солнца упадет в Каракумы!
Одни из нас будут читать книжки, другие станут писать письма любимым и близким, а после на горящий зев скважины напялим другую трубу, потушим огонь, и газ потечет по трубам в дальние края: быть может, В Москву, быть может, на Украину, а вдруг и дальше — в Польшу, Венгрию, ГДР…
Сомнения
Наутро возле тринадцатой буровой началось что-то вроде праздничного гулянья.
Стояли поодаль на песке два вертолета, пять-шесть машин… Словом, как у нас говорят, взойдет луна — увидит весь мир!
— Заставил ты не поспать меня, когда был прихват! Только и успокоился поело сообщения Широва, что авария ликвидирована. Ты молодец, не растерялся! Теперь отдыхай день-другой…
Так говорил, шагая рядом, начальник Ачинского управления.
— А после отдыха куда направите?
— Не волнуйся, без работы не оставим! Посоветуемся, подумаем… Может, поручим тебе и новую скважину: как раз завершаем монтаж двух буровых вышек. Завтра или послезавтра поговорим с Аллаяром Шировым.
Мы подходили к вагончику.
"Поговорим с Аллаяром Шировым…" Эти слова отчего-то не нравились и настораживали. Мне казалось, что после ночного разговора о бывшей моей жене Аллаяр изменился: в отношении появились принужденность, вымученная внимательность и лживая заботливость. А когда он терял контроль над собой — кто же способен играть на сцене, лицедействовать двадцать четыре часа подряд! — тогда явно ощущался враждебный холодок. Но отчего враждебный? Неужели из-за того, что я, младший, не принял совета старшего по возрасту?! Что за ерунда!!!
Особенно неприятен показался Аллаяр вчера… Мы с Марал решили пройтись и поднялись на соседний бархан, откуда видны другие вышки. А когда я после подошел к Аллаяру Широву, меня удивило искаженное, недоброе его лицо. Было видно, что он старался скрыть внезапную злость, но не мог…
Откуда враждебность, почему злость?
"Поговорим с Аллаяром Шировым", — сказал Ата Кандымов.
К добру ли будет этот совет? Не окажется ли ядовитым, как укус каракумской изящной змейки гюрзы?
И что означают загадочные пристальные взгляды геолога Наргуль? Может, устал и вокруг мерещатся один секреты, загадки, тайны, которых нет и не было?! Быть может, просто присматривается, проверяет, надежен ли человек и не опасно ли доверить ему любимую подругу?
Но какое право имеет она оберегать мою Марал от меня? Что-то, кажется, начинаю запутываться, перестаю разбираться в окружающем, все представляется мне зыбким, сомнительным…
На тринадцатую буровую прибыло много гостей. Приехал начальник отдела кадров из Ашхабада Бегов, приехали корреспонденты телевидения и газет. Магомет Салихбеков, сменный мастер, о чем-то весело беседовал с Кандымовым; Анатолий Чернов, другой сменный мастер, показывал Бегову хлопающее на ветру, точно красный флаг, сильное пламя и что-то объяснял; а Будулай и Джуманияз рассказывали геологам, кажется, о последних ответах "армянского радио" на вопросы слушателей. И звенит на вышке неумолчный девичий смех.
Гул пламени почти заглушал голос Кандымова:
— Товарищи, соратники, друзья! Мы должны увеличить добычу туркменского газа за эту решающую пятилетку в 4,3–4,7 раза.
Кандымов переждал аплодисменты.
— Вы живые свидетели чуда; больше того, вы сами совершили это чудо, вырвали из недр безжизненных песков припрятанное богатство — газ, что обогревает людские очаги. И совершили все это за семь лет. Поздравляю, дорогие коллеги, с победой!
Неожиданное посещение
Все еще не закончен монтаж новой буровой вышки, и нам приходится отдыхать в ожидании. Кандымов дважды в день бранится с бригадиром монтажников, те спешат и все-таки не успевают.
Я побывал в Ачакском управлении буровых работ, попросил у Ата Кандымова квартиру; объяснил, что хочу привезти к себе мать, которой горько и одиноко живется в нашем старом доме: ведь бывшая моя жена не разрешает ей даже общаться с внуком…
— Надо же! Так издеваться над старухой… — покачал головой Кандымов и тут же написал красными чернилами записку. — Отдай коменданту.
В тот же день я получил двухкомнатную квартиру в прохладном деревянном домике. Прежний жилец, уезжая, срывал со стен ковры торопливо и небрежно, местами повредил штукатурку. Возле дома были посажены деревца урюка, немного виноградных лоз, но их давно не поливали, и жаждущая земля растрескалась.
Джуманияз и Будулай охотно помогли мне подмазать штукатурку, побелить стены, помыть полы, полить деревца и виноград. А после Будулай остановился на веранде, лукаво взглянул и воскликнул:
— Эх, одного только не хватает в доме!..
— Чего не хватает?! — вскинулся Джуманияз. — Скажи! Сейчас сбегаю в магазин.
— Этого, брат, не купишь.
— В нашем-то магазине?! — удивился Джуманияз. — Да если хочешь знать, в нашем магазине товаров больше, чем в московском ГУМе.
— Такого товара нигде, брат, не купишь, — настаивал Будулай.
— Что же такое, непродажное?
— Вот если бы одна из девушек-геологов здесь, на кухне, стряпала плов с курицей… Тогда б и у домика был другой вид. И у нашего мастера Мергена…
— Ох и болтун же ты, Будулай! — отмахнулся рукой, как от пчелы, Джуманияз. — А я сдуру и уши развесил. Что ж это, думаю, такое, что даже в нашем магазине не купишь… А ты вон о чем!
— Спасибо, ребята! — прервал я. — Хорошо поработали. Теперь давайте помоем руки да немного подкрепимся. По-моему, мы здесь научились стряпать не хуже девушек.
— Верно сказано, мастер!
— Много раз, Джуманияз, ты похвалялся умением искусно стряпать плов. Не желаешь ли подтвердить слова делом?
— Может, лучше сварим плов завтра, когда соберемся на реке? — отозвался Джуманияз, снимая рубаху и подходя к крану.
— У реки будет иное меню: шашлык и пиво! — возразил Будулай.
— А в котором часу соберемся? Ребят известили?
— Все сделано, мастер! Мой отец Торе-ага купил здоровенного барана, килограммов на сорок. С утра пораньше, часов в семь, будем собираться возле базара. Все оповещены.
Такова традиция у газовщиков: закончили бурение, открыли еще одну дверь в подземную кладовую, устраивайте в складчину праздник на берегу реки, озера, пруда… Вот и сейчас Будулай собрал по семь рублей с человека и взялся закупить и приготовить угощение.
Быстро темнело, спадала жара. Ребятишки, что весь день шмыгали шумными воробьиными стайками, разошлись по домам.
Из библиотеки я притащил домой груду журналов и книг: хотелось попытаться наконец осуществить задуманное — подобрать состав раствора для засоленных земных пластов и пород, улучшить нашу растворомешалку, маленькую и уже устаревшую машину… Сложил стопкой, на столе годовой комплект журнала "Газовая и нефтяная промышленность Средней Азии", приготовил тетрадь и карандаш, чтобы делать выписки, и стал перелистывать, просматривать номер за номером.
Кто-то негромко постучался.
— Войдите! — отозвался, не оглядываясь, уверенный, что пришел кто-нибудь из ребят.
Но ребята входят уверенно, весело, а тут вошли почти бесшумно. Кто же?!
Резко обернулся и растерялся… Так растерялся, что даже не встал, хотя гостя у нас всегда встречают стоя.
— Добрый вечер!
— А… Здравствуйте! Проходите, пожалуйста…
— Что это вы так испугались?
— Нет, что вы! Я не испугался…
Тут я понял, что все еще сижу, и вскочил словно ошпаренный.
У двери стояла в нерешительности геолог Наргуль Язова, высокая, в красном шелковом платье, которое переливалось и мерцало при свете лампочки. Почувствовал, что краснею, и обозлился на себя… В первую встречу покраснел от неожиданности, услыхав ее имя. Ну а сейчас почему? Потому что красива?
— Да что вы стоите? Проходите, садитесь…
— Я просто зашла, как говорится, на огонек: поздравить с квартирой. Мне только что сказали про это ваши помбуры. — Она засмеялась.
Почему-то меня испугала мысль: вот сейчас поздравит и уйдет! Надо задержать…
— Спасибо на добром слове… А я… я просто еще не видал вас в таком великолепии, почудилось: в дом залетела жар-птица… Ну и растерялся! Понимаете, не умею встречать жар-птицу, не доводилось…
— Ох, сколько ж вы начитались классиков!
В голосе ее я услышал обиду.
"Ну чего болтаю?! — подумалось. — Вот расскажет Марал, что тогда делать? А может, Марал ее подослала: шутка, но и проверка?"
— Да что же вы стоите? Садитесь, пожалуйста.
Я пододвинул ей стул.
— Не помешаю? Вы что-то читали.
Она осторожно опустилась на стул, взяла какую-то книгу. Отчего-то хотелось, чтоб Марал задержалась, хоть немного; я пододвинул стоику библиотечных книг. Вполголоса девушка прочла:
— Авербух. "Что можно получить на природного газа". Финкельштейн. "Невидимый клад земли". Уж не задумали ль вы писать диссертацию?
— Нет. Кое-что, правда, задумал… Да вот не знаю, получится или не получится.
— Сомневаться нечего: раз задумали, значит, получится. Вы не забыли, что Серго Орджоникидзе всегда говорил: "Инженер — творческий человек!" А вы инженер… Мы, геологи, по-моему, похожи на беспокойных и решительных героев Джека Лондона. Только его герои могли в снежную непроглядную бурю отправиться на собачьей упряжке в дальний путь ради наживы, ради золота. Мы тоже иной раз в сумасшедшую песчаную бурю отправляемся в пустыню, но не ради наживы, а на поиски газа, тепла для людских очагов… — И вдруг спохватилась. — Ой, простите, заговорилась! Поздно. Мне пора. — Она отодвинула книги, поднялась. — Марал может вернуться, а ключ у меня.
— Разве она ушла? Я б сейчас поставил чайник…
— Нет, чай пить придем с Марал в другой раз. Она поехала в Наип и хотела вернуться к девяти.
— Что ж делать… Только обязательно приходите пить чай, хорошо? Кстати, завтра мы все с тринадцатой скважины едем отдыхать на природу. Поедемте с нами, а?
— Не знаю. Спрошу Марал.
— Утром заедем ровно в семь.
— До свидания.
— Я провожу…
— Не надо, дойду сама. Спокойной ночи.
Бесшумно открыла дверь и пропала, словно растаяла в темноте.
А я окаменел за столом… Наконец попробовал читать, но обнаружил, что просто бегу глазами по строчкам, не улавливая смысла. Попытался припомнить, о чем думал минуту назад, и тоже не смог. Наконец в голове будто пластинка стала вертеться и твердить одно и то же, одно и то же: "Марал… Наргуль, Наргуль… Марал… Наргуль, Наргуль".
Тьфу! Что за наваждение?! Неужели прав Аллаяр Широв, будто я сам запутался? Сам не понимаю, чего мне нужно?
У меня есть Марал. К чему же Наргуль? А если б случайно зашла Марал в это время, что было бы? Потерял бы Марал и остался один…
Перешел на кровать, лёг навзничь. Теперь думалось спокойнее.
Нет, у меня есть Марал, и больше никто не нужен. Не хочу знать никаких Наргуль. Однажды уже был знаком… Хватит!
И змея вроде бы мягонькая
На реке в этот ранний час была блаженная прохлада, свежесть воистину райская, как выражались наши прокаленные зноем докрасна предки. Под утренним солнцем поверхность воды морщилась серебристой рябью, словно рыбья чешуя. Крохотные волны набегали, сталкивались, лизали прибрежный песок, на котором густо росли камыш и травы, высокие и настороженные, будто прислушивающиеся.
Сегодня здесь отдыхают и празднуют газовики и еще строители, воздвигающие подвесной мост через реку. Люди разбрелись по берегу. Там и сям уже поднялись струйками первые дымки костров. Кто-то катался на лодках, кто-то рыбачил, иные играли в мяч, многие загорали на песке у воды.
Торе-ага подвесил на сук тушу барана и свежует; Магомед Салихбеков с Анатолием Черновым колдуют над огромными кастрюлями и котлами; Джуманияз и Будулай убеждают Марал и Наргуль сесть в лодку, обещая веселое и недолгое путешествие.
Вспомнилось, как я впервые приехал в Ачак, как в общежитии парни пили пиво, как Будулай лежал навзничь на кровати, прикрыв от света лицо полотенцем. Нет, не зря тогда Николай назвал Будулая донжуаном Каракумов: что-то он кружит вокруг Марал, точно пчела над цветком.
— Ага-а, ничего не добились, пареньки! Наргуль и Марал не пожелали садиться в лодку. Умницы геологи! Что ж, остается играть в мяч…
А все-таки удивительное лицо у Будулая: точно собрали красоту лучших парней, как пчелы собирают мед, и наградили молодого цыгана и еще врача Джуму. Что ни говори, а великая эта сила — красота, ослепляет она девушек, как свет лампочки ослепляет и манит бабочек. Говорят, женщина живет ушами: слушает все, что может услышать, и свято верит услышанному. Попробуй сказать ей одно ласковое слово, а потом попытайся спастись бегством: ничего, брат, не выйдет, не уйдешь!
Ох как верна мудрая туркменская пословица: "Пусть чабану и женщине аллах пошлет побольше совести!"
Но что это я окаменел, надумался, заколебался?! Марал не из вертушек, не из легкомысленных. Мало ли было в институте парней еще покрасивей и умнее Будулая!
Я подошел к Торе-аге.
— Баран-то, оказывается, жирный! — сказал старик, разделывая тушу: требуху выбросил, а легкие, печень, почки положил в миску. — Ну как тебе работается, Мерген? Привык к людям?
— Славные парни.
— Парни как на подбор. И веселые, душенные… Надо же мне было заболеть на старости! Даже не успел потолковать с тобой по душам за чайником чая. Му да еще потолкуем… А как там мой сын?
— Это вы про Будулая?
— А про кого же еще? Других у меня нету… Привыкаешь и перестаешь вроде бы видеть. А свежему глазу все заметно! Я, признаться, баловал парня, мог испортить…
— На работе он молодец, никому спуску не дает. А в остальном не знаю, не приходилось.
— Нехорошо похваляться сыном, а только сердце у него чистое. Никогда не обидит человека, не возьмет чужого. Тот год мы работали на буровой в Измаиле, и он на сутки ездил в Ачак по делам. Идет в контору, видит: валяется узелок. Поднял, отряхнул песок, развязал: куча денег! Мог бы парень присвоить, а? Так нет же, положил узелок на стол начальнику управления буровых работ. Оказывается, было в узелке десять тысяч рублей, и накопил их дагестанец Расул. Бедняга с ума сходил по такой потере! Потом лезгинку плясал от радости. Нарочно приезжал в Измаил благодарить Будулая. Предлагал тысячу рублей в подарок, но мой сын отказался наотрез. "Ну ладно! — говорит Расул. — Пойдем вместе в магазин, куплю тебе все, что пожелаешь". Но Будулай опять отказался, поблагодарил за предложение и не взял ни одного рубля. Настоящий мужчина!
Слушая, Торе-ага поглядывал издали на молодого цыгана, и казалось, что растет и преображается он на глазах: вроде бы и крупнее делается, и симпатичнее, и умнее…
А старик не умолкает:
— Всех-то он стремится порадовать и сам всегда бодрый: никто не видал его понурым да мрачным. Если у человека скверно на душе или дело не клеится, надо такого посылать к Будулаю на излечение: трех минут не пройдет, а человек станет улыбаться…
"Ну, — думаю, — скоро старику померещатся ангельские крылья за спиной сына!"
Торе-ага закончил разделку барана, нарезал мясо кусками и подозвал Магомеда:
— Бери, дорогой! И стряпай что пожелаешь…
Отдал мясо, и мы пошли с ним не спеша вдоль реки. Легкий ветер морщил воду, шевелил белую бороду старика. Помолчав, Торе-ага взглянул внимательно на меня:
— Хочу сказать кое-что, да не знаю, как примешь мой совет… Слышал я, будто Аллаяр приглашал тебя домой, брал на охоту… Признаться, я даже испугался… Вот что, Мерген: будь осторожен, сторонись Аллаяра!.. — Казалось, белая борода тряслась, когда он говорил. — Держись от него подальше! Вот и весь совет. Знаю Аллаяра с детства: он зря не сделает ни шагу. Я еще не понял, отчего кружится вокруг тебя, но что-то ему надо… Знаю, отчего поддерживает Алимирзу. Сейчас Аллаяр еще поисправился, только мне не верится, что кривое дерево может распрямиться. Ты-то еще молодой, не погнутый… И должен идти прямым, чистым путем… Интересно, какой выгоды ждет Аллаяр от тебя?
— Откуда ж мне знать?
— Не намекнул ни разу?
— Нет.
— Считает, что еще не время… Прежде всего постарается убедить, что нет в Каракумах человека умнее его, что он самый преданный, самый близкий тебе товарищ и друг. Потихоньку-помаленьку запутает: не вырвешься. А будешь вырываться, так ужалит, что взвоешь волком. И змея, говорят, на ощупь мягкая.
— Как-то Аллаяр сказал, что он мой родственник и от него я никуда не денусь.
— А еще что говорил?
— Еще расспрашивал о семье, советовал снова сойтись с женой, с которой уже пять лет в разводе…
— Погоди! Во-первых, не верю, что он родственник. Без выгоды и для родного брата не шевельнет пальцем. Кто у тебя дома-то?
— Старушка мать.
— Вот у нее и спроси: точно ли родственник? Напомни, что в войну работал он продавцом, и спроси: помог ли тогда ей хоть чем-нибудь?.. Ну если скажет, что помогал, тогда и ничего не понимаю в людях… Да, твоя бывшая жена работает? Дети есть?
— Сынишка. Айна работает в райцентре, в магазине одежды.
— Постой! У нее золотые зубы?
— Да.
— Ну-у… Видал… Показалась мне того, легкомысленной… Если в семье нет доверия, приходится расставаться… Пожалуй, верно, что та женщина с золотыми зубами не пара тебе. Ладно, что было, то прошло. Как говорится, у слепого только один раз можно отнять палку. Теперь станешь осмотрительнее. Но Аллаяра сторонись! Ужалит хуже змеи, всю жизнь будешь вспоминать.
Разговор наш прервал громкий голос Анатолия;
— Люди, каурма готова! Идите есть, Пока не остыла-а!
Беседуя, мы незаметно дошли до играющих в волейбол, и Торе-ага весело крикнул им:
— А ну, детки-ребятки, пошли обедать, пока не остыло! Больше всего повар сердится, когда жаркое стынет в ожидании…
Пока обедали, наступила жара. Казалось, где-то над, нами невысоко запылал гигантский костер. Люди разбрелись в поисках тени, а молодежь отправилась путешествовать на лодках.
Мы с Марал тоже забрались в лодку, Я греб, Марал опустила руку за борт, погрузила пальцы в воду и глядела, как от них бегут две водяные морщинки, расходясь врозь… Молчали.
— Почему, Марал, ты меня избегаешь? — спросил я наконец.
— Кто это тебе сказал?
— Я сам себе говорю.
— Ты ошибаешься. Просто очень много работы. Прежде я почему-то думала, что работать проще, чем учиться. И промахнулась…
— Ты поздно вчера вернулась домой?
— В половине десятого. А кто тебе сказал?
"Ага! — подумалось. — Наргуль не сказала Марал, что приходила ко мне. А я почему-то предполагал, что подружки ничего не таят друг от друга…"
— Поселок маленький, как петушиная голова. Здесь все знают обо всем…
— Надеюсь, ты никому не поручал присматривать за мной?
— Что за вопрос, Марал! Просто половина моего сердца всегда с тобой.
— И сообщает о всяком моем шаге?!
— Не сообщает, а показывает, точно камера телевидения.
— Почему же ты такой спокойный, словно ничего не произошло?
— А что произошло?
— Ну, твой телевизор неважно работает. Вызывай мастера из гарантийной мастерской.
— Почему вызывать? Что же произошло?!
Взволнованный, я смотрел на Марал, словно впервые увидел. Она улыбалась, затем расхохоталась.
— Над чем смеешься? Ты понимаешь, что говоришь?
Все еще смеясь, Марал спросила:
— А ты веришь своему сердцу?
— Ну конечно, верю!
— Отчего же волнуешься?
— Ох, Марал, ты вовсе сбила меня с толку!
— Теперь видишь, как легко посеять сомнение. Даже самому себе перестал верить…
— Марал, не издевайся!
— И не думаю.
— Марал, мне дали квартиру и завтра привезу маму.
— Поздравляю. Давно пора!
— Ну а как же мы с тобой? Прежде говорила: вот закончим учение… Ну вот, закончили…
— Давай теперь поработаем немножко…
— Сколько "немножко": неделю, месяц, полгода?
Марал молчала.
— Сколько же можно ждать, Марал?
И снова молчание.
Черная весть и добрая весть
Мы перевезли вещи, мама покрыла узорной кошмой топчан, положила пару подушек.
— Ты устал, Мерген-джан, отдохни, а я заварю чаю покрепче…
Уже давно не отдыхал я с таким удобством: облокотись на подушку, набитую овечьей мягкой шерстью. Только отдыха все равно не получилось: вспомнился разговор с бывшей моей женой сегодня, когда приехал за вещами. Оказывается, в понедельник у нее выходной день, и она была дома, а Батырчик в детском саду.
Я сказал, что забираю маму к себе.
— А мне какое дело? — ответила она со злостью, но я услышал в голосе приглушенную радость. — Мы с твоей матерью чужие люди.
— Ну тогда считай, что ничего не слышала, а я не говорил.
— Давно стал работать?
— С пятнадцатого.
— Бухгалтерию предупредил об алиментах?
— Можешь не волноваться.
— Тех копеек, что присылал от стипендии, не хватает ребенку на трусы и майки.
— Ну теперь ребенку хватит, если не станешь брать у него взаймы…
— Думаешь, жду подачек от тебя? Тьфу! Живу в сто раз лучше; трачу сколько хочу…
— Рад за тебя, но не завидую…
— А ты не продаешь свою половину дома? Могу купить.
— Продавать не собираюсь. А просто подарю.
— Э, ладно болтать! Наверное, уже и деньги спрятал.
— Дарю его Батыру.
— Что?! И… бесплатно?
— Что с тобой? Кто же дарит за деньги? Да-да, бесплатно! Выдергивай гвозди, которыми забила двери, складывай шелка и золото: теперь места хватит.
Во дворе раздался голос Торе-аги:
— Ну, Мерген, и расхвалили же тебя в газете: до седьмых облаков, выше некуда! Дал прочесть сынку, а теперь принес и тебе. На, читай!
— Спасибо, Торе-ага! Заходите, заходите, попьем чайку, побеседуем, как собирались…
Но старик уже разговорился с мамой, и я развернул газету: одолели любопытство и детское нетерпение! В отделе "Стройки пятилетки" увидел статью "Мерген Мергенов спасает тринадцатую". Это ашхабадский журналист писал о ночном происшествии, когда на буровой получился прихват. Журналист не жалел красок. Получалось, что, если б я не был на вышке, тысячи рублей унесло бы ветром пустыни. А с какой благодарностью я говорил о бакинских профессорах, которые меня обучили! Словом, читал и чувствовал, что краснею от стыда: право, не способен так нелепо, так глупо хвастаться. И главное, газету принес Торе-ага, седобородый бурильщик, у которого, конечно, бывали прихваты и вдесятеро тяжелее… Наверное, такие беды, когда приходилось спасать буровую, и посеребрили его бороду, избороздили морщинами лицо, если хоть по одной морщине на аварию посчитать! И окажется, что на его лице записана, как в книге, вся история буровых работ в Туркмении… Вот о ком надо бы писать.
Я понял, что гляжу в газету, уже не читая, когда услышал рядом осторожное покашливание Торе-аги.
— Ох и наврали! — воскликнул я, отбросив газету.
— Говорящие на собрании, пишущие статьи всегда красноречивы; умеют же находить слова! — отозвался старик, прихлебывая чай. — Что написали, это ладно, но есть другой разговор… Вызвали меня в контору, говорил с Ата Кандымовым и Аллаяром Шировым. Закончен монтаж двух новых вышек. Одну дают мне, а вторую — какому-то парню, что в этом году окончил ашхабадский институт… Видно, Аллаяр Широв уже обошел Кандыма, что-то наболтал о тебе…
— Ну и пусть! — ответил я, стараясь быть спокойней. — Мне-то что?
— Не горячись, Мерген! Почему они могут, делать что вздумается?
— Им в ответе быть, им и назначать. Разве не так?
— Это правильно. Но я видал парня, которого назначили на новую вышку: приехал с почтенным папашей в папахе сур. Вот и скажи, могу ли я поверить в мастера, которого папочка приводит за руку в Управление буровых работ? Может, и экзамены в институт сдавал с папочкиной помощью? А на скважинах, сам знаешь, бывают неисправимые ошибки.
— Что ж, теперь я должен идти и просить места у Аллаяра Широва или Ата Кандымова?
— Нет, не просить, что ты! Просто спроси: почему не доверяете, разве я не справился на тринадцатой буровой? Посмотрим, что они ответят.
Я промолчал, но решил, что никуда не пойду.
Наутро Кандымов прислал за мной свою машину. Когда я приехал, он велел секретарю никого не пускать. В кабинете мы были одни. Кандымов предложил чаю, расспрашивал о матери, о настроении, о здоровье. А затем перешел к главному:
— Нельзя, Мергенов, решать задачи единолично, а тем более когда речь идет о буровой скважине. Мы тут много думали-гадали, прикидывали и так и сяк… Ты показал себя молодцом, когда справился с авариен, Спасибо за это, дорогой! Но все-таки прихват был… Правда, прихваты случаются и у самых опытных мастеров бурения. Но все же был прихват. И, понимаешь, я не могу один идти против большинства… Думаю, ты еще поработаешь и, конечно, станешь и мастером смены, и начальником участка, и начальником управления вместо меня… Бывают, правда, люди, которые с пеленок рвутся из кожи, чтоб быстрее сделать карьеру, но обычно кончают они худо. Чтоб подняться на крышу, надо поставить лестницу и начинать с первой ступеньки… В общем, Мергенов, мы решили предложить тебе должность бурильщика на скважине № 55.
— Мне, Ата Кандымович, не нужны высокие посты, — спокойно ответил я.
— Выходит, не возражаешь? И отлично!
В голосе Кандымова звучало облегчение. Неужели он думал, что я буду спорить, возмущаться, требовать, жаловаться?
Зато теперь, успокоившись, он явно стал тяготиться моим присутствием: посматривал то на стопку документов, что лежали на столе, то на телефон. И правда: кто пересчитает дела и заботы начальника Ачакского управления буровых работ? Да и в приемной сколько людей ждет… Я поднялся.
— Всего доброго, Ата Кандымович!
— До свидания. Желаю удачи.
Было жалко Ата Кандымовича: он уступил, поддался Аллаяру Широву и очень не хотел обидеть, оскорбить меня. Да, трудно быть руководителем.
Ссора с солнцем
На пятьдесят пятой буровой собрали одну молодежь: от помощников бурильщиков и до мастера. В день начала работы сюда съехалось человек, наверное, тридцать: кроме нас были представители Ачакского управления и наипского участка. На месте будущей скважины лопатами вырыли яму в человеческий рост. А когда Марал, Наргуль, Аллаяр Широв закричали: "Довольно? Хватит! А то докопаетесь — фонтан ударит!" — Николай поднял руки вверх, и его за руки извлекли из ямы.
Газовики верят в приметы: Юра, сын дяди Миши, первым бросил в яму монету "на счастье"; кидали и остальные; под конец из ямы слышалось похожее на щебетание птиц позванивание монеток друг о друга. Николай принес бутылку шампанского и что было сил швырнул в яму, воскликнув:
— Пускай подземный газ выстрелит отсюда, как это шампанское!
И бутылка выстрелила, а белоснежное вино пролилось-бурно, обильно и тут же было выпито песком без следа.
Мы обрадовались: не часто удается вот так сразу вылить шампанское! Бывало, уткнется бутылка носом в песок и лежит, пока не разобьют камнями…
Все предсказывало удачу! И больше всех радовался наш молодой мастер Гулдурды Эсенов, даже поаплодировал бутылке шампанского, словно театральной актрисе.
Начались речи. Первым выступил секретарь парторганизации управления Большевик Досов. Не удивляйтесь: одно время во всем мире давали детям имена, придуманные родителями. И, право, имя Большевик ничем не хуже имен Эвир, что означало "Эпоха войн и революций", Зенит, Гелий… Досов закончил так:
— Вам доверена ответственная скважина, поручен поиск: здесь мы попытаемся добыть газ сразу из двух пластов. Сумеете, дадите газ как бы сразу из двух буровых. По такому методу уже работают в Грозном, в Тюмени. Со временем Ачакское управление целиком перейдет на такой способ бурения, и тогда вместо двадцати скважин понадобится лишь десять, вдвое уменьшатся затраты. А это миллионы сэкономленных рублей! Да сопутствует вам успех!
Выступил, конечно, и секретарь комитета комсомола Шохрат Бегшиев. Был он в тенниске, с комсомольским значком и, выступая, снял шляпу.
— Рад, ровесники, что нам оказали такое доверие! Бурить разом два пласта и ново, и трудно. Но не молодежи бояться трудностей. И если нет трудностей, нет борьбы, то нет и победы! Успеха вам, друзья!
А когда руководители направились к машинам, ко мне подошли наши милые геологи Марал и Наргуль.
— Надеюсь, Мерген, ты не сердишься, что не тебя назначили мастером пятьдесят пятой? — спросила Марал, внимательно посмотрев мне в лицо.
Я пожал плечами:
— Вроде бы ты знаешь меня лучше других… Разве я похож на обидчивого, на карьериста?
— Ну, знаешь… Человек меняется! — усмехнулась Марал.
— Бывает, наверное, что меняется. Только не я!
Марал остановилась и снова пристально посмотрела мне в лицо.
— Ты что ж, намекаешь? — спросила, бледнея.
— Понятия не имею. На что намекать?!
Марал словно бил озноб, она дрожала. Наргуль не выдержала, взяла ее под руку и повела прочь, говоря:
— Да что это с вами, друзья? Наскакиваете друг на друга, будто юные петушки… Полно!
Но Марал вырвала руку, обернулась ко мне, крикнула:
— Ты что?! Ты что?! Хочешь сказать, что я изменилась. Обиделся, а на мне срываешь обиду?! Да? Иди отсюда… Срывай обиду на жене, которую выгнал из дому…
Мгновенная тьма окутала меня: солнце померкло или ослеп? Не мог идти. Стоял и бормотал неслышно, невнятно:
— Значит, и ты тоже?.. Я темный, я слепой, не разбираюсь в людях… Была жена, которая оказалась ведьмой… Был Аллаяр, оборотень, шакал, притворялся другом… Теперь ты… Ты, моя Марал. Моя звезда, солнышко, которое согревало… Светило… Радовало. Ничего нет… Думал, мед, а оказался яд.
Теперь и меня бил озноб. Болела голова. Брел, шатаясь как пьяный.
Но почему? Почему? Кому я сделал худое? За что презирают, травят, как зайца? Я никогда никому не причинил зла. И что стряслось с Марал? Отчего так нагрубила? Не собирался ее обижать. Сказал, что есть люди, которые меняются. Нет, тут что-то другое! Нельзя было так рассердиться. Что-то другое. С тех пор как она приехала, что-то переменилось. Чувствовал: с каждым днем отдаляется… И почему упрекнула женой? В первые же дни знакомства честно рассказал обо всем. Она пять лет знала и пять лет молчала, а теперь… Так злобно, так гневно упрекнула! Бывало, вспомню, она прерывала: "Мерген-джан, не вспоминай эту недостойную женщину, не вороши прошлое!" А теперь…
Подошли Николай и Юра.
— Что с тобой, Мерген?
— Голова чего-то разболелась, ребята…
— Зайди в вагончик, приляг…
Они уложили меня, Юра принес мокрое полотенце, покрыл им лоб. Сделалось словно бы легче.
— Спасибо, ребята.
Они ушли. И я остался один. Один. Совсем один…
Оказывается, это очень страшно — остаться в полном одиночестве среди беспредельной песчаной пустыни… Ну кому хотя бы рассказать о моей беде, с кем поделиться? Как у нас говорят: "Думал, это святой пророк Хыдыр, а, оказывается, это медведь!" Кому расскажешь? Бедной старушке матери? Чем она поможет? Только причиню боль… А кто еще есть у меня? Может, напиться? Нет! Глупо и ни к чему, только потеряешь силу, уверенность, ясность головы и тогда станешь некудышным работником. На радость разным шакалам, Аллаярам: они, мол, давно предсказывали! И своими руками подарить им такую победу? Нет, не дождутся!
Что же делать? Плюнуть на все, оставить эту буровую, эту пыльную пустыню, уехать куда-то за горизонт… А куда? И от кого удирать? От бывшей жены Айны? Так она уже пять лет чужой для меня человек. Пусть живет как хочет, какое мне дело?! От Марал? Ну нет, это значит опережать события. Мало ли что человек может сказать в минуту гнева! От Аллаяра Широва? Но как еще может он укусить меня после того, что сделал уже? Да ну его к шайтану, Аллаяра! Подумаешь, тигр Каракумов! Всего лишь шакал…
Если сам не поддамся, не ослабею, победа будет моей! Да, да! В чем моя главная сила? Да прежде всего в молодости. В честности. В любви к своей работе. В преданности правде… Только не ослабеть! И эта сила, как горная река, не оставляющая камня на камне в шумном своем течении, сметет все преграды. И потом, есть же здесь светлые, чистые сердцем, мудрые люди, вот хотя бы Торе-ага.
Наконец-то нашел! От мысли о Торе-аге стало легче дышать, и даже улыбка шевельнула губы.
В вагончик вошел Гулдурды Эсенов:
— Что стряслось с тобой, Мерген? Вроде бы только что был здоров…
— Ничего страшного, мастер. Начинался приступ мигрени… Сейчас уже легче!
Я поднялся.
— Работать-то сможешь?
— Смогу, мастер! Конечно, смогу…
И мы вдвоем пошли к вышке.
Брань и ропот
Я ждал конца смены нетерпеливо, точно влюбленный, которому назначено свидание. Но на этот раз мечтал встретиться не с девушкой, а с милым старым мудрецом, с Торе-агой.
Внезапно по радио нам сообщили, что вахтовая машина поломалась и сменщики идут к нам пешком, пешком по барханам! И нам с работы придется тоже брести, увязая в песках…
Вот так новость! Пешеходы в пустыне…
Смена негодовала. Смена проклинала бесхозяйственного, беспутного, беззаботного начальника участка Нанна.
— Чтоб он лопнул, этот прокопченный, пыльный бурдюк, Аллаяр Широв! — кричал Николай и плевался. — Его б заставить прогуляться по барханам, свалился бы на втором холме, пришлось бы тащить волоком… Небось повытопилось бы из этой туши баранье да заячье сало! Похудел бы, собачий сын! Тьфу!
Что и говорить, лучше пятнадцать километров шагать по твердой и ровной дороге, чем пять километров тащиться, увязая в песке и вздымая пыль, по барханам.
Первые наши сменщики появились, опоздав на полчаса; еще через двадцать минут прибыли наконец остальные, и можно было уходить домой…
— Ну как мы будем работать всю ночь?! — кричали сменщики, обступив мастера. — Мы ж из сил выбились, ноги дрожат"…
Что мог ответить Гулдурды?
— Правильно, ребята, безобразие! Поговорим на разнарядке…
— Если повторится, можете нас не ждать, пешком больше не потащимся. Не нанимались песок ногами месить.
— Вот будет собрание, пропесочим виновных. До самой смерти не забудут.
— Давайте напишем в "Токмак" ("Колотушку"), пусть проверят да напечатают фельетон.
— А что ж, и напишем!
— Ай, пиши не пиши, что изменится? Появится журналист, поедет с Алимирзой стрелять зайцев…
— Хватит шуметь, парни! Начинайте работу…
— Что за работа, если на ногах не держусь?!
— Вставай, вставай, не прикидывайся. Мы тоже не на "Жигулях" приехали…
Идти трудно. Шайтан его знает, как песок ухитряется проникать в сапоги… Ноги трет… Бредем по двое, по трое, болтаем о том о сем, а в общем — ни о чем. Дважды Николаи садится на песок отдохнуть и покурить и вновь начинает ругаться:
— Попадись мне сейчас Аллаяр, сожрал бы сырым и немытым, а кости раскидал бы собакам да шакалам!
И звучно плюет в песок.
— Идем, Коля, идем! — отвечаю я. — Сказано нашими дедами: "Дорогу одолеет идущий…"
Юра, бедняжка, голоса не подает, просто следует за нами точно тень: мы идем — и он идет, мы садимся — и он садится.
Уже наступил вечер, жару сменила прохлада, но губы пересыхают, мучает жажда. Страшно подумать: а если бы пришлось вот так брести по солнцепеку!
Наконец взобрались на последний высокий бархан, и вдали заблестели огоньки Наина. Здесь, на остывающем песке, отдохнули подольше… С детства люблю брать в ладонь песок и крепко сжимать кулак: белый чистый песок водой льется меж сжатыми пальцами. Если б снова стать маленьким, сидел бы вот так под луной на белом песке да играл. "Ай-Терек" называлась наша ребячья игра. И не приедалась, не надоедала… Расходились по домам, лишь когда за нами приходили родители. Забывали о жажде, о голоде, об усталости. Как легко и весело было тогда!
Б поселке у вагончика Аллаяра Широва теснились люди, доносились возбужденные, злые голоса. Услышав их, Николай снова вскипел и решительно направился туда же. Позвал и меня. Нет, я не пошел: лучше и завтра тащиться по пескам на работу, чем видеть этого "родственничка".
Дома принял душ, и теплая, нагревшаяся за день на солнце вода словно смыла с тела не только пыль и пот, но и усталость. Вновь стал бодрым, как бывало по утрам! Но странное дело: вместе с усталостью исчезло и желание поговорить с Торе-агой. "О чем говорить? — подумалось. — Он напомнил нашу пословицу: "У слепого только раз отнимешь палку! А теперь я должен рассказать, что у меня; отняли палку вторично? Стоять и краснеть, точно виноватый школьник… А что может он посоветовать?! Если не умеешь понравиться девушке, если не можешь найти ключ к девичьему сердцу, советы и лекарства бесполезны".
И об Аллаяре Широве уже все сказано. Что он сможет добавить?
Лучше всего тебе, Мерген, успокоиться да постараться побыстрее закончить работу над растворосмесительной машиной…
Уже совсем было сел за стол и раскрыл свои записи и чертежи, вдруг снова потянуло к доброму старику, так захотелось услышать участливое отцовское слово, что решил: была не была, зайду на пару минут к Торе-аге поздороваться да рассказать о первом дне работы на новой скважине.
Старик лежал на топчане, опираясь на мутаки, перед ним стоял обернутый мохнатым полотенцем чайник. Увидев меня, Торе-ага взял пустую пиалу, налил крепкого душистого чая и протянул мне:
— Приготовил для Будулая, да он отказался, сказал: спешит в кино! Ну что ж, на то и молодость, чтоб спешить. Доживет до моих лет, не захочет никуда бежать, скажет: лучше полежу да выпью чайник чаю, хе-хе… Ну как дела у тебя?
Коротко рассказал я о первом дне на буровой, о поломке вахтовой машины и пешем путешествии в песках. Торе-ага слушал, не спеша прихлебывал чай, а после произнес, понизив голос:
— Знаю, знаю. Шум получился большой. Ты ребятам пока не рассказывай, но, сдается мне, дойдет эта история до управления! Аллаяр слишком распоясался. Мы всего еще даже и не знаем… Теперь сказал, что знать не знал ни о какой поломке вахтовой машины, но когда мы вышли после разнарядки, кто-то из аварийной бригады заявил: "Своими ушами слышал, как Широв приказал догнать на машине поезд и купить водки в вагоне-ресторане". Ты не слыхал, как это делается? В наших местах поезд всегда сбавляет ход: таково железнодорожное правило. Машина догоняет вагон-ресторан, кто-нибудь из парней перескакивает на подножку поезда, входит в ресторан, закупает водку, ее выносят в тамбур, а на станции Питнек перегружают в машину. И все в порядке! А тут, видно, замешкались или чего-то недосмотрели… Может, и вправду поломали впопыхах… А людям пришлось пешком тащиться на работу и с работы домой. И раньше поговаривали, что Аллаяр гоняет машину к поезду за водкой, да ведь разговоры ветер носит, как известно. Пока за руку не схватил, вором не обзывай. Лукавый он человек, изворотливый, ну да газовики тоже народ серьезный, спуску не дадут. Сегодня на разнарядке твой Николай прямо кидался на Аллаяра, ну точь-в-точь сторожевая овчарка на волка, так и думал — укусит. И горячий же парень! Справедливый, подлости не простит. А работает не хуже слона в Индии, поглядишь, как таскает тяжеленные трубы, и порадуешься. Богатырь!
Торе-ага в национальном халате, который называют дон, пошел проводить меня и подышать перед сном свежим воздухом: ночи в Каракумах свежие, чистые, звездные.
— Ну а как у тебя ладится с глиномешалкой, которую собрался улучшить, а? Выходит? Или, может, забросил, боишься поговорки, что воображение старит юношу?
— Все эти дни сижу над чертежами, Торе-ага. На днях собираюсь, если позволите, пригласить вас к себе домой, показать чертежики, посоветоваться. Может, и скоро закончу, надо посидеть выходные дни за столом не разгибаясь.
— Вот и посиди, а нагуляться успеешь и после. Разве тебя пять лет обучали лишь держаться за рычаг на буровой? Так ведь это и мы умеем, неученые. Зачем же государство пять лет тратило на тебя деньги? Теперь давай доказывай, что умеешь сделать больше и лучше, готов отставить в сторону чайник с заваренным чаем, не поспать, подумать… Эх, очень щедрое у нас государство! Поручили бы мне, как бы я поступил? Сравнил бы, например, чем человек с дипломом за столиком в управлении лучше простого практика здесь, в Каракумах. И чем он занимается: просто ходит на работу, как все? И если ничего больше, отбирал бы диплом. Как думаешь?
В ответ я молча улыбнулся.
— А ты не улыбайся, разговор-то всерьез. Чтоб тебя научить, я затратил много денег: построил институт, построил общежитие, платил профессорам, дал тебе комнату и книги, давал тебе стипендию. А где теперь польза от тебя мне, всему народу? Есть польза — живи и здравствуй, благоденствуй! Нет пользы — верни, молодой человек, диплом. Хозяин и собаку не держит во дворе без пользы: должна сторожить, давить волков, ходить на охоту… И если не будет от вас пользы, нечестно получится, дорогие сыновья наши! — На минуту старик умолк, задумался. — Вот подходит тебе срок вступать в партию. Давай-ка поглядим, что ты совершил в этом году? Может, как лошадь, запряженная для молотьбы, кружишься на одном месте? Если так, то сердись не сердись, а не примем! Люблю тебя, юноша, но увижу ошибки, проступки, — щадить не стану, не обессудь. И не воображай, будто я просто сварливый старик…
Вот когда ты работал на тринадцатой буровой, там долота были в избытке, а в то же время Али мирза не мог достать хоть одно новое долото. Отчего ты не заявил о своих излишках, не помог товарищу, а? Постой, постой, не перебивай! Слушай старшего… Может, замышлял таким манером опередить Алимирзу? Но ведь буровая скважина досталась Алимирзе не в наследство от панаши. И он и гы работаете не на свой карман, а на государство. Нельзя смотреть только себе под идти, дорогой!
Торе-ага, о нехватке долот у Алимирзы я услышал лишь на разнарядке. Да и то сказали, что их уже отправили Алимирзе, только шофер завез на другую пышку. А про излишки на тринадцатой знал и Аллаяр Широв, даже вместо со мной собирал долота и укладывал.
— Ах, вон как? Постой, постой… Недослышал я, что ли? Или, быть может… наврали мне? Ну ладно, ладно. Ты прав, дорогой. Ступай отдыхать!
И старик крепко пожал мне руку, прощаясь.
Дуэль
Не раз, бывало, говорила мама, что беда не ходит одна, что семь бед-сестер живут на свете и бродит друг за дружкой, словно догоняют друг друга. И нельзя от них закрыться — защититься ни воротами, ни кованными железом дверьми.
Последнее время что-то сделалось мне тесно и душно в комнате. Вот и ныне помаялся и вышел наружу. Здесь взглянули на меня бесчисленные звезды: самые яркие, утверждают, бывают в тихую ночь в пустыне, где воздух не замутнен ни дымом, ни пылью.
На вершине бархана песок уже остыл, сделался блаженно прохладным. Лёг навзничь и стал смотреть в звездное небо. Млечный Путь разделяет его, точно ярко освещенный проспект Свободы в Ашхабаде, с запада на восток…
Когда-то бабушка рассказывала мне, мальчику, о Млечном Пути, который в старой туркменской легенде называют "Путь верблюдицы Акмаи". Как-то паслась Акмая на лугу и потеряла своего любимого, своего беленького верблюжонка. Забеспокоилась, заметалась бедная мать, бегает по всей земле, ищет, зовет, плачет: нет верблюжонка на земле! Несчастная Акмая побежала искать на небо: бегает по небу, зовет, плачет. Переполнилось молоком вымя, а бедняга даже боли не чувствует, бежит дальше и дальше, зовет… Уже не вмещается молоко, но бежит и бежит Акмая… С тех пор и остался в небе путь Акмаи — Млечный Путь!
Я повернулся на бок. В лунном свете пески казались белыми, а барханы — гребнями волн. Если вы бывали в рассветный час на берегу Каспия, так, вероятно, заметили, что первые лучи солнца рассыпаются по волнам, точно серебряные чешуйки. Вот и Каракумы в лунную ночь серебрятся, подобно Каспию, на рассвете.
Нельзя же пролежать всю ночь на бархане в размышлениях и воспоминаниях! Я уже поднялся и пошел к дому, когда вдали показался какой-то человек. Он шел, пошатываясь, то быстрее, то медленнее: должно быть, крепко выпил кто-нибудь из газовиков.
Но не успел сесть к столу, как заскрипела наружная дверь, послышались тяжелые шаги, в дверь постучали.
— Войдите!
Дверь распахнулась, порог переступил Будулай. Поздоровались. Я подвинул ему стул, и Будулай тяжело сел, вытащил из кармана большой стальной нож, которым Торе-ага свежевал у реки баранью тушу, положил на стол.
Нет, страха я не ощутил, только неприятно стало и подумалось, что так поздно не приходят с добром и, шайтан его знает, может, подослали за чем-нибудь…
— Ты выпил, Будулай? Ведь прежде не пил. Что случилось?
Не сразу поднял опухшие веки. И молча кивнул: мол, да, выпил.
— Да что, наконец, произошло? Кто тебя обидел, Будулай! И зачем нож?
— К тебе, друг Мерген, очень… очень важное дело.
— С ножом?!
— Нож принес тебе. — И Будулай пододвинул его ко мне рукояткой. — Бери!
Кажется, я начинал догадываться. Смутное, пугающее подозрение зашевелилось где-то в глубине сердца. По пустякам не кинут тебе нож. В чем же дело? Может, чем-нибудь я нечаянно обидел Будулая? Оскорбил? Но нет, ничего не было. Всегда нравился мне этот парень: веселый, добрый, красивый богатырь.
— Мерген! — Будулай схватился за голову. — Самое первое: прошу у тебя прощения.
— Ничего не понимаю! Сначала кладешь передо мной нож, потом просишь прощения. Говори наконец прямо: что случилось?
— Скажу. Ты не обижайся… Мы с Марал любим друг друга.
Дух перехватило, открыл было рот, но забыл, что намеревался сказать. И шевельнуться не мог: окаменел.
Вспомнилось все разом: и первое знакомство в рабочем общежитии, когда Николай называл Будулая донжуаном Каракумов, и совместную работу на тринадцатой скважине, и рассказ о нем Торе-аги… По разве могло когда-нибудь померещиться хоть во сне, в кошмаре, что наши пути так пересекутся?! Ох как часто мы ошибаемся!..
Молодой цыган взглянул внимательно и беспомощно, почти жалобно. Я сидел, стиснув зубы, хотя ноги под столом тряслись…
Ну что, что можно ответить человеку, который пришел и говорит, что увел твою любимую? Что сделали бы вы, дорогие читатели? Убить? Ну об этом нечего и говорить… Избить и заслужить пожизненную ненависть Марал и этого пария? Да и как бить того, кто не защищается?
Неожиданно для себя самого я вскочил и схватил Будулая за ворот, чувствуя, что кулаки наливаются свинцом.
— Хоть зарежь, Мерген, что это теперь изменит?
— Ты просто гнусная, грязная свинья!
— Обожди, сначала прочитай, если не веришь… А после поступай как знаешь…
Кулаки разжались, я взял короткую записку, которую протянул Будулай.
"Здравствуй, Мерген!
Извини меня. У нас с тобой не было ничего, кроме дружбы. Друзьями, если хочешь, мы и останемся. Будулай сказал тебе чистую правду. Будь здоров. Твоя соученица
Марал".
Дышать стало трудно, а горло словно засыпали сухим песком: першит, дерет, слюну не проглотишь. И в глазах плавают цветные пятна. Ощутил, что к губам прижалась холодная кружка, сделал несколько глотков, вроде бы немного полегчало.
Будулай поставил кружку на стол.
— Мерген, умоляю еще раз, прости. И не сердись…
— Чего на тебя сердиться… Тут решаем не мы с тобой. Ступай! Мне не была верной, пусть будет верной хоть тебе.
И махнул рукой: уходи!
Минуту спустя хрипло скрипнула, закрываясь, наружная дверь.
И опять настало одиночество. Теперь уже полное: без иллюзий. И опять печаль, опять тревоги… Неужели так и не встретится настоящая любовь? Может, ее просто придумали влюбленные поэты? Зачем же тогда я столько лет мучился? Нет, нет, нет! Не верю, есть настоящая любовь! Чтобы насмерть, навсегда, без колебаний и перемен.
"У нас с тобой не было ничего, кроме дружбы…" — написала Марал. А что же в самом деле у нас было? Ну-ка давай вспоминай все по порядку. Точно и строго.
Вспоминать я вышел опять на улицу. Низко над барханами висела опухшая, багровая, страшная луна, какой видеть еще не приходилось. Наверное, не замечал: никогда не выходил в позднюю пору, при заходе луны.
Лёг на песок ничком: глядя в песок, легче сосредоточиться.
…27 августа 1968 года в Бакинском аэропорту, улыбаясь, подошла ко мне девушка в красном платье с вышитым воротником. Я сразу узнал: ее звали Марал, мы познакомились, когда сдавали экзамены в институт.
— Добрый день! Как же я не видела вас в самолете?
— А я на собственных крыльях… Нет, правда: чуть не опоздал, зарегистрировал билет в последнюю минуту… А то и впрямь пришлось бы махать крылышками через все море… Скажите, Марал, в Баку у вас есть знакомые?
— Знакомых у меня нет. Но здесь в министерстве работает тетина знакомая. Только сейчас ее нет в городе, уехала в Крым, в санаторий. Потому никто и не встречает.
— Ну мы и сами не маленькие, а Нефтяной институт не иголка — отыщем.
Забрав наши чемоданы, я пошел к стояние такси…
…Лекции, семинары, практические занятия шли непрерывной каруселью. Однажды на уроке физкультуры впервые увидел ее в синем спортивном костюме в обтяжку; заметив мой взгляд, Марал смутилась, повернулась спиной. А я отчего-то ощутил слабость во всем теле. И после старался взглядывать неожиданно, исподтишка, чтоб не заметила. Очень красивая фигурка у Марал, тонкая талия, высокая грудь… Впрочем, об этом не надо!
…Однажды увидал, что она вместо туркменского платья надела короткую юбку с блузкой, и даже обиделся. И Марал как будто заметила:
— Знаешь, даже неловко, когда одна-единственная в институте ходишь в длинном платье до пят. Ну как, по-твоему, идет?
Пришлось признать, что и вправду эта одежда ей к лицу. Со временем, понятно, привык…
На зимней сессии десяти студентам, и Марал в том число, преподаватель Решидов велел пересдать экзамен через два-три дня.
С чайником горячего, только что заваренного на кухне чая я вернулся в свою комнату и увидал на кровати записку: "Если желаешь узнать, Мерген, с кем обнимается твоя землячка, беги в 88-ю аудиторию первого корпуса".
"Тьфу! — подумал. — Какой глупый розыгрыш! Так и и поверил!"
Наверное, смотрят в окно и ждут, когда побегу в первый корпус, чтобы вдоволь нахохотаться. Но разве можно шутить добрым именем человека?! За такую шутку Печорин вызвал на дуэль Грушницкого и застрелил…
А вдруг?!
Здесь всего три минуты ходу: от общежития до первого корпуса.
Ведь сказано: доверяй, но проверяй!
Я только взгляну, кто там, в 88-й аудитории.
Добежать?
Нет, это нельзя назвать ни ходьбой, ни бегом, это полет! Уже видел первый корпус, когда из его стеклянной двери вышла Марал. Была она расстроенна, шла быстро к общежитию и не заметила меня: я стоял за деревом.
Что теперь делать? Дойти до 88-й или вернуться?
Вернулся и решил ждать, придет Марал или не придет.
Вот легкие женские шаги. Приближается… Нет, прошла мимо.
А это, топая, идет мужчина…
Придет? Или…
Снова приближаются четкие громкие шаги, затем стихают — и негромкий стук.
— Да, войдите.
И входит Марал… Глаза у нее были мокрые. Вскочил, подал стул. Она села — и сразу:
— Мерген, уезжаю в Ашхабад. Здесь учиться не буду…
Закрыла глаза, приложила к ним носовой платок.
— В чем дело, Марал?! Кто-нибудь оскорбил?
Она помотала головой. Я пересел поближе, взял за руку.
— Не волнуйся, Марал. Объясни, кто обидел?
Марал отстранила мою руку, утерла глаза. И рассказала, неподвижно глядя в окно:
— Вчера преподаватель Решидов заявил, что я должна прийти к нему в четыре часа в 88-ю аудиторию и он даст учебник, по которому надо сдавать экзамен. Ну я, конечно, пришла… А он вдруг предложил поехать с ним за город на прогулку. Сказал, что обеспечит мне на все пять лет обучения легкие экзамены по всем предметам. И пригрозил: "Если кому-нибудь скажешь о нашем разговоре, можешь забыть, что поступила в институт!" Я ответила, что не затем летела через Каспий, чтоб здесь распутничать, лучше оставлю институт. Он долго уговаривал, потом внезапно схватил и привлек к себе, но я вырвалась, дала пощечину и убежала.
У меня, наверно, глаза налились кровью.
— Ступай к себе и жди! — сказал Марал, а сам вышел из общежития на улицу. Ну и был же я тогда разъярен! Кажется, самого аждарху — дракона — разорвал бы в куски… Сначала хотел идти сразу к декану, но увидал возле дома Решидова: он открывал свою "Волгу". Я выбежал и, задыхаясь, сел на заднее сиденье.
— Чего это, Мергенов, так задохнулся?
— Не прикидывайся непонимающим…
Теперь он внимательно смотрел на меня в зеркальце.
— Ты всем раздаешь учебники в 88-й аудитории?
— Гм! Что это значит?
— Сейчас Марал укладывает вещи, чтоб уехать в Туркмению. Наверное, многие спросят: отчего она бросила институт?
Преподаватель побледнел, но еще старался сохранить самообладание, даже снисходительно усмехнулся. А все-таки голос у него дрогнул:
— Старая история: не знает предмета, а обвиняет преподавателя! Пусть докажет…
— И докажет! Люди видели, как ты хватал ее за руку, вот у меня даже расписка есть свидетеля. — Я показал ему издали записку, которую нашел у себя в кармане. — Да еще и я подтвержу: вот уже трое. И могу подтвердить, что Марал в десятилетке по этому предмету получала пятерки. Неужели теперь не смогла ответить хоть на тройку? Могут и создать по нашему требованию комиссию, которой Марал сдаст экзамен… Да твое поведение в 88-й аудитории… Не слишком ли тяжела окажется твоя вина?.. Не согласишься, буду говорить с ректором, с деканом, с министром, даже с твоей женой… Неужели никто не услышит? Не думаю: так у нас не бывает. Я не угрожаю, не уговариваю, а только предупреждаю.
Пару минут он молчал. Потом облокотился на спинку переднего сиденья, повернулся ко мне:
— Ладно. Мы мужчины. Пусть разговор погаснет между нами без дыма. А Марал может завтра зайти с зачеткой ко мне.
— Согласен… Но ты не выслушал моего предложения!
— Слушаю.
— Если Марал не знает предмета, почему не поставил "неуд" в ведомости, а таскаешь девушку по аудиториям? С какой педагогической целью?
— Не слышу предложения, это вопрос.
— И не спекулируй широтой: мол, поставлю в зачетке оценку! Марал сейчас уже неважно, какую ты поставишь оценку: больше она к тебе обращаться не будет.
— Чего же она хочет?
— Сейчас пойду к ней, буду уговаривать, заберу вещи, уже, наверное, уложенные… Ведь чем больше минет времени, тем больше людей узнает об отъезде. Если она согласится и придет к тебе, то прежде всего извинись. Это для нее важнее отметки: чтоб исправить ошибку, тоже необходимо мужество.
— А кто тебе Марал?
— Землячка. Соученица. И если говорить до конца…
— Невеста?
— Пусть будет так…
В тот момент я был уверен, что говорю правду.
Преподаватель снова умолк. Молчал долго, смотрел на осыпанные снегом деревья, отвечал кивком на приветствия знакомых… Тут подъехала черная "Волга", и вышел ректор нашего института в сером кримпленовом пальто, в светлосерой папахе.
Решидов тяжело вздохнул:
— Позови Марал!
Голос звучал глухо.
— Сюда позвать?
— Приходите в 88-ю…
До глубокой ночи мы вдвоем готовились к семинару. Затем я провожал Марал. Она взглядывала на меня внимательно и тут же опускала голову. Не раз думал: вот тут надо сказать девушке, что любишь… И всякий раз слова застревали в горле, овладевала нерешительность. Ведь Марал девушка, а я был женат, у меня есть ребенок. Вдруг сдвинет брови и возразит: мол, тебе, парень, надо рубить дерево по себе, поищи-ка лучше разведенку! Тогда умру на месте от стыда, от позора, от разрыва сердца…
Но неужели я так безумно влюбился!
…В тот день был болен староста, и вместо него стипендию студентам раздавала Марал. Но я-то получал меньше других: вычитали алименты. Ох, как волновался: а если спросит, отчего мне меньше? Жаль, не было случая рассказать раньше… Но Марал не спросила, а просто отсчитала и протянула деньги: алименты уже были удержаны бухгалтерией.
…Как-то после занятий возвращаясь домой, в дверях общежития столкнулся с Марал и ее подругой Наргиз.
— Здравствуйте, девицы-красавицы! Далеко ли собрались?
Марал поколебалась, но ответила:
— Тетя прислала телеграмму. Едем встречать в аэропорт.
Кивнула и ушла с Наргиз. Хотелось спросить: можно, и я с вами? Но почувствовал: девушкам будет неловко, я окажусь лишним.
На следующий день тетя приехала к девушкам в общежитие. Но Марал не пригласила меня и не познакомила. Только после угостила дыней, которую привезла тетка. Помнится, тогда не мог понять: уж не стесняется ли Марал показывать меня родственникам?
Как-то гуляли мы по берегу Каспия на бульваре, море дышало освежающим ветром, концы косынки на шее Марал шевелились, будто жестикулировали, что-то рассказывая. Потом мы сидели на скамейке, ели мороженое. В тот раз я твердо решил, что поведаю ей историю неудачной своей женитьбы, но не знал, как начать, был неловок, взволнован, мрачен.
— Что с тобой? — спросила она в конце концов. — Настроение плохое…
— Да нет… тебе показалось…
На приморском бульваре прохаживалось немало разных людей. Мимо прошли два веселых студента с магнитофоном, который играл модную в те годы песенку "Парней так много холостых, а я люблю женатого…". Пока студенты проходили возле нас, Марал невозмутимо глядела на море, но едва прошли — прыснула и лукаво взглянула на меня.
— Почему ты смеешься? — спросил. — Ох, кажется, знаю, почему…
— Я чувствую: ты приготовился рассказать что-то невеселое. Ладно, магнитофон помог, а то и сейчас не решился бы.
— Ты все знаешь?!
Марал сделалась серьезной.
— Ага! Недавно попросили помочь девушкам из студенческого отдела разобрать документы. Ну и прочитала твою автобиографию… Ты не сердишься? Или хотел сохранить прошлое в нерушимой тайне?
— Всем и каждому болтать не собираюсь. А тебе сказать давно хотел, да все не получалось. Вот и сегодня…
— Не нужно, Мерген! — Взяла меня под руку и поднялась; поднялся поневоле и я. Медленно пошли прочь от скамейки. — Какое имеет значение, что ты был женат? Просто нам надо сперва определиться в жизни, окончить институт…
— Еще два года учиться!
— Что ж делать… Ты несравним со здешними парнями. Считаю тебя настоящим другом, чудесным человеком. Но очень прошу: не надо говорить о любви. Хорошо?
Помолчали.
— Что ж, так и будем всю жизнь оставаться друзьями, да?
— Время покажет, Мерген…
…Положили в больницу с аппендицитом, сделали операцию. Каждый день являлась Марал. Как только разрешили вставать, мы с ней уходили в больничный сад, и там она показывала конспекты, записи лекций, рассказывала о семинарских занятиях: заботилась, чтоб я не отстал. В ту пору я решил не говорить больше о любви, даже сторонился как мог. Но куда спрячешься в больнице? Уверял, что незачем так часто приходить, а Марал все равно приходила.
В то время мы понимали друг друга с полуслова, даже по взгляду, по усмешке.
И я ощутил, что вновь разгораюсь жарче и жарче. Клал, бывало, ладонь на ее мягкую горячую руку и гладил. И понимал: мне нужна только Марал, одна Марал! Без нее не будет счастья…
…Если б в ту далекую осеннюю ночь я не вернулся неожиданно домой, мы с Айной до сих пор считались бы мужем и женой. Но разве это можно назвать жизнью: без любви, без верности, без доверия?
Тогда я был чодуком — помощником у чабана — на отгонном пастбище километрах в ста от колхоза. И вовсе не собирался домой, но в колхоз отправлялась машина с шерстью, настриженной с наших овец. Как было не соблазниться: повидать маму и жену, отдохнуть дома в чистой постели… Утром машина вновь возвращалась на пастбище…
Было за полночь, когда явился домой. Будить маму не хотелось, и я постучался к жене. Не сразу отозвалась: "Кто там?" — "Открой, это я, Мерген!" — "Сейчас, только зажгу свет". Видно, спросонок долго не находила выключатель. Почудилось, будто за окном комнаты что-то грузно упало. Наконец дверь открылась, я вошел. В комнате пахло табаком. У печки валялись окурки "Казбека".
— Кто здесь курил?!
— Ты выпьешь чаю или сразу ляжешь? — отозвалась Айна; была она отчего-то вся мокрая, мокрые волосы спутаны, на платье влажные пятна. И спокойно добавила: — Кому у нас курить?! Просто двое суток нестерпимо болит зуб. Мне сказала тетушка Дуньягазель: если покурить, станет легче. Вот и выкурила… И вправду полегчало: заснула.
И даже схватилась за щеку, сморщилась, словно от боли.
Все тело ныло после тряски в машине, и я решил прилечь, пока вскипит чай. Ложась, по привычке сунул под подушку руку и вдруг что-то нащупал и вытащил: то были мужские трусы.
Вошла Айна, увидела их и побледнела.
— Дуньягазель советовала и этим лечить зубную боль? А? Говори!
Но жена молчала, точно деревянная…
…Ну чего опять она влезла в мои воспоминания о Марал? Грязным жирным пятном…
…После вручения дипломов мы собрались в парке имени Кирова, в ресторане. Ликующие, радостные, мы все казались родными друг другу, обещали переписываться, танцевали, пели… Вышли из ресторана в полночь. Ночь была тихая, свежая, вдоль морского берега светились огни Баку, уходили вдаль, точно звали в далекую дорогу, за горизонт. Возле большого дерева я взглянул на Марал и не сдержался, привлек и тихонько поцеловал в щеку.
— Не надо, Мерген, не надо… Не торопись! — отвечала она, дрожа.
— Сколько же еще жить ожиданием?
— Надо устроиться на работу.
— Прежде говорила: вот кончим учиться…
…Тут воспоминания оборвались, почувствовал, что песок сделался холодным, знобящим; поднялся и огляделся.
Уже появилась в небе утренняя звезда, и давно закатилась звезда Омризая.
Что теперь делать? Все кончилось…
Нет, кончились лишь надежды и мечтания о Марал. Как бывало в детстве: подарит блестящий крупный орешек, пока расколешь, слюной изойдешь, а расколешь и увидишь — пустой.
Сражение
Мы — нас несколько человек — толпимся у кабинета начальника Ачакского управления буровых работ Ата Кандымова. В кабинете сегодня заседает партбюро. Мой кандидатский стаж кончился, и сейчас будут решать: достоин ли я, Мерген Мергенов, быть членом партии.
Сидеть и даже стоять не могу; хожу и хожу по комнате и жду, когда позовут. Стрелки часов присохли к мосту: не двигаются!
Неожиданно дверь приоткрылась и кто-то сказал:
— Мергенов!
Сегодня в мягком кресле начальника ЛУВР сидит Большевик Досов — секретарь парторганизации; Кандымов рядом на стуле, он курит и смотрит на меня щурясь: но то от дыма, но то чтоб лучше видеть. Дальше Аллаяр Широв, тот не присматривается, а время от времени поглядывает искоса; подперся кулаком, и щека вздулась, будто за ней припрятан хороший грецкий орех. А как четко видны волоски на родинке, что под носом! Наш комсомольский секретарь Шохрат Багшпев тщательно причесан, на нем серая рубашка с открытым воротом, глядит в одну точку на столе, словно что-то там увидал, и временами хмурится.
Гляжу на этих людей, и кажется, что передо мной библиотечная полка с еще не прочитанными книгами. Что ожидает того, кто откроет их…
А вот Торе-агу вроде бы я знаю получше, чем остальных. Старик снял китель и повесил на спинку стула, задумчиво гладит белую — сегодня подстриженную — бороду; кажется, размышляет и старается что-то решить… Впрочем, если с ним не раз разговаривал по душам, могу ли утверждать, что знаю человека? Уж с Марал-то я разговаривал…
Большевик Досов прокашлялся и поднялся.
— Сегодня, товарищи, мы первым должны рассмотреть заявление Мергена Мергенова о приеме в члены партии. Он работает бурильщиком на 55-й скважине участка Наип. Десять месяцев кандидатского стажа он был в Бакинском нефтяном институте, два месяца проработал здесь.
Досов прочел заявление, мою автобиографию, огласил рекомендации в партию, которые дали бакинские профессора.
— Теперь очередь за вами, товарищи. Высказывайтесь! — сказал он, садясь. — А вы, Мергенов, встаньте.
Все молчали. А я стоял как вызванный к доске школьник, которому еще не продиктовали задачу.
Наконец не выдержал Ата Кандымов:
— Мы же, товарищи, сами у себя крадем время. Некогда сидеть и молчать…
И тогда заговорил исполняющий обязанности главного геолога управления Шамурадов, гологоловый, толстенький. Когда его слушаешь, не сразу удается понять, спрашивает он или утверждает.
— Первое время, когда неожиданно заболел Торе Клычев, мы доверились диплому Мергенова и временно назначили мастером тринадцатой буревой. Что же получилось? Не минуло и недели, а буровая едва-едва не вышла из строя. Правда, аварию кое-как предотвратили… Но если б не сумели предотвратить? А почему была авария? Виноват только мастер Мергенов, который пренебрег указаниями геологов, не проследил за составом раствора, за его вязкостью. Можем ли после этого сказать, что Мергенов проявил себя, как должен бы проявить член партии? Нет, товарищи, не можем…
В душной, прокуренной комнате мне, признаться, сделалось холодно. "Эх! — подумалось. — Вот и нашли причину не принять… А я-то, младенец, думал, что это я спас буровую, предотвратил прихват. Разговоров после не было, ты и успокоился, Мерген? А что вышло? Оказывается, разговор просто отложили до поры…"
Кто-то смуглый и высокий спросил о международной и внутренней политике Китая.
Я отвечал, но мне казалось, будто говорит чужой, незнакомый человек. Спрашивали о задачах членов партии, определенных Уставом.
Теперь, заскрипев стулом, поднялся грузный Аллаяр Широв, и странным был медоточивый, вкрадчивый голосок, исходящий из такой туши:
— Знаю Мергена Мергенова, уважаемые члены бюро, С первого дня его работы. Честно сказать, сперва я много ждал от него, доверился, как сказал Шамурадов, вместе с Ата Кандымовичем бакинскому диплому.
Аллаяр Широв показался мне в эту минуту петухом, что сидит, нахохлившись, на ободе тележного колеса и презрительно оглядывает двор… Увы, мне было не до смеха…
— Но, товарищи, школа требует лишь хорошей памяти, а на практической работе необходимы крепкие руки, ум и, главное, как верно сказал товарищ Шамурадов, понимание большой ответственности. Не прошло и недели, как Мергенов доказал, что этого чувства ответственности у него нет. Поверьте, я больше всех вас огорчен этим…
— Почему? — вдруг спросил Торе-ага.
— Извините, Торе-ага, но попрошу вопросы задавать потом. Итак… Да… Наши руководители поняли, что Мер-генов легкомысленно относится к делу, и не доверили ему должность мастера на новой, пятьдесят пятой буровой. Таким образом, Мергенов утратил доверие коллектива, в котором работает… Но это лишь одна сторона, а есть и вторая, о которой еще не говорилось…
Аллаяр вытащил большой носовой платок и не спеша, обстоятельно вытер лицо и шею под ожидающими, настороженными взглядами членов бюро. Утерся, тщательно сложил платок, спрятал в карман, откашлялся и заговорил вновь: теперь в голосе не было меда и вкрадчивости, теперь будто гвозди забивал в доску — звонко, со стуком.
— …Сторона, о которой еще не говорилось, — повторил Аллаяр Широв. — Пусть Мергенов не обижается, что буду вмешиваться в его личную жизнь: совесть не позволяет мне умолчать… Многие из присутствующих, видимо, не знают, что Мергенов был женат и выгнал жену!
Теперь на меня глядели с любопытством, будто впервые увидели. А мне сделалось жарко: казалось, Широв поставил передо мной таз, полный горящих углей.
— Да, прогнал жену и лишил единственного сына отеческой заботы и воспитания. Разве можем мы закрыть на это глаза?
— А ты, Аллаяр, разве не прогнал жену?! — вновь вмешался Торе-ага.
— У меня была важная причина: моя жена не рожала.
— Наверное, у Мергена тоже были причины.
— И говорим мы сейчас, уважаемый Торе-ага, не обо мне, а о Мергенове. Давайте не отвлекаться от темы: мы решаем судьбу будущего коммуниста!
— Так как же, по-вашему, надо решить эту судьбу? — спросил Большевик Досов, пристально глядя в лицо Широву.
И тот почему-то задвигал руками, точно человек, переходящий вброд речку.
— И сказал все, что знаю о Мергенове. И присоединяюсь к мнению Шамурадова…
— Нет, скажите свое мнение: вы за прием Мергенова в партию?
— Если нужно мое личное мнение, то я просто не могу голосовать за прием в партию Мергенова после всего, что здесь говорилось…
— Значит, вы против приема, Аллаяр Широв?
— Ну да…
— Хорошо. Садитесь! Кто хочет выступить?
И снова молчание.
"Да что ж это" перечеркнули меня совсем, что ли? — пронеслось в голове. — И Торе-ага, который столько поучал и читал наставления, теперь лишь теребит тюбетейку и молчит, словно в рот чаю набрал… А я-то надеялся на него; сам же рассказывал о подлости Аллаяра… Нет, видно, вправду сказали, что сирота сам себе перегрызает пуповину. Дадут же и мне слово… Но почему Торе-ага забыл о своих же словах, советах?"
Поднялся самый молодой из присутствующих — Шохрат Багшиев.
— Странное дело, — произнес он спокойно и негромко, — товарищи Шамурадов и Широв почему-то увидели лишь недостатки Мергенова. Конечно, нельзя замалчивать промахи и недостатки, но разве в Мергенове нет достоинств, нет хорошего? Полно, товарищи! Разве зря выдали ему диплом с высшими оценками и зря рекомендовали его в партию крупные бакинские профессора, имена которых мы все знаем? Как известно, дипломы на базаре не продаются… Давайте спокойно разберемся во всем. В чем обвиняют Мергенова? Что на тринадцатой буровой случился прихват… Да, бывают у работающих людей ошибки. Владимир Ильич Ленин говорил, что не ошибается только тот, кто ничего не делает.
И что на ошибках люди учатся. И скажите: есть на свете мастер, который достиг заданной глубины бурения без прихвата? Давайте спросим нашего старейшину Торе-агу… Скажите, Торе-ага, у вас ни разу не было прихвата?
— Ай, Шохрат, разве сосчитаешь, сколько их было?! — отозвался Торе-ага. — И сейчас норой получаются…
— Вы слышите?! А сегодня здесь только и говорят о прихвате на тринадцатой буровой, уж чуть ли не судить готовы Мергенова. Я бы еще понял, если б так выступил чабан, который не знаком с техникой бурения, но ведь здесь выступали специалисты-газовики. Несерьезно это звучит, товарищи.
— Мы не сплетничали, не шушукались по углам, а сказали о его недостатках прямо в лицо на заседании бюро, проворчал Аллаяр.
— Похвально поступили, товарищ Широв.
— И вообще впервые слышу, чтоб защищали человека, допустившего аварию.
— Мне кажется, я не перебивал, когда выступали вы, товарищ Широв.
Большевик Досов постучал ручкой по настольному стеклу:
— Не прерывайте выступающего!
— Мергенов хорошо знает Устав и Программу партии, — продолжал Багшиев, — знает историю революционного движения и по своему мировоззрению, по взглядам и поведению вполне достоин быть в рядах Коммунистической партии СССР. Теперь о так называемой "второй стороне вопроса", о которой будто бы не говорилось… Товарищ Досов прочел нам автобиографию Мергенова, и там написано о его разводе женой: значит, он ничего не скрывал. Кроме того, развод — роизошел пять лет назад, оформлен законным порядком, бакинские профессора, когда давали рекомендации Мергенову, об этом знали. А это люди, известные всей стране и всему миру, люди, воспитавшие тысячи нефтяников и газовиков. И Мергенов — один из их воспитанников. Верю, что дальше товарищ Мергенов будет трудиться еще усерднее, ответственнее, и считаю необходимым принять его в члены КПСС.
Честное слово, я чуть не прослезился, чуть не бросился поцеловать Шохрата Багшиева: вот где, оказывается, настоящий друг!
Откашлялся и поднялся Торе-ага, сдвинул вышитую тюбетейку, посмотрел на Досова, на Багшиева… Белобородый, в белой рубахе, он выглядел величественно.
— Люди! — произнес старик громко. — Признаться, намеревался я выступать последним, а сперва выслушать вас всех. Но Шохрат сказал здесь так верно, что его слова запали мне в сердце. Мы сегодня принимаем в партию молодого специалиста…
— Пока еще не приняли, яшули, — произнес вдруг Аллаяр Широв.
— Помолчи-ка ты! — гневно крикнул старик, и все удивленно взглянули на него, а у меня даже озноб прошел по спине: я впервые видел разгневанного Торе-агу. Впрочем, он быстро овладел собой. — Простите меня, люди, что закричал… Только… Разве у тебя, Аллаяр, возраст или, быть может, партийный стаж больше, чем у меня, и ты прерываешь по праву старшего?
— Но ведь, уважаемый Торе-ага, вы тоже прерывали его! — примирительно улыбнулся Ата Кандымов. — Вот теперь вы и квиты…
— Нет, Ата, не желаю ни сводить с ним счетов, ни быть похожим на этого человека! Вы знаете нашу туркменскую поговорку: "У заики самое важное слово — последнее!"
Дослушайте меня до конца, и, думаю, вы тоже не захотите быть похожим на него.
— Полно, яшули, зачем вспыхивать, будто спичка, от простого прикосновения? Сейчас не обо мне речь, сейчас обсуждаем вступающего в партию Мергенова, — сказал Аллаяр Широв, и я с удивлением услышал просьбу в его голосе.
— И твое поведение будем обсуждать, не беспокойся! Даже если б мне пришлось взять отпуск и поехать в Москву…
— Право, я не предполагал, что ты так обидишься! Прости, пожалуйста…
Теперь Аллаяр покраснел и вспотел.
— Почему-то я предполагал, что ты исправился. Ладно, о тебе разговор после… Я виноват, люди, что, как видно, ослабел глазами и не разглядел подлинного лица Аллаяра Широва. Но зато глаза не изменили мне, когда смотрел вот на него, на Мергена! Это чистый парень, люди. Здесь толковали о прихвате, о бывшей жене, с которой он расстался давным-давно, и, право же, люди, это смахивает на обдуманный и злобный наговор. А ведь туркмены вовсе не мелочны… Шохрат верно говорил… Ошибся человек, споткнулся; поможем, выведем на дорогу… Он, должно быть, и не предполагал, я издали присматривался к Мергену, спрашивал о нем у ребят, потом стал беседовать. Вот он сам не даст соврать, однажды отругал, и крепко. Но повторю еще раз: Мерген парень честный и работящий. Сутками напролет не отходил от тринадцатой буровой и дал газ. Это он вывел буровую из тяжелой аварии, вывел сам, без аварийной бригады и без единой копейки государственных затрат. А теперь — прошу, Мерген, простить мне самоуправство — он работает над переделкой растворосмесителя. Когда б я ни вышел на улицу, у него светится окно… Но, как известно, бочку меда портит ложка дегтя, и есть завистливые человечки, презирающие других, готовые одолжить любое количество дегтя, лишь бы испортить другому мед… Моя голова бела, как и моя рубашка. Минет еще десять лот, и я по смогу работать на буровой. Кто же сменит меня? Вот такие парни, как Шохрат, как Мерген… Считаю, что Мергенов будет достойным коммунистом… И еще одно дело, но которому я обязан обратиться к вам, товарищи члены бюро. Должен сказать несколько слой вот о нем…
И Торе-ага показал на Аллаяра Широва. В панике тот взглянул на Кандымова, на Большевика Досова, на Шаму-радова: казалось, он готов был, как утопающий, схватиться и за колючку, и за соломинку.
— Много лет знаю его, люди! Какое-то время думал, что он исправился, раскаялся. Но обманулся: он просто притворялся, ждал, пока мы притерпимся к нему. И дождался! Ему ни до чего нет дела, у такого никогда не болит голова от забот о буровых и бурильщиках. Он только охотится на зайцев и с великой охотой пьет водку… Удивляюсь, как он оказался в этих местах и столько здесь продержался! Нет, люди, сердца живущих в пустыне должны быть чисты, как воздух, как песок Каракумов. В войну он работал продавцом, умудрился остаться в поселке, когда все молодые мужчины ушли на фронт. Перед концом войны два милиционера увезли его из магазина. Поговаривали, что Аллаяра судили за хищения и растрату. Недавно спрашивал о ном у Большевика Досова: наш секретарь об этом не знал. На собрании в райкоме говорил с первым секретарем, смотрел личное дело Широва, прочел его автобиографию, там не было ни слова о суде и осуждении. Утаил от партии!
Казалось, землетрясение потрясло дом.
— Протестую! — завизжал, вскакивая, багровый Аллаяр Широв. — Товарищ Досов, почему вы позволяете бросаться такими тяжелыми обвинениями да еще в присутствии постороннего беспартийного?! Я буду жаловаться!
Пухлое его лицо сделалось теперь почти черным. Бородавка под носом тряслась и шевелилась, точно испуганное насекомое.
— А ну садитесь, Аллаяр Широв! — грозно приказал Большевик Досов; он даже не пошевелился. — Сейчас, Торе Клычев, надо закончить с первым вопросом, а этот разговор еще будет впереди… Кто еще хочет сказать о Мергенове? Никто? Тогда голосуем. Кто за то, чтобы принять Мергена Мергенова в ряды КПСС?
Кроме Шамурадова и Аллаяра Широва, все подняли руки.
— Большинство за прием. Таким образом, бюро партийной организации АУБР постановляет просить партийное собрание принять Мергена Мергенова в члены КПСС… Поздравляю вас, Мерген Мергенов, от имени бюро! А теперь вы свободны…
Неожиданно я охрип и оттого сказал едва слышно:
— Спасибо, товарищи!
В коридоре меня ждала геолог Наргуль.
— Ну что? Приняли? — спросила с участием, с тревогой…
— Приняли!
— Ох, я так рада! — Девушка просияла и взглянула мне в глаза радостно, даже, пожалуй, с нежностью. — Поздравляю от всего сердца!
— Спасибо… Большое спасибо, Наргуль!
Катастрофа
Не знаю, обращал ли ты внимание, дорогой читатель, что в жизни нередко промелькнет что-то вроде бы случайное, незначительное, пустячное, а после начинает расти и расти, точно весенний цветок в пустыне, когда пески пропитаны зимней влагой… И вырастает выше человека, и расцветает пышным цветом, и созревает за каких-нибудь тридцать — сорок дней, и рассеивает семена на будущее… И тогда с недоумением спрашиваешь себя: да откуда же взялось это цветение и когда же все началось?!
Мне дали отгул за проработанные часы, и я помогал маме по хозяйству: вскапывал и удобрял грядки возле дома. Тут меня и окликнул Джума-доктор:
— Оказывается, ты живой?! Почему же в таком случае забыл о моем доме, дорогой? А?
Я воткнул лопату, поздоровался, предложил крепкого чаю.
— Если ты не помнишь о моем существовании, Мерген, как я могу пить с тобой чай? — засмеялся Джума. — Раньше ты чаще навещал мой дом, а теперь, может, матушка никуда не отпускает, бережет?!
С улыбкой он поглядел на маму, она сидела на топчане возле дома.
— Уж ты придумаешь, доктор! — рассмеялась мама. — Сам-то отчего не приходил?
— Ох! — вздохнул Джума. — Нам не до гостеваний: много работы. Меня могут и ночью поднять, позвать в больницу.
— То-то вижу, что ты оброс щетиной, — улыбнулся я. — Неужели побриться некогда?
— Время бы нашлось, да электрическая бритва испортилась. Вот и хожу еж ежом… Кстати, дорогой, не поскупился бы, дал мне свою бритву! А вечерком я верну… Будь другом!
В общем, забрал электробритву и ушел, даже от чая отказался: некогда, мол!
Закончив работу, я поставил на стол чайник с заваренным зеленым чаем и положил чертежи растворомешалки.
Но поработать не удалось: мама попросила после обеда сходить, как она выразилась, в "большой магазин".
— Ты, сынок, всё занят и занят, а дома сидишь с книгами да бумагами, я уж не решаюсь и говорить, боюсь помешать… А купить надо бы немало того-сего…
— Да что ты, право, мама! Скажи, все принесу. Время найдется…
— Вот и хорошо, сынок. Спасибо.
Темнело, когда возвращался из магазина с покупками. И все же сразу заметил, что навстречу, весело болтая, занятые друг другом, идут Марал с Будулаем. Не знаю, видели меня или нет… Я-то постарался пройти стороной и побыстрее…
Утром собрался побриться и вспомнил, что Джума, конечно, подвел: не вернул бритву. Вспомнилась и его колючая щетина; испугался, что сделаюсь таким же, и решил сбегать к нему домой, пока мама стряпает завтрак.
Поднялся на веранду, постучался — не отвечают. Вошел внутрь. Слышу, в комнате гремит оркестр: значит, Джума включил радио и стучаться бессмысленно, все равно не услышит! Открыл дверь и переступил порог со словами:
— Что ж подводишь, Джу… — И окаменел.
Я увидел золотое сияние зубов: бывшая моя жена, в одном белье, растрепанная, смотрела на дверь. Посреди комнаты стояла на клеенке недопитая бутылка водки, лежали баранина в инее застывшего жира и пряная зелень, а на постели возвышался поросший волосами, точно обезьяна, Аллаяр Широв. Тьфу!
Он что-то крикнул мне вдогонку. Но я не расслышал: сбежал с лестницы и пошел прочь, отплевываясь и бормоча: "Ага, так вот отчего ты уговаривал вернуться к жене, подлец! Вот отчего плакал, свинья, что Батырчик не видит отца!"
Торопливо иду по главной и единственной улице поселка, перешагивая через разбросанные газовые трубы, и вижу: у моего дома стоит машина Кандымова. Что-то случилось! Вот и шофер заметил меня, высунулся и машет рукой: скорее, скорее! Подбегаю, а он кричит навстречу:
— Побыстрей, Мерген, на вертолет! На пятьдесят пятой опасная авария! — И поехал дальше, не удалось даже расспросить…
Вбежал в комнату, натянул рабочую одежду, обнял маму и коротко сказал об аварии. Уходя, слышал мамины причитания:
— О всемогущий аллах, смилуйся и пощади!
На вертолетной площадке ждали готовые подняться три вертолета. В кабине среди одиннадцати пассажиров не увидел ни одного знакомого лица. Но все уже знали про аварию и говорили о происшествии на пятьдесят пятой.
— Кандымов уже там! — услышал я.
— Фонтан, сказывали, ударил, когда до заданной глубины осталось метров двадцать…
— Ох, не вспыхнул бы! Теперь одна искра — и пламя до неба!
— А кто на пятьдесят пятой мастером?
— Ай, парнишка вроде верблюжонка…
— Мастер был на буровой, когда ударил фонтан…
— А начальника участка не сыщут и с собаками: с ног сбились.
— Какого это начальника? Аллаяра Широва, что ли?
— Его самого…
— Я слышал, он вчера поехал добывать запасные части…
— С каких это пор начальник участка ездит сам добывать части? Разве снабженцы перевелись?.. Ой, вранье это! Должно быть, охотится на зайцев…
— Давно бы надо выгнать в шею такого!
— Только что по радио сказали: Ашхабад выслал аварийщиков на помощь.
— Ашхабад?! О-го-го! Дело, выходит, нешуточное…
— Вышка видна!
Да, пятьдесят пятую уже было видно: вокруг нее метались красные машины пожарников, черные тракторы, белые машины "скорой помощи", бегали люди… Пилоты посадили вертолеты поодаль и, как только сошли пассажиры, поднялись и улетели. Но и здесь, в отдалении, было трудно дышать, мутило от запаха газа. Расстроенные, бледные, точно на похоронах, стояли тесной кучкой Ата Кандымов, Торе-ага, Алимирза, Шамурадов, Досов, Багшиев, наш мастер Эсенов, дядя Миша, Марал и Наргуль. Фонтан ревет грозно и басовито, будто реактивный самолет на взлете. Разговаривать невозможно: надо орать в ухо, чтоб тебя расслышали.
Я подошел и поздоровался; мне не ответили, лишь Наргуль, закусив губу, кивнула в ответ. Заметил меня и Гулдурды Эсенов; подошел и прокричал:
— Собери парней поздоровее и помоги вытащить дизели!
Возле вышки дышать и вовсе было тяжело: щекотало в горле, першило… Мы зацепили дизели стальными тросами, и мощные тракторы "С-100" потащили их прочь, подальше от фонтана. А земля вокруг дрожит и вибрирует…
Внезапно рев фонтана смолк. В недоумении взглянул на вышку: неужели фонтан самопроизвольно заткнулся?! Нот, фонтан даже увеличился, земля все так же вибрировала и дрожала. Это просто на мгновенно оглушило, мы перестали воспринимать дикий и пугающий рев газа, словно бы погрузились в безмолвие… Впрочем, через минуту шум возвратился с удвоенной силой.
Уже трактор вытаскивал последний дизель, когда вдруг непроглядная тьма закрыла глаза, а в следующий миг прямо перед нами засияло солнце.
Всю вышку охватило пламя.
Машины и люди отпрянули назад, а пожарные брандспойты со всех сторон ударили в пламя. Как перегоревшая ветошь, стали падать с вершины обгоревшие куски металла; сейчас стальной скелет вышки рисовался черным на мятущемся пламени и, право, было похож на деревянный скелет горящей кибитки.
В этой кутерьме я заметил беспокойно озирающуюся Наргуль. Наши взгляды встретились. Мне показалось, что она облегченно вздохнула.
На пожарных машинах кончилась вода, и они стали сосать воду из "Каракумов", как называют у нас двенадцатитонные цистерны с водой. В бушующем газовом пламени вода делается паром и потом с высоты почти ста метров вновь льется на нас горячим дождем.
— Прежде всего надо спасти каркас вышки, — распорядился Ата Кандымов.
— Эгей, молодая гвардия! Хватит ли воды? — прокричал что есть мочи дядя Миша.
— Доставим! — орут в ответ. — Все "Каракумы", все машины отданы нам…
И снова спасатели пошли в атаку на пламя. В касках, в защитных огнестойких плащах они влезали в накрытые мокрым брезентом тракторы, и те везли людей в пекло, а пожарники неустанно поливали тракторы из брандспойтов. А когда люди спрыгивали с тракторов, водяные струи переносили на них. Спасатели в плащах и касках казались легендарными богатырями, что сражаются с огненным драконом. Но долго выдержать люди не могли, начинали задыхаться, возвращались к тракторам, и те отвозили их подальше, а здесь одни падали на песок и жадно дышали, широко раскрыв рты; другие хоть и держались на ногах, но дышали так же тяжело, точно загнанные, запаленные кони. Тем временем в атаку на пламя шли другие… И каждый раз, отступая, спасатели уволакивали добычу; закопченные стальные трубы. И скидывали их за барханом.
И еще одна опасность подстерегала людей возле огнедышащего дракона…
Всякий, кто топил печи и жег костры, знает, что такое тяга и зачем нужны в печах поддувала. Каждый не раз видел: возле большого костра сила тяги подхватывает сухие листья, неосторожных кузнечиков, бабочек, мух, и те мгновенно превращаются в искры и пропадают бесследно и навсегда. У дикой силы огненного фонтана и тяга другая: приблизься опрометчиво человек — и огненной бабочкой взлетишь на сто метров к небу…
Гляжу на обгоревшие, погнутые трубы и думаю: мы же часами, днями, неделями, месяцами ввинчиваем их сантиметр за сантиметром в земную твердь на глубину двух тысяч метров. А теперь их мгновенно вышвырнула обратно космическая сила фонтана! Трубы вылетали из буровой скважины, как птицы, что прятались в яме, но всполошились, заслышав охотничьих собак. Дикая мощь стихии!
Кандымов машет рукой, подзывая. Сбежалось, наверное, около тридцати молодых здоровых парней, и голосом, еще более хриплым, чем всегда, Ата Кандымов прокричал:
— Надо сменить спасателей, видите — из сил выбились… — И показал на людей, что лежали, тяжело дыша, на песке, подобно рыбе, выброшенной штормом. — Товарищ командир объяснит и будет руководить.
Человек в военной форме отобрал самых крепких из нас; тут же увидел рядом Будулая. Отобрал и объяснил:
— Станете задыхаться, тут же возвращайтесь, не вздумайте перемогаться! Все время держитесь под струей из брандспойта, не суетитесь, действуйте решительно, быстро, коротко, не лезьте к скважине: воздушная тяга увлечет в огонь, и фонтан выбросит одни угли…
Когда надевал защитный плащ и предохранительные очки, подбежала взволнованная Наргуль, поправила на мне воротник, прокричала в ухо:
— Только не зарывайся, Мерген! Поберегись… Хорошо?
Кивнул ей и тут же пожал в недоумении плечами: почему я должен беречься больше других?
В кабине трактора было как в духовке, когда пекут пироги или тушат мясо; а когда приблизились к пламени и мы выскочили, от жары и запаха газа нос как пробкой заткнуло, пришлось разинуть рот. Жаркий вонючий воздух, казалось, обжигал легкие, но тут меня окатила струя воды, и сделалось легче… Перед глазами все: и стальные трубы, и скелет вышки, и земля — казалось ярко-желтым. Только нацелился перехватить тросом желтую трубу, как в нее ударили сразу две водяные струи, часть тут же стала паром, часть рассыпалась горячими брызгами. Зато легче удалось перетянуть трубу тросом, похожим сейчас на желтую веревку. Кто-то рядом повторяет мои движения, но разве узнаешь человека в широком огнестойком плаще, в темных очках, в каске? Оборачиваюсь, машу трактору, чтоб утаскивал трубу, и бегу из последних сил прочь от пламени, от газа, от угара…
Отбежал и бросился, обессиленный, на песок. И увидел: передо мной с бутылкой минеральной воды "Ашхабад" стоит озабоченная, встревоженная Наргуль. Через силу сделал первый глоток: в горле першило, не мог прокашляться. И даже не хватило сил сказать спасибо… Тут с меня стянули плащ, отдали кому-то другому, я сунулся под струю брандспойта и ощутил, что остываю наконец-то…
— Не застудись! — тревожно прокричала Наргуль.
— Раньше смерти не помру…
Глядела на меня не отрываясь. Я похлопал по карманам: платка не было, забыл дома! Наргуль мгновенно вынула свой носовой платочек и вытерла мне лоб. Я смутился: ведь это видели все! Взял у нее платок и отер лицо. Платочек благоухал какими-то весенними цветами, но через минуту сделался грязной тряпкой. Растерянный, показал его Наргуль.
— Ой, пустяки! Вот пустяки! — И вдруг улыбнулась. — Какой ты еще ребенок…
И вдруг от этой улыбки я заволновался. Заволновался и удивился: что за черт?! Неужели в этом аду и после всего пережитого снова пробуждается любовь? Да разве такая чистая, точно горный родник, девушка полюбит потрепанного жизнью мужчину? Нет уж, Мерген, позабудь и само слово "любовь". Хватит…
Я оглянулся и заметил поодаль Марал с Будулаем: они глядели друг на друга, как и мы с Наргуль. Должно быть, что-то отразилось на моем лице, Наргуль догадалась, взглянула и поняла… И опустила голову…
Возле Кандымова теперь стояли люди из Ашхабада: я узнал лысого начальника объединения Пермана Назаровича, пышноволосого Бегова… И тан живо представился мне первый визит в объединение, прошлые волнения, наивные гадания по волосам… Не удержался, улыбнулся.
— Чего смеешься?! — удивилась Наргуль.
Поднялся, наклонился к ее уху и рассказал. Тогда рассмеялась и она.
— Нет, Марген, ты, право, просто большой ребенок…
— А это очень плохо, Наргуль?
— И вовсе неплохо! Хорошо это, Мерген.
— Ну, значит, придется учиться у сынишки… Перенимать его повадки… А ты знаешь, что у меня есть сын? — И пытливо посмотрел в глаза девушки.
— Ну да! Его зовут Батыром.
— Откуда узнала?
— От Марал…
Так обнаружилось, что Наргуль знает обо мне все… Ну что ж, по крайней мере не придется исповедоваться, выворачивать душу наизнанку, что всегда получается плохо, неловко и оттого противно… Но неужели Наргуль полюбила? Я же ей не сделал ничего хорошего. И геройских поступков не совершал, да и должность у меня — никакого героизма не совершишь… Нет, должно быть, это просто товарищеская дружба, и не надо второй раз себя обманывать: уже принял однажды дружбу за любовь! Хватит грезить наяву…
Уже в четвертый раз я выскочил из кабины трактора возле огненного смерча. Вроде бы даже немножко притерпелся, но все равно не могу долго выдержать кошмарную жару и тошнотворную газовую вонь, начинаю задыхаться… А в этот раз случилось непредвиденное: неожиданно что-то тяжело и мощно ударило по каске, и я свалился на песок. Не знаю, терял ли сознание, но ощутил себя слабым, беспомощным, как цыпленок, И с ужасом почувствовал, что, подобно магниту, меня влечет вперед неодолимая сила… "Ой, это же тянет скважина!" — подумалось. Из последних сил вцепился пальцами, уперся ногами, и так бы, наверное, и сожрал меня огненный дракон… Но кто-то схватил меня за ноги и потащил назад, а на голо обрушились сразу три водяные струи.
Когда протрезвел от газа, усталости, страха — ужо, конечно, в отдалении от пламени, — почему-то показалось, будто пол-лица у меня сделалось угольно-черным: обгорел, что ли? И еще было слышно, что кто-то плачет совсем рядом… Должно быть, это была Наргуль.
Вторично пришел в сознание уже в какой-то палатке, и рядом был человек в белом халате и снова Наргуль.
— Отчего плачешь? — спросил её.
Наргуль не ответила, лишь отвернулась, роняя слезы.
— Доктор, что у меня с лицом? Обожгло, что ли?
Я услышал внятные всхлипывания Наргуль, и от предчувствия беды заколотилось сердце. Хотел ощупать лицо, поднял руку, но врач удержал.
— Будь мужчиной, Мергенов! Надо потерпеть… Разбилось стекло защитных очков, поранило глаз. Сейчас отправим в больницу, вертолет ужо ждет.
Сдерживая рыдания, Наргуль рассказала:
— Наверное, плохо закрепили трос; он сорвался и ударил тебя по каске, ты упал, а я в ужасе закричала, напорное, на все Каракумы… К тебе бросились люди и вытащили. Я видела, как кто-то тянул тебя за ноги подальше от огня… Кажется, Будулай… Мерген, я люблю тебя! Люблю! Но будь же как деревянный, говори, говори, Мерген-джан!
— Но я боюсь… Ты такая хорошая, а я…
— Мерген, забудь, прошу, все прошлось Мы всегда будем вдвоем, вместе. Что бы ни случилось в жизни! Хорошо? Всегда вдвоем, Мерген-джан… — И поцеловала повязку, что закрывала мой левый глаз…
…Теперь лежу в клинике Ашхабадского научно-исследовательского института глазных болезней. Уже минула неделя…
Сейчас мы с Наргуль сидим в тени огромного дерева в больничном саду. Только что она сообщила: пожар на буровой пока не потушили…
— Отчего тебе не делают операцию?
— Понимаешь, летом в Ашхабаде слишком жарко. Врачи советуют поехать в Москву или обождать до осени.
Поедем в Москву вместе, хорошо? Я возьму отпуск…
И Наргуль улыбнулась мне.
Впервые в жизни я видел такую улыбку: нежную, милую, за что-то благодарную и полную трогательного участия… Впрочем, разве можно рассказать об этой улыбке?!
Перевод В.Лукашевича
Часть вторая
Вместо эпилога
Газовики ломились в двери магазина. Пробившиеся к прилавку, умоляли продавца:
— Ну хоть одну бутылку!
— Будь другом, мы ведь только со смены…
Продавец передвигал ящики, зачем-то переставлял бутылки, с неприступно озабоченным видом протирал прилавок и не замечал никого. И все же что-то в его лице говорило, что он вот-вот уступит.
— Вы же грамотные, читайте, — не выдержал он наконец, — после семи часов продавать водку категорически воспрещается.
Он пробежал взглядом до очереди, словно предлагая высказаться по поводу справедливости этого правила, не им установленного, но неукоснительно им соблюдаемого. Очередь, однако, никак на это не отреагировала: газовики знали, что продавец — парень сообразительный, и если рядом нет никого из посторонних — не дай бог попадется народный контроль или какой-нибудь писака, — то "без сдачи", вам мгновенно вручат ловко завернутую в бумагу бутылку водки.
Возможно, и сейчас он артачился, "ломал комедь" лишь потому, что заметил меня.
Я поспешно протянул рубль:
— Две пачки сигарет.
Я уже направлялся к выходу, когда услышал, как какая-то девушка, подбежав к магазину, громко закричала:
— Помогите кто-нибудь! Люди! Шохрата машина сбила!..
Сердце замерло на мгновение, а потом застучало так, будто хотело выскочить из груди. Я пулей вылетел на улицу, к тому месту, где оставил его пять минут назад. Шохрат лежал по другую сторону небольшого арыка: то ли он отполз туда это время, то ли его отбросило резким ударом машины.
Приподняв его голову, я почувствовал на руках что-то липкое. Кровь.
— Дайте мне что-нибудь! Надо перевязать…
Какая-то женщина сняла с головы платок и протянула мне. Вокруг уже собралась толпа.
— "Скорую" вызвали?
— А кто сбил? Где эта машина?
— Скрылся, трус…
— Вот негодяй!
— Как же ого случилось? Кто-нибудь видел? Неужели никто?
— Надо милицию вызнать да номер машины сообщить.
— Номер-то никто и не запомнил…
Рядом затормозил грузовик.
— Вот она, эта машина! Вернулся!
Толпа расступилась, пропуская водителя, и я узнал Ширгельды — сына Аллаяра Широва. Невольно сжались кулаки. Эх и отделал бы я его, отвел бы душу! Но сейчас не до того — надо срочно отвезти Шохрата в больницу. Вез водителя не обойтись.
Осторожно подняв Шохрата с земли, вместо с каким-то парнем мы отнесли его к машине и положили на сиденье. Я сел рядом, придерживая голову раненого.
— Ну что ты смотришь, поезжай скорее, — прикрикнул я на Ширгельды. — Натворил дел, а теперь сидишь, глаза таращишь.
— А ты не ори на меня, — дохнул он смесью перегара и табака.
— Так ты едешь, гад, или нет?
Ширгельды остервенело нажал на акселератор и рванул с места.
Скривив губы и тряся головой, он забормотал:
— Повезло тебе и на этот раз. Ни за что я его… Мне сказали, что у тебя в руке сетка с зефиром… С тобой спутал…
— Ну что ж, ответишь за свое геройство на суде, а пока жми скорее…
Нагнув голову, отчего подбородок его стал двойным, а кожа на щеках обвисла, как у старого Широва, он еще сильнее надавил на акселератор, все зло вмещая в бешеную гонку машины.
В больнице Шохрата сразу же унесли на носилках куда-то в глубь коридора. Меня с ним не пустили. Я в растерянности ходил из конца в конец коридора. Руки мои непроизвольно дотянулись за сигаретой, но тут ко мне подошла девушка в белом халате. Наверное, она давно наблюдала за мной, а может быть, проходила мимо.
— Здесь курить нельзя. Пройдите, пожалуйста, на улицу…
Смысл ее слов не сразу дошел до меня, и я продолжал стоять, вперив взгляд перед собой.
— И вот еще что, — добавила она, — сегодня к нему все равно никого не пустят. Так что лучше приходите завтра утром.
Девушка терпеливо ждала, не спрошу ли я еще о чем-нибудь. Не Дождавшись, круто повернулась и пошла от меня по коридору. Я же, словно очнувшись, медленно двинулся к выходу. Холодный ветер ворвался в распахнутый ворот рубашки, и только тут я почувствовал, что весь вспотел.
У входа в больницу я увидел свою сетку с зефиром, лежащую прямо на земле. Ширгельды нигде не было. Он словно провалился вместе со своим самосвалом. "Ну что ж, — подумал я, — хоть бы ты и провалился, подлец, в самом деле. А так никуда ты не денешься… Найдем!"
Я пересек двор и сунул руки под кран, торчащий из земли на длинной и тонкой, словно гусиная шея, трубе.
"Бедный Шохрат! Это все из-за меня… Не встретил бы меня, ничего бы с тобой не случилось. И надо же было всучить ему эту сетку с зефиром! И чего только вообще меня занесло сюда? И с чего все началось?.."
Дорога
Да, все началось с дороги…
Прильнув к холодному иллюминатору, я гляжу вниз на быстро приближающуюся жирную змею дороги. Пассажирский "Ил-18" Москва — Ташауз идет на посадку. Мелькают карточные домики, и вот уже под нами расчерченное квадратами бетонных плит посадочное поле. Самолет выпустил шасси, и я вижу двойные колеса, гладкие от постоянных торможений.
Ташауз. А всего каких-то пять часов назад я был в Москве. Там все выглядело иначе. Вперемежку с дождем шел снег. Люди бежали по улицам, прикрывшись пестрыми зонтиками. Проносились машины, вспарывая заснеженные по краям лужи, выворачивая их, словно лохматые страницы потрепанных книг. "Дворники" на стеклах автомобилей трудились на совесть, "обливаясь потом". Дождь утихал лишь на короткое время, но потом его оркестр звучал с новой силой…
А здесь, в Ташаузе, словно другой мир. Золотая осень… Не зря называют так эту пору… Красиво у нас — залюбуешься.
Самолет при заходе на посадку накреняется, и я вижу, как по ровным строчкам хлопкового поля плывут степенные "голубые корабли". Из открытых кабин козырьков хлопкоуборочных машин виднеются яркие, словно красные яблоки, платья сидящих за штурвалом девушек…
Домики на окраине города похожи друг на друга. Как инкубаторские цыплята. Ильмовые деревья, посаженные вокруг домов, не выше человеческого роста, а отсюда, с самолета, кажутся еще меньше. Их золотистые кроны напоминают харманы или бурты пшеницы. И вся растительность сейчас до горизонта желтовато-коричневых тонов.
Но вот колеса коснулись посадочной полосы. Самолет, чуть подрагивая на бесчисленных линиях бетонных плит, похожих на трещины старого дома, гасит скорость. Вот он взревел в последний раз, словно раненый дракон, дрогнул всем телом и уже плавно и бесшумно покатил к огромному табло "Добро пожаловать".
Вынырнув на лестницу трапа, я почувствовал, как ласковый, теплый ветерок приятно скользнул по моему лицу. У выхода с радостными лицами галдела толпа встречающих.
Я знал, что меня никто не ждет, и, равнодушно скользнув поверх голов взглядом, направился к остановке автобуса. Здесь собралась довольно пестрая, многоязыкая очередь: мелькали узбекские тюбетейки, то тут, то там, среди продолговатых лиц туркмен, выныривали круглые — каракалпаков и белые лица татар. Полное смешение народов — все они живут по соседству с границей Ташаузской области.
В очередь на автобус я не стал становиться, а прошел к стоянке такси.
Если в эти дни москвичи оглядывались на "багаж" гостей из Средней Азии — красивые дыни "гуляби", "чаррыгаз", в сетчатом узоре продолговатые "вахармены", то здесь внимание прохожих, особенно детей, привлекала моя довольно красочная сетка: видны были разноцветные пакетики печенья, нарядные обертки шоколадных конфет.
Глазенки стоящих рядом ребят прямо-таки загорелись при виде сладостей. Мне стало неловко, захотелось тут же раздать все это богатство. И если бы не Батырчик, так бы и сделал. И невольно подумалось о том, что вот богата наша Туркмения и сладким виноградом, и ароматными дынями, и сочными сахарными арбузами, и другими вкуснейшими фруктами, ягодами, и все это дети могут есть сколько хотят, а к конфетам все равно тянутся… И почему это у нас в республике никак не наладят выпуск кондитерских изделий из щедрых даров земли и солнца? Ведь научились же делать и одежду, и даже сахар из газа…
Занятый своими мыслями, я почти машинально опустился на сиденье стоявшего с открытой дверцей такси.
— В город! — бросил я водителю.
— А куда именно?
— На железнодорожный вокзал.
— Так что, снова в путь? И далеко еще ехать? — допытывался водитель.
Да, разговорчивый попался мне таксист. Вот любопытный, какое ему дело, куда я еду? Чего пристал? От скуки, что ли? А может, просто настроение у человека хорошее, перебил я себя мысленно. Увидел мою постную физиономию и решил развеселить разговором. А с чего мне веселиться, продолжал я свой внутренний монолог, вот уже сколько месяцев не был дома. Соскучился и по матери, и по сынишке, и по друзьям… по работе, наконец… Как бы хорошо сейчас оказаться на буровой, среди шипения насосов, шума моторов, глухого рева "МАЗов"… И скорей бы увидеть мою милую, нежную Наргуль… Заждалась она меня, если судить по письмам, за эти месяцы разлуки. Как встретит? Так ли ждет на самом деле?.. А ему что — перевел я взгляд на водителя — крути баранку! Он дома, у него все хорошо — вот и настроение веселое. Сейчас меня везет из аэропорта, а через минуту повезет другого. И что ему до нас… Вози туда-сюда… А нет клиента — шапку на глаза и спи себе, пока пассажир не появится. Не жизнь — малина…
— В Газ-Ачак, — ответил я наконец водителю.
— А-а-а! Денежное место, говорят. Многие из города ездят туда на работу, — охотно подхватил он разговор. — Мой сосед там работает. Повкалывает пятнадцать дней, а потом дома отдыхает — лежит себе кверху пузом да поплевывает…
— Как соседа-то зовут? Может, я знаю его?
— Не думаю… Он ведь просто рабочий. А вы…
— А я?..
— Ну… вы человек… другого круга…
— Почему это вы так решили? — Ход мыслей моего собеседника показался мне любопытным.
— Почему решил?.. Ну… по виду вашему, очки темные. Манера разговора: мало говорите — больше думаете, молчите… И вообще… весь вид… интеллигентнее, что ли.
— М-да… Значит, по-вашему, тот, кто носит черные очки, мало говорит и прилично одет, тот занимает высокий пост? Так?
— Может быть, и не всегда так, но… Вы на простого рабочего не похожи, — подытожил свои рассуждения водитель. — Разве я не нрав? Вот скажите сами, кем вы работаете?
— Кем я работаю? — Я задумался. Действительно, как тут ответить? Прав он или нот? Тут и ответить трудно…
— Что же вы? Может, говорить нельзя, тогда не надо…
— Да нет. Ничего секретного. Просто не знаю, что ответить… Дело в том, что я сейчас никем не работаю…
— Как так? Вы что, переезжаете? В первый раз в этих краях?
— Да нет. Не впервые. Я работал в Газ-Ачако буровым мастером…
— Ага! Вот видите, я был прав! Мастером! Не простым рабочим, — довольно усмехнулся он и, слегка поплевав на руки, крепче сжал баранку.
— Только вы сказали "работал", а что же… почему уволились? Или неприятности какие были? Тогда зачем же?..
Несколько смешавшись, запутавшись в словах и, видно, опасаясь моня обидеть, он умолк. Чувствовалось, однако, что ему хотелось узнать, почему я возвращаюсь на старое место. Помолчав некоторое время, он все же не выдержал:
— Может, совсем другая причина?..
В голове моей все еще стоял гул самолета. Уши заложило, словно после ныряния. Своими вопросами мои любопытный собеседник разворошил прошлое, и теперь оно встало передо мной так явственно, словно все случилось вчера.
…Вот я в кабинете Ата Кандымовича, и в ушах у меня отчетливо звучит его голос:
"Видишь ли, Мергенов, такая большая задача не каждому человеку по плечу. Эта скважина — слишком ответственный участок, и прежде чем его доверить кому-либо, приходится советоваться с другими, серьезно думать. Понимаешь?.. Ну вот мы тут посовещались и решили, что тебе рано. Если бы не этот прихват у тебя на буровой, то… Конечно, кто не ошибается… Одним словом, у каждого мастера, даже опытного, могла случиться такая авария, но тут… понимаешь, большинство… Не могу же я против всех… Короче, поработай, поглядим… Придет время — станешь мастером, начальником смены или участка, а там, глядишь, и мое место займешь…
Ты еще молодой… В твоем возрасте не стоит гоняться за должностью. Это всегда плохо кончается… Чтоб забраться на крышу дома, надо приставить к нему лестницу и пройти по всем ее ступенькам, начиная с первой. Одним словом, мы назначили тебя на 55-ю скважину. Но не мастером, а буровиком…"
Теперь, как и тогда, я почувствовал, как давит его многословие. Хотелось выскочить из кабинета, не дослушав. Уже после нескольких первых его фраз я понял, что меня ждет: мне надо уходить. Увольняться. Вернее, меня и так увольняют как несправившегося. Вся неестественность ситуации, несправедливость отношения требовали какого-то решения, нужно было что-то сказать, что-то предпринять. Но я промолчал. А потом подумал: что ж, буду работать, как назначили, — будь что будет. Жизнь покажет, кто прав, а кто виноват. "Мое дело — победить, а там уж найдутся адвокаты, чтоб защитить меня", — что-то подобное, кажется, говорил Наполеон. Этой фразой я себя и утешил тогда…
…Оторвавшись от воспоминаний, я заметил, что шофер все еще ждет моего ответа. Он то и дело косил на меня глазом, мельком бросая взгляд на дорогу.
— Да, была у меня другая причина…
Водитель, собравшийся было обогнать идущий впереди "рафик", вдруг сбавил скорость.
— Какая же причина, если не секрет?
— Да нет, не секрет, — сказал я, снимая очки, — видите мой левый глаз?
— Да-а. Это там случилось?
— Там, на пожаре, — ответил я с невольным вздохом.
Таксист соболезнующе прицокнул языком, покачал головой и замолк, чувствуя, видимо, некоторую неловкость. Мне же просто не хотелось разговаривать — я был все еще там, в своих воспоминаниях, в своем прошлом.
Мы мчались вперед по раскаленной дороге мимо выстроившихся по обеим сторонам высоких тополей. Обогнали мальчика, идущего с хворостиной за бокастой пятнистой коровой, осла, нагруженного травой, из которой виднелась маленькая черноволосая головка с торчащими в разные стороны косичками…
Долго молчать мой водитель не мог. Глубоко вздохнув, так что живот его коснулся баранки, он засопел и, всем своим видом выражая сочувствие, вновь заговорил:
— Да-а, несчастье какое… Но что поделаешь, от судьбы, как говорится, не уйдешь. Чему быть, того не миновать. В народе говорят: "Глаза — святыня", а уж народная мудрость… Хорошо еще, что один только глаз пострадал.
— Это заслуга врачей из Москвы. Им благодарен на всю жизнь…
— Вот оно как!.. Значит, лечились в Москве… Слыхал я, что сейчас там врачи чудеса творят…
Я молча кивнул в подтверждение его слов.
Мы въехали в город. Из-за интенсивного движения на перекрестках водителю то и дело приходилось менять скорость. Все внимание его теперь сосредоточилось на дороге, и разговор наш прервался.
Вот и привокзальная площадь с бронзовой фигурой Ленина в центре. Расплатившись с водителем, я направился к кассам.
Большинство поездов, идущих из Москвы в столицы республик Средней Азии и ее крупные города, проходит через Ташауз: Москва — Ашхабад, Москва — Душанбе, Москва — Ташкент, Москва — Самарканд. Если сесть на любой из них, то через три часа будешь в Газ-Ачаке. А если ехать поездом на Ашхабад, то приедешь только через сутки. Я, естественно, выбрал кратчайший путь. Уж очень хотелось поскорее домой.
Разговор в купе
Пробираясь по узкому коридору спального вагона, я вдруг почувствовал, что кто-то сзади коснулся моего плеча рукой. Я в недоумении оглянулся.
— Здравствуй, Мерген!
— О, Шохрат! Здравствуй, здравствуй! Откуда ты?..
— Ты-то как? Выздоровел?
— Да вот видишь…
— А я из Ашхабада, с пленума ЦК комсомола. Идем ко мне в купе. Там свободно. Да и вагон почти пустой.
Шохрат открыл дверь в ближайшее купе.
— Вот здесь, я устроился. Давай твои вещи, — он взял сетку из Моих рук.
Расположившись на нижних полках, мы уселись друг против друга за столиком у окна. Возникло неловкое молчание — каждый ждал, что разговор начнет другой. Но не находилось подходящей темы. Мы исподволь изучали друг друга…
Шохрат совсем не изменился. Выглядел так же, как и в тот день, на партбюро, когда меня принимали в партию. Так же аккуратно набок зачесаны черные блестящие волосы. Тщательно выбрит смуглый подбородок. Вот только одежда…
Сейчас он был в темно-синем костюме, а тогда мне почему-то больше всего запомнились его смуглые, почти черные руки — короткие рукава голубой тенниски лишь подчеркивали их черноту.
Я смотрел на Шохрата и вспоминал, как тогда на бюро он выступал в мою защиту:
"Нечего из мухи делать слона. С заявлением Аллаяра Широва я не согласен. Мергенов уже пять лет как разведен с женой. И разведен официально, советским судом. Какие тут могут быть упреки? Я думаю, что нет оснований не верить рекомендациям, которые дали товарищу Мергенову преподаватели института, известные профессора. Их знают и уважают не только в нашей республике, но и по всему Союзу — немало учеников подготовили они. Не думаю, что эти серьезные ученые дали рекомендацию Мергенову за красивые глаза. Видимо, они знали его и верили, что он будет честно трудиться на благо нашей Родины, в передовых, рядах тех, кто добывает "черное золото" и "голубое топливо". Я присоединяюсь к их мнению и вношу предложение принять в ряды Коммунистической партии Мергена Мергенова, с честью прошедшего кандидатский стаж…"
Помню, как сдавило мне горло в эту минуту от этих, может, несколько торжественно прозвучавших слов, от чувства благодарности к Шохрату Багшиеву, сумевшему разобраться во всем, понять меня. Хотелось вскочить и обнять его: "Ты настоящий друг!" Но я промолчал тогда. А теперь? Как сказать теперь, что?..
…Вагон качнулся, и поезд медленно тронулся, вначале бесшумно, а потом все громче и чаще стуча колесами.
Мы по-прежнему молчали. В куне, кроме нас, никого не было, никто не мешал мне сказать все то, что я должен был, как мне казалось, сказать ему.
— Большое тебе спасибо за то выступление, Шохрат. Ты поддержал меня…
— Ну и ну!.. Ты что, об этом сейчас думал? А я смотрю — сидит, молчит. Когда это все было! Как старики наши говорят, что прошло — то прошло. Те неприятности позади. Давай думать о будущем и не будем повторять ошибок прошлого. Мой отец любил повторять: "У слепого только раз отнимешь палку". Знаешь такую поговорку?
"Так-то оно так, но…" — Я глубоко вздохнул, подумав почему-то в эту минуту о Марал.
— Да, действительно, — продолжал Шохрат, приняв мой вздох за согласие, — споткнувшись раз, человек идет осторожнее или совсем обходит опасное место стороной. Ошибку надо исправлять. "Ошибки, которые не исправляются, — вот настоящие ошибки". Это слова Конфуция.
"А Марал, — горько подумал я, — тут уж ничего нельзя ни обойти, ни исправить".
— А обвинения, что выдвинул тогда против тебя Ал-лаяр Широв, были что каракумский песок в кулаке. Ему потом, когда ты ушел, так все и сказали. В том числе и Ата Кандымович.
— Я слышал, что Широв убрался из нашего УБРа.
— Это его Торе-ага доконал. Он раньше всех раскусил эту хитрую лису. Ну и пришлось ему уволиться — сам заявление написал. Но вообще-то остался в Газ-Ачаке. Не уехал. Недавно я сам видел его в кабине машины, которая привозила дыни и арбузы в новый ресторан. Сидит надувшись, как бурдюк с вином.
Наш спокойный разговор прервала яркая блондинка в белом халате с корзиной, накрытой марлей:
— Чебуреки, сыр, печенье, курица отварная, конфеты шоколадные, свежая сметана… Есть желающие?
— Давайте сюда! — отозвался Шохрат.
Женщина поставила корзину на край полки, легким, быстрым движением руки откинула марлю.
— Так чего вам? Пока поедите — незаметно и время пролетит. Курицу? Две?
— О, да они у вас крупные, как бараны. Хватит и одной.
— Да, крупные. Импортные ведь. И жирные они, и варятся быстро. Только бульон закипит — так курица и готова. А наши варишь, варишь… Пока сваришь, есть не захочешь… Что еще вам дать?
— Два чебурека, два сыра и две плитки шоколада…
— Все?
— Все, спасибо.
Привычным движением заправив крашеную прядь волос, женщина достала крошечный блокнотик и стала что-то быстро черкать в нем огрызком карандаша. Получив деньги, она небрежно сунула их в большой карман халата, легко подхватила корзину и вновь понеслась по вагону.
Шохрат встал и плотнее прикрыл дверь.
— Мерген, а что, если нам пропустить по сто грамм за встречу? — Не дожидаясь моего ответа, он щелкнул замком "дипломата", и перед нами эффектно предстал "натюрморт": блокнот, электробритва, аккуратно сложенный носовой платок и две бутылки туркменского коньяка "пять звездочек". Одна бутылка тут же перекочевала на столик. Захлопнув "дипломат", Шохрат отставил его в сторону.
— Знаешь, я после операции пить много не могу.
— Сколько сможем — столько выпьем…
Разумеется, первый тост мы подняли за здоровье.
— Ну, будем здоровы! Как говорили наши предки, было бы здоровье, придет и приволье. Это такая штука, которую не купишь, не найдешь и в долг не возьмешь… Словом, да будет здоровье!
Мы чокнулись и выпили. Затем Шохрат начал хвалить коньяк:
— Хорош? Его начали ценить только недавно, — постучал он ногтем по наклейке на бутылке. — Раньше полно было туркменского коньяка — прилавки ломились. А теперь попробуй найди! Куда ни ткнись — везде азербайджанский. По мне — так он и нефтью попахивает, и горло дерет…
Я с деланным вниманием слушал его рассуждения, поддакивал, а мысли мои были в Газ-Ачаке. Хотелось поскорее узнать, что там нового, как там мои…
Газ-Ачак — поселок небольшой, там всем и всё друг про друга известно. Про такие места говорят: в одном конце чихнул — в другом "Будь здоров!" кричат, а уж если кто кому-либо на ухо шепнул вечером, то к утру все этот слушок "по секрету" знают…
Интересно, справились ли с пожаром, что случился на пятьдесят пятой? Наргуль мне писала в письме: "Мы все еще не можем потушить пожар на пятьдесят пятой. Приезжало много опытных специалистов из Тюмени, Грозного… Были даже ответственные работники из Москвы. Но пока ничего не могут сделать".
Да, пожар на буровой — дело серьезное. Как там сейчас?
…А Шохрат все говорил, хотя я почти не улавливал смысла его слов.
— Шохрат, тебе что-нибудь известно о моих, как они там? Все ли живы-здоровы?
— Как будто бы все благополучно. Дней десять тому назад я видел твою мать с сыном — вела его за ручку. Видимо, из магазина шла.
— Ты видел Батыр-джана?
— Да.
— А разве он у моей матери? Почему?
— Да жена твоя бывшая подбросила, а сама уехала куда-то. Отдыхать, что ли…
— Ну и ну!
— Вообще-то про нее болтают всякое…
— Что?
— Так вот она, говорят, ударилась в торговлю. Спекуляцией занялась — привозит из разных городов дефицит, а потом перепродает. Но, может, это всего лишь сплетни? Да ты не переживай. Ведь вы же теперь чужие люди. Какое тебе дело до нее? Брось!
— Так-то оно так! Но я о чем думаю? Ведь как бывает: человек оступится один раз — переживает, в другой — уже меньше переживает, а потом уже и не думает о последствиях.
— Да, такие люди, как она, ничего не стыдятся, ничего не боятся. Скатываются вниз по наклонной плоскости, пока не свалятся в омут головой. А когда спохватятся — уже поздно: грязи с макушкой.
— Вот мне и стыдно, и обидно…
— Тебе-то отчего стыдно?..
— Неужели не понятно? Ведь она моя жена, хоть и бывшая. И что бы она ни натворила, люди скажут — это жена такого-то…
— Скажешь тоже! Кто знает об этом? Я лично узнал обо всем лишь на партбюро. Да и то после того, как ты сам рассказал. Ведь в Газ-Ачаке сейчас много новых людей, а они вообще ничего о тебе не знают. "Бывшая", "будущая"… Разве в этом дело? Думаешь, у людей только и забот, как выяснять твои личные дела?
— Так-то оно так…
— Не "так-то оно", а именно так.
— А пятьдесят пятая до сих пор горит?
— Да, до сих пор. Миллион кубометров газа в сутки уходит на ветер… И что только не предпринимали, чтобы потушить пожар! Кто один вариант предлагает, кто другой. На днях будет сделана еще одна попытка. Хорошо, что ты подоспел.
— Как там Ата Кандымович, Торе-ага — все у них в порядке?
— У них открывается объединение. Ты в курсе?
— Нет. Ничего не знал. А когда?
— Во вчерашней или позавчерашней газете был указ. Не знаю, правда ли, но давно ходят слухи, что Ата Кандымовича берут в объединение. А Торе-ага все так не… работает.
— Какие еще новости?
— Новости? Управлению дали специальный самолет. Из Махачкалы рабочих доставляет. Кадров у нас не хватает, рабочей силы… Но это, разумеется, не новость. В строительстве дела такие же — нет людей. Сдали в эксплуатацию два четырехэтажных здания. Строят, конечно, наш Газ-Ачак, но все это так медленно… Узбеки за рекою позже нас начали строить город, а у них уже большой жилой массив из многоэтажных домов. И каких домов! Много высотных и все украшены ярким национальным орнаментом. Улицы прямые, широкие. Город они свой назвали — Дружба. Хорошо, да? Вечером выйдешь к реке, а там у них кругом огоньки и разноцветные искры — сварщики работают. Красотища! Аж завидно. У нас же кое-где вспышки, в двух-трех местах. И строительство ГРЭС они тоже почти заканчивают. Огромное сооружение. Работы у них идут и днем и ночью. Нашим начинаешь в пример ставить, так говорят, что за рекой оттого дела хорошо идут, что людей много. И хлопка много дают по той же причине, и строят быстро. Хорошо, пусть так. Но ведь создай здесь людям условия!.. Конечно, если в песках Каракумов в сорокапятиградусную жару заставлять людей жить в вагончиках с железной крышей, да еще работать — а работа, сам знаешь, у нас не самая легкая, — что они ответят? "Нашел дураков!" Работу такую и в другом месте можно найти, где условия получше… Так-то вот. А если бы создать людям хорошие условия, и в первую очередь жилищные, то не пришлось бы из других республик на самолетах рабочих доставлять. Но для этого надо руководителям нашим пошевелиться немного. А они не хотят. Зачем? Так спокойнее жить, ничего не затевая, ничего не меняя. Грей себе кресло, пока сидишь на нем, а будешь суетиться — мало ли что! — завтра могут другого посадить. А что рабочих за тридевять земель возить приходится — так и что? Не из своего же кармана расходы. Государство у нас богатое, выдержит. Не думают, что те деньги — около миллиона рублей, что Аэрофлоту уплатили за доставку рабочих из других республик, — могли бы пойти на строительство жилых домов со всеми удобствами. Да разве только эти деньги выбрасываются на ветер? Хоть бы кто-нибудь подумал обо всем серьезно. Э-э, да что говорить? Думаю, всем это известно. И нам, и тем, кто повыше сидит. Да задуматься никто не хочет…
Шохрат в сердцах махнул рукой и некоторое время сидел молча, отвернувшись к окну. Колеса отбивали четкий ритм. Вдруг он резко повернулся ко мне;
— Как ты понимаешь слово "рок"?
Вопрос показался мне довольно странным, неожиданным. Я молчал. Шохрат настойчиво, глядя мне прямо в лицо, вопрошал:
— Что значит, по-твоему, покорность судьбе?
— Знаю я, конечно, что такое рок. Но почему ты об атом спрашиваешь? — сказал я наконец с натянутой усмешкой.
— Меня интересует твоя точка зрения.
— Тогда, позволь, я отвечу тебе старой пословицей: "Раб, обладающий терпением и выдержкой, рано или поздно обретет радость".
— Да, действительно старая пословица. Но она не отвечает на мой вопрос. Я тебе один случай расскажу. Не обидишься?
— Что ж. Говори. Только трусы да дураки обижаются, когда им в лицо говорят правду.
— Тогда слушай. В то время я был еще совсем мальчишкой — лет девяти-десяти. Старший брат моего отца взял меня с собой на базар. Он собирался купить себе осла. И дома, и по дороге он без конца твердил, что никаких денег не пожалеет за хорошего, сильного осла, только чтобы он бегал быстро. Пришли мы с ним на базар. Ослов — тьма. Куда больше, чем людей. Фырканье, рев! Оглохнуть можно. А запах — тяжелое свинца, дыхание перехватывает. И каких только мастей там не было: белые, черные, стальные, серые.
Ата, я так называл тогда дядю, крепко держал меня за руку, опасаясь, как бы я не зазевался и какой-либо ишак не лягнул меня копытом. Мы шли вдоль рядов, то и дело останавливаясь возле каждого торговца. Они о чем-то говорили, а я глазел по сторонам. Наконец ата нашел какого-то маклера, знатока, зарабатывающего себе на жизнь посредничеством между покупателем и продавцом на ишачьем базаре. Маклер поинтересовался, какого осла хочет купить дядя. Тот объяснил — быстрого, как конь, выносливого и удобного для езды, как верблюд…
"А денег не пожалеешь?"
"Нет. Если найду такого, какого хочу, — отдам, сколько запросят".
"Тогда идем".
Теперь мы пошли втроем. Старик маклер останавливался у какого-либо осла, осматривал его, вопросительно поглядывал на дядю.
"Как, не подойдет?"
"Что вы спрашиваете у меня? Разве на этом базаре кто-либо распознает лучше вас, где хороший осел, а где плохой".
Старик довольно хмыкал — нравились ему слова дяди.
"Что ж, тогда пойдем дальше".
Старик подвел нас к ослу серо-стальной масти.
"Продаешь?" — спросил он у хозяина.
"А ты как думаешь, зачем я торчу на ишачьем базаре? Продаю, конечно!" — ответил здоровенный усатый детина с красными выпученными глазами.
"Сколько ему лет?" — спросил дядя, слегка хлопнув осла по крупу.
"Только четвертый пошел".
"Правду говоришь", — подтвердил слова хозяина маклер, предварительно осмотрев зубы осла.
"А я всегда правду говорю", — отозвался тут же верзила, довольно поглаживая свои пышные усы.
Между тем наш провожатый продолжал осматривать осла, что-то бурча себе под нос: ощупал ноги, постучал кулаком по ляжкам животного, надавил несколько раз на круп и позвоночник. Осел стоял как вкопанный.
"Ну что ж, повреждений никаких нет, — констатировал наш специалист. — Теперь давай посмотрим, как быстро он бегает. Оседлай его", — обратился он к хозяину.
Усач подхватил лежащие рядом седло и потник и вмиг сделал все, что надо. Маклер сел на осла. Тот стоял спокойно. Но вот старик сделал едва заметное движение ногой, и осел послушно засеменил, легко и быстро перебирая ногами. Толпа, собравшаяся вокруг нас, громко выражала свое восхищение:
"Ай-яй-яй! Как уверенно ходит! Только бы не сглазить".
"А уши торчат — прямо как у коня!"
"А выносливый, выносливый-то — сколько ни грузи на него, наверно, и не почувствует".
"А как плавно бежит! Сиди, чай пей — пиалки не расплескает!"
Дядя довольно улыбался. Видно было, что осел ему понравился.
Тут подошел какой-то человек. Он шепнул что-то дяде на ухо и мгновенно исчез, растворился в толпе. Дядя сразу нахмурился, выхватил у стоявшего рядом зеваки кнут с железной цепочкой и крикнул старику, уже остановившему осла:
"Подожди-ка, не слезай. Ты его теперь кнутом попробуй погони, посмотрим, как он побежит…"
Услышав эти слова, усач вытаращил глаза, — казалось, они выскочат из орбит. Маклер подхватил кнут у дяди, но едва он замахнулся им, бедное животное тут же резко опустило морду и завертелось на месте. И как ни старался наездник остановить осла, тот крутился все быстрее.
Это зрелище надо было видеть! Люди хохотали, хлопая себя по коленям, подталкивая друг друга. Хозяин осла наконец опомнился, подбежал к нашему посреднику, выхватил у него кнут и отшвырнул в сторону.
Как только перестала звенеть цепочка кнута, осел остановился.
"Вай-вай-вай! Голова закружилась… — проговорил старик, слезая с осла. — Осел прекрасный, то, что надо, да только ты его испортил, дорогой. — Он сунул уздечку в руку хозяина и, не глядя в его сторону, дернул дядю за рукав: — Пошли отсюда…"
Когда я спросил у дяди, почему так все получилось и отчего так странно вел себя осел, — голосом, полным горечи и сожаления, дядя объяснил мне, что хозяин плохо обращался с ним, бил его по голове и до того запугал бедное животное, что стоило тому увидеть плеть, как он начинал вертеться. Я уж не помню, какого осла мы тогда купили, но история эта запомнилась мне хорошо… А ведь хороший осел был. И не имел больше ни одного изъяна…
Я слушал рассказ Шохрата молча, вначале не понимая, куда он клонит, но потом мне стало не до себе. Словно меня ошпарило кипятком. Чувствуя, как горит мое лицо, я делал вид, что внимательно слежу за проплывающим в окне пейзажем. Думаю, Шохрат прекрасно понимал мое состояние. Мне не хотелось признать, что я понял намек. Странно, но до сих пор я сам себе и то не признавался в своей слабости. Да и так ли это? Неужели он все-таки прав? Ведь до сих пор мне никто никогда не говорил ничего подобного… Ни Марал, ни Наргуль, ни Торе-ага — никто не упрекал меня в трусости или робости, нерешительности… Почему? Боялись меня обидеть? Или надеялись, что я сам все пойму? Да… Над этим стоит подумать… Надо разобраться. Тот, кто себя не знает, живет с пустой мечтой… Так или что-то вроде этого сказал Махтумкули. Прав великий поэт. Познай самого себя… Выходит, что тем, кто рядом с тобой живет, работает изо дня в день, известно о тебе больше, чем самому о себе? Вот и Шохрат… Разве без оснований он стал бы проводить такие параллели? Да у него язык бы не повернулся! Ведь не коньяк же, в самом деле, тут виноват… Но почему я сам никогда не задумывался? Нет у меня такой привычки — анализировать свое прошлое. А ведь времени для этого в больнице было сколько хочешь. И не раз я изнывал и злился сам на себя от скуки… Что ж. Теперь я получил по заслугам и к тому же совершенно не знаю, что ответить, что сказать. Наконец я решился:
— Но почему же никто раньше не угощал меня таким целительным упашем? Этой домашней лапшой с красным перцем лечат у нас простуду. Так вот никто не пытался… А ведь находились люди, дававшие мне советы: делай, мол, так или эдак… Может быть, они не видели моих недостатков, которые заметил ты…
— Кто "они"? Кого имеешь в виду?
— Гм… Кто они? Ну, например, мастер Торе-ага или, скажем, начальник Ата Кандымович…
— Я нисколько не сомневаюсь в том, что и Торе-ага, и Ата Кандымович — хорошие люди. Но о них немного позже. Хочу спросить о другом. Я знаю, что у тебя нет отца. В доме всегда отец дает наставление своим сыновьям. Был ли в твоей жизни человек, который бы наставлял тебя, направлял?..
— Да. И у меня был такой человек. Это был мой дядя, старший брат матери. Жаль, что он уже умер.
— И какие же наставления давал тебе твой дядя? Чему учил?
— Во-первых, говорил он мне, когда вырастешь и женишься — будь честен с женой, верен ей. Пока не женился — влюбляйся, гуляй. А уж если свяжешь судьбу с "муллой с черными косичками", то про других женщин забудь. А второй наказ: когда станешь членом партии, будь требователен к себе и в большом, и в малом. Многое говорил дядя. Не все я тогда понимал. Ведь он умер, когда я был еще мальчишкой. Но теперь понимаю — мудрый был старик.
— Да, дядя твой прав. И все это вроде бы понятно и просто, но, как еще нередко бывает, люди пренебрегают этими правилами и потом вынуждены расхлебывать то, что сами же и заварили.
— А кто был в твоей жизни наставником?
— Дедушка мой. Прожил он на свете сто пять лет. Да будет пухом ему земля. Двести пять раз, по крайней мере, повторял он мне: "Тот, кого хвалят, становится ниже, если не понимает, а тот, кого критикуют, — возвышается, если понимает, за что…"
— Да, твой дед прав.
— Так вот. Ты говорил, что Торе-ага и Ата Кандымович ни разу не говорили тебе о твоих недостатках. Мне, конечно, трудно судить о том, почему они этого не сделали, но я знаю Торе-агу. Он любит намеками говорить о философии жизни. Нужно только понять его, выбрать это самое зернышко мудрости. Что же касается Ата Кандымовича, то он все, о чем думает, обычно говорит открыто. Но ведь, Морген, нам уже под тридцать. А у туркмен, знаешь, есть пословица: "Когда поят водой трехлетнего скакуна, то уже не посвистывают". Понял смысл? Если уж конь настоящий, то за три года он и сам нить научится! Так-то.
— И что ты хочешь сказать? Что надо смело, не осторожничая, идти вперед, а я трушу? А если лоб себе расшибешь?
— На то нам даны… — Он запнулся на минуту; видимо, хотел сказать "глаза", да вспомнил, что у меня лишь один глаз. — На то нам мозги даны. Том и отличаемся — гомо сапиенс. Правда, мозг и у птицы, и у рыбы есть, а у обезьяны, как я где-то читал, он весит от четырехсот до семисот граммов. Может, поэтому у некоторых людей мозги работают хуже, чем у обезьяны, — хохотнул Шохрат, — но это я по о присутствующих. А тебе скажу — напряги свои мозги и действуй. И лоб не разобьешь, и производительность своих мозгов, как говорят экономисты, повысишь. Ты только не обижайся: вот, мол, прожил не больше моего, а туда же учит уму-разуму. Это касается не только тебя, но и меня.
Я сидел молча, следя за исчезающим в раме окна полем, но мысли мои были далеки от того, что я видел.
Вот как бывает, думал я, однажды скажет тебе кто-либо не очень лестные слова, и хочешь — обижайся, хочешь — нет; хочешь — за друга его сочти, хочешь — за врага, твое дело. Но если внимательно покопаться в себе и честно все проанализировать, то… Стоит только подумать, как сразу становишься уверен, что он прав. Вот и сейчас я переживаю подобные чувства. Могу сказать Шохрату: "Нет, дорогой, ты не прав"; могу обидеться на него, могу рассердиться, — словом, могу сказать все, что душе моей угодно. Но не лучше ли следовать поговорке древних: "У заики слово в конце"… Всегда можно найти и время, и причины, чтобы спорить с чем-то. Но к чему эти бессмысленные споры, когда человек пытается понять, где, когда и в каких случаях он дает промашку? Потерпи уж, выслушай… И если решишь, что ты все же не согласен с ним, что ж, дело твое…
Снова перед глазами раскинулись хлопковые поля. Участки, похожие на шахматные доски, были отделены друг от друга тутовниками, которые, в свою очередь, напоминали стариков в солидных мерлушковых шапках. Хотя эти тутовники и были обстрижены весною для шелкопряда, сейчас они снова начинали обретать свои формы…
Когда я сравнил их со стариками, мне в голову пришла еще одна мысль. Действительно, это просто удивительно — почему это так? Раньше… О, это было раньше… Мои молодые годы. Годы, когда я был еще мальчишкой… Все яшули и аксакалы казались более разговорчивыми; думалось, что они чаще давали наказы, наставления и советы. А теперь? Теперь они кажутся какими-то молчаливыми, что они с молодежью поменялись местами, — слушают рассказы молодых, поглаживая свои белые-белые бороды. Не говорят — права молодежь или нет, они лишь лукаво смеются глазами, слегка поглаживают усы и бормочут: "Ай, да ладно уж…" Почему это так?
Аллаяр Широв снова на моем пути
— Шохрат, мне хотелось бы услышать: в чем, как тебе кажется, я не прав, что делаю не так?
— Я не хотел тебя обидеть. Я хотел сказать, что ты бываешь очень нерешителен. Хотя и не всегда. Порой ты действуешь смело, как в том случае с нашей Марал. Помнишь Баку, когда преподаватель пригласил ее в 88-ю аудиторию? Тогда ты показал себя настоящим мужчиной. Ты так тогда разговаривал с этим прохвостом! Молодец! А вот… в случае с Аллаяром Шировым зря отмолчался. Не должен был соглашаться и с Кандымовым. Нужно было бороться. Ведь дело не только в тебе. Ты же видел, что вышку доверили желторотому Гулдурды… А ты стал в позу или струсил…
— Извини, я перебью тебя. Я согласен. Но ведь и ты… В то время ты был секретарем комитета комсомола. Торе-ага старый коммунист, уважаемый человек… Но не будем трогать старика… Ты же знал об этом назначении. Почему не сказал тогда свое слово? Или считал, что это не твое, а только мое дело? А мне кажется, что тебе как секретарю комитета комсомола надо было в первую очередь вмешаться. Ведь решался вопрос о молодежи. И если молодежь гоняют с одного рабочего места на другое как футбольный мяч, то прямой долг комсомольских работников вмешаться. Речь идет не о раздаче должностей, прости за не очень подходящее слово, а о проблемах молодежи, которые должны быть вашими проблемами.
— Ты все сказал?
— Да…
— Все это правильно. Но позволь мне, прежде чем ответить тебе, рассказать притчу.
В старину один царь вызвал к себе своего главного визиря и приказал произвести салют в сорок пушечных залпов.
"Хорошо, мой государь", — ответил визирь и удалился.
Проходит некоторое время. Царь ждет салюта, по выстрелов нет. Проходит еще некоторое время — не слышно залпов. Разгневался царь. Вновь вызвал визиря:
"Почему не стреляют из пушек?" Поклонился ому до земли визирь и ответил с почтением:
"Мой великий государь! Позволь слово молвить. Существуют сорок причин, великий, позволь назвать их…"
"Что ж, говори, визирь".
И стал визирь перечислять все причины: мол, этого нет, другого нет. Тридцать девять причин перечислил. А потом и говорит:
"А сороковая причина, о наимудрейший, заключается в том, что у нас нет пушки…"
Помолчав мгновение, Шохрат продолжил:
— Тебе я не стану перечислять все тридцать девять причин, а назову сороковую — в те дни меня в Газ-Ачаке не было. Я в Ашхабаде диплом защищал. Обо всем узнал уже позже, после приезда. Специально ходил к Ата Кандымовичу. Но он сказал, что уже поздно, ничего переиграть нельзя. Мол; вышка не такси, в котором легко заменить одного водителя другим… Отправил меня ни с чем. А тут вскоре и случилась та авария… До сих пор горит…
Что ж, подумал я, значит, был человек, который пытался поддержать меня, которому судьба вышки была небезразлична. Иногда, оказывается, бывает приятно узнать, что ты не прав. На душе у меня прямо-таки посветлело, как светлеет безумный Джейхун, когда тают густые туманы.
Шохрат зашуршал спичками, закурил сигарету.
— Хочу спросить у тебя одну вещь… Но это дело личное… Понимаешь, ходят тут слухи, и если все это правда, то мне хотелось бы тебя предостеречь.
— В чем? Спрашивай. Мне нечего скрывать. Тем более от тебя.
— Речь идет о Наргуль. Наргуль Язовой — геологе. Говорят, у тебя с ней роман…
У меня по спине побежали мурашки. Неужели Шохрат мой соперник? А если нет — то почему "предостеречь"? И что за слухи? Почему "роман"? И откуда известно кому-то о моих отношениях с Наргуль? Скрывать мне, собственно, нечего. Да, эта девушка мне больше чем нравится. Как мне казалось, я ей тоже небезразличен. Но мы длительное время не виделись. Мало ли что могло произойти. Нет, не верю. И все же… Ведь уже так было… Эх, не везет…
— Что же ты молчишь? — словно издалека донесся до меня голос Шохрата.
Я смотрел на него, не зная, как выразить свои сомнения, и не решаясь спросить прямо.
— Что ты так смотришь на меня? Не хочешь — не отвечай. Ваши отношения… Постой. Да уж не думаешь ли ты, что я… Ха-ха-ха! — он рассмеялся, догадавшись по моему лицу, что попал в точку. — Прости, пожалуйста, Мерген, но ты так смотрел… Успокойся, у меня к Наргуль нет ничего… Девушка действительно симпатичная, но я тебе не соперник.
Тут меня как прорвало.
— Ну, Шохрат, напугал ты меня. Я и не знал, что кто-либо знает о наших… Нет, у нас, собственно, ничего такого не было. Не знаю, как и объяснить… Но она мне очень нравится, и не хотелось бы потерять ее. Ведь, ты знаешь, уже дважды у меня так случалось, что… Сначала моя бывшая жена, потом Марал… Удар справа, потом слева. Я уж подумал, что ты и Наргуль… Что я, как Гарачомак, встал между вами… Я действительно как тот осел, что крутился на одном месте, — всюду кнут мерещится…
— Это ты брось. И насчет женщин ты уж слишком… Нельзя всех мерить одной меркой. И вообще будь мужчиной! Что было — то было. Нельзя все время об этом помнить и себя травить.
— Легко сказать… Я-то стараюсь. Но не вдруг забываются такие вещи. У каждого человека одно сердце. Не до конца затянувшаяся рана может открыться, если нанесут вторую. Да и много ли может вынести одно сердце…
Хорошо сказано, не правда ли?
— Да, я тоже слыхал эти стихи… Но почему ты сказал, что хочешь предостеречь меня? И в чем?
— А, да… Ты знаешь, что Аллаяр Широв — родной дядя твоей Наргуль Язовой…
— Что ты говоришь? Откуда ты знаешь?
— Ведь мы из одного селения. Наргуль — единственная дочь Багуль-эдже.
— Ты меня огорошил! Первый раз слышу.
Да, эта новость меня действительно потрясла. Внутри все сжалось; казалось, что я не смогу уже больше вздохнуть.
— Но это еще не все. Приготовься и не падай в обморок. Я не хотел говорить, но теперь… А может, спросишь сам у Наргуль. Я думаю, она сама тебе расскажет все, когда ты приедешь.
— Ну нет! Замахнулся — бей. Так не делается. Давай все выкладывай.
— Тогда я начну с конца: Наргуль наотрез отказалась от предложения Аллаяра Широва, несмотря на уговоры матери.
— Какого предложения? Что мог предложить ей этот вонючий бурдюк?
— Замуж выйти. Не за него, конечно.
— А за кого? Я его знаю?
— Знаешь, конечно.
— Так за кого? Что ты тянешь…
— Да успокойся ты. Сам не даешь слова сказать, засыпал вопросами… Так вот, речь идет о том парне, что в продовольственном магазине работает, в водочном отделе. Знаешь, усатый такой?
— Ширгельды?
— Он самый.
— Это же сын Аллаяра Шнрова.
— Вот за сыночка своего и сватал он Наргуль.
— Та-ак. Этот тип не хочет уйти с моего пути. Что же делать, как мне избавиться от него?
— Думаю, что от него надо держаться подальше. Этот подлец в любой момент может устроить любую гадость.
— Да, меня еще прежде предостерегал Торе-ага. Значит, он не успокоился… Что ж, поборемся. Посмотрим, кто кого.
— Ты осторожнее с ним, Мерген…
— Ничего, дружище. Ты же сам учил… Наступит и на моей улице праздник. Только когда же, наконец? Так надоело тратить силы впустую. Хочется спокойно работать, спокойно жить… Домашнего уюта, наконец.
— Когда все слишком спокойно, не скучно ли? Ты не думаешь?
Поезд мчится
"Шакк-шак… шакк-шук"…
Колеса стучат размеренно, напоминая четкий ритм ударов сердца.
Хлопковые поля, по краям которых дремали старые тутовники, золотая полоска горизонта, шлагбаумы, похожие на полосатые палки регулировщиков, огромные черные телеграфные столбы с широко расставленными ногами — все это проносилось за окном. Поезд уходил вперед, все оставалось позади: и деревья, и поля, все живое и неживое, даже птицы, — все уходило в прошлое вместе с мгновеньями жизни. А мы спешим, спешим вперед. И что ждет нас впереди?
Я представил себе, что поезд — сказочный див. Его одноглазая голова с ревом тащит нас в неведомую темную пещеру — наше будущее. Что ждет меня в Газ-Ачаке?
— Шохрат!
— Да?
— Расскажи о себе.
— Что же рассказать-то?
— Расскажи, как в Газ-Ачак приехал, почему? Ты сам сюда решил или направили? Может быть, обстоятельства заставили? Я ведь о тебе почти ничего не знаю, а ты обо мне знаешь все…
— Гм… Могу, конечно, рассказать, если тебе интересно. Собственно, приехал я сюда по причине, о которой ты и не догадаешься… Сейчас расскажу, только давай вначале по пять грамм коньячка выпьем, хорошо?
Он потянулся к бутылке, плеснул в обе рюмки.
Смерть ягненка масти "сур"
С севера, запада и юга наш аул окружили песчаные барханы с зарослями саксаула и чала. Весной холмы покрываются множеством различных трав. Шелковые, наподобие девичьих кос, стебли йылака, яркие, словно горящие угольки, цветы саксаула, скромная солянка, эфедра. Этот экзотический наряд пустыни очаровывает, пленяют душу, а ни с чем не сравнимый аромат пьянит и кружит голову.
А как красивы козлята и ягнята, весело резвящиеся на траве, когда солнце еще не опаляет зноем, а лишь золотит ранним лучом завитки на их спинках. Хочется вобрать взором все окрест, вдохнуть пряный воздух. Но взгляд не в силах охватить сразу и небо, и землю, и не хватает легких, чтоб выпить острый бальзам степной полыни. Закрыв глаза, одурманенный и очарованный, ты кружишься, кружишься, и солнце, выглядывая из-за белых пушистых, словно овечья шерсть, облаков, улыбается тебе, — и почти без сил ты опускаешься на землю, едва переводя дух…
С восточной стороны нашего аула протекает река. На карте она обозначена как Амударья, но и наши старики, и мы сами называем ее Лебаб. Осенью и зимой хорошо видны острова на реке, заросшие деревьями и кустарниками. Весной Лебаб выходит из берегов, заливая острова, и тогда деревья кажутся людьми, стоящими на стремнине реки по пояс в воде. Мутные воды безжалостно сметают все на своем пути, подмывают берега и небольшие островки.
Желто-коричневые корни тальников и тамарисков, оседлав горбатые спины волн, судорожно цепляются своими корявыми пальцами за их курчавые пенистые гривы, тянутся к берегу, тщетно взывая о помощи, и, смирившись, отдаются их воле…
Этой весной я кончал десятилетку. Дома все разговоры отца и матери сводились к тому, что мне необходимо решить, в какой институт, разумеется в Ашхабаде, я буду поступать. И так с утра до вечера. Вставали и ложились с молитвой о том, чтобы я поступил в институт. И чем ближе подходило время отъезда, тем больше тревожились мои родители.
— В этом году особенно трудно будет поступать, — ронял отец.
А мать, сокрушенно вздыхая, добавляла:
— Так трудно теперь, так трудно. Даже климат, я слыхала, в Ашхабаде стал совсем другой. Многие уезжают — не могут жить.
Я молчал, внутренне усмехаясь ее словам, — в прошлом году некоторые ребята, провалив вступительные экзамены в институт, возвращались домой, ссылаясь на неподходящий климат…
Когда раскалились спины песчаных барханов и целительная влага покинула стебли растений, а зеленые нивы пожелтели, к нам в аул приехал гость из Ашхабада. Мне ни разу не доводилось видеть, чтобы в нашем ауле кого-либо встречали более радушно. Каждый день две-три семьи звали его к себе, предварительно зарезав барана. Гость — Бегхан Шамурадов — был родом из нашего аула.
Когда я мог дотянуться только до головы барана, Бегхан уже покинул аул, поступив учиться в Ашхабадский университет. Вскоре он женился и совсем стал столичным жителем. Теперь Шамурадов, как и его жена Гульджемая, преподавал в университете.
Как только мать с отцом узнали, что в аул приехал Бегхан Шамурадов, они забегали словно угорелые: "Надо обязательно его пригласить". Если мать говорила, что отец Бегхана доводится ей дальним родственником, то отец зачислял его в самую близкую родню: "Шамурад-дуечи — сын родного дяди моего родного отца! Это совсем близкий родственник. А раз так, то никуда ему от нас не деться — придет!"
Ранним утром, задолго до восхода солнца, пока не проснулись мухи и комары, мой отец отправился резать барана. Нам, детям, поручили подмести вокруг дома, убрать весь двор, побрызгать как следует водой. Мать пекла свежие чуреки в тамдыре. Готовились весь день.
Солнце умерило свой жар, но еще подглядывало из-за кромки горизонта за теми, кто не спешил признать наступление вечера. Мы расстелили новые кошмы под огромным абрикосовым деревом у дома. Поверх кошм — ковры и нет сколько подушек. Чтобы прибить пыль, пришлось еще раз вокруг полить все водой.
Наконец долгожданный гость — при галстуке и в соломенной шляпе — прибыл. С ним было еще трое каких-то парней. Накинув на плечо новое полотенце, я принес кумган, полный воды, чтобы полить на руки гостям. И отец, и спутники Шамурадова наперебой предлагали званому гостю первым вымыть руки, Я старался лить аккуратно, чтобы не брызгать. Шамурадов с явным удовольствием подставил руки под светлую струю.
— Пусть сбудутся твои мечты… Желаю тебе достижения своей цели! — вытирая руки, доброжелательно проговорил он.
Гостя повели в тень абрикосового дерева.
— Проходите, дорогой. Вот здесь вам будет удобно. Садитесь на самое почетное место — ведь вы наш гость, приехавший издалека.
Наконец все уселись. В центре дастархана благоухали мягкие, еще теплые чуреки и свежезаваренный крепкий чай — каждому по чайнику. Я сидел с краю, приготовившись выполнять поручения отца.
— Дорогой Бегхан! — начал отец. — Мы очень рады вашему приезду, но было бы еще лучше, если бы вы привезли с собой и Гульджемал с детьми. Хорошо отдохнули бы: поехали на прогулку в степь, на берег реки…
— Вы готовы оказать нам такую услугу, Багши-ага, не так ли? Ха-ха-ха! — захохотал Бегхан Шамурадов, облокотившись на подушку.
Густые брови отца слегка сдвинулись, видно было, что такой ответ гостя на искренние слова ему не понравился.
— При чем здесь услуги? Разве об услугах идет речь? Приезжайте, привозите хоть пятнадцать, хоть двадцать человек, мы всех примем как следует. Можете быть спокойны…
В это время непрдалеку заблеяла овца, пригнанная с пастбища со своими ягнятами-двойняшками масти "сур". Мне нравились эти доверчивые малыши, изящные, на стройных ножках, с забавно наивным выражением каких-то очень детских круглых глаз. Я часто кормил их осокой прямо из рук.
Сейчас один ягненок направился прямо к нам. Под лучами заходящего солнца курчавая шерсть на его спинке переливалась и искрилась разноцветными огоньками. Все смотрели на него, почти затаив дыхание, — так он был красив.
Бегхан Шамурадов протянул руку, ягненок подошел к нему, очевидно надеясь на лакомство, ткнулся мордочкой в ладонь. Тот ловко и цепко схватил его, притянул к себе и, погладив упругие золотистые завитки, обратился к отцу:
— Почему вы не зарежете его?
Отец посмотрел на меня.
— Что ты на сына смотришь?
— Да сын все упрашивает: "Не режь да не режь"… Он за ними смотрит. Говорит: "Как ты можешь, неужели не жалко"…
— Вообще-то сейчас самое время. Папаха из него вышла бы — во! — подал голос кто-то из "приближенных" Бегхана.
Тут заблеял второй ягненок и тоже направился в сторону дастархана.
— Хорошо, что он не один. Раз их двойня, мать одна не останется…
— Э-э, да если хочешь, чтоб твой сын поступил в институт, то не то что ягненка, ничего не пожалеешь… — хитро поддел кто-то.
Хотя мне никто не говорил прямо, но я прекрасно понимал, что это пиршество, эти разговоры связаны с моим поступлением в институт. Особого значения я этому не придавал, но и на меня в какой-то степени действовали слухи о том, что без знакомства в институт сейчас не поступишь.
Все время я сидел молча. Последнее же слова меня словно обожгли. Я оцепенел, не в силах выдавить из себя ни слова. Уставившись в землю, я сидел истуканом, ничего не воспринимая. Очнулся я от толчков отца в колено: "Слышишь? Подавай горячее". Я направился к большому закопченному котлу, под которым едва тлел огонек. Мать раскладывала отварной мясо, сбой — ноги и требуху, — жирные ребра в большие миски, а я относил. От острого пряного аромата аж слюнки текли. Затем последовали пельмени, сваренные на мясном бульоне, зеленый лук, соленые огурцы и помидоры, несколько бутылок коньяка и водки, чал — верблюжье молоко и агаран — сливки с верблюжьего молока.
Первые блюда ели в сопровождении шуток, вспоминая о том, как Бегхан Шам у радов, так же как и я, учился здесь, в аульной школе. Пили все, кроме отца и, разумеется, меня. Наевшись до отвала, гости попросили крепкого зеленого чая. Я убрал грязную посуду и принес только что заваренный чай.
Вдруг я услышал громкий крик ягненка. Меня словно ножом по сердцу полоснули. Поискав глазами отца, не обнаружив его среди сидящих, я все понял.
Спустя некоторое время я увидел отца. Он шел к гостям, зажав в руке золотистую шкурку ягненка. Овца, жалостно блея, глядела на нас сквозь решетчатую дверь овчарни. Ее крик потревожил привязанного неподалеку двухгодовалого бычка. Выпучив свои огромные глаза, он свирепо бил землю передними копытами.
Крики животных нарушили благодушное настроение собравшихся. Во всяком случае, мне так показалось. У меня же сердце сжималось. Я весь дрожал. Все время вспоминался доверчивый взгляд ягненка, подбежавшего к нам. Я ничего не слышал и не видел. Только эту шкурку.
Нет. У этих людей нет сердца. Или оно из камня. Так думал я. И еще думал о том, что всему виной я. Это так же верно, как то, что у меня на руке пять пальцев, так же, как то, что меня зовут Шохрат. Зачем, зачем это все? Зачем гости, зачем пир? Зачем погиб этот бедный, такой красивый и жизнерадостный ягненочек…
— Бедный ягненок! Ему было суждено умереть именно сегодня… Шохрат-джан, сынок, поди-ка принеси соль, — обратился ко мне отец.
Хмуро шагал я за солью и думал: "Если бы Бегхан Шамурадов не приехал в аул, то мой ягненочек был бы жив. Не надо было бы его убивать". В эту минуту я ненавидел и гостей, и себя, и своего отца.
Взяв из моих рук соль, отец разгладил уже осмотренную и оцененную гостями шкурку, посыпал ее солью. Руки отца ловко растирали соль по всей шкурке, мяли ее. Больно было смотреть на это, но я смотрел. Отец, видимо, не замечал моего состояния. Он стряхнул соль со своих мозолистых пальцев и кивнул в сторону лежащих на земле газет:
— Подай-ка одну.
Эти газеты я специально купил вчера утром. Взяв газету, отец перевернул ее вверх четвертой страницей, на которой сразу же бросалась в глаза крупно набранная фраза: "Куда пойти учиться?" Разгладив лист тыльной стороной ладони, он положил на нее шкурку, загнув со стороны головы и хвоста. Теперь она казалась совсем маленькой, меньше широкой ладони отца… Бедный ягненочек… Совсем недавно он жалобно блеял, барахтаясь в объятьях Бегхана. А теперь вмещался в одном кулаке отца.
Спустя некоторое время гости начали подниматься. Отец шел рядом с Бегханом Шамурадовым, чуть отстав от остальных гостей, и что-то негромко говорил гостю. Потом Бегхан что-то с жаром доказывал отцу, энергично жестикулируя. Увлекшись разговором, они остановились. Наконец отец и Шамурадов пожали друг другу руки. Бегхан, словно в чем-то соглашаясь с отцом, все время кивал головой и улыбался.
Шохрат приезжает в город
В первых числах июля отец продал на базаре нашего бычка-двухлетку, десять баранов и к середине месяца повез меня в Ашхабад.
В городе стояла невыносимая жара. Кроны высоких деревьев, кусты словно застыли в густом знойном воздухе. Каждый почти инстинктивно старался оказаться в тени — хотя бы от телеграфного столба. Поначалу мне это казалось смешным, пока я не стал замечать за собой то же самое.
Такси долго не было, и на остановке собралась очередь. Рубашка моя прилипла к спине от пота. К отцу подошел какой-то парень и тихо спросил:
— Куда ехать, яшули?
— А вам-то что?
— У меня машина. Если желаете, могу подбросить. А такси ждать — в шашлык успеешь превратиться…
Отец окинул парня взглядом с ног до головы.
— Что, не верите? Ну-ну, — парень пожал плечами и отошел.
В этот момент отца окликнули из очереди:
— Яшули, садитесь.
Оказалось, занятые разговором с предприимчивым владельцем личной машины, мы и не заметили, как подкатило такси с зеленым огоньком. Водитель, открыв багажник, ожидал пассажиров. Мы быстро побросали в машину свои мешки и чемоданы.
— Куда вам?
Отец достал из нагрудного кармана какую-то бумажку и протянул ее шоферу.
— А где эта улица, яшули?
— Откуда ж мне знать, сынок? Вы же таксистом работаете, должны знать город.
— А вы представляете, сколько улиц в Ашхабаде? Если все запоминать, поседеешь…
— Поседеешь не поседеешь, но каждый должен зарабатывать свой кусок хлеба честно, сынок… Вот, к примеру, мы каждую овцу в своей отаре знаем. А в стаде — пятьсот овец…
— Что, все пятьсот знаете? — Водитель повернул голову к отцу.
— Ты бы, сынок, за дорогой получше смотрел. Эти встречные машины… Чего доброго, наедут на нас…
Водитель рассмеялся.
— Выходит, вы чабан?
— Ды, сынок.
— Просто чабан или… как это у вас еще?
— Вы хотите сказать — подпасок? Нет. В моем возрасте уже стыдно в подпасках ходить. Старший чабан я.
— Да. Хорошо вам, яшули. Свежий воздух, в открытом поле, шашлык из барашка сколько хочешь, смушки на шапку — выбирай любую… А тут — каторга, не жизнь. Пекло, а ты знай крути баранку. С утра до вечера ездишь, не зная покоя. Еле-еле план натянешь, а уж детишкам на молочишко — где там…
— Ну, если вам так не нравится работа, то кто же вас держит в городе? Приезжайте к нам, в поле. Работы хватит. Можно и к газовикам устроиться. Там люди всегда нужны. И возраст у вас вполне подходящий, и сил достаточно…
— А где это?
— О Газ-Ачаке не приходилось слышать?
— Слыхать-то слыхал. Но где это, не знаю.
— На Лебабе, в Дарган-Атинском районе.
— А-а… И хорошо зарабатывают?
— Не обижаются.
Водитель о чем-то задумался и дальше вел машину молча. Неожиданно он затормозил. Открыв переднюю дверцу, к нам заглянул какой-то парень:
— До университета не подбросите? Очень спешу…
Водитель кивком головы указал на свободное место. Парень не заставил себя ждать.
— Что, документы сдавать? — спросил таксист.
— Да, хочу опять попытать счастья.
— Ах, так…
— Да. В прошлом году срезали на третьем экзамене. Обидно. Хотя бы на первом, сразу…
Такси подкатило к большому высокому зданию со скульптурной группой на фронтоне. Парень достал рубль, расплатился. Машина рванула с места.
— Ваш сын, наверное, тоже приехал в университет поступать? — обратился водитель к отцу.
— Да, вот удастся ли?.. — неуверенно протянул отец.
— Сейчас я много вожу такой публики. И все с родителями либо родственниками…
Отец ничего не ответил. Словно часы, тикал счетчик.
— Да-а. Как повезет. После пятого начнем назад отвозить — в аэропорт или на вокзал… Бедные ребята. На них тогда смотреть жалко: исхудалые, осунувшиеся. Но некоторые держатся молодцом. Не теряют надежды… Вот как тот парень.
— Э-э, на все воля аллаха, кому суждено, тот поступит, а нет — вернется в аул, хуже не будет, — отозвался отец. Сказал — как отрезал. И тут же отвернулся к окошку.
— Эх, яшули, яшули!.. Что обижаться… Это я так… Сам знаешь, что судьбу твоего сына решает не аллах, а твой карман. Если в нем не звенит, то не успеешь даже соскучиться, как сын обратно вернется. Но, я думаю, у вас все будет в порядке. Вы — старший чабан, человек опытный. Держитесь спокойно. Скоро получите телеграмму от сына: "Ура, поступил".
Отец молчал. В машине было душно. Хотелось пить. Но вот, кажется, приехали. Такси, подняв клубы пыли, остановилось у самых ворот.
— Вот дом, яшули, который вы ищете.
— Сколько мы должны, сынок?
— Трешку…
За синей калиткой нас встретил лаем огромный рыжий пес. Звеня тяжелой цепью, он то яростно кидался в нашу сторону, то, тяжело дыша, возвращался в тень. На лай собаки вышел длинный парень в майке и с книгой в руках. По всей видимости, моего возраста. Может, тоже поступает? Длинный — я так его окрестил мысленно — махнул книгой в сторону собаки, и та, высунув мокрый красный язык, затрусила в тень.
— Здравствуйте, — буркнул парень, не проявляя к нам никакого интереса.
— Это дом Бегхана? Все здоровы, сынок?
Длинный то ли не слыхал, то ли делал вид, что не слышит. Когда я уже хотел повторить вопрос отца, парень вдруг ответил:
— Да.
— Ну, хорошо. А он сам дома?
Длинный разглядывал собаку, как будто впервые ее видел. Интересно, кто он такой? Почему так странно себя ведет? Наверное, ему не понравилось наше появление…
Бегхан Шамурадов пил чай в беседке. Рядом сидели двое мужчин среднего возраста и трое парней, Мужчины, как и сам Бегхан, сидели вольготно, облокотившись на подушки, а ребята жались к краю, словно не были уверены в своем праве принимать участие в чаепитии.
Увидев нас, Бегхан приподнялся, сунул ноги в стоптанные тапочки, подтянул пижамные брюки. Подойдя к отцу, он протянул ему вялую ладонь и снисходительно кивнул мне.
— Пиркули, принесите яшули чаю. Заварите и себе да садитесь вон там, — кивнул он в глубь двора, — а то ребятам здесь тесно, да и стесняются они.
Мы направились за Пиркули — так, оказывается, звали длинного.
— Они быстро найдут общий язык. Ровесники все же… услыхал я голос Бегхана.
Куда пойти учиться…
На третий день отец вернулся в аул. Я сдал документы в университет и уже стал привыкать к семье Бегхана и четырем своим сверстникам — таким же абитуриентам, как и я. Освоился я и в городе: сам находил дорогу в университет, легко разбирался в маршрутах троллейбусов и автобусов.
У меня уже сложился определенный распорядок дни: поднимался чуть свет и два часа готовился к экзаменам. Днем заниматься было значительно труднее: от жары постоянно клонило в сон. Прочтешь пару страниц — и воки слипаются…
После утренних занятий я выполнял различные поручения по хозяйству. В мои обязанности входило: кормить и поить двух токлы — годовалых барашков, которых держали в железной клетке, приносить из магазина хлеб, молоко, кефир, зелень.
Пиркули и другие ребята тоже не сидели без дела — подметали и поливали двор.
Накануне отъезда отец с хозяином дома позвали меня для разговора. Вначале Шамурадов нахваливал меня отцу:
— Смышленый у тебя парень, аксакал. Аллах не даст сглазить, башковитый мальчишка. Даже Гульджемал говорит, что он толковый. (Бегхан с тетей Гульджемал уже погоняли меня по нескольким предметам.)
Отец, я понял это по его сияющей улыбке, был доволен мною.
— Ну что ж, коли так — хорошо. Теперь скажи, сынок, какая учеба тебе по душе?
— Куда ты хочешь поступать, на какой факультет? — поправил его Бегхан, раскрыв мой аттестат.
— Мне политехнический нравится. Если бы удалось поступить в этот институт, на нефтяной факультет…
Отец глянул на Бегхана. Тот поскреб затылок, затем вновь принялся разглядывать отметки в моем аттестате.
— В общем, Шохрат, желание твое неплохое… и отметки у тебя в аттестате… по физике, математике… хорошие. Но… — Бегхан говорил, растягивая слова и постукивая аттестатом по ладони, — понимаешь, есть здесь одно "но".
В молодости часто бывают такие порывы… А молодость проходит быстро, словно жизнь поденки. Это как огромный базар. Придешь утром — чего только нет. В глазах рябит. А не успеешь оглянуться — уже ни товаров, ни продавцов, ни покупателей. Никого…
Бегхан, вздохнув, потянулся к чайнику.
— Чай-то совсем, наверное, остыл…
— Да, Бегхан, ты, конечно, лучше знаешь… Ребята молоды, сами не понимают, чего хотят. Подскажи им, а они как ты скажешь, так и сделают.
— Я, конечно, могу посоветовать, но не знаю, послушаете ли меня. Вот твой сын хочет на нефтяной. Ну, закончит он его. А дальше? Дальше работать придется в пустыне. И ничего больше в жизни не увидишь. Будет ходить все время в промасленной спецовке… Я считаю, что нужно подавать документы в университет. Там и люди свои есть. В нужный момент помогут, поддержат.
— Правильный, очень правильный разговор!
— К примеру, можно пойти на факультет физвоспитания. Получишь диплом — и сбивай пылинки со своей шляпы. Кинешь мячик ребятам — пусть через сеточку его бросают или играют в догонялки. Отработал свои часы — и голова не болит, никому до тебя дела нет. Прекрасная специальность. Никакой нервотрепки… Можно было бы еще на географический факультет пойти. Тоже хорошо. Но туда уже эти ребята сдали документы… К тому же вы все из одного района… Будет в глаза бросаться…
Про географический факультет Бегхан Шамурадов говорил, конечно, потому, что сам был там преподавателем. Отец согласно кивал головой.
— Правильно говоришь. Ты уж подсказывай нам. Будем поступать так, чтоб тебе не повредило. Сколько друзей, столько и врагов. Если не больше. Есть и у тебя завистники, наверное. Не станешь ведь отрицать, так?
— Ну конечно же, яшули. У кого их нет… И у меня немало. Кое-кто от зависти прямо-таки извелся, глядя на мой двор, да на мою машину… Но ты, дружок, я вижу, не согласен со мной, не нравится тебе физкультурный факультет. Тогда подавай на библиотечное отделение. Там тоже можно кое-что придумать…
Я молчал. Для себя я решил, что буду подавать документы только в политехнический. Ни о каком другом институте я и думать не хотел. Отцу же явно нравилось все, что говорил Бегхан Шамурадов, и он поддакивал каждому его слову.
— Да, физкультура хорошо, и библиотечный тоже, наверное, неплохо, по больше все же девушкам подходит. Если мне память не изменяет, то и директор нашей школы окончил физкультурный, так, Бегхан?
— Да, да, совершенно верно. После этого института можно неплохо устроиться… Не обязательно в школе работать.
Словом, взяли меня в оборот, и пришлось мне против воли, против собственного желания согласиться с отцом и подать документы в университет, на факультет физвоспитания.
А потом я вместе с Пиркули пошел провожать отца на вокзал.
Причины домашнего скандала
Как уже говорил, с ребятами я сдружился быстро. Мы все чувствовали себя как дома. Семья у Шамурадовых была небольшая. Кроме их двоих — дочка Бахар, которую мы по очереди отводили по утрам в садик, а вечером — домой.
Тетя Гульджемал (так мы ее называли) преподавала в университете историю, а Пиркули, поступающий на истфак, постоянно твердил: "Тетя Гульджемал сегодня на консультации говорила…" Мы же постоянно подшучивали над ним: "Что бы она ни говорила на консультации, ты можешь не волноваться, на истфак поступишь, а вот что с нами будет…"
Дом Шамурадовых напоминал дом кадия: здесь вечно толклись какие-то посторонние люди. Некоторые были недолго — пошепчутся минуту-две с Бегханом и уходят, а иные часами распивали чай с хозяином и о чем-то как будто договаривались с ним. Но стоило кому-либо из нас подойти с чайником или еще зачем-то, как разговор моментально прекращался. О чем они беседовали — мы не слыхали, но ведь недаром говорят: шила в мешке не утаишь. Мы конечно же догадывались: речь шла все о том же — о приемных экзаменах. И еще мы заметили, что Бегхан с тетей Гульджемал часто о чем-то спорили между собой. В такие моменты мы старались не попадаться им на глаза. Уходили куда-нибудь подальше под развесистую урючину в глубине двора. Но и тут их голоса, срывавшиеся на высоких нотах, были хорошо слышны. Мы только переглядывались между собой. Было это очень неприятно. Особенно плохо то, что после этих скандалов супруги или не разговаривали друг с другом, или грубили, делая все наперекор. Мы же не знали, кого слушать, как поступать, чтобы не обидеть ни ту, ни другую сторону. Скоро стало ясно, что ссоры возникали после того, как Бегхан приходил за полночь и нетрезвый.
Как-то поздним вечером я долго не мог уснуть, размышляя о предстоящих экзаменах. Я ворочался с боку на бок, стараясь ни о чем не думать. В доме уже все спали. Только Бегхана еще не было. Наконец я задремал, но тут же проснулся: у двора мягко затормозили "Жигули". Один короткий сигнал — и я уже открывал синие ворота. Поставив машину во дворе, Бегхан шатаясь направился к крыльцу.
— Ш-шохрат, закрой сам ворота, — бормотал он заплетающимся языком. Уж не знаю, как он машину вел, а ворота, я думаю, он уже не смог бы закрыть.
Наутро хозяин встал все еще не в себе. Слегка пошатываясь, он подошел к торчащему посредине двора крану и сунул голову под холодную струю воды. Вид у него был помятый. Он умылся и хотел напиться из крана, но поперхнулся и закашлялся так, что я испугался за него. Беднягу просто вывернуло всего наизнанку. Смотреть на него было жалко. И противно. Наконец он успокоился. Еще раз умылся и провел расческой по мокрым волосам.
— Шохрат! — Голос у него был хриплый…
Я подскочил к нему:
— Да? Что-нибудь надо?
— Вымой хорошенько машину. И внутри, и снаружи. Как в прошлый раз.
— Хорошо.
Машина стояла у самого гаража. От пыли и грязи трудно было разобрать, какого она цвета. Уборку я начал с салона. Все-таки немного почище, чем снаружи. На полу, у заднего сиденья, валялись окурки, а коврик был покрыт коркой грязи. Я вытащил его из машины и стал вытряхивать. Тут я заметил на окурках ярко-красные ободки. Помада, догадался я. За спинку сиденья завалились две красивые шпильки. Такие же я видел у нашей учительницы русского языка. Она часто их поправляла: то вытащит, то опять воткнет в большой узел волос.
Шпильки я сунул в карман. Когда машина наконец блестела как зеркало, подошел Бегхан.
— Молодец, — оценил он мою работу.
В ответ я сунул ему в руки эти шпильки. Шамурадов глянул на меня красными, воспаленными глазами, а потом бросил быстрый взгляд на открытые окна веранды, увитой виноградом.
— Ты их никому не показывал?
— Нет.
Он хмыкнул, а потом, оглянувшись еще раз, быстро выбросил шпильки за калитку. Они исчезли на дно арыка.
В это время к нам подошла тетя Гульджемал, ведя за руку маленькую Бахар.
— Иди, доченька. Дядя Шохрат отведет тебя в садик… Тоже мне, нашла дядю.
Я взял девочку за руку и пошел к калитке, а Шамурадовы сели в машину и куда-то поехали. Но дороге в садик я все время думал о том, что открылось мне. Эти шпильки, сигареты в губной номаде… Ясно. Дело не в том, что он задерживается допоздна или выпивает. Может быть, и тетя Гульджемал видела в машине окурки с красным ободком?
Несчастье на озере
С того дня и начались все приключения.
Утром Бегхан отвез тетю Гульджемал в университет. Вернувшись, он подозвал нас с Пиркули, вручил три десятки и, протягивая исписанный лист бумаги, сказал:
— Вот. Идите на Текинский базар и купите все по списку. В одиннадцать будьте на автобусной остановке. Я подъеду. Все ясно?
— Ясно.
Ровно в одиннадцать мы подошли к автобусной остановке, расположенной с восточной стороны базара. Тяжелые сетки оттягивали нам руки. Скорее бы погрузить их Бегхану в машину. Мы оглядывались по сторонам, пытаясь разглядеть знакомые "Жигули". Перекладывая сетки из одной руки в другую, растирали занемевшие пальцы. Бегхана не было. Приходили и уходили автобусы, приезжали и отъезжали легковушки. Мы с тоской поглядывали на вывеску "Сувлар — Разводы" у киоска, от которого протекал тоненький ручеек, образуя небольшую пыльную лужицу. Вокруг нее крутились шустрые воробьи и медлительные горлицы. Они бродили по луже, приподняв крылья от жары и то и дело опуская клюв в мутную воду до самых глаз. Было видно, как вибрирует горлышко птицы, глотавшей воду. Становилось чуть ли не завидно.
— Шохрат, мы сигналим, кричим, а вы все не слышите.
К нам подходил Бегхан. Заглядевшись на птиц, мы и не заметили, как он подъехал.
— Давайте сюда сетки. Вы всё купили?
— Да. — Мы подошли к "Жигулям". Б машине сидел мужчина лет сорока и молодая девушка, просто красавица.
Бегхан открыл багажник, чтобы положить наши покупки, но сделать это было не так просто. Почти все пространство занимали бутылки: шампанское, коньяк и целый ящик с пивом…
Избавившись от груза, мы уже хотели уйти, но Шаму-радов жестом остановил нас.
— Эй, холостяки, давайте быстро в машину. Прихватим и вас с собой.
Голос у Шамурадова был бодрый, веселый — редко мы видели его таким дома.
Переглянувшись, мы молча сели на заднее сиденье, чуть потеснив черноглазую красавицу. Заметив, что машина направилась к северу, мимо аэропорта, мы поняли, что едем на озеро. Что касается меня, то я обрадовался. Дома, у себя в ауле, летом я не вылезал из воды. Здесь, в Ашхабаде, жара на меня действовала угнетающе, и я тосковал по родной реке. При одной только мысли, что скоро я смогу залезть в воду, мне стало легче.
— И как зовут наших молодых друзей? — спросил сидевший рядом с Бегханом мужчина.
— С краю — Шохрат, а в серединке — Пиркули…
— Пиркули — старинное имя. А у вас более современное, ко тоже красивое, — улыбнулась мне девушка. Говорила она, мешая русские и туркменские слова.
Мы с Пиркули смущенно молчали. Нашу соседку никто не представил, хотя мне было интересно узнать, как ее зовут. Разговор прервался.
"Жигули" обогнали несколько машин и мотоцикл с коляской, из которой торчали удочки. Навстречу нам промчался полупустой автобус с обозначением маршрута "Озеро".
Мы проехали по бетонному мосту через канал на асфальтированную дорогу, вдоль которой рос тутовник, сейчас весь серый от пыли, и оказались на небольшой возвышенности. И вот перед нами синий палас озера. По его поверхности туда-сюда сновали катера и лодки. В нагретый воздух, пропитавшийся запахом прелого камыша, рыбы и болотной типы, вплетался свежий влажный ветерок. Ближайший берег был явно "перенаселен". Бегхан же искал место подальше от людских глаз. Наконец он облюбовал заросли тальника:
— Лучше места нет я в раю! Давай, ребята, выгружай провизию.
Судя по всему, в этом "раю" побывало уже немало народу: в камышах поблескивали пустые бутылки с импортными наклейками, жестяные консервные банки, в траве запутались клочки промасленной бумаги, виднелись окурки, пробки от бутылок. Черные проплешины с закопченными кирпичами свидетельствовали о том, что здесь отдыхали любители шашлыка.
— Молодежь, берите из багажника брезент, вытряхните его где-нибудь подальше и постелите вон там, в тени, — кивнул Бегхан в сторону ветвистой ивы.
Пока мы вытряхивали и расстилали брезент, вытаскивали и раскладывали продукты, девушка и знакомый Бегхана разделись и предстали пред обществом в купальных костюмах. О чем-то оживленно разговаривая, они зашли в воду. Их примеру последовал и Бегхан.
Наконец вся троица вышла из воды… Я боялся поднять глаза на девушку и сидел в отдалении, делая вид, что разглядываю противоположный берег озера. Пиркули, опустив голову, ковырял пальцем ноги землю перед собой.
Усевшись полукругом на край брезента, купальщики вспомнили наконец-то про нас.
— Что вы там сидите? Идите сюда! — позвал нас Бегхан.
Теперь, когда девушка была совсем рядом, меня непреодолимо тянуло разглядывать ее. Я старался делать это незаметно. У нее была нежная, гладкая, словно атласная, кожа, тронутая легким загаром. Длинные, темные, чуть волнистые волосы она собрала на затылке. Тонкие руки с узкими кистями. Чуть развернутые выпуклые бедра…
— Ба-а! Бутылки-то наши нагрелись так, что пить невозможно! — Я едва успел поймать брошенную Бегханом бутылку пива. — Ребята! Сложите все бутылки обратно в ящик и поставьте в воду. Пусть охладятся…
Мы кинулись выполнять поручение. Собирая бутылки и расставляя их в ящики, я все прислушивался к тому, что говорилось на берегу.
— А что, разве мальчики не будут с нами пить?
— Рано им. Пока не научились, — ответил красавице Бегхан.
— Слушай, Шохрат, пойдем подальше от них… — сказал Пиркули.
Мы выбрали место и разделись. У Пиркули не было плавок, и он очень смешно выглядел в больших, до колен, черных трусах, собранных оборкой на тощем животе, и с длинными, худыми, как у цапли, ногами.
Я заплыл подальше, а Пиркули все стоял, почти у самого берега, переминаясь с ноги на ногу, чем еще больше усиливал свое сходство с цаплей.
— Ну что ты там, плыви сюда! — позвал я его.
Но Пиркули, пройдя метров шесть от берега — вода достигала ему чуть выше пояса, — остановился.
— Ну, что ты?
— Боюсь…
— Чего боишься? — Мне было непонятно, чего здесь бояться?
— Я… Мне никогда не приходилось купаться вот так, в озере или реке… Я не умею плавать.
— Да ты не бойся, здесь неглубоко. — Я подпрыгнул, желая показать, что вода всего лишь до плеч и дно надежное.
— Все равно боюсь.
Я понял, что он действительно боится и что так легко его не переубедишь.
Нырнув, я подплыл к Пиркули:
— Идем, я научу тебя плавать.
— Я боюсь, — упрямо твердил он. — А как ты под водой плывешь? Глаза закрываешь или нет? А как дышишь?
— Идем, идем поглубже, я все объясню, — потянул я его за локоть.
— Нет, нет… — он испуганно отпрянул от меня, — не надо…
Вдруг рядом с нами шлепнулся в воду большой яркий мяч. Я оглянулся и увидел неподалеку группу ребят и девушек. Видимо, они играли в мяч, а теперь ждали, что я им его брошу. Выловив мяч, я поплыл к ним. Пас — и… я невольно втянулся в игру, Пиркули стоял на прежнем месте и смотрел на нас. А я напрочь забыл о том, что хотел научить его плавать, да и о нем самом. Лишь иногда я поглядывал на компанию во главе с Бегханом. Мне хотелось, чтобы Айна видела, как здорово я играю. А может, она присоединится к нам?
Не знаю, сколько прошло времени, — видимо, минут сорок, — когда я заметил, как в сторону нашей пирующей троицы направилась моторная лодка с сидящим в ней мужчиной. Еще издали он что-то крикнул сидящим на берегу, а затем выключил мотор, подтянул лодку к берегу и подсел к компании. Немного погодя я услышал, как меня окликнул Пиркули:
— Шохрат!
— Что?
— Они нас зовут, — махнул он рукой в сторону берега.
Тут я и сам увидел, что Бегхан машет мне рукой. Мужчина же направился к моторке.
Мы подошли. Бегхан достал из кармана висевших на тальнике брюк десятку:
— Вот вам деньги, поезжайте с этим мужичком. Он обещает дать холодного пива. Возьмите ящик — и мигом сюда… А может, мне лучше самому с ними съездить? — обратился Бегхан к своему приятелю.
— Да, пожалуй. А то он их еще надует…
Мы втроем сели в моторку. Ее владелец оказался кряжистым Стариком лет шестидесяти с окладистой рыжей бородой и светло-зелеными глазами. Видимо, русский. Он дернул за шнур, и мотор легко завелся. Моторка заскользила по озерной глади, обгоняя весельные лодки и пловцов, которыми кишела прибрежная полоса. Свежий ветерок приятно холодил кожу.
Проскользнув среди зарослей камыша, лодка ткнулась носом в берег. Старик провел нас по еле заметной тропе к скрытому в зарослях камыша и тальника старому вагончику. Достав из кармана ключ, он открыл висевший на двери большой замок.
В открытую дверь мы видели, как рыжебородый подошел к холодильнику и достал двадцать бутылок пива, мгновенно запотевших. Поставив их в пустой ящик, он передал его нам. А сам стал заполнять холодильник новой партией. Произведя такой обмен, старик повел нас обратно к лодке. Мы с Пиркули несли ящик с холодным пивом и смотрели, как тяжелые капли скатывались с бутылок…
Когда мы проплывали мимо шумного многолюдного берега, Пиркули вдруг крикнул:
— Аширтаган! Шохрат, смотри, здесь Аширтагая. — И добавил: — Знаешь, Шохрат, мне надо его видеть…
— Вы хотите здесь сойти? — спросил Бегхан.
— Да, Шохрат, давай на этом берегу сойдем и отыщем Аширтагана. А потом дойдем пешком, — почти умоляюще просил Пиркули.
— Хорошо.
Бегхан хлопнул хозяина моторки по плечу:
— Давай поближе к берегу, ребята останутся здесь.
Моторка тихо шла к берегу — здесь было полно купающихся.
— Дальше нельзя, не положено!.. Еще заденем кого-нибудь! — прокричал старик.
— Ну живей, ребята!
Я прыгнул в воду первым и, проплыв метров десять, оглянулся, вспомнив, что Пиркули не умеет плавать. В этот момент Пиркули бросился в воду, отчаянно взмахнув руками. Шлепнувшись плашмя, он мгновенно скрылся под водой. На носу лодки, там, где только что стоял Пиркули, хохотал Бегхан. Моторка дернулась и резко устремилась вперед. На мгновение на поверхности показалась голова Пиркули с выпученными глазами и открытым ртом и тут же исчезла. Я глянул вслед моторке. Было видно, как Бегхан размахивал руками, что-то объясняя рыжебородому…
Я кинулся к Пиркули, вернее — к тому месту, где только что видел его. Расстояние было не больше десяти — двенадцати метров. Пиркули нигде не было. Я нырнул с открытыми глазами, но ничего не увидел. Весь подводный мир казался покрытым желтой густой пеленой. Коснувшись ногами дна, я приподнялся на цыпочках. Вода доходила мне до подбородка. Я стал ходить маленькими шажками туда-сюда, надеясь наткнуться на Пиркули. Сердце гулко стучало. В этот миг меня обдало волной, и я увидел, что возвращается моторка.
— Куда он прыгпул? — закричал Бегхан срывающимся голосом.
— Кажется, сюда.
— Ты уверен? — Он был очень бледен.
— Девушки, вы не видели парня, который только что спрыгнул с лодки? — Вопрос этот был обращен к двум проплывающим на резиновых матрацах девушкам.
— Видели! — с готовностью откликнулась одна из них.
— Где? Где он?
— А вон туда, в камыши, уплыл, — смеясь, подхватила другая.
— Как уплыл? Он же не вынырнул!
— Что ж, раз не вынырнул, ищите его под водой, — весело отозвалась первая.
Нам и в голову не приходило, что девушки шутят, приняв нас за искателей приключений, решивших таким образом познакомиться с ними. Но это я понял потом. Привлеченные испуганными криками Бегхана, к нам подплыли несколько человек. Одни принялись нырять, другие — ощупывать дно ногами. Я старался не отходить далеко от того места, где видел Пиркули в последний раз, перед тем как он совсем погрузился в воду. В голову лезли страшные мысли. Одни старик мне рассказывал, что неловок погибает от страха. Вспомнилось, как Пиркули шарахнулся от меня, когда я тащил его в воду, предлагая научить плавать. Неужели у него было предчувствие? Я продолжал двигаться, ощупывая дно ногами. Я готов был ходить так сутки, только бы найти, только бы спасти… И вдруг моя нога уткнулась во что-то мягкое… Сердце подпрыгнуло и остановилось. А потом заработало с четкостью движка: скорей, скорей…
Я нырнул в желтую, мутную воду. Он сидел на дно на корточках, как будто бы нарочно спрятался. Как я ого вытащил, за что тащил, сам не знаю. Кажется, вначале схватил за плечи, приподнял и вытолкнул на поверхность. Глаза у Циркули были закрыты. Прежде загорелое, лицо казалось белее выстиранной рубашки. Обхватив Пиркули поперек туловища, я потащил его к берегу. А вокруг что-то кричали люди, размахивали руками. Я так растерялся, что по сразу заметил, что голова Пиркули, пока нёс его к берегу, была в воде. Мне поспешили на помощь.
Мы вытащили Пиркули на берег, и тут же кто-то стал делать ему искусственное дыхание. Нас окружили, все давали советы. Но Пиркули не подавал признаков жизни.
— Он прикусил язык! Надо разжать ему зубы.
— Есть ножик или отвертка?
— Надо чаще и сильнее давить на грудь…
Кто-то приволок обрезок толстой доски и, положив на него одежду, подсунул под Пиркули. Теперь голова его была внизу, а живот выше. Тем временем удалось разжать зубы. Парень, делавший искусственное дыхание, нажал коленом на живот, продолжая поднимать и опускать руки Пиркули: вверх-вниз, вверх-вниз… Вдруг… изо рта его хлынула пенистая грязная вода… Зубы заскрежетали о ножик.
— Быстрее! Давайте я сменю…
Люди что-то кричали, требовали, а я сидел не шевелясь, и по щекам моим текли слезы.
— Сердце начало работать.
— Парень молодой, справится…
У Пиркули дрогнули ресницы.
— Он, кажется, приходит в себя. Можно убрать ножик…
Пиркули открыл глаза и медленно повел взглядом. Мне казалось, что ищет меня. Вот с трудом шевельнул губами:
— Воды.
— Ну, друг, ты разве не напился? — пошутил кто-то.
— Воды, — повторил Пиркули свою просьбу.
— А можно? — спросили из толпы.
— Ни в коем случае, — раздался голос. — Срочно в больницу!
— Мы сейчас. Шохрат, скорей за машиной! — позвал Бегхан.
Чтобы сократить путь, мы сломя голову ринулись через заросли камыша и осоки и чуть не наскочили на лежащих в траве Айну и приятеля Бегхана. Услыхав треск камыша и шум наших шагов, они вскочили.
— Беда!.. Пиркули утонул… Вам не надо быть свидетелями. Мы пошли! — задыхаясь, выкрикнул Бегхан.
Выдернув брезент из-под ящиков с вином и пивом, он бросил его в открытый багажник машины. Я торопливо собрал разбросанную вокруг одежду.
— Брось на заднее сиденье, — скомандовал Бегхан, усаживаясь за руль. Он, как и я, был в одних плавках, даже рубашку не надел.
И вот мы уже летим по дороге в Ашхабад. Я сижу на заднем сиденье, крепко обняв лежащего Пиркули. Въехали в город. Бегхан по-прежнему что есть силы жал на акселератор. Светофор предупреждающе замигал желтым глазом, но "Жигули" мчались, не сбавляя скорость. Бегхан лишь включил длинный сигнальный гудок. Вот и станция "Скорой помощи". Остановив машину, Бегхан открыл заднюю дверцу, и мы вынесли Пиркули. Поддерживая его с двух, сторон, вошли в вестибюль. Тут же нас окружили люди в белых халатах.
— Что с ним?
— Откуда вы его привезли?
— С озера, он тонул.
— Ведите его сюда.
Мы ввели или почти внесли Пиркули в комнату с кожаной кушеткой и письменным столом. Здесь нам уже нечего было делать, и мы вернулись к машине — надо наконец-то одеться.
Через несколько минут мы снова были у двери, за которой оставили Пиркули. Вышла старушка, видимо санитарка. Окинув нас колючим взглядом, она сердито проворчала:
— Загубили парня, столкнули в воду, а теперь ходят жалеют… Э-эх! — И прошлепала стоптанными тапочками в конец коридора.
Из-за двери выглянул парень в белом халате, тот, что помог нам отнести и уложить Пиркули на кушетку. Наверное, практикант, подумал я.
— Скажите, как он там?
— Пока трудно что-либо сказать.
— Но жить он будет?
— Не знаю. Дня через три можно будет сказать что-либо определенное.
Практикант отвечал нам вежливо, но с явной неприязнью и все поглядывал в ту сторону, куда ушла санитарка. Старуха скоро вернулась с кислородной подушкой. Парень выхватил ее и мгновенно скрылся за дверью.
Я стоял и размышлял. Почему старуха сказала, что мы утопили Пиркули? И этот практикант с нами разговаривал как-то странно, будто мы действительно в чем-то виноваты. А что, если его действительно столкнули? Бегхан? Ни откуда это известно? Пиркули будет жить; конечно, будет жить. Не может же он теперь умереть? А вдруг? Ведь он почти все время был без сознания. Но теперь врачи спасут его. И он все расскажет сам. И как это могло произойти? Я ведь знал, что он не умеет плавать, и забыл. Не смогу себе этого простить.
— Вы привезли этого парня? — строго обратился к нам мужчина в черном костюме. От волнения я даже не успел заметить, когда он подошел.
— Да.
— Извините, но вам необходимо сейчас пройти со мной в отделение.
— У меня машина, мы можем подъехать, — каким-то неестественным голосом произнес Бегхан.
Мы все трое сели в машину. Ехали молча. Через несколько минут остановились у здания с табличкой "Милиция". Бегхан захлопнул дверцу.
— Не понимаю, зачем вы нас сюда ведете? — обратился он к нашему спутнику.
— Сейчас вам все объяснят, идемте…
— Ну вот, вытащили парня из озера, спасли, можно сказать, так теперь затаскают, — пробурчал Бегхан.
Мы вошли в кабинет, в котором сидел мужчина средних лет в форме, — видимо, дежурный. Он понимающе кивнул нашему провожатому и распорядился отвести нас в разные комнаты, где мы должны написать объяснение.
— Какое объяснение? — спросил Бегхан.
— Пройдите в тот кабинет, — кивнул дежурный на вторую дверь, — там все есть: бумага, ручка. Напишите, что знаете о происшествии на озере. Все по порядку…
Бегхан хотел подойти ко мне, но человек, привезший нас в отделение, осторожно взял его за локоть и указал на дверь:
— Вам сюда. — Потом повернулся ко мне и пригласил: — Пожалуйста, со мной.
Он провел меня в комнату, где сидел совсем молоденький милиционер, который тотчас же удалился.
— Вот тебе ручка, бумага. Что писать, ты слышал. Я сейчас вернусь.
Он вышел, аккуратно прикрыл дверь, и я остался сидеть за чужим письменным столом перед стопкой чистой бумаги.
Что писать? С чего начинать… "Все как было, по порядку". Какой уж тут порядок… Я и в школе не любил писать сочинения, а тут… "Вам не надо быть свидетелями", — вспомнил я слова Бегхана, сказанные Айне и ее приятелю… или кто он там… "Вам не надо быть свидетелями"… Почему он так сказал? Он знал, что мы будем свидетелями? А почему им не надо?
Бегхан даже в машину их не посадил. А я должен о них писать или нет? Я впервые был свидетелем и совершенно не знал, что я должен делать… Наверное, надо писать с того момента, как мы оказались на озере. Я стал вспоминать, как мы пришли на базар за овощами и фруктами. Пиркули был такой веселый, когда мы ехали на озеро… И вдруг перед моим мысленным взором всплыло лицо Пиркули, когда я увидел его, вытащив из воды, — белое, страшное лицо покойника. Потом вспомнилось, как мы везли его в машине. Он лежал бледный, с закрытыми глазами и еле слышно дышал. На секунду веки приподнимались, тусклый взгляд останавливался на моем лице, и глаза опять закрывались. Бедный Пиркули. Как он там?..
"Столкнули… — сказала старуха, — загубили"… С чего она взяла? Может, Пиркули сказал что-нибудь там, в кабинете? Но ведь он был почти без сознания…
Я попытался представить еще раз тот момент, когда Пиркули прыгал в воду. Первым прыгнул я. Проплыл метров десять — двенадцать и тут вспомнил, что Пиркули не умеет плавать. Повернулся я увидел… что он, хватая воздух руками, с перекошенным от страха лицом, падает в воду. А на том месте, где он только что находился, во весь рост стоит и хохочет Бегхан. Да. Сам с таким лицом не прыгнешь. Он, видимо, жутко боялся и не хотел прыгать. И тогда, наверно, Бегхан "помог" ему… Да, так и было. Если бы он не столкнул Пиркули, я успел бы вернуться и ничего бы не случилось… Он даже не успел меня позвать. Как там с ним? Этот парень из "Скорой" сказал, что еще неизвестно, будет ли жить, Пусть пройдет три дня, и нам скажут, что Пиркули поправляется, что ему лучше, что он будет жить! Может, Пиркули в "Скорой" сказал, что его столкнули? Столкнули… Бегхан столкнул. Кто же еще… Я все напишу как было, только пусть Пиркули живет… Скорее бы прошли эти три дня!..
Я взял ручку и стал писать. Все, что знал, что видел.
Шохрат уходит от Бегхана
Прошло три дня.
Пиркули стало лучше. Я каждый день ходил в больницу, где он лежал. От Бегхана я решил уйти как можно скорее. Не нужен мне этот университет с физкультурным факультетом. А главное — не хочу, я такого "покровителя". Лучше совсем уехать из Ашхабада. Случай с Пиркули так меня потряс, что я не мог и слышать об экзаменах, об учебе. А Бегхан стал просто противен. Когда у Пиркули миновал кризис, меня пропустили к нему. Здесь я и узнал, почему старушка тогда так сказала: "Столкнули…"
Оказывается, когда мы ушли из комнаты, врач сделал укол Пиркули. Он пришел на минуту в сознание, и врач спросил: "Что случилось? Тебя, может быть, столкнули?" Неизвестно, понял ли Пиркули, что от него хотят, но ответил: "Да". Позднее его еще расспрашивали, и он рассказал все, как было.
Пиркули улыбнулся мне виноватой улыбкой и сказал:
— Ведь в самом деле Бегхан столкнул меня в воду. Я и сообразить ничего не успел…
— Но ведь там неглубоко. Я потом вспомнил, что ты не умеешь плавать, повернулся, но не успел…
— Я и сам хотел тебя позвать. Но никак не мог нащупать дно. И стал тонуть…
— А ты помнишь, как я вытащил тебя из воды?
— Нет. — Он вновь виновато улыбнулся.
Я задал этот вопрос, а потом и сам сообразил, что он не мог ничего помнить, так как был без сознания, почти мертв…
В те дни я прочел в "Комсомольце Туркменистана" о том, что Газ-Ачак объявлен комсомольско-молодежной стройкой и туда едет группа ребят из Ашхабада…
— Здесь, в Газ-Ачаке, сделал свои первые трудовые шаги юноша по имени Шохрат Багшиев! — с деланным пафосом воскликнул Шохрат. — А в институт, как ты знаешь, я потом поступил. Заочно, — закончил свой рассказ Шохрат уже обыденным голосом. — Теперь и ты все про меня знаешь. Это тот самый главный геолог управления Бегхан Шамурадов, который вместе с Аллаяром Шировым пытался воспрепятствовать твоему приему в партию в Газ-Ачаке.
— Значит, они друзья. Ясно. Рыбак рыбака… Но ведь ты говорил, что он преподавал в университете….
— Преподавал. Но то уже давно в прошлом. После того случая жена порвала с ним. Тетя Гульджемал и раньше догадывалась, что он обманывает ее. Берет взятки с родителей абитуриентов, обещая свою помощь. Как пора приемных экзаменов, так у него куча "родственников". Некоторые потом приходили, требовали обратно деньги, так как протекция не помогла… Пошли жалобы. И дали Бегхану от ворот поворот. А потом он каким-то образом втерся в доверие к газовикам. И пока ему удается прикидываться ангелом. Но, думаю, там скоро раскусят, что это за личность…
От станции до поселка
Все медленнее стучит колесами поезд. Вот он последний раз тяжело вздохнул в вечерних сумерках. Вагоны заволокло туманом. Станция Газ-Ачак.
Поселок расположен метрах в четырехстах от станции, и мы с Шохратом пошли пешком.
— Когда я в первый раз приехал сюда на работу, эта станция даже названия никакого не имела. Собственно, и станции-то не было. Только строилась. Мы тогда доезжали до местечка Пинтек, так оно называлось, там пересаживались на маленький автобус и ехали на нем в Газ-Ачак. Едешь, бывало, а от пылищи не только дороги, своего носа не видишь. Ребята шутили: "Бесплатная пудра".
Я рассказывал Шохрату, и передо мной вставали картины прошлого. Первая ночь в "Газ-Ачаке… Общежитие газовиков… Ребята пьют пиво… Будулай… Володя наградил тогда его прозвищем "каракумский донжуан"… Злосчастная кличка оправдалась, когда судьбы наши столкнулись… "
Белые "Жигули", мчавшиеся навстречу, отвлекли меня от грустных мыслей. Сидевшая за рулем женщина нажала на акселератор, машина скользнула на незаасфальтированную часть дорогу, угостив нас изрядной долей пыли. В женщине за рулем я узнал мою бывшую жену Айну.
— Вот бесстыжие! — сердито проворчал вслед машине Шохрат, отмахнувшись от клубков ныли. — Ты узнал их? Это же Айна с твоим "другом" Аллаяром.
— Ее я узнал. Значит, она опять с этим Аллаяром. Парочка выехала на вечернюю прогулку. Ты думаешь, они нас узнали? Нарочно угостили пылью?
— Думаю, что так.
— Ничего, дорожную пыль стряхнем. А эту гниль вместо с Шировым стряхнуть потруднее.
— Вечно ты, Морген, придумываешь всякие сравнения. Так, глядишь, скоро бросишь свою профессию газовика и засядешь за поэмы…
— Да. И первую посвящу тебе, так достойно оценившему мои способности…
Мы подошли к магазину.
— Тебе не надо в магазин? — спросил я.
— Нет. А ты хочешь зайти?
— Надо купить сигарет, — похлопал я по карману.
— Я подожду тебя здесь. Давай свою сетку.
Я отдал свою сетку Шохрату и направился к магазину…
Так это было. То, что случилось потом, вы уже знаете…
Темной Газ-Ачакской ночью
Домой я вернулся в подавленном состоянии. Я, конечно, был счастлив, когда мать обняла меня своими высохшими горячими руками, а Батырчик повис на шее. Но радость встречи отдавала горечью от несчастья, происшедшего с Шохратом.
Материнское сердце чуткое. Мать сразу поняла, что случилась какая-то беда, и стала донимать меня расспросами. Пришлось ей все рассказать.
Мать слушала меня, горестно качала головой: "Вах-вах!.." — и посылала проклятия на голову Ширгельды. А что она могла еще сказать?
Батырчик вертелся рядом, сияя перемазанной сливками рожицей. Но у меня не было сил приласкать ребенка.
Мать поставила передо мной чайник и пиалу.
— Поешь что-нибудь, сынок.
— Ничего не хочется, мама.
Я плеснул себе на донышко, но на этот раз ароматный чай не пробудил во мне никакого аппетита. Отставил чайник.
— Папа, а ты в Москве был?
— Да, сыпок.
— А там интересно?
— Очень.
— А ты возьмешь меня в Москву?
— Обязательно, Батырчик.
— А ты дядю Ленина видел там?
Мать горестно вздохнула, легонько шлепнула Батырчика.
— Иди-ка ты, Батыр-джан, спать. Да в ванную не забудь заглянуть. Ты ведь уже поел? Потом будешь вопросы задавать. Папе отдохнуть нужно с дороги.
Ребенок отправился в ванную.
— Была тут Наргуль Язова и сказала, чтоб ты непременно зашел. Вот, оставила, — протянула мать какую-то открытку. — Говорит, сон видела, будто ты должен приехать сегодня или завтра.
Я взял в руки золотистый квадратик — это был пригласительный билет на свадьбу Марал и Будулая. Честно говоря, я последнее время совсем забыл о них. А ведь Будулай вырвал меня из лап смерти. Это он вытащил меня из огня.
Они узнают, что я приехал накануне свадьбы, и если не зайду и не поздравлю — обидятся. Кстати, увижу там Наргуль, Ата Кандымовича, да и других знакомых встречу… И хотя тяжело на душе, идти надо.
Я достал сигарету.
— Никак ты курить стал, Мерген-джан?
— Да, мама. В больнице научился. Там в палате товарищ мне попался, курящий… Сперва так, от скуки попробовал, потом за компанию. А теперь привык.
Мать опять вздохнула.
— Ну что ты, мама? Я брошу. Скоро брошу… А сейчас я пойду, хорошо?
— Пап, ты куда? Можно я с тобой?
— Тебе скоро спать ложиться. Поздно. А я скоро вернусь.
— А можно, я сегодня с тобой буду спать? Можно, бабушка?
— Можно, сынок, можно. Я вам вместе постелю.
— Пап, а ты вернешься к концу "Спокойной ночи, малыши!"?
— Постараюсь. Но ты меня не жди, ложись. А я приду и тихонько лягу с тобой рядом. Хорошо?
— Ладно. Но ты сразу меня разбуди, когда вернешься.
— Я тебя обниму, ты и просеешься. А сейчас я пойду.
Мать погладила Батырчика по головке и вытерла глаза кончиком платка.
— Соскучился, бедный ребенок. — Голос у матери дрогнул. — Что ж, он все с бабушкой да с бабушкой, а ему хочется… — Она махнула рукой. — Идем, Батыр-джан. Мы с тобой сейчас телевизор включим, посмотрим, какая там передача…
— Да, бабушка, идем, идем скорей. — Батырчик потянул ее за передник…
— Да, детка, сейчас… Мерген, поди-ка сюда, — Мать решительно направилась в свою комнату.
Я последовал за нею.
Небольшим ключиком, который висел у нее на шее, она открыла узорчатый сундук. В большом ярком платке, завязанном в узел, лежали отрезы шелковой и атласной материи, шерстяные платки, искусно вышитые женские шаровары.
— О-о-о!.. Да ты, я вижу, мама, богатая! Не сундук — клад! Чего здесь только нет!
— Э, сынок, как говорится, благое намерение — половина богатства. Вот потихоньку собирала все это в надежде, что аллах пошлет когда-нибудь в мой дом хорошую невестку. Может, встретится еще тебе порядочная, скромная девушка, приведешь ее в дом женой. День и ночь молю аллаха…
Слова матери были наполнены горечью и воспринимались мной как упрек. Мне расхотелось идти на свадьбу. Что мне там делать? Все-таки я любил Марал… Конечно, все это уже в прошлом. У меня есть моя Наргуль. Но видеть, как Буду-лай в черном торжественном костюме сидит рядом с Марал, а она в белоснежном платье невесты, веселая, красивая… Все будут кричать им "горько!". А они… Нет. Мне это будет неприятно… Ведь я когда-то мечтал, чтобы Марал вот так сидела рядом со мной и нам кричали "горько!". Что же, взамен любви она мне предложила дружбу. Я не вправе обижаться или винить ее… Сердцу не прикажешь. И Будулай… Я очень благодарен ему за то, что он спас меня от пожара. А Торе-ага, приемный отец Будулая, всегда ко мне хорошо относился, помогал советом, поддерживал. Он простит меня, а может быть, и поймет. А потом, мало ли кто окажется на этой свадьбе! Выпьет да ляпнет про наши с Марал прежние отношения или что-либо в этом роде. Всем будет неудобно. К тому же неизвестно, как это воспримут Наргуль и Будулай.
Уговаривая так себя сам, я вспомнил притчу о том, как некий проходимец угнал чужого ишака из горного аула Нохур. Он перегнал ишака в другой аул и попытался продать.; Покупатель спрашивает:
"А твой ишак довезет до Геок-Тепе?"
"До Геок-Тепе он даже не устанет!.."
"А до Бахардена на нем можно доехать?"
"Запросто. Даже без передышки".
"А до Нохура?"
"А на кой черт тебе сдался Нохур? Что, тебе больше ехать некуда?.."
Сигарета догорала и жгла пальцы. Я швырнул окурок в открытое окно. Мать молча смотрела на меня. Сколько же это длилось?
— Знаешь, мама, мне что-то не хочется идти на свадьбу. Я, пожалуй, останусь дома.
Наверное, она поняла, что творилось у меня в душе.
— Да, сынок, ты, должно быть, устал с дороги. Отдохни…
— Нет, мама. Лучше я схожу проведаю Шохрата…
— Воля твоя, сынок. Как хочешь…
Из-за этой свадьбы я совсем забыл о Шохрате. Ругал себя в душе за бессердечность, за то, что мог целых полчаса не думать о друге. Мысли о Марал, о свадьбе, о Наргуль вытеснили беспокойство о нем. Как я мог? Ведь все, что с нимслучилось, — все это из-за меня. Только бы с ним все было благополучно…
Свет от электрических фонарей падал большими кругами на асфальт, подчеркивая окружающую темноту. За границей яркого света, в полутьме, обозначилась какая-то фигура. Точь-в-точь Шохрат. Только почему-то в руках костыли… Чушь какая-то… Примерещится же такое… Никого там нет. Только густой вуалью вьется мошкара в свете ламп. Но вот вдали загорелись два желтых глаза — фары машины, идущей со стороны буровой. Горизонт ярко высветился, словно от пламени. Вспомнился пожар на пятьдесят пятой. Он и сейчас не потушен. Ночью зарево видно издалека. Но Газ-Ачак находится в низине… Да и расстояние — около восьмидесяти километров. Обидно становится, когда думаешь, что люди, решающие более сложные задачи, покорившие космос, не могут справиться с этим огнем. Ведь, за каждые сутки миллион тонн газа вылетает на ветер, в самом прямом смысле слова! Это немалые потери. Две тонны газа — это десять тонн картофеля или четыре тонны пшеницы…
Ворота больницы были открыты. У крыльца я встретил машину "скорой помощи" и возле нее начальника управления Ата Кандымовича, парторга Большевика Досова и двоих неизвестных мне мужчин. "Надо же! Откуда только узнали? Когда успели?" — подумал я. В это время на носилках, показавшихся в проеме дверей больницы, я увидел Шохрата.
— Куда его? — кинулся я к Ата Кандымовичу.
— В Чарджоу, — ответил он коротко. И, обращаясь не то к шоферу "скорой помощи", не то к доктору, сопровождавшему носилки с больным, добавил: — На площадке уже ждет вертолет. Поторапливайтесь.
"Скорая" сорвалась с места и исчезла с удаляющимся душераздирающим воем сирены.
— Говорят, это вы привезли Шохрата. Как все произошло? Вы видели? — спросил у меня Большевик Досов, когда мы медленно направились к воротам.
Я рассказал им, как все было.
— Да-а, прямо как в детективе, — удивленно протянул Досов. — Перепутали, значит… Будем надеяться, что все обойдется: парень он молодой, здоровый…
— Что ж, время позднее, на свадьбу, я думаю, уже не стоит возвращаться. Пусть молодежь там поет, танцует… А ты, Мергенов, завтра с утра приходи ко мне. Наверное, соскучился по работе, а? — Ата Кандымович протянул мне на прощание руку.
"Значит, вот в чем дело, — раздумывал я по дороге к дому, — они были на свадьбе и там все узнали".
Ночь была темная и тихая. Поэтому торопливый шорох шагов позади сразу привлек мое внимание. Я остановился. От квадратной тени трехэтажного дома, перечеркнутой узкой полоской оконного света, отделились два черных силуэта и направились ко мне. Один из незнакомцев остановился, не дойдя до фонарного столба, у границы желтого круга на тротуаре, а второй прошел чуть дальше и встал напротив меня. И тот и другой нахлобучили до бровей кепки, пряча глаза в тени козырьков; нижнюю половину лица скрывали повязки — видимо, из носовых платков. Ясно. Добра от таких ждать не приходится.
— Что, так и будем стоять? Подойдите поближе, познакомимся, — сказал я.
В ответ ни слова.
— Если у вас такое горячее желание подраться, я убегать не стану. Давайте попробуем. Я не против поразмяться… Но предупреждаю, если вы попытаетесь применить что-либо кроме кулаков, у меня тоже кое-что есть в кармане. Придется пустить в ход, уж не обижайтесь… — Я сунул руку во внутренний карман пиджака и зажал в кулаке авторучку. — И еще. Честные парни дерутся один на один. Вас двое. К тому же рты у вас прикрыты яшмаком. Так что если эта штучка, — я поднял руку с авторучкой, — отправит ваши души в рай, вините только себя. А теперь, джентльмены, прошу подойти первого, кто хочет написать заявление на тот свет. Подходите, не стесняйтесь…
Двое продолжали хранить молчание.
— Я вижу, вы собрались в молчанку играть. У меня на это нет времени, да и желания. Так что я пошел…
— Стой, — подал голос тот, кто стоял у стены.
— Стою. А что дальше?
— Что ты сегодня видел?
— О! Я сегодня очень многое видел. А что именно вас интересует?
— То, что произошло у магазина.
— А-а, теперь все понятно. Вам хочется услышать, что сегодня возле магазина сын Аллаяра Широва, Ширгельды, наехал на Шохрата Багшиева, приняв его за меня. Так?
— А что, если эти слова ты произносишь в последний раз?
— О, не будем гадать, чьи слова станут последними в жизни. Я могу предоставить возможность сказать последнее слово и вам. Но прошу запомнить, что если со мной что-либо случится, то на вашей совести уже будет два преступления. К тому же о машине, сбившей Шохрата, есть кому рассказать на суде и помимо меня. Поэтому советую вам отказаться от глупостей и пойти по домам.
С подчеркнутым спокойствием я повернулся и зашагал к дому. Сзади было тихо. Но пройдя несколько метров, я вновь услыхал за собой шаги. Тени продолжали свое преследование, но в звуках их шагов я улавливал уже некоторую неуверенность.
Хотят запугать меня? Или ждут, что я стану просить: "Не трогайте меня, я ничего не скажу". Ну нет, этого они от меня не дождутся…
Поравнявширь со своим домом, я закурил. Оглянулся, но никого не увидел. Мои преследователи куда-то исчезли, растворившись в ночной мгле.
Я открыл дверь. На пороге стояла Наргуль. Оказалось, что она уже минут сорок дожидается меня и как раз собралась уходить. Но я не отпустил ее. Чуть не всю ночь я рассказывал ей обо всех моих злоключениях, о происшедшем с Шохратом…
Голос земли
Пожар бушует и ревет. Огромные языки пламени, кажется, лижут закопченное небо. Пепел клочьями носится в раскаленном воздухе. Одежда жжет кожу. От гула, грохота ничего не слышно. Люди двигаются, разговаривают, открывая беззвучно рты, словно в немом фильме.
И это длится уже не один месяц. Газовики говорят, что шакалы, лисы, зайцы с ума посходили от этого ада. В панике они бежали из родных мест.
…Вот уже неделя как я работаю в Паипе в должности начальника районной инженерно-технической службы. На языке газовиков — начальник РИСа. Головой отвечаю за все скважины Наипа. Участок хранит, как говорят, 150 миллиардов кубометров газа. Работы по горло. Сплю по четыре часа в сутки, и то чуть не на ходу. Проблем — еще больше: нет запчастей для скважин, химикатов. А главный дефицит — рабочие руки. Всякий раз, когда необходимо отправлять людей на вахту, мастера в затруднении: некого посылать. Через каждые пятнадцать дней приходится летать в Дагестан, Грозный, Ивано-Франковск. Возим людей, чтобы сменить вахту. В управлении есть для этого два самолета. Так что недешево обходится нам рабочая сила. А тут еще пожар…
Кто-то сильно хлопнул меня по плечу. Обернувшись, я увидел подполковника Панкратова, начальника военного штаба по ликвидации пожаров. Огромные черные очки закрывали верхнюю часть лица Егора Степановича, а губы беззвучно шевелились. Я хотел снять свои кожаные наушники, похожие на пиалки, но он остановил меня движением руки. Достав из кармана куртки блокнот и остро заточенный карандаш, Панкратов стал быстро что-то писать в нем. "Если располагаешь временем, обойдем вместе окрестные посты до планерки. За час вполне успеем", — прочел я и кивнул головой в знак согласия.
Мы направились к газику, стоявшему неподалеку. К лобовому стеклу был приклеен пропуск, разрешающий проезд в зону пожара. Машина рывком взобралась на холм. Отсюда хорошо были видны огромные "КрАЗы", "МАЗы", бульдозеры, пожарные машины, цистерны с водой — так называемые "Каракумы", экскаваторы, машины "скорой помощи" и даже танки и пушки, накрытые брезентом, два вертолета. Такое скопление техники не часто увидишь. Да, впечатляющее зрелище.
Поговорить, однако, можно было, лишь отъехав на некоторое расстояние.
— Егор Степанович, и часто вам приходилось тушить такие пожары? — спросил я, радуясь тому, что не надо надрывать голос.
— Да, за двадцать лет службы я повидал всякое, — Панкратов, сидевший впереди, полуобернулся ко мне.
— И всегда справлялись?
— Справляться-то справлялись. Но поработать приходилось. И влетало в копеечку.
Доехали до первого часового с автоматом в руках. Пока я выходил из машины, Егор Степанович поздоровался, сообщил ему пароль.
Мы закурили, прохаживаясь возле машины, разминая затекшие от сидения ноги. К нам подошел старый чабан, ведя на поводу важно переступавшего верблюда.
— Ассалам алейкум! Как ваше здоровье?.. — традиционно приветствовал он нас.
— Спасибо, яшули. Как вы? Не устали?
— Отчего нам-то уставать? У нас забота небольшая: лишь бы скот был сыт… — Помолчав, старик продолжил: — Сдается мне, ребята, вы имеете прямое отношение к тому, что здесь происходит, — кивнул он в сторону пожара. — Вот я и хочу спросить у вас. Пусть кто-нибудь ответит мне, старику… Конечно, пожар… Но сколько добра уходит на ветер. Да какого добра! Так неужели никто не отвечает за это перед государством? Вы что, будете караулить этот огонь, пока весь газ не выгорит?
— Мы, отец, все понимаем. Делаем все, что можем. Не сегодня завтра погасим, — ответил я не очень уверенно.
— Эх… Сколько дней уже прошло, месяцев, а вы… Этим сгоревшим газом не то что колхоз, а целый район с избытком можно было бы обеспечить… Вот приложитесь ухом к этому песку: под землей гудит, словно там шайтан жернова крутит, буря какая бушует. Скотина вся в страхе. В загоне ее не удержишь. Устанет за день, а опустится на землю и тут же вскакивает, озирается по сторонам. Потом опять ложится и вновь вскакивает.
— Да, яшули, животные вообще раньше людей чувствуют то, что происходит под землей. Говорят, в сорок восьмом году в Ашхабаде многих людей собаки спасли. Прямо перед самым землетрясением собаки, что были на улице, во дворе, начали лаять, выть. Хозяин, конечно, идет посмотреть, что там случилось. Выходит, а оглянувшись назад, и дома своего уже не видит — развалился… А некоторые собаки, ну то, что в доме, буквально за рукав, за полу халата тащили своих хозяев на улицу. Тем и спасли…
— Верно, верно, собаки чуют. Когда начинался этот пожар, то мой волкодав долго скулил и крутился вокруг меня… Не приведи аллах, но когда я увидел, что чуть ли не в небо уперся этот страшный огонь, то подумал: "Уж не враг ли какой бросил что-либо в наши пески?" Что только не придет в голову человеку в такую минуту!..
— Можешь спокойно пасти своих овец, отец. Мы не позволим, чтоб враги бросили что-нибудь на Каракумы, — сказал часовой.
— Пусть дойдут твои слова до ушей аллаха. Да будет так, сынок. Но вы уж поскорее залатайте эту дырку в земле, — обратился он к нам. — Эх, много здесь дыр понаделали! Все Каракумы изрешетили. Кажется, пойдет какая-нибудь тяжелая машина и провалится под землю.
— Не беспокойся, отец, не провалится. Ученые все рассчитывают, все учитывают…
— Хорошо, если так. Ученым лучше знать…
Попрощавшись со стариком и солдатом, мы поспешили дальше, к следующему посту. Когда машина выехала на ровный, как стол, такыр, Егор Степанович повернулся ко мне, уселся поудобнее.
— Я тебе случай расскажу, Мергенов… Это было лет двадцать тому назад. Никогда не забуду, как тушили мы пожар на одной вышке… Так вот, искали мы нефть в Западной Туркмении. И на одной скважине вспыхнул пожар. А "ворховой" скважины, молодой парень, находился в этот момент на вышке. Что делать? Стал он взбираться вверх по лестнице. Представляешь? Вышка высотой двадцать четыре метра! А он все лезет вверх, спасаясь от огня, который уже вовсю разбушевался внизу. Да-а… Когда мы прибыли, то увидели, что этот бедняга, съежившись, сидит на самой верхушке. Страшная картина. Как в древних сказаниях, когда рабов сжигали на кострах, привязав к столбу. И так просидел он полтора суток. Мы сняли его потом. И как, ты думаешь, поступил этот парень? Думаешь, бросил буровые работы? Ничего подобного. Работал как ни в чем не бывало. Сначала помбуром, потом мастером. А сейчас он депутат Верховного Совета республики! Вот так-то, дорогой, бывает в жизни…
Землетрясение
Стоило только плюхнуться на диван, как тут же на меня навалилась усталость, накопленная за долгие бессонные ночи. Стараясь не закрывать глаза, я с трудом дотянулся до будильника. Завел его, чтобы он разбудил меня через пятьдесят минут. Голова тут же упала на диванную подушку…
Большой круглый будильник звенел без умолку. Вынырнув с трудом из сна, я разлепил веки и тут же зажмурился — глаза жгло, словно они были набиты песком. "Неужели прошло пятьдесят минут? Через десять минут планерка. Надо быстро умыться…"
Заставил себя вскочить, сделать несколько приседаний. Сон постепенно отступал. Двери то и дело хлопали — народ собирался на планерку.
Я сел на свободный стул рядом с Егором Степановичем Панкратовым. Кроме членов Военного штаба по ликвидации пожаров тут собрались и буровые мастера из Наипа. В глубине комнаты о чем-то спорили несколько сотрудников управления.
Егор Степанович встал и, окинув взглядом присутствующих, спросил:
— Все собрались?
— Все, кажется, — откликнулся кто-то.
— Товарищи! Завтра с утра переходим в решительное наступление! Вступаем в битву с беспощадной стихией. Все здесь присутствующие не должны ни на секунду забывать, насколько это серьезно и ответственно. К семи часам мы собираемся здесь. Наступление начинаем ровно в девять ноль-ноль. Мотористы, артиллеристы, связисты, бульдозеристы, звенья противопожарной охраны и все, кого я не назвал, проверьте еще раз свои машины, инструменты. Если есть вопросы, говорите сейчас. С программой все знакомы. Не должно быть никаких нарушений и отклонений. Мергенов, вы отвечаете лично за готовность всех звеньев. Проверьте вместе с майором Морозовым. Обратите внимание на запасы воды. Ее должно быть более чем достаточно. Пусть лучше останется лишняя. Если надо, мы найдем еще несколько "Каракумов". Завтра будут и представители из Москвы и Ашхабада. Не подведите… Мергенов, хотите что-нибудь добавить?
— Нет. Я только хотел бы на минуту задержать мастеров.
— Так… У кого есть вопросы? Предложения?
— Все ясно.
— Тогда, товарищи, до утра. Надо всем отдохнуть.
В кабинете остались Торе-ага, Алимирза, Анатолий Чернов, Магомед Салихбеков и еще несколько буровых мастеров.
— Я не хочу заводить длинный разговор, товарищи, поэтому сразу начну с главного.
Выдержав небольшую паузу, я повернулся к Торе-аге:
— Яшули, сегодня бурили совсем мало. В чем дело? Что случилось?
— Мерген, мы полдня потратили на то, чтобы получить керн. Постараемся наверстать на последующих вахтах.
— А у вас что стряслось? — обратился я к Алимирзе.
— Старая болезнь — людей не хватает. Только тем и занимаюсь, что народ уговариваю. Скоро поседею раньше времени, только конца этому не видно… Долго так будет продолжаться?
Послышались со всех сторон возгласы:
— Людей и у нас не хватает…
— И у нас…
Выступили еще несколько человек, и все говорили об одном и том же — острой нехватке людей. Что я мог им ответить? Об этом я и сам знал.
— Товарищи, нехватка людей ощущается на каждом участке. Но мы не можем не выполнить свой план, ссылаясь на отсутствие необходимой рабочей силы. Вы знаете, что управление делает все, что может: рабочих доставляют не только на машинах, но и на самолетах.
— И все равно не хватает! — подхватили в углу комнаты.
— Да, все равно не хватает. Но что вы предлагаете?
— Какой толк от того, что количество скважин растет, если нет рабочих рук?! — отозвался Алимирза. — Ведем бесконечные разговоры, а что на самом деле получается? Не столько рыбы поймал, сколько лягушек напугал. Подумайте сами. В день приезда — вернее, прилета — рабочие к своим местам, как правило, не являются: с дороги устали. Да еще каждый раз два-три человека опаздывают к вахте хотя бы на день. Для оправданий находится тысяча причин. Какой после этого план? Уж не лучше ли открыть восемь скважин и сделать план, чем ставить десять и не выполнять его… На восемь скважин людей хватит, и не будет такой нервотрепки, вечного "давай-давай".
— У управления тоже есть свои планы, Алимирза.
— Планы планами, но ведь есть еще и такое понятие, как качество. Все говорят о качестве, газеты, радио, а гонимся опять за количеством.
В душе я был согласен с мастерами. Но не мог этого признать вслух, хотя бы потому, что стал бы противоречить себе. Да и что дали бы наши обсуждения на эту тему? Поэтому я сказал:
— Нам нужны и качество, и количество…
Это, конечно, была только отговорка. Всем ясно, что нужны и качество, и количество. Но чем помочь делу? Необходимо как-то решать кадровую проблему. И своими силами. Искать рабочие руки у себя, в Туркмении, в своем районе. Туркмена всегда тянет к своей земле, где он родился и вырос. В чужие края его не заманишь ни дорогими шелками, ни медовыми реками. Где его ни посели, он вернется в родной аул…
Мастера жаловались также на дефицит химических элементов, деталей, необходимых для буровых работ, но вновь и вновь возвращались к человеку — мало рабочих рук. Но сколько ни говори — халва, но рту сладко не станет.
Утром надо быть всем на местах, и потому планерку закончили быстрее обычного.
На улице давно стемнело. Земля погрузилась в бархатистый сумрак ночи. Лишь высоко в небе, где, словно серебристая лодка по синему морю, плыл месяц, было светлее.
Торе-ага и Алимирза пригласили меня к себе на ужин, но я отказался:
— Эдак мы до утра проужинаем. А завтра у нас у всех трудный день. К тому же мне надо прийти пораньше. Лучше сначала покончим с пожаром, а потом уж посидим спокойненько…
Мы разошлись по домам.
На кухне я достал из холодильника каурму, подогрел ее на газовой плитке. Наскоро перекусив, лег спать. Казалось, усну сразу же. Но не тут-то было. Из головы не шло сегодняшнее собрание, вернее — планерка. В голове вертелись обрывки только что услышанных фраз. Все время вспоминались усталые, озабоченные лица мастеров.
Потом вдруг в памяти всплыл родной аул, свадьба, на которой я побывал недавно в колхозе, веселые лица девчат и ребят. Молодежи собралось много. В ауле свадьба — праздник для всех. Одни пытались достать платок, укрепленный высоко на шесте, другие боролись прямо на белом чистом речном песке, третьи кружились в национальном танце — куштдепди…
Я вскочил с постели. Ну конечно же! По-моему, ото выход! Ведь именно эти ребята и девчата могли нас выручить! Нужно только их подучить немного. Можно открыть специальное училище — и пожалуйста, свои квалифицированные кадры! А время летит быстро. Через пару лот они ужо приступят к работе.
Я сел к столу и зажег настольную лампу. Не было и тени сомнения в том, что это правильное решение. Закурив, склонился над чистым листом бумаги.
"В Центральный Комитет Коммунистической партии Туркменистана…"
Я писал об острой нехватке кадровых рабочих и на юго-востоке Туркменистана, о том, что эту проблему поможет решить профессионально-техническое училище, которое следует открыть тут же, на месте добычи газа, о том, что есть и ребята, желающие учиться, и преподаватели…
Закончив письмо, почувствовал такую легкость, будто что-то с души свалилось. Хотелось немедленно идти и добиваться исполнения своих предложений или сделать еще что-то нужное и важное. Я понял, что уже не засну. Раскурив погасшую было сигарету, оделся и вышел на улицу.
На дворе стояла тишина. Воздух был теплый, густой. Совсем непохоже на осень. Пожалуй, в комнате прохладнее, чем на улице. Я вернулся домой, разделся и вновь лег на кровать.
За окном послышался заливистый лай собаки. Ей отозвался охрипший голос старого пса наших соседей. Ленивый отрывистый лай вдруг тревожно всхлипнул в одной ноте: о-о-о-у-у… Будто озноб прошел по коже. Нам с детства повторяли: когда воет собака, жди беды.
"… о… у… у… ув…"
Ну что они ее не успокоят? Попробуй тут уснуть… Сунув голову под подушку, я прислушался. Вой теперь звучал глухо, еле слышно…
Проснулся от духоты. Подушка мешала дышать. Отбросив ее, я услышал звон будильника. Надо же, проснулся вовремя.
Налив в умывальник полведра холодной воды, я приготовился было умыться. Но в это время к ногам подбежал, звонко лая, пес. "Пшел!" — заорал я, но пес увернулся и залаял еще пуще. "Ну, погоди…" И тут земля качнулась подо мной, как лодка. Я не успел ни за что схватиться и ткнулся лбом в край умывальника. Земля качнулась еще раз, словно пытаясь сбросить надоевшую ей ношу, и на какое-то мгновение все вокруг заходило ходуном… Дома, вагончики. Что-то рушилось, падало… Пыль заволокла видимое пространство… Землетрясение.
Решающее наступление
— Серьезных разрушений в Гунешли нет. Человеческих жертв — тоже… А как у вас?
Услышав по рации эти слова Ата Кандымовича, все облегченно вздохнули. Ответил Егор Степанович:
— Здесь такое же положение. Люди все живы-здоровы. Только в домах штукатурка отвалилась да печные трубы рассыпались… Ата Кандымович, а как с пожаром? Действуем по намеченному плану или будут изменения?
— Сейчас решаем этот вопрос. Минут через десять я сам позвоню, подождите немного.
Панкратов положил микрофон и достал сигарету.
— Егор Степанович, — обратился я к нему. — А может, землетрясение уже закрыло ту щель, через которую выходил газ?
— Это твоя фантазия, Мергенов. Такое редко случается. Зря надеешься. Скорее может получиться обратное — щель расширится, и пожар разгорится еще сильнее.
Мы вышли на улицу. Возле вагончика с рацией собрались члены штаба по ликвидации пожара. Пришли сюда и те, кто хотел узнать о положении в Гунешли после землетрясения, так как семьи, родственники многих находились там. Егор Степанович успокоил собравшихся, рассказав о своем разговоре с Ата Кандымовичем.
Светло-голубой столб газа с огненным ореолом был виден издалека. Внизу, в пятидесяти — шестидесяти шагах от места пожара, сновал народ.
Пятьдесят пятая напоминала линию фронта. Люди в огнеупорных костюмах, темных очках и кожаных наушниках, похожие на танкистов, суетились возле пожарных машин. Рядом стояли автомобили "скорой".
Я глянул на часы — девять ноль-ноль. Егор Степанович поднес микрофон к губам:
— Внимание!.. Морозов, начали!
Пенистая струя ударила в основание газового столба… Вот это да! Вода, попавшая под большим напором в железную трубу, из которой шел газ, тут же превратилась в густые клубы пара, смешанного с дымом. На песке, то красневшем, то черневшем у подножия трубы, образовалось озеро.
— Включить реактивные моторы!
Огромная огненная дуга вытянулась в сторону моторов, установленных в кузове грузовика. Огненный змей, разрубленный на куски, извивается, спасаясь от воды и ветра, корчится в черном дыму и уходит в небо. Кажется, всё, погибло пламя, но вот новый напор газа возрождает его, и опять идет борьба трех стихий.
Наконец пламя исчезло. Но брандспойты продолжали работать во всю мощь. Черный столб дыма величиной с пятиэтажное здание устремился ввысь, постепенно рассеиваясь. И вот осталась лишь одна светлая чистая струя газа. Светлели и лица газовиков. Всё. С пожаром покончено.
Предстояло решить вторую проблему обуздать газ. Для этого все и собрались в вагончике штабе.
За столом я увидел и Пермана Назаровича — представителя из Газпрома, у которого однажды я был на приеме.
— Товарищи, — Перман Назарович погладил свою лысую, похожую на глобус, голову, — у кого какие предложения? Прошу высказываться. Может, отступим от традиций и сначала предоставим слово молодым? Мергенов, что вы можете предложить?
Конечно, я знал, что сказать. Но когда прозвучала моя фамилия, все равно растерялся. Даже голос сел. Будто на экзамене вытянул незнакомый билет. Справившись с минутным волнением, я стал уверенно развивать свою идею.
— Я считаю, что необходимо на трубу надеть флянец, а затем прикрепить первентер для отвода газа.
— Предложение интересное. Но вам не кажется, Мергенов, что от газового напора флянец моментально отскочит, как только вы его поднесете к трубе? — Перман Назарович внимательно смотрел на меня.
— Да, действительно, газ будет отбрасывать флянец. Но в Баку в аналогичном случае поступили именно так. Флянец подвели к фонтану на кране. А перед этим на трубу надели стальной пояс. К нему и прикрепили флянец.
— А что, если приварить его к трубе? — высказался кто-то.
— От этого метода давно отказались, так как при сварке возникает угроза нового пожара, — ответил я сразу.
— Хорошо, Мергенов, мы подумаем над вашим предложением. Спасибо, — кивнул мне Перман Назарович. — Ата Кандымович, как вы считаете, подойдет нам такой способ?
— Я двумя руками за, — поддержал меня Ата Кандымович.
— Егор Степанович, техники и специалистов в вашем военном отряде достаточно, чтобы осуществить предложение Мергенова? — спросил Перман Назарович.
— Если дадите нам два часа, соберем отряд, составим план предстоящих работ и приготовим технику.
— Хорошо. Даем вам два часа. Готовьтесь как следует. Есть еще вопросы, предложения? Нет? Тогда желаю всем удачи, — заключил Перман Назарович.
Новостей много, Наргуль-джан!
Тихонько напевая, иду с работы домой. Настроение прекрасное. Сегодня дома меня ждет моя Наргуль. Она приехала в Наин по какому-то делу. Но мне хочется верить, что дело — только предлог. Приехала, чтобы увидеться со мной. Но она гордая, Наргуль, разве у нее что-нибудь узнаешь…
…Та ночь для меня навсегда останется самой прекрасной, незабываемой. Слабый свет луны освещает нашу комнату. Руки Наргуль, кажется, светятся в темноте. Стараясь заглушить удары сердца, я говорю ей:
— Скоро сыграем свадьбу. Хорошо, любимая?
— Да. Только ты должен сделать все, как принято. Пришлешь к моей матери сватов…
— Конечно. А твоя мать не будет против?
— Я у нее одна. Она любит меня…
— Твою маму зовут Бягуль, да? Она сестра Аллаяра Широва.
— Откуда ты это знаешь?
— А я все знаю. Даже то, что Широв пытался женить на тебе своего сына.
— Кто тебе сказал?
— Шохрат… Бедняга… Надо навестить его.
— Говорят, что ему лучше. Правда, нога еще в гипсе…
— Ты знаешь, это ведь из-за меня он пострадал.
— Да. Говорят, Ширгельды арестован.
— Натворил — пусть отвечает.
— Широв мечется, пытается сыночка своего выгородить. К свидетелям подкатывается, к Шохрату уже несколько раз приходил. Прощения просил.
— Ко мне, надеюсь, у него совести хватит не прийти.
Воцарилось молчание.
— Давай спать, тебе ведь рано вставать, — шепнула она еле слышно. — А то я уйду.
— Не уходи… Я постараюсь заснуть…
Утром я собрался в город. Накануне мне передали, что Ата Кандымович зачем-то вызывает меня. Я и сам собирался съездить за теплой одеждой и повидаться с родными. Так что сейчас эта поездка была кстати.
Сойдя с вертолета, я решил, прежде чем идти в управление, завернуть домой. По дорого заглянул в магазин и купил Батырчику гостинцев: шоколад, печенье… Он ведь первым делом спросит: "Что ты мне привез?"
Сына я встретил возле дома. Он катался на велосипеде. Как только увидел меня, кинулся на шею. И тут же, выхватив кулек с гостинцами, стрелой помчался домой — сообщить бабушке о моем приезде.
Мать я застал за расчесыванием шерсти. Она стряхнула с передника прилипшие клочки шерсти, крепко обняла меня.
— Наконец-то приехал, сынок!.. Ну как ты, как твое здоровье? Проходи, я сейчас чай поставлю.
— Хорошо, мама. Ты ставь чай, а я пока умоюсь, побреюсь.
— Может быть, ты переодеться хочешь? Брюки и рубашка в шкафу. Я все погладила. Давно жду тебя.
— Спасибо, мама. Раньше не мог вырваться…
Пока мать хлопотала у плиты, я умылся, достал электробритву и стал бриться. Батырчик, набив шоколадом рот, внимательно наблюдал за мной.
— Пап, дай мне тоже попробовать. Я по бороде своей проведу.
— Но у тебя нет бороды, Батыр-джан.
— Есть, вот посмотри, — он показал мне мягкий пушок на ручках.
Я расхохотался. Ребенок смотрел на меня с удивлением.
— Почему ты смеешься?
— Какая же это борода! — Я никак не мог сдержать смех.
— Борода моей руки, — ответил он, обиженно насупясь.
— Нет, сынок, это не борода, а просто волосики. А борода у тебя вырастет на подбородке, когда ты будешь взрослым. Эти же волосики на руке брить нельзя. — Справившись со смехом, я протянул ему свою обнаженную руку. — Видишь, и у меня тоже есть волосы на руке. Я же их не брею.
— Пап, а бабуля взрослый человек?
— Конечно, она же моя мама и значительно старше меня.
— Ага, а почему же тогда у нее нет бороды? — Батырчик хитренько прищурился, считая, что разоблачил меня.
В это время в комнату вошла дородная женщина лет пятидесяти. Черты лица ее мне показались знакомыми. Может быть, я видел ее прежде?
Женщина подошла к моей матери, и тут выяснилось, что это и есть моя будущая теща — тетя Бягуль. Значит, это Наргуль на нее похожа.
Зачем она пришла? Я чувствовал себя, прямо скажем, неловко. Как быть? С чего начать разговор? А вдруг она пришла, узнав о нас с Наргуль, и хочет, чтобы я оставил в покое ее единственную дочь?
Капельки пота выступили у меня на лбу.
Она медленно пила чай и вела с матерью неторопливый разговор о здоровье, о землетрясении, о пожаре на буровой. Наконец гостья заговорила о том, что ее привело к нам.
— Мерген-джан, я ничего не хочу скрывать от вас. Если уж джейран нарвался на охотника, то пусть винит свои глаза, говорили наши предки, — начала она издалека. — Я не знаю, какие у вас с Аллаяром отношения. Он очень странный человек. Я и сама-то с ним не всегда нахожу общий язык…
Теперь мне стало ясно, в чем дело, что привело в наш дом тетушку Бягуль.
— Я пришла просить вас, чтобы вы простили… Ширгельды.
Я растерялся. Разве можно простить человека, покушавшегося на твою жизнь?!
— Тетя Бягуль…
— Знаю, Мерген-джан, знаю, что ты хочешь сказать. Ширгельды виноват. Но он сам не знал, что делал. Водка эта, проклятая, его с ума свела. Жалко парня. Потому и пришла к вам. Простить виноватого — у туркмен в обычае.
В старину, если человек приходил с повинной, его прощали. Даже если его вина была такая, что ее только кровью можно было смыть…
Она замолчала.
— Тетя Бягуль, я вам честно говорю, если бы кто-нибудь другой пришел и все это мне сказал, то я и слушать бы не стал.
— Спасибо, — довольно улыбнулась она.
— Но вам хочу сказать, что прощать или не прощать Ширгельды — не я решаю, а Шохрат. А он в больнице.
В это время раздался телефонный звонок’.
— Это вы, Мергенов? — послышался в трубке голос секретаря Ата Кандымовича. — Здравствуйте!
— Слушаю вас.
— Ата Кандымович ждет вас.
— Сейчас буду. Я зашел домой переодеться.
— Пожалуйста, поторопитесь…
— Вы уж извините, — обратился я к тетушке Бягуль, — но мне надо срочно идти. Начальник вызывает. Собственно, я и приехал поэтому.
— Что-нибудь стряслось, сынок? — встревожилась мать.
— Да нет, мама, все в порядке.
Я извинился перед гостьей и поспешил в управление. Секретарша была, видимо, предупреждена и сразу провела меня в кабинет.
Ата Кандымович поднялся из-за стола и, протянув руку для приветствия, сделал несколько шагов навстречу.
— Однако, заставляете себя ждать, товарищ Мергенов, — пошутил он.
Я извинился, стал оправдываться, неловко переминаясь с ноги на ногу.
— Садись, садись, — пододвинул он стул, — как у тебя дела?
— Все нормально, Ата Кандымович, спасибо.
— На пятьдесят пятой давно был?
— Последний раз — позавчера. Там все в порядке.
— Что ж, прекрасно. — Он посмотрел на меня с любопытством, как на незнакомого человека. — Ты не догадываешься, зачем я тебя пригласил?
— Нет.
— Так уж совсем? И сердце ничего не подсказывает?
— Наверное… Думаю, что из-за письма, которое я послал в Центральный Комитет.
— Письмо? Оно сейчас рассматривается, и, по-видимому, по нему будет принято положительное решение. Но я тебя не за этим пригласил. Есть предложение назначить тебя начальником управления. На мое место. Я ухожу в Объединение…
— Ата Кандымович!.. А справлюсь ли я?
— Справишься. У тебя есть все данные. Чего не знаешь — подучишься. Так что ни пуха тебе ни пера! Сегодня отдыхай, а завтра — в Ашхабад, к Перману Назаровичу. А сейчас свяжись с Наипом и договорись, чтобы тебе нашли замену.
Из кабинета я вышел как в полусне. Не заметил и сам, как прошел коридор и оказался перед дверью, на которой висела табличка "Геологический отдел". Толкнув дверь, я увидел Наргуль. Она стояла возле развернутого листа кальки с карандашом и линейкой в руках.
— Это ты? Входи…
— Нет, некогда… Ты очень занята?
— Что случилось? Ты когда приехал?
— Идем на улицу, я все расскажу.
…Первый осенний дождь омыл землю. Арык несет желтые осенние листья. Теплый ветер шевелит волосы Наргуль.
— Ну, расскажешь ты, наконец, что стряслось…
— Сейчас, сейчас. Новостей очень много, Наргуль! Расскажу все по порядку…
Перевод П.Ульяшева
Золотые монеты
(повесть)
1
"Неужели все?.. Неужто конец?.. Нет! Не-е-ет!.. И голос пропал. Но голос, а еле слышный сип вырывается из пересохшего горла. Хоть бы каплю воды. Хоть бы каплей смочить потресканные саднящие губы, облепленные песком. Песок хрустит на зубах, лезет в ноздри, и глаза. Подует ветер — все, погиб. Нет больше сил шевелиться. Песок, мягкий, горячий, облегает тело. Даже приятно на нем лежать и не двигаться, если, б только не жажда… О святой Мухаммед-пир, прости грехи мои, пришли кого-нибудь!.. О-э-эй, лю-у-уди-и!.. Не дайте умереть, люди!.. Надо ползти. Нет, никак, песок течет из-под колен, из-под рук, как вода… Воды-ы… И голову не поднять, не держится на шее, точно у младенца, качается, падает. Снова щеку царапает песок, набивается в нос, в уши, в полосы… А что же там блестит? Совсем близко. В глазах поминутно темнеет, остается только этот режущий блеск. Ба, да это же вода! Вода! Целое озеро. Близехонько. Поверхность его рябится от ветерка. И чайки летают и садятся на воду. О Мухаммед-пир, ты простил меня! Простил. Больше никогда не усомнюсь в силе твоей. И детям накажу, чтоб не сомневались. Вот только б добраться до воды, прохладной, чистой, доползти, погрузить в нее с наслаждением голову. И пить. Пи-и-ить!.. Вот она, блестит, рябится. Уже близко. Осталось дотянуться руками. Вот она-а!.. Но что это в ладонях? Золото. Золотые монеты! Меж пальцев стекает носок, и остаются монеты. Чтоб вам сгинуть, пропасть!.. О Мухаммед-пир, ты обманул меня. Видишь, я плачу. Слез нет, но я плачу. Мне не нужны твои монеты, возьми их обратно. Возьми. Мне и озера не надо, которым ты меня дразнишь. Мне б только каплю воды. Одну капельку. Капелюшечку… Ты слишком жесток, Мухаммед-пир. Слишком. За что ты меня так?.. Говоришь, есть за что? Велишь напрячь память и припомнить? Я все помню, Мухаммед-пир. Но сжалься…"
Возле тлеющего костра Сапалы расстелил хурджун. Опустился коленями на чистый мягкий песок и осторожно наклонил кувшин, придерживая у горлышка ладонь. На хурджун высыпалось несколько золотых монет. Они сияли на солнце так, что казалось, прикоснись — обожжешь пальцы.
Сапалы сгреб монеты и, подняв руки повыше, вновь рассыпал их по хурджуну. Раздавшийся звон показался ему самой красивой на свете мелодией. Никакая музыка так не волновала его, не заставляла трепетать сердце. Он хватал монеты обеими ладонями и вновь сыпал. Хватал и сыпал. И чем звонче гремели они, падая одна на другую, тем громче становился его смех. Он смеялся беспрестанно и не замечал, что смеется. Потом его голову пронзила мысль о том, что это золото не так-то просто будет обратить в деньги. Его смех оборвался, и лицо сделалось серьезным — давно не мытое, обросшее лицо человека, проведшего много дней в пустыне.
"Если я принесу в банк все сразу, у меня могут спросить, где я взял столько золота. Конечно, велик соблазн получить сразу кучу денег, но не дурак же я. Буду носить постепенно, по две-три монетки. Впрочем, и другие возможности имеются. Надо только поближе познакомиться с ювелиром в комбинате бытового обслуживания "Овадам". Есть и еще вариант: стоматологи. Ого, сколько им нужно золота, чтобы вставлять золотые зубы и коронки. Придется обзавестись верными друзьями и среди стоматологов. Да какие могут быть проблемы?! Если у тебя есть золото, друзья ли не найдутся?"
Сапалы представил себе пачки новеньких купюр, хрустящих, гладких, и то, как он их считает. У него зашлось сердце. Он хохотнул и вновь, схватив монеты, стал медленно пересыпать их.
"Нет, в городе, конечно, со всем этим сокровищем лучше не появляться. Я возьму из кувшина сколько мне надо, а остальное зарою где-нибудь. В пустыне. Но так, чтоб не слишком далеко. Хи-хи… Джовхар и не узнает. Ей скажу: "Вот все, что я нашел!.." Потом, когда захочу, тогда и буду брать понемногу. Не стану ни от кого зависеть. Даже от Джовхар. Трать себе, не считая, наслаждайся жизнью. Все равно на твой век хватит. Роскошный автомобиль, огромный дом… Я куплю себе "Волгу", с которой еще заводская смазка не смыта. Еще б красивую женщину. Молоденькую. Главное, чтоб тихая и не собиралась рожать. Деньги тебе нужны? На! Наряды? Пожалуйста! Кримплен, панбархат, велюр! Еще что? Бери! Только не проси, чтобы я с тобою на людях бывал, в кино да театры тебя водил, где можно Попасться на глаза знакомым. Ведь люди-то теперь какие: только рядом с женщиной увидят — тотчас донесут и жене, и на работу…
Да что там, если у тебя "Волга", деньги, за развлечениями дело не станет. Вот с диссертацией надо поскорее справиться. Где б найти человека, который и язык умеет держать за зубами, и, написав за тебя докторскую диссертацию, скажет: "Получай, дружище. Стоит она столько-то!" Пусть только назовет цену, а остальное его не должно беспокоить. Если хорошенько поискать, такой человек отыщется. Никто не устоит перед кладом Мухаммед-пира. Недаром же отец Искандера Зулькарнайна, завоевавшего полмира, говаривал, поучая сына: "Даже осел, если навьючен золотом, может многого добиться". А я же, слава всевышнему, не осел. Я человек. И золота у меня столько, что самого Искандера Зулькарнайна, пожалуй, завидки бы взяли. Я не стану, как он, завоевывать мир, но славы добьюсь не меньшей. Нашему научно-исследовательскому институту присвоят имя Сапалы Балканова. И все ученые мужи будут счастливы, если только я соглашусь поставить свой росчерк рядом с их подписями над научными трудами. Так будет. Очень скоро будет. Лишь бы благополучно да побыстрее добраться до дому. Об остальном я сумею позаботиться. — Взгляд Сапалы задержался на глиняной фляге, обтянутой войлоком. Она стояла по ту сторону погасшего костра, до половины закопанная в песок. — В ней еще воды достаточно. С ней верхом на верблюде можно преодолеть немалый путь и выехать к трассе, где снуют грузовики геологов, геодезистов. Да и колхозники из дальних аулов по тем же дорогам ездят на базар. Лучше ехать ночью, когда прохладно. А днем разумнее пережидать жару где-нибудь в тени. Не исключено, что мне на пути попадется чабанское стойбище или лагерь геологов. Лучше держаться подальше от них. Стоит ли с такой ношей, как у меня, попадаться лишний раз кому-то на глаза…"
Сапалы подошел к фляге. Подняв ее двумя руками, отпил глоток теплой, отдающей тиной воды. Ему хотелось сделать еще глоток, по следовало экономить, и он подавил в себе соблазн.
Вот тут-то и случилась беда. Непредвиденная. Молодой двугорбый верблюд, до этого спокойно лежавший в сторонке и медленно жевавший жвачку, вдруг вскочил. На морде его появилась пена, большими ошметками она падала на песок. Верблюд высоко задрал голову и смотрел на Сапалы, словно прицеливался.
Как только Сапалы увидел его блестящий, налившийся кровью глаз, у него волосы зашевелились на голове. Ткнув флягу в песок, он кинулся к хурджуну, стал торопливо собирать монеты, складывать в кувшин, не спуская глаз с верблюда, который мотал головой и вертелся на месте. Из-под ног его летел во все стороны песок.
Сапалы одной рукой прижал к себе тяжелый кувшин, другой — хурджун и стал, не вставая с колен, пятиться. Ему известно, что из себя представляет разъяренный верблюд. Наслышан немало. На пути такому лучше не попадаться. Тем более в таком глухом месте. Здесь — кричи не кричи — никого не дозовешься, никто не придет на помощь.
А верблюд наступал. Все нахальнее, все ближе. Вот проклятый! Сапалы вскочил и огрел его по морде хурджуном.
— Пшел! Кыш! Кыш!..
Сапалы метнулся к костру, схватил тлеющую саксауловую головешку и изо всех сил вытянул ею верблюда по голове. Но тот и не моргнул. Наоборот, разъярился еще пуще. С диким ревом поднялся на дыбы, махая передними ногами. Сапалы отскочил, но сильный удар все же настиг его и поверг на землю.
— Ай, мама родная!..
Кувшин вылетел из рук, несколько монет промелькнуло в воздухе, сверкнув на солнце.
Сколько времени Сапалы не вспоминал этого слова. А сейчас, падая ничком, кликнул мать. Но даже она не смогла бы помочь, так как верблюд бросился на него всей тяжестью. Мало того, что придавил потным брюхом, а, продолжая реветь, стал ерзать, словно хотел вмять Сапалы в землю, растереть, смешать с песком.
Счастье Сапалы, что угодил он в углубление, оставленное, как видно, колесами некогда буксовавшей здесь грузовой машины. В колдобину, присыпанную песком, и упал Сапалы.
Наконец верблюд перестал реветь и тереться о землю, видимо полагая, что превратил человека в месиво. Сапалы боялся шевельнуться. Стоит двинуть рукой или ногой — верблюд опять войдет в раж. Лучше пусть поскорее успокоится, а Сапалы потерпит. Потом он сведет счеты; его, гада, и пристрелить не жалко, да разве без него выберешься из этой дыры. Пусть он только вывезет из пустыни, а там можно придумать, как с ним поступить. Сапалы расстелет его шкуру на песке и хорошенько отдохнет на ней, прежде чем войти в город.
Сапалы не раз слышал от стариков, что верблюды не забывают обид и в удобный момент сводит с обидчиком счеты. Но он в это не верил. Считал, выдумки. И на тебе, сам оказался в дурацком положении. Ну и коварное, оказывается, животное верблюд…
У Сапалы от гнева клокотала кровь. Но что сделаешь, когда нет возможности пошевелиться. Если бы он даже смог выбраться и пуститься наутек, разъяренный верблюд несколькими скачками настиг бы его. Нет, лучше не двигаться и ждать. А чего, собственно, ждать? Что сюда невзначай забредет кто-нибудь и вызволит его?.. А может, поблизости проедет машина с геологами… А вдруг его заметят с вертолета!.. Вряд ли… Вряд ли… В эту глухомань месяцами не забредает ни одна живая душа.
Когда же у проклятого верблюда истощится терпение? Вон уже ветер заметает песком выпавшие из кувшина монеты. Вон… и вон… сияют, как маленькие солнышки. Надо запомнить, где лежит, под песком потом не отыщешь…
Вглядываясь в рассыпанные монеты, Сапалы, наверное, шевельнулся. Верблюд опять заревел, раздул щеки и плюнул клейкой вонючей пеной, отдающей непереваренными травами и внутренностями животного. Чтоб тебе издохнуть!
Сколько же прошло времени? Час? Два?.. Чахлые кустики саксаула и селина на склоне бархана сочувственно покачивали ветками. Вон между ними промелькнула ящерица, пропала, потом опять появилась, уже совсем близко, и вдруг замерла — принялась с удивлением разглядывать верблюда и человека. Через мгновение юркнула куда-то и исчезла. Помчалась, должно быть, поскорее рассказать сородичам о том, что увидела…
Из норки выбрался, щурясь, суслик. Приподнялся на задних лапках, подергивая влажным носом, и вновь юркнул под землю.
"Даже этим тварям сейчас живется лучше, чем мне. Они вольны бежать куда хотят. Да-а… видимо, пролежав этак несколько часов под верблюдом, узнаешь по-настоящему, что такое свобода! Сколько же еще времени мне томиться? Неужели никто не придет, не поможет?.. И смех и грех, могло ли мне когда-нибудь прийти в голову, что я окажусь в таком дурацком положении? Ах, если б кто сейчас освободил меня — не знаю, что бы я сделал с этим верблюдом! Узнай я раньше, что он такой злющий, разве стал бы я просить его у Салима-торгаша? Думал, съезжу скоренько в пустыню и вернусь обратно. А дело вон как обернулось. Что и говорить, задним числом мы все очень умные. Теперь надо обмозговать, как освободиться, как избавиться от этого чудовища, пока меня не иссушило солнце, как вон того жука или ящерицу. Рассчитывать, что верблюд захочет пить или есть, — напрасная надежда. Пока он вспомнит о воде… Тьфу ты, только себя растравил, — когда вспоминаешь про воду, еще больше хочется пить. Лучше думать не о ней, а о чем-нибудь другом. Так незаметнее проходит время. Надо гнать от себя мысли о прозрачном горном ключе. Гнать! Гнать подобные виденья! Иначе можно сойти с ума…"
2
До прихода воды Каракумы, осмелев, бесцеремонно вторгались прямо на улицы Ашхабада. Теперь пустыня отступила. Теперь и на самой окраине города зеленеют деревья: тополя, чинары, карагачи. Ряд за рядом, улица за улицей вырастают новые дома, целые кварталы заполняют бывшие пустыри, все ближе подступают к каналу.
Но неподалеку от канала, куда, постепенно разрастаясь, придвигается город, еще стоят старые глинобитные хибары с плоскими крышами и крошечными оконцами. Стоят на солнцепеке и в одиночестве, и группками…
Полноватый средних лет мужчина и молодая красивая женщина ждут с полудня. Уже вечер наступил, а за ними все никто не ехал. Мужчина уже начал нервничать. Он взад-вперед расхаживал по комнате, поминутно поглядывая на ручные часы, то надевал соломенную шляпу, то снимал ее и швырял на диван, на котором сидела женщина, пригорюнившись, подперев ладонью подбородок. Светло-голубое европейского покроя платье очень шло ей, придавало ее худощавому загорелому лицу миловидность. Если бы ее веки слегка не припухли и глаза не покраснели от слез, она бы даже выглядела красавицей. В последнее время уже в который раз эта женщина, заслышав сигналы автомобиля, выходит из хибары заплаканной. Садится на заднее сиденье. А полноватый мужчина, крякнув, опускается на переднее. Водитель их ни о чем не спрашивает. Ведь и слепой поймет, что они поссорились. Машина устремляется в город, а они — все трое — молчат. Женщина вынимает из плюшевой сумочки надушенный платок, промокает глаза.
Обычно она выходит первой, возле старой бехаистской мечети. А они едут дальше. Затем машина останавливается напротив рынка, где всегда многолюдно. Полноватый мужчина пожимает водителю на прощанье руку и, прихватив свой мятый раздутый портфель, торопливо хлопает дверцей автомашины.
В этот раз "Жигули" появились, когда уже начало смеркаться. Издав два пронзительных гудка, машина круто развернулась. И тотчас они вышли из дому, мужчина и женщина, не заставляя водителя дожидаться, как это случалось иногда прежде. Нынче женщина опять выглядела расстроенной. Водитель учтиво распахнул перед ними дверцы — переднюю и заднюю.
Всю дорогу никто из них не проронил ни слова. Что ж, они наверняка уже все обговорили и между ними не осталось ничего невыясненного. Лишь когда машина остановилась возле старой мечети, полноватый мужчина, помахивая перед собой шляпой, чуть повернул голову назад и, но глядя на женщину, буркнул:
— Пока.
И водитель — он же владелец автомобиля — улыбнулся и подзадоривающе подмигнул ой:
— До свидания, Гулькамар!
Она вышла, не взглянув ни на кого, и закрыла дворцу.
Движение по проспекту Свободы было интенсивное. Сапалы осторожно отъехал от тротуара и, влившись наконец в общий поток, заметил, мельком взглянул на полноватого мужчину:
— Арслан Агаевич, мне она показалась сегодня особенно расстроенной.
Мужчина вздохнул, и прошло несколько мгновений, прежде чем он произнес:
— Да-а… Уже давно она поет одну и ту же песню. Дескать, пора кончать со всем этим, если у меня нет серьезных намерений. А сегодня… Эх, чтоб ее… Сегодня выложила мне свой главный аргумент. Она, оказывается, беременна.
— Да ну?..
— Вот тебе и ну!.. Я думал, у меня сердце разорвется, когда она об этом сказала.
Сапалы прыснул.
— Не стоит так огорчаться, Арслан Агаевич. При современном уровне медицины…
Сапалы увлекся и чуть не проехал мимо рынка. Свернул к обочине и нажал на тормоз.
— Благодарю, — кивнул мужчина и отворил дверцу.
Сапалы схватил его за рукав:
— Арслан Агаевич, вы, пожалуйста, не волнуйтесь. Вам нельзя волноваться. А Гулькамар… Вы не думайте про это, не отвлекайтесь от государственных дел. А насчет того мы что-нибудь придумаем. Только вы, Арслан Агаевич, ну, хотя бы за чашкой чая, прочтите последний раздел моей работы. Очень прошу!..
Арслан Агаевич пребывал в состоянии — хуже не бывает, а этот со своей просьбой! Нашел время! Пробормотав что-то невнятное, он вышел из машины, даже не удостоив Сапалы взглядом, и важно зашагал прочь, оставив дверцу открытой. Сапалы счел неудобным за спиной Арслана Агаевича хлопать дверцей. Тихонько тронув машину, он отъехал немного и лишь тогда, дотянувшись до дверцы, со злостью захлопнул ее.
Приехав домой, он облачился в махровый пестрый халат, надел шлепанцы. Войдя в гостиную, ярко освещенную массивной хрустальной люстрой, опустился на застланный ковром диван и, потирая ладонью лоб, как обычно делают, когда сильно болит голова, сказал слабым голосом жене:
— Ох и устали сегодня, Джовхар! Целый день работали с Арсланом Агаевичем…
— Все работаешь, работаешь, а дело ни с места, — недовольно заметила Джовхар, накрывая стол свежей скатертью. — И когда наконец станешь кандидатом? Некоторые и мизинца твоего не стоят, а уже давным-давно защитились.
На колени Сапалы взобралась четырехлетняя дочка, обняла отца за шею:
— На понка, когда ты нас покатаес в масыне?
Смешно топая ножками, подбежала и младшая, вцепилась ручонками в полу халата, тоже пытаясь вскарабкаться на колени отцу.
— Кейик! — крикнула Джовхар, обернувшись к прикрытой кухонной двери.
На пороге появилась девочка лет двенадцати с двумя тоненькими, падающими на грудь косичками.
— Чем занимаешься? — строго спросила у нее Джовхар.
— Посуду мою.
— За целый день не могла вымыть? Как будто тебе руки кто связывал. Уведи их отсюда! Поговорить не дают.
Кейик подхватила на руки младшую девочку, а старшую повела, легонько подталкивая в спину. Когда дети скрылись в смежной комнате, Джовхар вынула из-под цветочной вазы телеграмму и додала мужу:
— Свекровь скончалась.
— Да что ты!.. — подскочил Сапалы и выхватил телеграмму.
"Сапалы, срочно приезжай. Умерла мать. Вепалы".
— Недавно принесли, перед твоим приходом, — сказала Джовхар. — Пусть пухом ей будет земля. Умерла, бедняжка, среди своих песков, так и не познав никаких радостей. Ужин подавать?
— Ночью самолеты туда не летают, — проговорил Сапалы, тупо глядя перед собой. — Придется утром упрашивать, чтобы взяли в самолет экспедиции. А возьмут ли? У них вечно оборудовании набито битком…
— А не поехать ли тебе в машине, как в прошлом году? Позвони своему знакомому директору автобазы. Привезешь ему пару каракулевых шкурок на шапку.
— Да, действительно… Ты, пожалуй, права. — Сапалы вынул из ящика письменного стола блокнот и стал торопливо перелистывать, отыскивая нужный телефонный номер. Затем бросился в соседнюю комнату, где находился телефон.
Пока он звонил, Джовхар принесла румяные поджаристые лепешки, поставила на стол две кясы с наваристым бульоном, на отдельном блюде — куски жирного мяса, приправленные чесночным соусом, и бутылку ашхабадского коньяка.
— Ну и как? — поинтересовалась она.
— Порядок. К счастью, он оказался дома. "По такому случаю разве можно отказывать, — говорит. — Тем более завтра все равно в те места едет машина". Пообещал, что утром за мной заедут.
— Видишь, как прекрасно все устроилось. Что бы ты без меня делал? Садись, ноешь… Вот таких людей стоит хоть иногда приглашать к себе в гости. А к нам приходят водку жрать те, от кого ты и капли пользы не имеешь.
Джовхар села напротив мужа, палила в его рюмку коньяка.
— Не огорчайся. Свекровь хорошо пожила на этом свете. Почти восемьдесят лет. В такие годы, если за тобою некому присматривать, жизнь становится мукой. А от твоего брата Вепалы много ли проку? Все на пастбище да на пастбище… — Джовхар замялась. Она хотела что-то сказать, да не знала, как перевести разговор в нужное русло. Наконец решилась: — Знаешь, о чем я хочу тебя попросить?.. Если у свекрови осталось немного верблюжьей шерсти, прихвати с собой. Сделаем пару теплых одеял…
Сапалы поморщился, как от зубной боли:
— До шерсти ли мне сейчас…
— Ты же сам все время ноешь! То там у тебя колет, то здесь саднит. А верблюжья шерсть — лучшее средство при радикулите.
Сапалы выпил коньяк и опять наполнил рюмку. Джовхар монотонно продолжала:
— И потом… Когда я была у нее — сколько прошло, два года? — я видела, в углу большой сундук. Я ее попросила открыть и показать, что там лежит, а она не захотела. "Ой, милая, да что там может быть!" Но там много чего может быть. Ведь ваши предки были не из бедных. И соседки мне по секрету сказали, что у твоей матушки полным-полно всяких серебряных украшений. А она, хоть я и жена ее любимого младшего сына, даже для приличия не подарила мне ни одной безделушки, да будет пухом земля ей, старой. Я-то знаю, она все берегла для своего бесценного Вепалы, ждала, когда он во второй раз женится. И на тебе, дождалась. Все осталось. Все прахом может пойти. Теперь, по обычаю, раздадут все ишанам да муллам, которые придут на поминки. Ты хоть поумнее будь, не разрешай Вепалы раздаривать все. Строго-настрого скажи: мол, это память от мамы, не трогайте сундук!..
Сапалы осушил вторую рюмку. И медленно жевал, слушая жену. Тревога ее передалась и ему. Как бы старший брат не наделал глупостей, не раздал до его приезда все ценные вещи. У матери в самом деле должно остаться немало старинных украшений. Помнится, когда Сапалы был еще совсем маленький, она часто надевала их, стоя перед зеркалом. Мать была молодой, стройной, и брошки, браслеты причудливой чеканки, с рубиновыми каменьями, серьги, нагрудные подвески из монет очень шли ей. Все на ней загадочно сверкало, и было так красиво, что глаз не оторвешь. Да, много лет с тех пор прошло, немудрено, что он давно позабыл о тех ожерельях. Не напомни Джовхар, и не вспомнил бы. А сейчас все в памяти всплыло как цветной сон. "В самом деле, где они сейчас, эти украшения?.. Если даже отдала в свое время жене Вепалы, так ведь та тоже умерла. Наверно, опять припрятала…"
Жена Вепалы умерла пять лет назад от укуса змеи. Собирала топливо в лощине между барханов и не заметила дремавшую под сухими саксауловыми ветками кобру. Та и ужалила ее в руку. Бедняжка не успела до дому добежать. И осталась семилетняя Кейик без матери. Сапалы и Джовхар взяли девочку к себе. Легко ли, мол, ребенку без женской, без материнской ласки. Да и отца она не больно часто видела. Вепалы месяцами пропадает в пустыне, пасет овец. Вот и пожалели они девочку, уговорили Вепалы отпустить ребенка в город. Правда, долго не пришлось уговаривать. Хоть и тугодум, а уразумел сразу, что дочке будет получше в доме младшего брата.
Хоть и мала еще была первоклассница Кейик, а уже умела неплохо хозяйничать, помогала Джовхар управляться с домашними делами. И за детьми присматривала. Даже пеленки стирала. А через год она научилась готовить и нехитрые блюда. Смышленая девочка, очень смышленая. А может, и правда, что сельские дети привыкают к труду раньше, чем городские?..
Вепалы остался там, где и жил; можно сказать, в самой середке Каракумов. И мать до своего последнего часа жила при нем. Правда, это считается только, что при нем. А на самом деле жила старушка одна. Ведь сын круглый год все в песках да в песках. Редко когда удавалось ому оставить скот на чолуков и на день-другой сбегать в аул, чтобы проведать матушку.
Пока Сапалы сидел, подперев щеку рукой, и предавался воспоминаниям, устремив невидящий взгляд да полуопорожненную бутылку, Джовхар трижды налила в пиалу чаю из большого фарфорового чайника и вылила обратно — так чай лучше заваривается и дух становится гуще. Придвинула пиалу с чаем к мужу, гадая, сказать или не сказать еще кое-что. А это "кое-что" было самое главное. Поэтому стоит хорошенько подумать, прежде чем рот открыть. Она и себе налила чаю, отхлебнула и заговорила проникновенным голосом, сделав вид, будто только что вспомнила:
— Да, дорогой, вот о чем я еще думаю… Не знаю, право, как ты на это посмотришь… В глаза тебе люди, может, и не скажут, а за глаза осудят: сам, мол, в столице живет, в машине разъезжает, а старший брат в одиночестве прозябает, и в стужу, и в жару среди песков овец пасет. Непременно станут так говорить. И, чего доброго, всю вину на меня свалят. Скажут: "Конечно, если бы от Сапалы зависело, он бы разве не отвел родному брату в своем доме угол; но эта змея, что рядом с ним, не хочет позаботиться о Вепалы". А подумать, ведь и правда — жалко, что ли, для него хлеба кусок? Поможем ему подыскать хороший участок где-нибудь поблизости. Денег у него, наверное, куры не клюют. Куда ему их тратить, живя в пустыне… Я думаю, Вепалы будет только рад, если ему представится возможность жить рядом с единственной дочкой. Когда поедешь, скажи ему: "Хватит тебе скитаться по пустыне. Хватит нам, двум родным людям, жить в разных концах земли. Перебирайся-ка к нам, в город. Ныло бы здоровье, а те пятьдесят голов овец, которые ты имеешь, всегда найдутся". Поговори-ка с ним об этом.
О хозяйстве Вепалы Джовхар намеренно упомянула так небрежно, хотя знала, что овец он имеет не более тридцати да еще, кажется, пару-другую верблюдов. Если их продать, то, даже по приблизительным подсчетам Джовхар, можно отгрохать шикарный дом.
— Он, конечно, привык к простору, ему у нас покажется тесно. Но может немного потерпеть, пока построит себе дом в пять-шесть комнат. Разве мы не понимаем: каждому хочется иметь свой собственный угол. Так спокойнее жить на свете. Вот и пусть живет себе, сад разводит…
Сапалы потер лоб, покрытый испариной от выпитого. Он представил себе на месте той времянки, куда ездил сегодня за Арсланом Агаевичем, огромный кирпичный дом, крытый шифером, с высоким забором и голубыми воротами. Хозяин времянки уже давно намекал, что собирается продавать участок. Если продаст, кончится их с Арсланом Агаевичем лафа. Сколько он, интересно, запросит?..
— Ну, что ты молчишь? Разве я не права? Не права, скажи?
— Права, права, — пробормотал Сапалы и опять наполнил коньяком рюмку.
3
Сапалы качнуло вперед. Он понял, что задремал. Потирая лоб, смущенно посмотрел на шофера. Загорелое лицо Хемры сливалось с темнотой, и только по его блеснувшим зубам Сапалы понял, что тот усмехнулся.
Они выехали затемно, намереваясь большую часть пути преодолеть по прохладе. Хемра крепко держал баранку и напряженно всматривался вперед. Даже днем мудрено было не потерять еле приметную дорогу, обозначившуюся двумя параллельными неглубокими выемками, оставленными колесами машин. А при тусклом свете фар только опытный шофер мог видеть ее. Вдоль колеи мелькала, выносясь из темноты навстречу, чахлая растительность. Дорогу то и дело перебегали зайцы. Шарахались джейраны, перепуганные погромыхиваньем мчащегося по их владениям грузовика.
— В этом году зайцев тьма. Надо было ружье захватить, — сказал Хемра, заметив, что спутник проснулся.
— Да, стоило. В спешке и я не подумал об этом, — согласился Сапалы и кивнул вперед: — Гляди, лиса или шакал!
— Лисица. Видишь, какой пушистый у хитрюги хвост. За здорово живешь она его не отдаст, семь потов с тебя сойдет, пока ее выследишь…
Край горизонта постепенно начал светлеть, и пустыня словно бы росла, раздавалась вширь, из разбавленных зарей сумерек стали проступать дальние барханы, группы саксаульников. И на сосредоточенном лице Хемры отчетливее проступили морщины, выдавая его возраст.
Наступало утро. В кабину влетал прохладный, пахнущий цветами ветерок, и пустыня удивительно хорошела. Там и сям сочно зеленели островки трав, еще не убитых безжалостными лучами солнца. У самой дороги юрко бегали, подбирая невесть что, какие-то пестрокрылые птички. Перед самым носом машины они взлетали, усаживались на ветках саксаула и других кустов, громко щебетали, свиристели, — как видно, поздравляли друг дружку с наступлением нового дня.
— Ты знаешь, что это за птица? — Хемра кивнул на пичугу, которая вылетела почти из-под самых колес и уселась на ветки ферулы, или, как ее поэтически называют, "чаши джейрана".
— Нет, — признался Сапалы.
— Синица. Местная. Она водится только вблизи отар. Должно быть, тут где-то неподалеку пасутся овцы. Очень осторожная и, я бы сказал, предусмотрительная птичка. — засмеялся Хемра. — Когда ложится спать, поднимает обе лапки кверху.
— Зачем?
— Думает, если вдруг обрушится небесный свод, то она удержит его лапками.
— Ну-у? Ох ты!
Еще не было одиннадцати, когда машина с надсадным подвыванием взобралась на знакомый Сапалы бархан. И сразу же в долине Атгырлан показались три глинобитные мазанки. А рядом с каждой стояло по черной юрте. У одной из них сновали люди.
— Вот мы и приехали, — сказал Хемра, притормаживая машину на спуске. И, зная, что нынешние молодые люди не ведают ни традиций, ни обычаев, напомнил: — Туда следует идти с рыданиями, плакать в голос.
— А я совсем не умею плакать, — посетовал Сапалы.
— Люди удивятся. Подумают, что у тебя каменное сердце, если ты не плакал, даже когда умерла мать.
— Разве обязательно публично показывать свое горе?
— Для каждого очень важно отдать близкому последнюю дань уважения.
— А в древности у туркмен был обычай уносить состарившихся отцов и матерей за горы и там оставлять. Однажды парень один нёс на спине своего отца. Взобрался на холм, из сил выбился, остановился передохнуть. А старик улыбнулся. Удивился сын и спрашивает: "Отец, я несу тебя, чтобы оставить без еды, без воды, на растерзание зверям да хищным птицам, чему же ты улыбаешься?" — "Сынок, — отвечает ему старик. — Когда-то и я в твоем возрасте в точности так же нес на спине своего отца, чтобы бросить его за горами. И тоже на этом самом месте остановился передохнуть. Вспомнил сейчас об этом, вот и улыбнулся". И юноша задумался. Выходит, когда он состарится, его тоже сыновья отнесут за тридевять земель и бросят одного? До сей поры он ни разу не подумал об этом. Взвалил он опять отца себе на спину и понес обратно домой, С той лоры, говорят, и перестали туркмены оставлять стариков на произвол судьбы.
Машина остановилась метрах в ста от крайнего дома. Сапалы кивнул на прощанье водителю и выбрался из кабины. Навстречу ему уже шли люди. Он приложил к сухим глазам носовой платок и не очень громко, но так, чтобы все услышали, дважды выкрикнул: "Ой, мама!.." Однако и самому ему собственный голос показался фальшивым. Поскольку на глазах так и не выступило ни слезинки, он старался прикрыть их платком, спрятать от людей. Кто-то из стариков похлопал его по плечу:
— Будь мужественным, сынок. Ладно, ладно, довольно, чего уж…
И эти слова будто ножом полоснули его по сердцу, к горлу подступил ком, и он рванул на себе ворот:
— Ой, мама!..
Старик взял его под руку:
— Ступай взгляни…
Когда он вошел в комнату, женщины, облаченные в белые покрывала, завыли в голос. У него глаза защипало. Он опустился у изголовья матери на колени. Она лежала посреди комнаты на полу, накрытая белой тканью. Кто-то открыл ей лицо. Ему хотелось прильнуть к ее впалым щекам, седым волосам, но он словно окаменел.
Услышал шепот сидящей рядом женщины:
— Бедняжка, умирая, все время повторяла: "Хоть бы сын из Ашхабада приехал! Хоть бы моего любимого Сапалы еще разочек увидеть!.."
Сапалы всхлипнул. Из глаз градом хлынули слезы.
Старик, оставшийся стоять в дверях, велел:
— Достаточно. Теперь выйди на улицу.
Сапалы повиновался. Поднялся, пробравшись между тесно сидящими женщинами, вышел во двор. И увидел старшего брата, который сидел у входа, прислонясь к стене. Вепалы поспешно встал и первым поприветствовал младшего, пожимая его руку обеими ладонями, потом крепко обнял, похлопывая по спине.
— Благополучно ли добрался? Не намучился ли в пути?
Не ожидая ответа, закусил задрожавшие вдруг губы и опять уселся на прежнее место, закрыв лицо руками.
О чем так загоревал старший брат? О том ли, что среди необъятной пустыни остался один-одинешенек? Во всем мире теперь у него только Кейик да младший брат. И всё, никого больше. А любимая мать лежит вот за этой облупленной стеной. Уснула вечным сном. Будто и не приходила в этот мир. Больше никогда она не скажет радостно: "Вепалы-джан, ты пришел, сынок?.." А когда он вновь будет уходить к своим отарам, она не выйдет провожать его и не спросит: "Тепло ли ты оделся, сынок? Ведь ночи стали холодные. А еды взял достаточно?.." И ему, Вепалы, теперь будет некому сказать: "Здравствуй, мама! Вот и я! Как ты тут?.." А уходя, крикнуть, забросив на плечо хурджун и чабанский посох: "Ну, я пошел, мама! Не скучай!" Молча будет входить Вепалы в эту приземистую полутемную лачугу, молча уходить. По ночам не услышит больше прерывистого дыхания и хриплого кашля матери.
Старик повел Сапалы, придерживая под руку, в соседний дом. Тут сидели на постланных подле стен подстилках одни мужчины. Возле оджака расположился председатель колхоза. Он знаком показал Сапалы место рядом с собой.
Едва Сапалы успел сесть, старик, приведший его, обратился к председателю:
— Все, кому положено, прибыли. Пора подумать о том, чтобы выносить покойницу.
— Если так, то можно и выносить.
— Пожалуй.
— Надо хоронить, не заставлять землю томиться ожиданием.
Кладбище было недалеко. Могилы возвышались одна возле другой группами. Три-четыре могилы здесь, три-четыре там. Родных и близких старались хоронить поближе друг к другу. А могилу для матери Сапалы приготовили поодаль от других.
"Если бы отец умер здесь, то ее бы сейчас положили с ним рядом", — подумал Сапалы.
Носилки с покойной, обернутой в саван и накрытой бархатом и шелками, поставили на край могилы. Один из стариков, наклонясь, заглянул в яму. Удовлетворенным взглядом отыскал землекопов.
— Вы чуть поглубже обычного вырыли?
— Да, — сказали те. — Поглубже.
Сапалы тоже заглянул в могилу, откуда несло сыростью и холодом. Он вспомнил, что женщин хоронят на несколько сантиметров глубже, чем мужчин.
Мулла прочитал джиназу, и ему отдали, сняв с покойной, бархат и другие ткани. Кто-то спрыгнул в яму. Неспешно развязали узлы с обеих сторон белого савана, двое подняли усопшую, поднесли к могиле. Человек, стоявший внизу, осторожно принял покойницу, опустил вниз и положил в сделанную в стене выемку головой к кыбле. Сверху ему стали подавать жженые кирпичи, дали ведро с глиной. Человек заложил выемку в стене могилы кирпичами, замазал глиной. Наконец ему протянули руку и помогли вылезти наверх.
Какой-то яшули сказал:
— А ну-ка, Сапалы, Вепалы, бросьте первыми землю, — и сыновьям покойной вручили по лопате.
Вепалы, хлюпая носом, копнул лопатой влажную землю, бросил вниз. В точности так поступил и Сапалы. После им велели положить лопаты на землю. И едва они это выполнили, как все остальные принялись торопливо забрасывать могилу. Когда над ней вырос холмик, люди сели в кружок, и мулла начал вторично читать молитву.
4
Под вечер, когда дневной зной уже начал сменяться прохладой, председатель колхоза Пудак-ага пригласил Сапалы прогуляться. К ним присоединился и заведующий фермой Абдулла-ага. Тихо беседуя, они миновали агил, где зимой содержался скот. Сейчас агил пустовал, ветер доносил оттуда запах залежалого навоза. Постояли возле нового колодца, из которого качали воду с помощью движка. Им более всего другого гордился башлык. То он, то зав-фермой наперебой рассказывали, какие блага обрели колхозники с появлением этого колодца: и скот вовремя напоен, и люди теперь не дрожат над каждой каплей воды, как это было прежде.
Они поднялись на невысокий бархатисто-зеленый бархан, на склонах которого колыхался от ветра шелковистый селин.
— В этом году дожди нас не радовали, — посетовал Пудак-ага, зорко вглядываясь в горизонт. — И месяца не пройдет, как травы выгорят. Сейчас, пока можно, глядите досыта на зелень, услаждайте взгляд. Говорят, от зеленого глаз отдыхает…
— Башлык, у меня к вам просьба, — произнес Сапалы тоном человека, не уверенного, приятными ли будут для окружающих его слова, но вынужденного сказать об этом. Он насупился и отвел взгляд, словно ему не хватало решимости, и глубокие складки пролегли между его бровями. — Может, вы со мной не согласитесь… Но иначе нельзя, поймите… Уехав отсюда, там, в городе, я не найду себе покоя…
Председатель и завфермой переглянулись.
— Говори, поймем.
— Тяжело будет Вепалы одному… Раньше мама была при нем, а теперь… Сколько я звал ее к себе, она не хотела жить в городе…
— Да будет светлым место, где она лежит. Бедняжка целое хозяйство вела одна, заботилась о благополучии детей, — подхватил председатель, уже смекнув, куда клонит Сапалы. Помолчав, добавил: — Если Вепалы уедет с тобой, то закроются двери еще одного дома, еще один очаг погаснет в ауле, еще одним человеком в колхозе станет меньше…
— Уж не обессудьте, брат и так достаточно поработал в колхозе. Потому и прошу. Через день-другой мы уедем. Зачем ему жить тут, словно безродному? У него есть брат.
Председатель задумался. Заложив руки за спину, ковырял носком сапога борозду в песке.
— Вепалы привычен к пескам. Здешний он человек. Как будет привыкать к городской суете?
— Привы-ы-ыкнет, — обнадежил Сапалы и, достав сигареты, закурил, чтобы оттянуть время. Он понимал, что всякое слово без доказательств — пустой звук. Что-то более веское надо выложить перед башлыком, а ничего убедительного, как нарочно, в голову не приходило. — Почему же не привыкнет? Конечно, привыкнет, — повторил он, выпуская из ноздрей двумя струйками дым.
Председатель уловил в его голосе неуверенность, спросил, прищуриваясь:
— А что сам Вепалы говорит? Согласен ехать?
Ну и человек! Вот дотошный! Сапалы еще не заводил об этом разговора со старшим братом. И сейчас злился на себя, что не может сразу ответить. Если председатель и завфермой узнают, что Вепалы пока ни о чем не ведает, то наверняка постараются отговорить его. Вепалы — редкий упрямец. И не всякий раз белое от черного умеет отличить. Если произнесет слово "нет", пиши пропало. Уговаривать его — напрасный труд.
— Там живет его дочь! — Сапалы безмерно обрадовался, что в нужный момент вдруг вспомнил про Кейик. Это и есть тот веский довод, который он искал. — Разве не лучше жить под одной крышей с дочерью и родным братом? А вы, Пудак-ага, какие-то нелепые вопросы задаете, как, будто он первый из аула в город переезжает. Нельзя же так… только о своих интересах думать!
— Сапалы, сынок, не сердись, — спокойно проговорил Пудак-ага, нисколечко не задетый его горячностью. — Каждый колхозник — мой родственник. Мы все, живущие здесь, друг для друга не посторонние люди. Так что ты тоже на старайся нас обидеть. Может, думаешь, в этой глуши председателю больше некого найти для выпаса овец? Заблуждаешься. Это прежде было так: если кому-то выпадало пасти овец в песках, люди это воспринимали как тяжелую повинность. Теперь они за отарами не ходят. На мотоциклах ездят.
У каждого радиоприемник с собой. По вечерам телевизор смотрим, как и ты в своем городе. Словом, не думай, что Вепалы ничего не видит, кроме песков да овец. И пусть не покажется, будто я пытаюсь тебя в чем-то переубедить. Хочешь, вели брата в Ашхабад, в Москву вели. Лишь бы на нас не обижались.
Сапалы почувствовал, что все-таки обидел председатели. Улыбнулся и примирительным тоном сказал:
— Нам не за что друг на друга обижаться, Пудак-ага. Конечно же вы всем желаете добра. Кто этого не знает…
Но тут вмешался в разговор завфермой и чуть не испортил все дело.
— Пудак-ага, сейчас как раз очень и очень много работы, — напомнил он. — Если Вепалы надумает уехать… то хотя бы через месяц-другой…
Председатель досадливо махнул рукой:
— Пусть это решают сами братья. Если Вепалы пожелает завтра оставить свой чабанский посох, завтра же на его место найдем человека.
5
Стоило Сапалы поглубже вздохнуть, верблюд сразу это замечал и принимался ерзать: "Ага, ты еще жив, каналья? Так вот тебе, вот!.." Возвышаясь над своей жертвой, скособочив шею, он сейчас напоминал огромного старого коршуна, цепко ухватившего когтями добычу и не собиравшегося ее упускать.
Солнце приближалось к зениту, грело все жарче и жарче. Песок раскалился. Голову уже невмочь стало держать на весу, и она, казалось, легла на раскаленную сковородку. Откуда-то взялись две мухи, два пакостных созданья. Садились на глаза, норовили влезть в нос, в уши. Единственное, что мог себе позволить Сапалы, — это морщить лицо или, выпячивая нижнюю губу, резко дуть, пытаясь согнать их, но эти мерзостные твари, кажется, понимали, что человек совершенно беззащитен. Они так обнаглели, что под самым его носом устроили настоящую драку, ползали по щекам, жужжали возле уха.
Мухи ни разу не сели на блестящие монеты. Они досаждали только Сапалы, будто ему было мало своих мук…
6
Через семь дней справили поминки. Собралось много людей. Были соблюдены все обрядовые ритуалы. А когда под вечер все разъехались и братья остались вдвоем, Сапалы приступил к осуществлению своего плана. Готовясь к беседе, он долго думал, с чего начать.
Вепалы подбросил в печь несколько сухих саксаулин и задумчиво смотрел, как разгорается огонь; лицо его в отсветах пламени становилось словно бы медным.
— Что ни говори, брат — это брат, а чужие люди и есть чужие, — вздохнув, проговорил Сапалы. — Закончились поминки, и все разошлись по своим домам. А мы вот вместе. Хорошо бы нам и вовсе не расставаться. А?.. Я, конечно, претензий к людям не имею, ведь у каждого свои заботы. И у нас — свои. Словом, вот что я тебе хочу сказать, брат… Я уже посоветовался с Пудак-агой, он мне не задумываясь ответил: "Я не могу не согласиться с тобой, Сапалы!" И старики, с которыми я разговаривал, сказали так же. Надеюсь, и ты согласишься, брат…
Вепалы оторвал взгляд от огня, посмотрел на брата:
— О чем ты?
Тот отвел глаза, помедлил.
Чайник на плите заклокотал. Вепалы снял его с огня. Вода, проливаясь, зашипела, от чугунных кружков повалил пар.
Заваривая чай, Вепалы гадал: "Интересно, о чем он мог советоваться с башлыком и стариками? Если с ними советовался, то наверняка не о пустяках. Может, хочет взять кое-что из вещей, собранных матерью? Сказал бы уж прямо: так, мол, и так. Да нет, не может быть… при чем тут башлык, старики? Как будто мы сами не сможем договориться…"
Пролившаяся вода пригасила огонь в очаге. Поленья дымились. Вепалы маленькой кочергой придвинул их к середине, где было побольше жару. Дрова затрещали, в печи вновь загудел, приплясывая, огонь.
— Согласись, Вепалы, нам нельзя так жить. Два родных человека, а находимся в разных местах. Теперь нет смысла тебе тут оставаться.
"А-а, вот с чем-ты… А я-то думал…" — усмехнулся про себя Вепалы, наливая в пиалушки чай.
— Да, брат, давай-ка отсюда уматывать вместе. У Кейик-джан нету матери, так пусть хоть отца не лишается.
Сапалы намеренно упомянул Кейик. Брат даже в лице изменился, закрыл глаза и, казалось, забыл обо всем на свете: и песок, который так любил ощущать под босыми ногами, и кривой, отполированный его руками чабанский посох, с которым не расставался, и зеленые пастбища, и прекрасные запахи пустыни, — все, все на свете позабыл Вепалы, как только ему напомнили про дочь…
Он медленно открыл глаза и опять уставился на огонь. Он любил смотреть на огонь. Наверное, все чабаны это любят. В холодные темные ночи в пустыне нет ничего прекраснее огня.
Дрова в печи уже превратились в рубиновые угольки и постепенно покрывались белесым пеплом. Через минуту-другую останется одна зола, огонь исчезнет. Только что полыхал, весело плясал — и вот уже нет его. Так и человек. Сегодня жив, а завтра…
Вепалы вздохнул, снял с головы ушанку и снова надел.
— Ты по-своему прав, брат…
7
Сапалы проснулся от шороха. Видимо, было уже за полночь. В узком проеме открытой двери виднелось фиолетовое небо с густо, рассыпанными по небу звездами.
Братья в комнате находились вдвоем. Вепалы повернулся на другой бок, и под ним опять зашуршала солома, толстым слоем постланная под кошмой. Сапалы подтянул к подбородку стеганое одеяло, проворчал:
— Что ты все ворочаешься? Сам не спишь и другим не даешь.
— А?.. Да… Извини, братишка. Спи, спи…
— И ты спи. Погоревали — и хватит. Охами да вздохами умершим не поможешь. О себе надо подумать.
— Верно говоришь. Только я сейчас совсем о другом… Вчера в пустыне набрел я… Гляжу, валяется под ногами… Все думаю, правильно ли я поступал? Сам-то я, конечно, считаю; что правильно, а шайтан говорит: "Неправильно!"
— Что? Что ты увидел? — Сапалы приподнялся на локте.
— Да ладно, оставим этот разговор. Тебе лучше этого не знать. А то убежит от тебя сон, как от меня…
— А все же? Что за манера у тебя — начинать разговор и недоговаривать? — вспылил Сапалы.
— Не стану я об этом рассказывать, уж прости… отец.
Странно прозвучало это слово в устах старшего брата по отношению к младшему, но в этом была своя истина.
Отец в первый же год войны погиб на украинской земле. А спустя всего два месяца у Вепалы появился братишка. Соседки сказали: "Душа Сапалы вернулась. Недолго пробыл бедняга на том свете, скорехонько воротился назад". И личиком младенец точь-в-точь походил на отца. Его и нарекли Сапалы.
Сапалы уловил еле приметную дрожь в голосе брата и нутром почувствовал, что с ним произошло что-то из ряда вон выходящее. Стал бы Вепалы из-за пустяков терять сон…
Опять приподнялся на локте и, всматриваясь в темноту, откуда доносилось ровное дыхание старшего брата, сказал:
— Коль уж завел разговор, так говори до конца. С кем, как не со мной, ты можешь поделиться, чтоб облегчить душу?
— Скажу тебе, а ты еще кому-то. Нехорошо получится.
— Если я поклянусь, из меня клещами не вытянешь, ты-то знаешь.
— Если настаиваешь… — вздохнул Вепалы и заворочался. — Но знай: кому-нибудь проболтаешься — Мухаммед-пир накажет нас обоих. Учти это… Так вот, как-то я полдня разыскивал отбившихся от стада овец… Тьфу, тьфу, тьфу!.. Нет, это не мой язык молвит, а язык провидения! Наверное, полпустыни объехал на верблюде. Уже близился вечер, и я собрался возвращаться к кошаре, как вдруг… Не могу передать, как я испугался… Я набрел на то самое место, где, заблудившись в песках, умер от жажды Мухаммед-пир…
В темноте вспыхнула спичка. Вепалы зажег у своего изголовья стоявшую на кошме лампу, и Сапалы заметил застывший в его округлившихся глазах ужас.
— Ну и что? Что дальше? — нетерпеливо спросил Сапалы. Его сон тоже как рукой сняло. — Ну, набрел…
— Гляжу, что-то белеет поодаль. Слезаю с верблюда, подхожу. А это — кости. Человеческие кости. Скелеты троих людей. Ветер смел песок, и они обнажились. А один совсем маленький. Видимо, ребенка…
— Почему ты думаешь, что там умер Мухаммед-пир?
— А ты разве не знаешь? Во времена басмачества Мухаммед-пир с женой и ребенком бежал в пустыню и там, говорят, погиб. Чьи же тут могут быть кости, как не Мухаммед-пира?.. Стою я ни жив ни мертв, не знаю, что делать. Шагу не могу ступить, словно поги одеревенели. Вдруг гляжу — кувшин лежит рядышком, его выпуклый бок едва виден из-под песка. Я бух на колени, разгреб ладонями песок и едва поднял кувшин. Вроде небольшой, а такой тяжелый. "Что же в нем может быть?" — думаю. А горлышко куском черной кошмы заткнуто. Вытаскиваю я эту кошму и… Глаза мои от блеска чуть не ослепли… У ног просыпалось…
— Что? Золото? А?.. — Не в силах унять сердцебиение, Сапалы резко сел, отбросив одеяло.
— Конечно. Что же еще!.. Полный кувшин… к счастью, вспомнилось мне, как отец говорил, что золото приносит людям одни напасти. Прочитал я молитву, заткнул кувшин, положил его на старое место и попятился. Потом одним махом вскочил на верблюда и дал деру.
— И ни монетки не взял? — сдавленным голосом закричал Сапалы. Его трясло как в лихорадке.
— Ты что, как можно? Над этим местом витает заклятье, не иначе.
— А где это место, а? Ну хотя бы приблизительно, а? — перешел на шепот Сапалы, тщетно стараясь скрыть волненье.
— Не знаю. Я даже не оглянулся. И по сторонам не глядел. К тому же стемнело совсем.
— Ну вспомни!
— Не помню. Убей, не помню.
Сапалы прополз по кошме через середину комнаты и схватил Вепалы за руку:
— Вспомни, брат, вспомни, подумай хорошенько, а…
— Что с тобой, братишка? Зачем только я тебе рассказал об этом! Могучий дух Мухаммед-пира не подпускает к этому месту ни одного человека.
— Но ты-то как туда попал?
— Он знал, что я не возьму.
— Брат, все равно это золото найдут. Кто-нибудь да набредет на него. Все Каракумы сейчас исхожены, изъезжены вдоль и поперек, перерыты и просеяны, ищут то газ, то нефть. Пусть не достанется этот клад посторонним. Если мы его возьмем, печалей знать не будем, и дети наши смогут безбедно жить до скончания века.
— Нет-нет, побойся бога. О могучий Мухаммед-пир, ты не слушай его слов! Это не он произносит, а за него говорит шайтан!
Сапалы дрожащими руками достал сигарету и прикурил от лампы. Он понял, что брат ни за что не откроет ему тайны. Если, конечно, он, Сапалы, не подберет ключа. Ему прежде всего надо успокоиться и хорошенько подумать. Может, что-нибудь да придумается. Но что? Как заставить дурака развязать язык? Ну намекнул бы хоть, в какой стороне это место и что приметное поблизости, чтоб ориентироваться…
"Нет, Вепалы, я заставлю тебя сказать. А станешь упрямиться, не жди от меня добра. Я приставлю к твоему горлу нож, глупец несчастный!.. Говорят же: "Если бог дает своему рабу, то кладет прямо на его дороге". Ведь так говорят! Так что же ты?.. Можно подумать, если ты не взял этого золота, то Мухаммед-пир тебе прибавит несколько лет жизни? Ну и дуралей, по твоему лбу хоть мешком из-под муки бей, и то не побелеет!.."
Выкурив сигарету и отправив окурок щелчком за порог, Сапалы сидел некоторое время, обхватив колени. Потом отпил из носика чайника остаток горького чая и, утирая губы, сказал:
— А что, если нам поступить так…
— Нет-нет, хватит, ты мне лучше совсем больше не говори об этом…
— Да постой же, заладил "не говори, не говори"! Тоже мне, святоша!
Вепалы промолчал. Только дыхание его сделалось глубже. А Сапалы после недолгой паузы заговорил опять вкрадчиво:
— Я не думаю, чтобы всемогущему Мухаммед-пиру нравилось валяться в пыли да грязи. Если мы соберем его кости и похороним, а над могилой возведем гробницу с кирпичным куполом, тогда как? Не согласится ли он тогда отдать нам часть своего золота?
Вепалы не принял предложения брата:
— Не-ет… Может, всемогущему Мухаммед-пиру нравится лежать так, на голой земле. Ему, может, аллах так велел.
"Ну что ты с ним поделаешь!" От негодования не находя более слов, Сапалы в сердцах хлопнул себя по коленям.
Если завладеть кладом, то враз осуществились бы все замыслы Сапалы. Интересно, сколько там, если перевести на деньги? Ну, если не миллион, то около того. С такими деньгами можно позволить себе все, что угодно. Имея такие деньги, и кандидатской не нужно. Сразу доктором можно стать…
— Ну, какой же ты родной брат? — брызжа слюной, заорал вдруг Сапалы. — Все равно найдет кто-нибудь! Най-де-ет!..
Потом он опомнился, встал и попятился. Шагнул за порог. Встал у двери, прислонясь к стене и глядя на звезды, которые мерцали, дразня, как рассыпанные по темному полю золотые монеты.
"Не дай аллах, услышу, что кувшин уже кем-то найден, сердце мое не выдержит, разорвется. Умру в мучениях, как проглотившая иголку собака. И в этом будет виноват мой брат! Родной брат…" — думал Сапалы, хватая ртом воздух; он задыхался.
Но как на смену ночи приходит день, так и мрачные мысли сменяются светлыми. "А может, судьба все же мне улыбнется и кувшин с золотом попадет в мои руки?.. Кто знает… может, он мне предназначен свыше, потому Вепалы и набрел на него? Ведь не случись этого, я бы никогда не узнал о его существовании. Все, что ни делается, — к добру…"
8
Стелясь понизу, подул обжигающий ветер, взъерошил гривы барханов. Казалось, повеяло жаром из отверстия гигантского тамдыра. Зарылись в песок ящерицы. Угомонились и суслики, утром бегавшие, посвистывая, среди кустиков евшана. Все живое попряталось от зноя. Только Сапалы не мог никуда спрятать даже голову. Отекла шея, и стоило немалых усилий шевельнуть ею. Он ткнулся в раскаленный песок лбом и закрыл глаза. Ему хотелось плакать. Но и слезы, кажется, высушил зной. Распухший язык с болью отдирался от нёба.
"Неужели эта тварь так и будет сидеть на мне верхом, пока я не отдам концы?.. Или чувствует, что я все еще дышу, потому и не двигается с места?.. Пырнуть бы его чем-нибудь в брюхо!.."
Верблюд время от времени высоко задирал голову и беспокойно озирался. Ветер срывал с его губ белую пену, разбрасывал по сторонам.
Золотые монеты то исчезают под песком, то, оголяясь, вновь жарко горят на солнце. Так жарко, что невозможно смотреть. Ослепляют. Зажмуришься, а они все равно перед глазами.
" Бул-бул-булл!.."
"Что ты все рыгаешь, гад?! Мне бы только выползти из-под тебя да успеть добежать до хурджуна, в котором ружье. Вон он, шагах в тридцати. Уж я с тобой рассчитался бы сполна!.."
9
Джовхар мотыльком порхала по дому, как могла угождала деверю. Вымыла содой до блеска самые красивые чайники, пиалы, заварила крепчайший чай. Усадила Вепалы на диван да еще подушку за спину подсунула, поставила перед ним шоколадные конфеты в коробке. Наполнила хрустальную вазу медом и тоже поставила на стол. И все сама, сама. Кейик помочь не просила. И чай наливала собственноручно — сначала гостю, потом мужу. Не успел Вепалы выпить и двух пиалок, принесла чебуреки, испеченные в газовой духовке.
— Берите, угощайтесь. Наверное, проголодались с дороги, перекусите пока. А я сейчас обед приготовлю.
И детишки заметили сразу, что мать сегодня особенно добра, — разыгрались, расшумелись. То из одной комнаты, то из другой раздавались их звонкие веселые голоса. Они могли брать сейчас любые игрушки, и мать не заругает, не отберет.
— Кейик-джан, пока я буду прокручивать мясо, посмотри за младшими, доченька!
Джовхар была сама доброта, и голос ее звучал нежно, ласково. Кейик давно не видала такого обращения. Она взяла детишек за руки, увела на улицу, чтобы они не мешали взрослым.
Сапалы подал брату еще одну подушку:
— Возьми, подложи под локоть… А тот человек, на которого ты оставил свою скотину, надеюсь, надежный?
— Ну да… Я попросил: "Завтра, мол, погоню этих овец на базар, посмотри за ними до утра". А он говорит: "Оставляй и будь спокоен, присмотрю". Чаем меня напоил, накормил.
— А корову ты, значит, раньше пристроил?
— Ну да… Земляк купил. Хорошая была корова, много молока давала…
— За сколько продал?
— За семьсот.
— Вместе с теленком?
— Ну да…
— А ведь теленок уже большой был. Тут на базаре больше бы дали.
— Земляк купил. Больше просить неудобно было.
От горячего чая лицо Вепалы покрылось испариной. Капли пота заполняли морщины на его широком лбу, сливались в ручейки и бежали вниз, огибая брони. Он совал руки в карманы и, видимо, но находил платка. Сапалы протянул брату полотенце. Однако Вепалы не решился утереться им, поблагодарил, положил полотенце на край стола и, по старой привычке, утерся полой халата.
Старший брат стеснялся младшего. Хотя в большинстве случаев бывает как раз наоборот. Даже разговаривая с младшим, Вепалы не решался смотреть ему в глаза. Может быть, от воспитания?
Когда отец погиб на войне, Вепалы бросил учебу в школе. Он был старшим, на целых девять лот старше Савалы. Мать не справлялась одна, ей надо было помогать. И Вепалы стал работать. А когда Сапалы исполнилось семь лет, председатель помог устроить его в интернат в райцентре. Там Сапалы закончил школу. Потом в городе учился. Институт закончил. Женился, домом обзавелся. И навсегда стал горожанином. С тех пор не так-то уж и много лет прошло. Но за это время каждый из них стал совсем другим человеком.
Прежде Вепалы был сильнее Сапалы. А теперь, наоборот, Сапалы сильнее. Он образованнее. И брат признает в нем это преимущество. Сапалы может им повелевать как хочет. Захотел — переселил в город. Велел распродать скотину — и тот согласился. Но не решается его полотенцем вытереть пот, боится испачкать.
Сапалы посмотрел на его руки. Все те же знакомые с детства большие ладони со следами порезов, ссадинами, корявые крепкие пальцы с широкими ногтями с чернотой под ними. Несмотря на внешнюю грубость, эти пальцы были очень подвижные и ловкие. Половчее, чем у многих. В детстве, играя с мальчишками в альчики, Вепалы неизменно выигрывал. Правда, он не любил этих игр, но иногда принимал в них участие из-за Сапалы. Потому что братишка чаще всего проигрывал. Когда младший уже готов был расплакаться от горя и досады, в игру вступал Вепалы. К концу игры мешок его доверху наполнялся альчиками. Он отдавал их Сапалы. Тот включался в игру — и опять неудачно. Вепалы снова за него отыгрывался…
Да, в те времена не только Сапалы гордился им, весь аул гордился. Потому что ни в одном другом ауле не было пальвана равного Вепалы. Приставку "пальван" к своему имени он ни у кого не выпрашивал. Люди сами стали его так называть.
Однажды в соседнем ауле был той: какой-то чабан устроил празднество в честь появления первого зуба у сынишки.
Звучала музыка, пели бахши. Под крики и смех толпы свели драчунов-козлов. А после козлиной драки объявили состязания по горешу и стали вызывать желающих.
Люди образовали широкий круг. Впереди на кошмах расположились старики. Глашатай объявил: победителю приз — откормленный бычок.
А состязания продолжались. Объявили вторую премию. И неподалеку от площадки привязали большого жирного барана, который блеял и метался из стороны в сторону, испуганно таращась на пеструю многоголосую толпу. Чуял, наверное, чем чреваты для барана той.
На середину круга вышел, поигрывая мышцами, высокий сухощавый джигит. Ребята, приехавшие с Вепалы из Атгырлана, стали подзадоривать земляка:
— Ну выходи, что же ты! Не беда, если и упадешь, — земля удержит!
Ребята подталкивали Вепалы в спину, но тот никак не осмеливался решиться.
— Что ж, тогда отдадим пальвану его приз, если среди собравшихся нету ему равных! — провозгласил глашатай.
— Эх ты!.. — упрекнули Вепалы земляки.
— Да неудобно, — оправдывался тот. — Можно ли находиться в гостях и хозяев в песке валять?
Кто-то из стариков услышал слова Вепалы и остановил пальвана, который уже направился получать свой приз:
— Послушай-ка, подожди немного, за приз все-таки надо побороться! — Подойдя к Вепалы, схватил его за руку и сердито сказал: — А ну выходи! Если даже упадешь, не свернешь себе шею!
Выведенпый на середину круга почти насильно, Вепалы стал готовиться к борьбе. Пока он разувался, а потом до колен закатывал штанины, ожидавший пальван с насмешливой улыбкой наблюдал за ним. "Что еще за сосунок объявился тут?" — можно было прочесть в его взгляде. Затем подошел к Вепалы, подпоясавшемуся цветастым ситцевым платком, со знанием дела проверил, как тот завязал платок, крепко ли. Опытному борцу не понравилось, и он сам перепоясал соперника. Мгновенье спустя они крепко вцепились друг в друга, и борьба началась. Вепалы нагнулся, стараясь ноги держать подальше, чтобы противник не дал подножку. А тот рванул его на себя, и Вепалы чуть не упал на колени. Ко удержался. С трудом, но удержался. Вепалы не применял никаких приемов. Он только сопротивлялся. А противник изощрялся и так, и эдак. Толпа кричала, хлопала в ладоши.
Толпа переживала. Большинство подзадоривало наступающего. А как иначе, как не поднимать дух своего земляка! Зато все ребята из Атгырлана были на стороне Вепалы. Они тоже кричали, свистели.
И вдруг пальван зацепил-таки ступней ногу Вепалы. Вепалы пришлось приподнять его и, крепко прижав к себе, держать на весу. Если противнику удастся свободной ногой опереться о землю, то он непременно повалит Вепалы. Но чем дольше парень держал соперника, тем меньше у самого оставалось сил. По правилам тот уже обязан был освободить его ногу, но он и не думал этого делать.
— Отпусти его ногу! — выкрикнул кто-то из толпы.
Однако силы Вепалы уже иссякли, соперник поставил свободную ногу на землю, приподнял его и бросил. Но и сам не удержался. Уже падая на спину, Вепалы в последнее мгновенье вывернулся, и они оба повалились, одновременно коснувшись земли плечами.
— Чар!
— Чар!
— Ничья!
— Заново бороться!
Толпа шумела, спорила. Старики посовещались и решили, что противники коснулись земли одновременно.
И поединок возобновился. Однако пальван уже применял свои приемы не столь ретиво. Устал.
— Осторожничает, боится нашего Вепалы, — радовались атгырланцы.
— Смелее! Вали его, наконец! — подзадоривали своего местные.
— Эх ты, чуть задаром не получил приз!
— А ну, Вепалы, еще чуть-чуть! Поднатужься!
Вепалы, подбодренный выкриками, применил пару приемов. Но и соперник не собирался уступать. Однако чувствовалось, что он выдохся. И вдруг Вепалы изловчился и сцепил свою ногу с его ногой, но повалить не успел. Теперь соперник был вынужден поднять Вепалы и держать, прижав к груди. Но Вепалы заставил его расслабить руки, уперся о землю ногой, рванул на себя и в сторону. Толпа и ахнуть не успела, как соперник уже лежал распластанный на земле, а Вепалы сидел на нем верхом.
Атгырланцы чуть глотки не надорвали от криков. Больше всех, конечно, радовался и кричал Сапалы. Он даже осип от крика. Вепалы поздравляли аксакалы аула и вручили приз. Заодно с откормленным бараном ему дали еще и красивый платок с завернутыми в него несколькими пачками чая. Платок с чаем Вепалы преподнес старику, который насильно вытащил его за руку в круг и заставил бороться. Тот принял подарок, похлопал Вепалы по спине и похвалил, сказав, что он истинный пальван. С той поры и стали к имени Вепалы прибавлять прозвище "пальван".
А как радовалась мама, когда ее дети вернулись с тоя, ведя на привязи огромного барана! У нее на глазах от радости выступили слезы. В тот же вечер она зашила в тряпочку немного заговоренной соли и прикрепила этот треугольный талисман к тюбетейке Вепалы, чтобы его, не дай аллах, не с глазили.
Мать часто обращалась к старшему сыну: "Мой пальван". Но она называла его так не столько за то, что он побеждал на многих соревнованиях, сколько за трудолюбие. Вепалы не боялся никакой работы. Скотный двор почистить — пожалуйста. Сено косить — равных ему нет. Съездить в райцентр на арбе за продуктами — никто лучше не справится. Овец пасти — и тут мастак. Хорошо жилось за его спиной и матери, и братишке. Когда среди мальчишек возникали стычки, никто не смел обидеть Сапалы. Если кто и пытался это сделать, то достаточно было пригрозить братом: "Вот скажу Вепалы, тогда узнаешь!.."
Да, прекрасные были времена!
А теперь… Теперь Вепалы сдал. Худой, хотя и жилист. На коричневом лбу морщины, по углам рта залегли глубокие складки. На руках отчетливо проступают набухшие вены. Единственное, что не изменилось в нем, так это его крупные угольно-черные глаза, опушенные густыми, как у женщины, ресницами.
Утром чуть свет братья отправились за овцами. Посоветовавшись со старым чабаном, приютившим их стадо, решили, что верблюдицу с верблюжонком и верблюда-самца выгоднее свести на базар в следующее воскресенье. А нынче погнали только овец.
Их овцы, пасшиеся на приволье, досыта наедавшиеся стенной травы, выгодно отличались от других, пригнанных на продажу. Их сразу заприметили и оценили покупатели. Тут же окружили стадо.
Откуда ни возьмись появился посредник. Желая подзаработать три — пять рублей и сразу же приняв сторону братьев, он так стал расхваливать овец, что Вепалы только диву давался.
— Эй, люд! Кто желает купить барашка, подходи сюда! Нигде больше не ищите! Вы только посмотрите на этих овец, загляните им в глаза: они ясны как росинка. Сразу видно, что эта скотинка повалялась вдоволь на белом песочке. А шерсть-то какая, шелк, а не шерсть! Да ее и мыть не надо, можно сразу прясть и ткать ковры. Берите! Покупайте! Вы больше нигде не найдете овец здоровее, жирнее и дешевле! Приценивайтесь! Договаривайтесь! Не упускайте случая! Это базар, не стесняйтесь, предлагайте свою цену. Подходите, люди! И давайте по рукам… Эй, парень, тебе какой баран нужен? Сразу резать или будешь откармливать?
При посредничестве маклера торговля пошла бойчее. До полудня продали всех тридцать семь овец. По сто и сто тридцать рублей. Вепалы щедро отблагодарил посредника.
Домой братья пришли в приподнятом настроении. Только одна мелочь несколько огорчила Вепалы. Джовхар почему-то вывесила на солнце постель, на которой он спал. Только его постель. Он не подал виду, старался не думать об этом. Мало ли-что, она хозяйка в своем доме.
В следующий базарный день они продали верблюдицу с верблюжонком. А самец остался — не сошлись в цене. Раздосадованный Сапалы советовал отдать его за любую цент, но брат не согласился. До вечера проторчали они на базаре. И пришлось вести верблюда обратно. Но не прогонишь же его опять во двор к старому чабану. И к Сапалы во двор его не приведешь — там центр города, собаку держать — и то разрешение нужно. Думал-гадал Сапалы, пока не вспомнил про хижину на окраине. Там ведь и сарай есть. Вот только как Арслан Агаевич отнесется к тому, что там поселится Вепалы со своим верблюдом?
Попросив брата подождать несколько минут, Сапалы кинулся разыскивать телефон-автомат. Слава аллаху, упрашивать его не пришлось. Арслан Агаевич сразу сказал: "Участок же твой. Как хочешь, так им и распоряжайся. Что касается меня, думаю, твой брат нас не стеснит. Пожалуй, даже лучше, если хоть кто-то там будет жить. А то входишь словно в пещеру, а не в дом…"
Сапалы поблагодарил профессора и запыхавшись прибежал обратно. Радостно доложил брату, что выход найден.
Так Вепалы пришлось поменять место жительства спустя неделю после приезда в город. Вечером младший брат при-вез ему старенький матрац и стеганое одеяло. Еще не избалованный городскими благами, Веналы даже обрадовался, что будет жить здесь. По-первых, в доме брата он чувствовал себя как-то стесненно. Там куда ни ступи — ковры, куда ни глянь — хрусталь. Не привык он к такой роскоши. И эта пестрота на стенах, мерцанье в сервантах всякий раз как бы подчеркивало, что он тут чужой, посторонний. Не мог он ни ходить спокойно, ступая по коврам, ни есть серебряными вилками, ни спать на белых накрахмаленных простынях.
Но это бы все ладно, это бы все и вытерпеть можно. Да вот куда важнее вторая причина… У Джовхар, оказывается, очень неуравновешенный характер. В последние дни у нее все чаще стало портиться настроение. Она начинала греметь кастрюлями, тарелками, ни с того ни с сего обрушивалась с руганью на детей, доводя их до слез. И когда начиналось такое, Вепалы готов был сквозь землю провалиться. Ему сразу среди этих стен становилось тесно, душно. Он не знал, куда себя девать. Отправлялся бродить по городу, и совсем не хотелось возвращаться. Казалось, что Джовхар злится из-за него. Конечно, если сравнить, как она встретила Вепалы и как с ним обращается теперь, разница довольно приметная. Не дурак же Вепалы, чтобы этого не видеть.
А мазанка прекрасная. Небольшая, приземистая, с маленьким оконцем, похожа на домик, оставленный в ауле. И тишина вокруг почти как в степи. А Вепалы прямо-таки извелся от шума автомобилей, сплошным потоком несущихся мимо окон Сапалы. Ни днем, ни ночью не прекращаются рев моторов, пронзительные гудки. Вепалы чуть с ума не сошел. Уснуть не мог по ночам, ворочался, клал на ухо подушку — ничто не помогало. Особенно выводило из себя резкое тарахтенье мопедов. Звук этот точно сверло ввинчивался в мозг. "Куда бежать? Куда спрятаться?" Об этом думал Вепалы каждую ночь. А утром помалкивал, не говорил ничего своему брату, боясь его обидеть. "Привыкну, к чему только человек не привыкает. Живут же люди…" Кто знает, может, и привык бы Вепалы к шуму, но к воздуху привыкнуть было трудно. От запаха выхлопных газов у него першило в горле, болела голова. "Как вы тут дышите?" — по нескольку раз в день спрашивал он у брата и невестки. "Эх, пустыня моя, пустыня, не знал я тебе цены! — думал с горечью Вепалы. — Где вы, мои степные ночи? Где ты, степной ветерок, волнующий душу запахом свежих трав и цветов?.."
Новое жилище хоть и неказисто на вид, но не сравнить его с домом Сапалы. Тут тишь да благодать. Многоэтажные дома городской окраины видны лишь вдалеке, как мираж. Ни машин тебе, ни запаха гари. Сплошной простор. К тому же Вепалы тут будет один и может чувствовать себя хозяином. И верблюд никому не мешает, можно не спешить с продажей, подождать, пока цены на базаре поднимутся…
Как-то Сапалы сказал: "Вот что, брат… У меня объявились кой-какие завистники. Болтают, что второй, мол, дом имеет, зачем он ему… Подумал я: ведь и правда — зачем он мне? Словом, этот участочек я переписал на твое имя. И тебе хорошо, и мне спокойнее. Отгрохаем тут особняк, и будешь жить-поживать как хан!.."
За чем же дело стало? Время терять проворный Сапалы не собирался. Пока лето, надо приниматься за работу.
На следующее утро он привел мастера. Долго мерили, прикидывали, пока наметили, где закладывать фундамент семикомнатного дома. Начало есть. Осталось выкопать траншеи, сбить над ними щиты из досок и залить бетоном. И фундамент готов. Но во сколько же это все обойдется?..
Сапалы сел напротив старшего брата и начал подсчитывать вслух, на сколько дешевле будет стоить это строительство, если с закладкой фундамента справится Вепалы сам. Ведь силы ему не занимать. Пальван.
— Конечно. Ни к чему за эту работу платить чужим людям, — поразмыслив, согласился Вепалы.
На следующий день Сапалы нанял две грузовые машины и привез на участок булыжник, цемент, кирпич, доски.
Почти месяц в поте лица трудился Вепалы. Траншеи заполнены булыжником и залиты бетоном. Осталось поднять фундамент на четверть от земли. Вепалы смешивал раствор цемента со щебнем и заполнял промежуток между щитами. Когда раствор затвердевал, он крепил щиты в другом месте. Снова брался за совковую лопату, размешивал раствор, подхватывал его и бросал между щитами. Подхватывал и бросал. Под его темной кожей так и ходили мускулы. Пот бежал по лицу. Он утирался рукой, отхлебывал воды прямо из носика чайника и снова работал.
И так каждый день. С рассвета дотемна.
Сегодня около одиннадцати приехал на своем "жигуленке" брат. Приезд его не удивил. Он часто приезжал, привозил то да сё. Вепалы смутило, что приехал он не один, с мо-лодой женщиной. Обычно Вепалы не очень-то заглядывался на женщин. А тут глаз не мог отвести. Уж больно красива. Воткнул лопату в раствор да так и замер, когда она, выйдя из машины, тихо поздоровалась с ним и прошла мимо, обдав волной духов. Ему почудилось, что из пустыни потянуло ветерком, напоенным цветами. И смотрел он вслед ей, пока она не скрылась в доме. Вдруг ему сделалось неловко, что стоит голый, в закатанных выше колен брюках, ноги в глине, сам небрит. Сапалы подошел с ухмылочкой:
— Как дела?
— Ай, ничего дела, идут потихоньку.
— Работа движется?
— Как видишь. Очень тяжелый раствор. А то бы побыстрее двигалась.
— А разве есть на свете легкая работа? Или ты уже устал?
— Да нет, просто так, к слову сказал.
— Э-э… Арслан Агаевич не приезжал?
— Кто такой Арслан Агаевич? Я тут такого не видел.
Сапалы взобрался на фундамент, сделанный вчера, подпрыгнул. Остался доволен и неспешно направился в дом.
Вепалы это показалось подозрительным. "Поболтал со мной о пустяках для отвода глаз… Или этот шустряк развратом занялся? У него же пригожая жена, прекрасные дети! Если Джовхар об этом узнает…"
Вепалы не на шутку рассердился, зло размешивал раствор, швырял досадливо доски, и они оглушительно грохали.
Гулькамар сидела на табурете возле окна и смотрела на работающего во дворе мужчину. Его крутые плечи лоснились от пота. На спине, на руках бугрились, перекатывались под коричневой кожей мышцы. Приятно было смотреть, как работает мужчина.
Сапалы расхаживал по комнате и что-то монотонно говорил. Она не слышала его. Совсем другим были заняты ее мысли. Вспомнив, почему она здесь, Гулькамар резко обернулась к Сапалы:
— Он сказал, что приедет в одиннадцать? Почему до сих пор его нет? Просил, умолял, как ты говоришь, а заставляет ждать. Это свинство!..
Она взглянула на свои часики. Было четверть двенадцатого. Ей захотелось швырнуть эти золотые часики к порогу. Засверкав, они ей напомнили хитрые, бегающие глазки Арслана Агаевича. Она даже расстегнула браслет, чтобы разнести их вдребезги. Но ведь это глупо. При чем тут часы?
— Не знаю, — оправдывался Сапалы. — Целую неделю твердил мне: "Хочу поговорить о Гулькамар. Уговори ее. Хоть на пять минут. Я прошу, она не соглашается…" Не знаю, не могу понять, почему он задерживается. Может, что-то неожиданное помешало…
— А что нового он мне скажет! — горько усмехнулась женщина. — Наверное, опять то же самое. Но я не соглашусь. Ни за что не соглашусь! Я видеть его не хочу, он мне опостылел, а с ребенком не расстанусь! Не расстанусь! Не-от! И пусть оставит меня в покое! — Голос Гулькамар задрожал, по щекам потекли слезы. — Мне нужно хоть одно родное существо на свете, которое будет со мною всегда, хорошо мне или плохо, молода я или стара. Всегда!.. Или считаете, если я одинока, так за меня некому и заступиться? — Она закрыла лицо руками, силясь унять слезы, но рыдания душили ее, мешали говорить. — Пусть не приезжает… Не хочу… Не хочу его видеть…
В этот момент раздался на улице страшный скрежет, грохот, звон бьющегося стекла. Сапалы опрометью бросился во двор и увидел, что машина лежит на боку, а верблюд трется о нее.
— Ах ты, скотина, чтоб ты сдох! Вот тебе, тварь!.. Вот тебе!.. — Сапалы схватил первую попавшуюся под руку палку и стал нещадно колотить верблюда. — У тебя шкура чешется? Вот я тебе почешу! На тебе, если чешется!.. Вот тебе!..
Прибежал Вепалы и обхватил брата сильными руками. Сапалы вырывался, кричал, его трясло как в лихорадке.
Из дома выскочила Гулькамар, Увидев окровавленного верблюда, вскрикнула, прикрывая ладонью рот. Верблюда пожалела! А опрокинутую машину и не заметила. Нашлись жалетели! Посмотрел бы на них Сапалы, если бы их собственную машину так покалечили!.. "Жигули" лежали на боку. Лобовое стекло было разбито, дверцы наверняка помяты. В стороне, поблескивая, валялось боковое зеркальце.
— Ну, давайте поднимем. — Вепалы стал ходить вокруг автомобиля, почесывая затылок и растерянно поглядывая на брата.
— Если бы ты продал эту тварь в прошлый базарный день, как я советовал, ничего бы не случилось, — со злостью процедил сквозь зубы Сапалы.
Прибежал в наспех накинутом на плечи чекмене сосед Селим. Вдвоем с Вепалы они успокоили Сапалы, который чуть не до смерти забил глупое животное.
Потом они втроем стали поднимать машину. Гулькамар тоже помогала как могла. Наконец с четвертой попытки машину поставили на колеса. Сапалы вновь начал ругаться — лицо его то становилось красным, как гребень готовящегося к драке петуха, то бледнело. А Вепалы и Селим только охали да ахали и сокрушенно качали головами.
Верблюд с окровавленной мордой стоял в сторонке и, подрагивая красивыми рыжими ресницами, недоуменно смотрел на людей, не понимая, за что его избили.
Сапалы каждую царапину на машине пощупал руками. Пальцы его дрожали. А Селим, заложив руки за спину под полы чекменя, стал неспешно обходить машину, осматривая ее со всех сторон и приговаривая:
— Ай, ничего страшного… Что делать, если так случилось. Вон мастерская, совсем недалеко. Поезжай туда, тебе там все выправят.
Сапалы сел в машину и включил зажигание. Поймав на себе насмешливый взгляд Гулькамар, высунулся из кабины:
— Поедешь или подождешь еще немного? Я долго не задержусь.
— Обо мне не беспокойтесь, сама доберусь, — резко ответила женщина.
И эту ее резкость сразу отметил Вепалы.
Машина фыркнула и помчалась, пыля, к автостанции.
Вепалы посмотрел на верблюда, вздохнул, покачал головой:
— В прошлый базар за него давали тысячу сто. Знал бы, что так получится… Эх-х!..
— Да, хорошую цену предлагали, зря упустили, — сказал Селим. Подойдя к верблюду, окинул его оценивающим взглядом.
— Чистейшая порода. Умный, как человек, — заметил Вепалы.
Селим сразу же, конечно, смекнул, что теперь можно заполучить этого верблюда подешевле. Равнодушным тоном и как бы между прочим произнес:
— Я тоже подумывал приобрести такого. А впрочем, зачем он, если живешь рядом с городом… Но, если договоримся о сходной цене, я бы взял. Может, сторгуемся?
— Может. — согласился Вепалы. — Пусть брат вернется, своему дому. Пожалуй, так даже лучше, Сапалы сейчас лишь бы поскорее избавиться от этого животного, дорого не запросит. А Селим скажет, что раздумал покупать, поломается, чтобы тот еще скинул цену. Не зря ведь его люди за глаза спекулянтом именуют. Да он не в обиде — всяк живет как умеет.
Вепалы подцепил вилами немного сена, бросил верблюду. Собрал разбросанные доски, сложил возле штабеля. И делал вид, что не замечает оставшуюся женщину. А она стояла у входа в дом, прислонясь плечом к косяку, и смотрела в его сторону. Чего, спрашивается, смотрит?
Вепалы ни разу не оставался наедине с посторонними женщинами. Не знал, о чем толковать с ними. Особенно с такой… культурненькой, как видимо, ученой. От одного ее присутствия он терялся и потому счел самым благоразумным взяться за прерванное дело: схватил лопату, принялся размешивать раствор. Ведь работая, можно не утруждать себя беседой. И в глаза ей, может, не бросится, что ты бестолков и не знаешь, о чем вести разговор. А все же интересно" кто она такая? Кажется, они кого-то ожидают. Сапалы спрашивал про какого-то Арслана… Агаевича… Что же это он, брат разлюбезный, оставил ее одну, а сам улепетнул?..
Гулькамар, со свойственной всем женщинам наблюдательностью, заметила, что этот сильный и мрачноватый с виду мужчина на самом деле очень стеснителен. Почувствовал ее взгляд — и движения его стали неловки, и работа не так спорится. Даже смешно. Гулькамар улыбнулась. Он, кажется, заметил. Отвернулся. Наверно, с самого утра без чая и еды трудится. Кто о нем тут позаботится? Сапалы и теперь не знает, сможет ли тот привыкнуть к городу. Он вдов. Поди, одичал в одиночестве и без женских ласк в своей пустыне.
Чудно как-то, но Гулькамар вдруг захотелось для этого молчуна сделать что-нибудь приятное. Ей пришло в голову вскипятить чай и угостить его мятными пряниками, которые оказались у нее в сумке по чистой случайности: шла утром мимо гастронома и купила. Она зашла в дом, поставила на печь чайник, развела огонь.
Не прошло и получаса, как Гулькамар и Вепалы сидели друг против дружки и, отхлебывая из пиалушек чай, разговаривали. Сначала Вепалы рассказал о своей жизни. О чем ему еще было говорить? Потом и Гулькамар, тронутая его откровенностью, поведала свою печальную историю. Самой непонятно, что это вдруг решила исповедаться? Устала, видать, носить в себе. Устала. Настала необходимость раскрыться перед кем-то. А в этом молчуне она чутьем угадывала что-то сродни себе. Нет, она не старалась разжалобить его, а держалась с достоинством и говорила даже в полушутливом тоне, с улыбкой. Она рассказывала о себе, ничего не тая. Рассказывала этому почти незнакомому человеку не для того, чтобы он ее пожалел. Просто рассказывала и все.
В сорок восьмом году Гулькамар лишилась родителей. Они погибли, когда произошло то страшное землетрясение, о котором и сейчас жутко вспоминать. Воспитывалась она у дядя. Когда ей исполнилось шестнадцать, дядя, позарившись на крупный куш, насильно выдал ее замуж за пожилого богатого человека и получил солидный калым. Кто-то сообщил об этом в сельсовет. Дядю и мужа осудили. Не минуло и полгода, она получила известие, что муж погиб: подрался с кем-то в колонии.
В то время Гулькамар жила в одном из пригородных аулов я заведовала библиотекой. В один прекрасный день из Ашхабада приехал именитый писатель. Он в то время работал над новой книгой и хотел поближе познакомиться с некоторыми колхозными делами. Встречался и с молодежью, и со старыми людьми, слушал их рассказы и сам поведал много интересного. О литературе говорил, о театре, приглашал по воскресеньям или субботам приезжать в город и обещал сводить всех на лучшие спектакли.
Тогда Гулькамар и познакомилась с писателем. Едва приедет, бывало, сразу же заходит к ней в библиотеку. Вначале она робела перед ним, а потом привыкла. Они подолгу беседовали. Правда, больше говорил он, а она слушала. Но ей нравилось его слушать. Он столько всего знал и так умел рассказывать, что у нее дух захватывало. Хотя он был намного старше ее, они друг другу приглянулись. Оказывается, писатель потерял семью во время землетрясения. Общее горе как-то еще больше сблизило их.
Спустя некоторое время писатель опять приехал в аул. За Гулькамар. Он перевез ее в Ашхабад. И около пяти лет они жили душа в душу.
В то время в их дом часто захаживал Арслан Агаевич. Он как раз писал диссертацию по произведениям мужа Гулькамар. Писатель подолгу просиживал с ним, помогал. А Гулькамар подавала им чай, варенье.
Иногда в выходные дни Арслан Агаевич возил их за город, показывал самые живописные места в горах, речки, озера. Он был непревзойденным мастером по шашлыкам. Они очень весело проводили время.
Но неожиданно муж заболел. Очень тяжело. Несколько месяцев пробыл в больнице. Гулькамар нередко дежурила возле него по ночам. Была убита горем, устала. Арслан Агаевич в то время очень помогал ей. Доставал лекарства, делал покупки. Но муж так и не выздоровел.
После его смерти Арслан Агаевич продолжал забегать "на огонек". Но старой привычке Гулькамар принимала его. Ведь если подумать, ближе Арслана Агаевича у нее никого не оставалось в Ашхабаде. Она и не заметила, как он вскружил ей голову.
— Я, видимо, уже родилась такой невезучей, — сказала Гулькамар, и лицо ее озарила улыбка, так не сочетавшаяся с ее настроением. — Иначе смогла бы, наверное, за два замужества обрести хоть немножко счастья.
— Сколько было вашему мужу? — спросил Вепалы.
Она чуть замешкалась с ответом.
— Незадолго отмечали шестидесятилетие. В газетах о нем печатались большие статьи. Но он как раз находился в больнице, мы не смогли по-настоящему отпраздновать его юбилей. Теперь у меня в целом свете никого нет. Одна надежда — ребенка жду. А этот… Хочет лишить меня последней радости…
Услышав звук подъезжающей машины, Гулькамар посмотрела в окно и побледнела. Обернулась к Вепалы, растерянная, испуганная, и упавшим голосом сказала:
— Он… Очень прошу вас, не пускайте его сюда… Не хочу видеть!
Вепалы, пригнув голову, вышел наружу. Такси, в котором приехал профессор, уже мчалось к городу, и позади него клубился шлейф желтой пыли. А сам Арслан Агаевич в белой вышитой косоворотке и соломенной шляпе, сжимая подмышкой пухлый коричневый портфель, шел к дому. Вид у него был довольный, как у человека, только что выигравшего по лотерее. Кивком поздоровался с Вепалы и, что-то веселое мурлыча под нос, хотел бочком проскользнуть в дверь.
— А ну стой! Куда направился? — загородил ему дорогу Вепалы.
Арслан Агаевич оцепенел, округлившимися глазами глядя на Вепалы, выражение лица которого не внушало ничего хорошего. Потом он заставил себя улыбнуться.
— Тебя спрашиваю, куда идешь? — повторил Вепалы.
Вероятно, если бы он сохранил способность удивляться, он очень изумился бы своей решительности, необычно грубому тону, желанию врезать этому типу по физиономии. Очень уж он показался противным, да и в тоне женщины притворства не было, боль была, тоска человеческая.
— Сю… сю… туда, — начал вдруг заикаться оторопевший Арслан Агаевич и все никак не мог согнать с пылающей физиономии нелепую улыбку, которая словно приклеилась.
— Что ты там забыл?
— Я только что встретил Сапалы, моего аспиранта. Он сказал, чтобы я шел прямехонько в дом. Там меня ждут. Мне необходимо срочно поговорить с женщиной. Меня зовут Арслан… Разве тебе ничего обо мне не сказал твой брат?
— Мне все равно, лев ты или отец льва, но чтобы я тебя больше не видел здесь! Понял? — не сбавлял тон Вепалы.
— Это же я, не понимаешь, что ли? — озлился Арслан Агаевич.
— Потому и говорю, что это — ты!
— Послушай, друг, я ведь и раньше бывал здесь, когда тебя тут и в помине не было! — с яростной вкрадчивостью пояснил гость.
— А теперь не будешь бывать. Ясно? Или не понимаешь туркменского языка? Могу объяснить и по-другому.
Арслан Агаевич отступил на шаг, пронизывая Вепалы уничтожающим взглядом. Можно было подумать, что теперь он отправится подобру-поздорову восвояси, но не тут-то было: профессор метнулся вперед и толкнул дверь портфелем, в котором звякнули бутылки.
Бледная как полотно Гулькамар, сцепив на груди пальцы, стояла посреди комнаты, как видно прислушиваясь к их разговору.
Вепалы успел схватить Арслана Агаевича за плечо, рассердившись не на шутку. Оттащил его от двери и так толкнул, что тот повалился на грядку, ощетинившуюся зелеными стрелами лука, а его шляпа отлетела в сторону. Вепалы подумал, что переборщил, приблизился, чтобы помочь подняться. Но профессор очень резко поднялся сам. Попятился, отряхиваясь и приговаривая:
— Хорошо… хорошо…
— А ну не болтай много, а поскорее убирайся! — Вепалы сунул ему портфель, из которого капало вино, распространяя спиртной запах.
Взяв портфель, Арслан Агаевич что-то невнятно буркнул и направился к шляпе. Но подул ветер, и ее отнесло на несколько шагов. Пришлось догонять. Едва он нагнулся, шляпа опять упорхнула прямо из-под рук. Сзади послышался смех. Но Арслан Агаевич не обернулся…
10
"Неужели так и пропаду?.. Неужели никого не окажется поблизости?.. Если уже однажды тут проехала какая-то машина, может же и другая проехать…"
Сапалы вдруг захлестнула злость на всех шоферов. Ездят, сволочи, по Каракумам где попало, не придерживаясь дорог. Как ближе, так и шпарят напрямую. Бросив старую дорогу, прокладывают новую совсем рядом. И на пространстве всего в два-три квадратных километра появляется сразу несколько дорог, ведущих в один и тот же пункт.
Сапалы с трудом приподнял тяжелую, словно свинцом налившуюся голову, пытаясь определить, очень ли старая дорога, на которой он лежит под верблюдом. Но глаза застилал туман, он ничего не смог различить. Если кто-то и проедет совсем близко, по ту сторону бархана, то все равно не заметит ничего. Сапалы от отчаяния хотелось плакать. Ему казалось, все на свете, вся природа ополчилась против него. Ну хоть бы вон тот саксауловый куст рос поближе — он бы, может, выломал палку. Впрочем, что для этого чудовища палка! Его и ножом не сгонишь.
Сапалы вспомнился случай, происшедший с одним из его земляков. Давно это было и выветрилось из памяти, а сейчас вот вспомнил. Сапалы тогда был мальцом дет семи или восьми. О происшествии долго толковали в их ауле. А он запамятовал. Не то, может, поостерегся бы пускаться в пустыню один на верблюде.
Однажды сосед с двумя верблюдами отправился в пески за дровами. На верблюдице ехал верхом, самца вел в поводу. Солнце уже начало садиться, когда он наконец добрался до зарослей саксаула. Тут и решил передохнуть. Стреножил верблюдов, вскипятил чай, перекусил, сидя в тени. Тем временем жара спала, взошла луна. Он и начал по прохладе собирать сухой саксаул. Было светло, как днем, и за какие-то два-три часа он натаскал дров сколько ему требовалось.
Приготовил вязанки и решил немного подремать, чтобы с рассветом отправиться в обратный путь.
Уже перед самым утром его разбудил хриплый рев готового к нападению верблюда. Но судьба к этому человеку оказалась милостивой, шагах в четырех от него был старый полузасыпанный колодец. В него он и юркнул. Верблюд со всего маху обрушился на колодец, но лишь слегка задел брюхом макушку насмерть перепуганного человека…
И все-таки он оказался в лучшем положении, чем Сапалы: он, по крайней мере, мог двигаться в своей яме, садиться, вставать. В положении Сапалы ему можно даже позавидовать. Сидеть в яме — это не то что быть придавленным горячей потной тушей. И то ненадолго хватило у мужчины терпения. Прождал он час, другой, а верблюд и не думает вставать. Тогда он вынул из висевшего на поясе чехла длинный нож и тихонько ткнул им верблюда в живот. Тот даже и не вздрогнул. Рассердился человек и вогнал нож в брюхо животного по самую рукоять. Но верблюд поерзал только, будто ему щекотно. А по прошествии некоторого времени испустил дух. Человеку пришлось изрядно потрудиться, чтобы его чуть-чуть сдвинуть в сторону и выбраться из колодца.
Да, если подумать, таких случаев сколько угодно. Вепалы даже как-то рассказывал. Произошло это в годы войны. Время трудное было, голодное, люди едва сводили концы с концами. Вернулся у одной женщины муж с фронта после ранения. Собрала она всю муку, какая оставалась в доме, замесила тесто, чтобы напечь лепешек и досыта накормить людей в честь такого радостного дня. Отнесла тесто к уже раскалившемуся тамдыру, а сама побежала приглашать соседей. Вернулась — и что видит? Верблюд уплел все тесто и стоит облизывается. Схватила женщина горящую головешку и давай лупить его, и давай лупить…
Более двух лет минуло, пока верблюд выждал момент, чтоб в селении как раз не оказалось ни одного мужчины, и решил расквитаться с хозяйкой за обиды свои, за побои. Заревел дико и кинулся к ней. Та бежать. Носится с воплем, призывая на помощь, вокруг дома, а верблюд за ней, не отстает.
В тот день женщина постирала свои вещи и развесила сушиться на кустах, разложила на траве. Увидел верблюд платье под ногами, решил, видно, что женщина упала, — бросился на него и давай ерзать, тереться брюхом. А женщина кинулась к соседям и сидела в их доме, трясясь от страха, пока не вернулись с работы мужчины и не прирезали верблюда…
Эх, глупец, что бы тебе вспомнить об этом пораньше, когда еще находился дома! Не пришлось бы, может, теперь испытывать такие муки и гадать, останешься жив или умрешь. Фу-ты, пусть летят черные мысли вслед за ночью. Надо о хорошем думать, о хорошем… Однако нет больше мочи терпеть жажду!
"Ой, мама моя…" — всхлипнул Сапалы, уже в который раз вспоминая мать. Почему-то человеку в самые тяжелые минуты только одна мысль о матери приносит облегчение.
Когда-то, давным-давно, отважные туркменские джигиты несколько дней бились в Каракумах с врагами. Блестели на солнце мечи и высекали искры, подобные молниям. Небо застлала пыль, взбитая копытами коней. Наконец не выдержали враги натиска, пустились наутек. Джигиты пришпорили коней, погнались за ними. Лишь один батыр остался на поле брани. Сознание его мутнело от боли и жажды. И время от времени он слабым голосом просил пить. "О мама моя, где ты, помоги мне", — стонал он. И вот подошла седовласая женщина. Перевязала джигиту раны, остановила кровь. И боль уняла. А он все просит дать ему напиться. Но это же пустыня, откуда вода? И женщина тогда попросила у аллаха прощения и, закрыв глаза, дала батыру свою грудь. Свершилось чудо: испив молока, батыр пришел в себя, возвратились к нему силы. Открыв глаза, он увидел седовласую женщину и ее обнаженную грудь. Но не успел сказать ей: "Мама!" — она исчезла.
Возвратились тем временем джигиты, прогнавшие с родной земли врагов. Диву дались, увидев товарища перевязанным. А выслушав его, поняли, сколь сильна бывает любовь матери, которая и вдали от дома оберегает их от бед…
— О мама, помоги мне… — простонал Сапалы.
Хоть бы в бреду померещилась на губах капля воды. Ветер носился над ним, обжигая. Казалось, не ветер это, а огненное дыханье печи. "Может, прав был Вепалы: не стоило затевать все это? Может, прознал о моих намерениях Мухаммед-пир и решил меня наказать, — думал Сапалы. — Может, и не верблюд вовсе сидит на мне, а сам дьявол, которого напустил на меня Мухаммед-пир?.."
Сапалы напряг последние силы и, скосив глаза, посмотрел вверх. Он увидел кривую шею верблюда с космами лохматой шерсти и высоко-высоко, в поднебесье, его маленькую змеиную голову. С обвислых губ его срывалась пена, похожая на клочья облаков. "А может, дух самого Мухаммед-пира принял облик бешеного верблюда?.."
Должно же это наконец кончиться! Грудь Сапалы свело судорогой, он задыхался.
Спустя много-много времени какой-нибудь путник набредет на скелет… А может, и скелета не найдет никто. Голодные волки разорвут на части, растащат по всей пустыне… Вороны выклюют глаза… Бр-р-р, какие жуткие картины рисуются!
Интересно, дадут ли в газете некролог?.. Если прознают, с какой целью я отправился в пустыню, то вряд ли. А как они узнают? Не узнают. Джовхар не проговорится. Ведь не глупая, понимает: скажи она об этом — и дети останутся без пенсии. Вместо пенсии — кукиш!.. А кое-кто и позлорадствует: "Ишь каков, разбогатеть хотел. И поделом ему!.." Нет, уж лучше пусть никто ни о чем не ведает. Догадалась бы Джовхар сказать: мол, муж отправился в пустыню с научными целями! Тогда бы наверняка напечатали некролог.
Сапалы отчетливо представил себе четвертую страницу газеты, где в нижнем правом углу будут заключены в черную рамку следующие слова: "В связи с безвременной кончиной…"
Тьфу ты, что это он себя раньше времени хоронит? Неужто и впрямь конец?.. Это же стыд какой — быть задавленным верблюдом! Уж лучше б под машину угодить!
Интересно, Джовхар будет плакать? Наверное, будет. Что из того, если они иногда ссорились. Ссорились и мирились. Другие, что ли, не ссорятся? Сапалы знает такую семью, где ссоры бывали каждый божий день, а муж умер — жена как же плакала! В голос рыдала. И Джовхар, наверное, изойдет слезами, бедняжка. Ведь теперь ни мужа, ни золота. Двойное горе.
И зачем только они ссорились, что не поделили?.. Если бы Сапалы остался жив, они бы, наверное, друг другу больше ни одного грубого слова не сказали. Не то что в прошлый раз. Недавно они так поссорились, что едва не разошлись…
11
Сапалы после работы не собирался нигде задерживаться. Выйдя из троллейбуса, едва успел пересечь площадь, как хлынул проливной дождь. Держа над головой кожаную папку, Сапалы промчался мимо памятника Шевченко и вбежал в распахнутую стеклянную дверь ресторана "Туркменистан". Рубашка на нем успела намокнуть и прилипла к телу. Усатый пожилой швейцар, стоявший в дверях, возражать не стал, чтобы человек переждал тут дождь. Сапалы причесал мокрые волосы и стал смотреть на вмиг опустевшую улицу. Упругие струп, за которыми исчезли дома, хлестали по блестящему асфальту.
Вдруг кто-то хлопнул его по плечу и весело воскликнул:
— Говорят же, кто не умер, когда-нибудь обязательно встретятся!
Сапалы сразу узнал своего однокурсника Алешу Петрова, хотя тот заметно располнел и лоб стал Шире, отвоевав у волос пространство в полголовы.
— Вот так встреча! Как жизнь, Алешка?
— Нормально. А я о тебе кое-что знаю по твоим выступлениям в печати. Дома все хорошо?
— Конечно.
— Ну и прекрасно!.. Сижу в зале и вижу в окно — кто-то бежит знакомый. Идем!
— Да ну…
— Никаких "да ну"! Сколько не виделись! — Алеша положил руку ему на плечо. — Или стал таким большим человеком, что с нами, смертными, как говорится…
В зале играла музыка, танцевали несколько пар. Звон посуды, дразнящие запахи еды сразу напомнили Сапалы, что он сегодня не обедал. Закрутился с делами, заморил червячка пиалушкой чая с конфетой, любезно предложенными младшей лаборанткой.
Столик Алексеем уже был занят. Они сели. Тотчас появилась официантка. Приветливо улыбаясь, вынула блокнот.
— Шампанское, водку, коньяк? — спросил Алексей у Сапалы и, не дожидаясь ответа, обернулся к официантке: — Бутылку коньяка, побольше зелени и пару цыплят табака. Да поживее.
— Но много ли? — предостерег Сапалы приятеля, но Алеша отмахнулся.
Громкая музыка не очень располагала к беседе. Сапалы навалился грудью на стол, чтобы Алексей мог его лучше слышать, спросил:
— Ты где сейчас?
— В Теджене. Учительствую. А ты все в академии, да? Защитился?
— Скоро уже. Диссертация, можно сказать, готова.
— Молодец. Я рад за тебя. — Алеша налил в фужеры лимонаду и улыбнулся. — Знаю, о чем хочешь спросить. Женился ли я, верно? Женился, друг, женился. Теперь опять семейный.
— На ком?
— Ты ее не знаешь. Или тебя интересует национальность? — засмеялся Алексей. — Не думай, не испугался. Опять на туркменке.
Официантка принесла заказ.
Первый тост конечно же был традиционный — за встречу.
На их курсе Алеша был единственный русский парень. Поскольку он жил в ауле и с первого по десятый класс учился в туркменской школе, туркменский язык он знал лучше русского. Сначала все удивлялись, а потом привыкли. Собственно, удивляться-то было нечему. Родители Алеши эвакуировались сюда во время войны, поселились в ауле да так там и остались. Алеша вырос среди туркменской детворы.
Сапалы во время беседы то и дело заговаривал с ним по-русски, а русоволосый голубоглазый Алеша улыбался и отвечал по-туркменски:
— Поверишь ли, корону купили. Свое молоко, сметана… Два сына у меня. Вот такие уже… А по дочке скучаю. В школу пошла. Каждый месяц удерживают алименты, но я и сам ей еще посылаю…
Алеша умолк, задумался. Его прежняя жена была очень, красивой. Работала диктором на телевидении. До сих пор никто толком не знает, что послужило причиной их разрыва. Поговаривали, что Алеша чересчур уж ревновал ее. Сам он на эту тему не любил распространяться.
И мы живем потихоньку, — сказал Сапалы, чтобы развеять грустные мысли приятеля.
— Вижу, что потихоньку, — мотнул головой слегка захмелевший Алеша. — Когда студентом был, дела твои двигались куда быстрее. У тебя, кажется, профессор свояк? Что же ты не защитился до сих пор?
— Не пришью же я себе голову свояка, — отшутился Сапалы.
— Ну, давай за твои успехи!
— Может, хватит, а?
— Взяли! Не каждый день видимся. Или жену боишься? В свое время ребята поговаривали, что ты не смеешь ослушаться жены.
— Кто? Я? Брось ты!..
— Ничего удивительного. В наше время редко кто жены не боится. А почему мужчина не может себя чувствовать свободным? Ну скажи, почему? Вот сейчас — разве мы женам изменяем? Сколько сидит вокруг девушек, а мы ни разу и не взглянули в их сторону. Но стоит прийти домой чуть позже обычного, это уже расценивается, будто ты из чьих-то объятий явился. Жена не посчитается, с другом ли ты сидел, с братом ли. И ты в дураках… Вот почему у нас стало больше разводов… Да, наши женщины давно во всем превзошли мужчин! Закабалили нас…
— Бро-ось… — неуверенно пытался возразить Сапалы.
Под сводчатым потолком погасли и снова вспыхнули хрустальные люстры, напоминая, что время позднее. Музыканты стали зачехлять свои инструменты. Друзья и не заметили, как за разговором промелькнули часы.
Алеша проводил Сапалы до остановки. О чем только не говорили они! А о главном Сапалы забыл. Уже войдя в троллейбус, вспомнил, что не пригласил Алексея в гости. Выкрикнул свой адрес, но дверца со скрежетом закрылась и троллейбус, тронулся.
Сапалы прошел вперед и сел у окна. После дождя воздух посвежел, и, несмотря на позднее время, по улицам прогуливалось много народу. Многие возвращались из театров, с последних сеансов кино. Витрины магазинов ярко светились, отражаясь в мокром асфальте.
Кто-то толкнул Сапалы палкой. Не сильно, правда, но чувствительно.
— Чего там не видел? Отвернулся и делает вид, что не замечает инвалида!
Рядом, опираясь на костыль, стоял седой мужчина.
— Что вы кричите, яшули? Пожалуйста, садитесь. — Сапалы встал, сдерживая раздражение.
— Занял место для инвалидов и еще пререкается, когда ему говорят! — Мужчина опустился на сиденье. Руки его, сжимавшие костыль и палку, дрожали. — Защищая таких, как ты, я оставил в Европе ногу!
Пассажиры молчали. Некоторые с интересом поглядывали в их сторону. Стоявший поблизости парнишка заметил:
— Мы же не виноваты, отец, что родились после воины. Если бы жили тогда, тоже воевали.
— Да, конечно! Ты бы непременно ушел на фронт. Это по твоим длинным космам видно…
Троллейбус остановился, и Сапалы вышел, испытывая в душе сочувствие к вступившемуся за него юноше. Что надо старому сундуку? У самого плохое настроение, так нужно и другим испортить? Защитнички! Неизвестно еще, где ты ногу свою оставил — в Европе или поездом оттяпало по пьяному делу!
Калитка была заперта. Сапалы нажал на кнопку звонка. Подождал. Опять нажал, аж пальцу больно стало. Наконец на застекленной веранде вспыхнул свет. В наброшенном на плечи халате вышла Джовхар. Шаркая тапочками, не спеша приблизилась к воротам, не спрашивая кто и что, отперла и, сразу отвернувшись, пошла назад.
Войдя в дом, он застал ее лежащую на софе и при свете бра рассматривающую какой-то журнал. А рядом с ней, на месте Сапалы, сладко спали дети.
Конечно же она это сделала нарочно — перенесла малышей из детской. Но он сдержался, не подал виду и даже стал тихо насвистывать какой-то мотивчик, всем видом выказывая, что ему безразлично, где лечь — с женой или отдельно. Пусть так. Он устроится и на диване. Сапалы открыл шифоньер, чтобы достать белье.
Джовхар резко отбросила журнал.
— Нельзя ли потише?
— Тогда постели мне сама.
— Кто хочет иметь нормальную постель, не шляется невесть где, а вовремя приходит домой!
— Что ты кричишь? Детей разбудишь…
— Нашелся заботливый! Когда шляешься, про них не думаешь!
И самообладание вдруг покинуло Сапалы. Его захлестнула ненависть. Такая ненависть, какой он никогда ни к кому не испытывал. Словно не жена была перед ним, а самая ядовитая на свете змея.
— Я покажу тебе!.. — дико закричал он и, схватив с приемника будильник, изо всей силы швырнул в Джовхар.
Она нырнула с головой под одеяло, но тут же вскочила.
Часы ударились о стену, завешанную толстым ковром. Повскакали испуганные дети. Но Сапалы уже ничего перед собой не видел. Его так трясло, что стучали зубы. Он хватал все, что попадалось под руку, и швырял в Джовхар.
И вдруг Джовхар словно испарилась. Как сквозь землю провалилась. А пол весь усеян осколками битой посуды, статуэток, обломками стульев. В голос ревут дети. Стоят, забившись за шкаф, прижавшись друг к другу.
И сразу сник Сапалы. Прошла дурная ярость. Ступая по хрустящим осколкам, приблизился он к детям, обнял их, расцеловал, как бы прося прощения. А они все тряслись, словно замерзли, а он крепче прижал их к себе, бессвязно бормоча:
— Родные мои… Хорошие мои…
Младшая прижалась к отцу горячим тельцем. И Сапалы, взяв ее на руки, стал расхаживать по комнате. А старшая взяла веник и стала сметать с ковра черепки.
Теперь, когда злость в Сапалы улеглась, звон сметаемых осколков причинял ему такую боль, что хотелось стонать. Он каждый день чуть свет уходил на работу, трудился в поте лица — и все для того, чтобы купить эти вещи. А теперь накопленное за несколько лет уничтожил мгновенно. Ему казалось, не по ковру шаркает веник, а царапает прямо по сердцу. И виной всему — Джовхар. Она виновата. Она довела!
Во дворе хлопнула калитка. Послышались торопливые шаги. Дверь отворилась.
— А-а, змея, явилась!..
И осекся. Следом за женой появился Арслан Агаевич. Войдя в комнату, он хмуро огляделся. Увидел в углу кучу черепков, многозначительно кашлянул.
— Ну, в чем дело? Чего взбеленился? — спросил Арслан Агаевич с ледяным выражением лица. Вид у него был крайне недовольный. Конечно, подняли среди ночи с постели…
Наверное, Джовхар успела с три короба нагородить сестре, всхлипывая и причитая: "Вот такая у меня жизнь. Приходит в полночь пьяный, концерты устраивает!" А та конечно же тотчас растормошила Арслана Агаевича. Насколько хватило фантазии, дополнила услышанное и заставила его немедленно поехать и унять хулигана. И вот разгневанный Арслан Агаевич уже здесь.
— Все равно не поверите… — буркнул Сапалы.
— А, чему, собственно, верить, и так все на виду! — воинственно заявила Джовхар, ткнув носком туфли груду битого стекла.
— Ну что вы все это выставили тут напоказ? Выбросьте в мусорный ящик, — посоветовал Арслан Агаевич, не скрывая раздражения.
— Да-а? — ехидно прищурилась Джовхар. — Нет уж, я не стану это выбрасывать в мусорный ящик! — Она быстренько принесла из соседней комнаты большую скатерть и принялась складывать в нее черепки. — Я еще кое-кому покажу. Если ты не можешь наставить его на путь истинный, поучить уму-разуму, я положу этот узел на стол президента Академии наук. А если и он не обратит внимания, тогда я повыше дойду. Я этого дела так не оставлю. Не позволю, чтобы на моей голове ломали стулья! Я еще не знаю, как все это отразится на моих детях: то ли заикаться начнут, то ли умом тронутся! Не-ет, я не потерплю такого. Чего ради? Идите, дети, ложитесь спать.
Связав узел, Джовхар не без усилия подняла его и отнесла в другую комнату. Припрятав где-то, вернулась.
— Нажрался где-то, развлекал бог знает кого, а дома закатывает скандал…
Арслан Агаевич вздохнул, опустился на мягкий стул и закинул ногу на ногу.
— А ну, Сапалы, скажи и ты что-нибудь.
— Что говорить…
— Ты его всячески поддерживаешь, хочешь ученого из него сделать, а он вон какой… — тараторила Джовхар и, обращаясь к мужу, бросила: — Что ты вытаращился на меня? Не правда, что ли? Я бы на твоем месте от стыда сквозь землю провалилась. А ему хоть бы что!..
— Ты же никогда не пил помногу, что с тобой сегодня приключилось?
Сапалы рассказал Арслану Агаевичу, где он был. Что Джовхар его понапрасну обидела. Вот он и не сдержался.
— Ну, братец ты мой, тебе тогда надо показаться невропатологу, — сказал Арслан Агаевич. — Нельзя себе позволять такое. Особенно в присутствии детей. Они же все понимают.
— А что соседи завтра скажут? С какими глазами ты покажешься им? Ну конечно, если нету совести, тогда все дозволено…
— Что ты заладила: совесть, совесть? А самой не совестно на каждом пальце золотые перстни с бриллиантами носить, в то время когда у меня чистой рубахи переодеться нет? Пусть неудобно, но скажу: сегодня утром я не нашел ни чистых трусов, ни носков. Соседи-то этого не знают!..
Арслан Агаевич снова кашлянул.
— Нашел о чем говорить! Мог бы в день зарплаты зайти в любой универмаг и купить себе все, что надо.
— Вот именно! — обрадовалась Джовхар. — Нет, я чересчур избаловала его. Привык, чтобы ему все на блюдечке с золотой каемочкой подносили.
Послышался стук в дверь. Все трое переглянулись. Затем Джовхар отправилась на веранду, и оттуда донесся ее голос: "Входите, дверь открыта!"
В комнату вошли трое. Один в гражданской одежде и два милиционера. У Сапалы сразу мелькнула мысль, что его жена милицию вызвала.
— Что случилось? Что за шум? — Милицейский старшина обвел вопросительным взглядом Сапалы, Арслана Агаевича, Джовхар.
— Собственно, ничего особенного. Во всякой семье иногда… — начал было Арслан Агаевич, поднимаясь со стула.
— Пустяки, — перебивая его, обворожительно улыбнулась Джовхар.
— Тогда зачем звонили?
— Кто звонил? — удивилась Джовхар.
— Какой-то мужчина…
"Значит, не она, — Сапалы посмотрел на жену почти ласково. — Кто-то из соседей постарался".
— Только что приходил один из рабочих, делающих у нас ремонт, — начала фантазировать Джовхар. — Так поздно. И пьяный. Мужа дома не было, я испугалась. Прогоняю — не уходит. Накричала на него, с трудом выставила… А они только что пришли, вот я им как раз об этом и рассказываю.
— А где он сейчас?
— Тот пьяный? Ушел. Что ж вы думаете, я буду его дома держать…
— Что ж, тогда мы пойдем. Только в следующий раз по ночам не беспокойте соседей.
— Ну что вы! — Джовхар любезно проводила их до калитки. Вернувшись, сказала с порога: — Говорила же, соседи услышат!
Сапалы промолчал. Он был доволен тем, как повела себя Джовхар в присутствии блюстителей порядка. Еще не хватало, чтобы его повели в милицию, а потом настрочили письмо на работу. Ну и Джовхар! Актриса, да и только! В душе Сапалы уже восхищался женой.
Арслан Агаевич заночевал у них.
Но дальше не все пошло так же ладно. Три дня Джовхар не разговаривала с мужем. Как взглянет на пустой сервант, так лицо у нее делается каменным.
— Не переживай, еще куплю, — успокаивал Сапалы.
Она и бровью не повела. Будто не слышала.
Сапалы подмазывался, пытался подъехать к ней и так и эдак, но все напрасно. "Да-а, — удрученно вздыхал он. — Пока в серванте не появится такой же дорогой сервиз, вряд ли пойдет на примирение. Никакие слова не смогут растопить ее сердце. Мало того, что сама не разговаривает со мной, она и детей от меня гонит!"
Оставалось терпеть и ждать, когда Джовхар подобреет. Но непохоже, что она подобреет скоро, если ей на глаза то и дело попадается пустой сервант. Хоть выноси его вон! "У кого-нибудь занять, что ли, денег да накупить всего?.. Гм, занять… Влезать в долги, когда где-то в песках, прямо на поверхности, лежит целый кувшин золота!.." Сапалы вспомнил старшего брата, и у него опять испортилось настроение.
Он нарочно более не заговаривал с братом о кладе. Вепалы упрямый. Станешь расспрашивать, замкнется как ракушка — не отомкнешь. А так, ежели сам, может, по забывчивости и проговорится. Но только зря Сапалы надеялся — Вепалы и словом не обмолвился больше о золоте. Так и уехал. И дом не достроил. Отобрал у Арслана Агаевича его красотку и махнул обратно в свою пустыню.
Арслан Агаевич стал относиться к Сапалы с прохладцей. Хорошо еще, что родичи. А не то бы… Джовхар бегает без конца к сестре, жалуется, как она несчастна, А та, скорее всего, подзуживает мужа: "Это ты во всем виноват, ты! Сапалы прежде не был таким. Ты ему помог сдать кандидатский минимум, протащил в академию. Вот он и зарвался! Думает, пупом земли сделался! Какой же ты профессор, если не можешь приструнить этого выскочку!.."
На работе Арслан Агаевич будто не замечал Сапалы. Держал себя словно они чужие совсем…
Нет, пока с Джовхар разлад, и на работе везения не жди. А она — ух, упрямая! — не милостивее становится, а все раздражительнее. Как не поймет, что и его чувства к ней все больше остывают, как осенние дни, которые становятся все прохладнее и прохладнее. Муж и жена, а спят врозь. Ну разве это жизнь? А как изменить ее? Что придумать?..
Перед глазами Сапалы опять возник злосчастный кувшин… Подари он сейчас Джовхар колечко или браслет — в целом свете не найдется нежнее и ласковее женщины, чем она…
12
В аул они прибыли после полуночи.
Гулькамар с Кейик еще не спали, когда Вепалы ни свет ни заря отправился в правление. Пудак-ага обычно очень рано приходил на работу. И в этот раз он уже сидел за своим столом и просматривал какие-то бумаги. Дверь кабинета была открыта, Вепалы и вошел. Здороваясь протянул обе руки.
— О-о, Вепалы, добро пожаловать! — обрадовался председатель. — Проходи, садись. Как там, в Ашхабаде, люди живут? Рассказывай.
— Да неплохо, яшули. А вы тут как, живы-здоровы?
— Все так же, как было до твоего отъезда. Ничего не изменилось.
Наступила пауза. Председатель постукивал по бумаге тупым концом карандаша. Вепалы, потупясь, комкал в руках платок, не знал, как приступить к главному разговору, ради которого пришел.
— А мы назад приехали, яшули! Примете?
Пудак-ага заметил, что настроение у Вепалы неважнецкое, будто вину за собой чувствует. Поспешил на выручку:
— Выходит, домой вернулся? Не в чужие же края приехал. Очень хорошо сделал. Захочешь — найдем тебе работу здесь, в поселке, а пожелаешь — можешь и прежним делом заняться, овец пасти. Смотри сам.
— Спасибо, башлык. И за добрые слова спасибо, и вообще… Очень ошибся я, башлык. Не стоило уезжать отсюда. Уже через три дня почувствовал, что не смогу жить там.
— Да ведь и я знал, что в городе не приживешься. Но твой брат умолял отпустить тебя.
— А ну его, моего брата! Ему не я был нужен… Это я потом понял.
— Не в обиду будет тебе сказано, а братишка твой мне сразу не пришелся по душе. Много говорит, а слова у него какие-то… в душу не западают. Ай, ничего, Вепалы, сынок, зато имел возможность узнать поближе людей. Главное — здоровье. Все остальное приложится. И скотина найдется, и достаток наживешь. И женишься, если счастье улыбнется.
Вепалы просиял:
— Я уже…
— Что уже?
— Женился! И ее привез сюда.
— Ох-хо! Молодец, доброе дело сделал. Видишь, и правда, нет худа без добра. Дай аллах вам семейного счастья!
И детишек поболее. Да не обезлюдеет наша пустыня!
— Скоро будет…
— Что?
— Ребенок, говорю, скоро у нас будет.
Вепалы опустил голову. Примолк, задумавшись. Ему вспомнился разговор с Гулькамар, состоявшийся между ними, когда он предложил ей уехать с ним в далекое селение.
"Вепалы, ты не шутишь? Ты серьезно? — спросила она со слезами на глазах. — Ты же меня так мало знаешь…"
"Хорошо, говори все, что хочешь, — ответил ей Вепалы. — Потом послушаешь, что я скажу".
"Что говорить… — горько усмехнулась она. — Я же говорила. Но ты, кажется, не понял. Я беременна, вот!.."
"Почему я не понял. Очень хорошо все понял".
Она устремила на него глаза, похожие на переливающиеся через край озера, схватила его руку, прижала к губам.
"Если ты велишь, я избавлюсь от него…"
"Что ты такое говоришь? — Вепалы нахмурился. — В чем провинился перед тобой этот ребенок?.. Нет, на такое я не согласен… И ты, Гулькамар, никогда больше не говори мне такое, заклинаю тебя!.."
"Ладно, милый, ладно", — она обняла Вепалы и крепко к нему прижалась.
— Нет, башлык, наша пустыня не обезлюдеет, — с уверенностью сказал Вепалы.
— А приживется она в нашем ауле, не сбежит обратно в город? — осторожно осведомился председатель.
— Если я хоть немного разбираюсь в людях, то не должна бы… Она гораздо моложе меня, но в жизни столько настрадалась, бедняга…
— Думаю, все будет зависеть от тебя, — улыбнулся председатель. — Постарайся, чтобы она чувствовала себя так, будто здесь родилась и выросла. А сейчас перво-наперво надо вот что… Я уверен, у тебя никаких излишков нет. Посему выдадим тебе аванс. И, если не возражаешь, справим небольшую свадьбу.
— Согласен.
Через минуту в кабинет вошел главный бухгалтер колхоза.
— О-о, братец Вепалы, здравствуй! — удивился он. — Надолго ли? — И, обмениваясь рукопожатием, свободной рукой обнял его за плечи.
— Здравствуй, Нурли-джан, все ли у тебя в порядке?
— Вепалы вернулся к нам совсем, — сказал Пудак-ага бухгалтеру. — Причем не один, а с семьей. Чабану нашему на первых порах необходимо оказать материальную помощь. Мы обязаны ценить таких работящих людей, как он. Выдайте ему авансом две тысячи рублей. — Пудак-ага посмотрел на Вепалы, как бы спрашивая: "Как? Хватит?" — я когда тот кивнул, башлык весело подмигнул Нурли: — Но, выдав деньги, не скажи ему, по своему обыкновению: "Ладно, будь здоров!" — а помоги все подсчитать, распланировать, чтобы свадьба прошла на должном уровне. Ясно? Так-то. Словом, отвечать за веселье тебе, Если будет что-то не так, получишь от правления выговор!
13
Солнце медленно погружалось в перистые облака, затянувшие небо над горизонтом. От барханов поползли синие тени, все удлиняясь и темнея. Песок немного остыл и теперь не обжигал, но жажда по-прежнему мучила Сапалы. Он чувствовал, как с каждым часом из него уходят последние силы. Вспомнил, что человек, волнуясь, потеет, теряет калории. Ему нельзя волноваться. Надо думать о приятном. Приятные эмоции придают сил. Недаром сказано: "Доброе настроение — половина богатства".
Ему, наверное, уже мало осталось томиться. Еще чуть-чуть… Вот-вот кто-нибудь набредет на него. Ведь в пустыне люди пускаются в дорогу по вечерам, когда спадает жара.
При этой мысли Сапалы улыбнулся и почувствовал, как со щек и подбородка посыпался песок. Конечно! Как он сразу не подумал? Теперь бы только набраться терпения и ждать. Должен же кто-нибудь проехать поблизости — пусть через час, через два, пусть в полночь, в конце концов! — но должен же… А если это будет одинокий путник? Сможет ли он согнать с места окаянного верблюда? Навряд ли. Хотя… У Сапалы же в хурджуне ружье! Он крикнет: "Возьми вон там ружье и целься ему прямо в башку!" И все будет кончено…
Новая волна радости всколыхнула душу Сапалы. Но вслед за этим другая мысль вновь испортила настроение. Ведь человек, который набредет на Сапалы, увидит и кувшин с золотом! И как тут быть? Придется разделить поровну. "Монета тебе, монета мне… Монета тебе, монета мне…" Он столько времени искал, столько мук перенес, нашел. Наше-е-ел!.. И лишиться половины клада? Нет, это несправедливо…
А вдруг их двое? Эх-хе! Придется делить на троих. А если трое?..
Сапалы передернуло. "Бул-булл…" — послышалось тотчас из глотки верблюда, и он, изогнув шею, уставился на Сапалы, дивясь, что тот все еще шевелится.
"Только бы один пришел… — шептал Сапалы, будто молился. — Пусть на меня набредет только один путник… Только один… Один…"
14
Перед ужином Джовхар с резким стуком расставила на столе чашки с блюдцами. Шлепнула по руке дочурку за то, что без ложечки потянулась за сахаром. Села и принялась делать детям бутерброды. И все молча. Не взглянув ни разу на мужа. Будто он и не сидел напротив нее. Не муж — пустое место.
И Сапалы рискнул. А, будь что будет! Правда, сделал вид, будто только что вспомнил, и рассказал про разговор со старшим братом. О кувшине с золотом поведал. Джовхар перестала жевать и несколько мгновений смотрела на него, округлив глаза, — то ли кусок застрял у нее в горле, то ли поверила не сразу. И вдруг зачастила, заикаясь, спеша:
— Что же ты помалкивал, когда этот олух еще был здесь? У тебя что, язык отнялся? О аллах, подумать только, целый кувшин золота! Как же ты мог до сих пор спать спокойно? Ах!.. Я теперь глаз не сомкну. Надо же, целый кувшин! Ты бабой будешь, если не разыщешь это золото и не привезешь домой!.. Вах, вах… за всю жизнь мы не наживем такого состояния! Как ты мог не вызнать все подробно? Эх, не знала я, а то бы заставила твоего недалекого братца расколоться. Да я бы ему в горло вцепилась, не отступила бы, пока не скажет! А ты… Эх, мямля!
Сапалы уже не рад был, что проговорился. Джовхар и в постели все не могла никак успокоиться. Вздыхала, ворочалась, бормотала что-то. Едва Сапалы уснул, она его растолкала:
— Открой глаза! Скорее открой!
— Ну что ты?
— Вот! Полюбуйся! — Джовхар помахала перед его носом листком бумаги.
Он потянулся за бумагой, но Джовхар, смеясь, спрятала ее за спину.
— Ступай умойся. Придешь, все объясню.
— Не могла до утра подождать? Пропала бы, что ли, твоя бумага?.. Эх-ха-а… — зевнул Сапалы и, бурча что-то под нос, удалился из комнаты.
Он прошел на цыпочках мимо детской и вышел во двор. Светало. Но город еще спал. Лишь со стороны аэропорта доносился гул моторов.
"И кто меня за язык тянул? Теперь и ночью не будет покоя, не даст спать. А в эту нору самый сладкий сон. Замучила меня эта женщина!.."
Пустив из колонки шумную струю, он сделал вид, что умывается. Затем, покряхтывая, поспешил в дом, чтобы поскорее узнать, что это у Джовхар за бумага, будь она неладна. А потом, может, удастся еще немного подремать.
Джовхар уже надела длинный шелковый халат и сидела за столом. Она сосредоточенно чертила что-то карандашом на листке бумаги.
— Знаешь, что я подумала, Сапа-джан? Вот взгляни-ка. Ах, моя золотая головушка, мм-а… — чмокнула она Сапалы в макушку. — Смотри! Это Кервон-Гыран, так? Дорогу туда ты знаешь. Допустим, уже прибыл. Отсюда идешь на север. Идешь ровно три часа. Прошел? Та-ак, делаешь пометку: допустим, воткнешь в песок палку, да подлиннее, чтоб издалека увидеть. И отсюда ступай себе, глядя под ноги, но так, чтобы Кервен-Гыран все время оставался слева. И будешь так идти по кругу, пока на кувшин не наткнешься.
Джовхар пальцем выписывала на бумаге спирали, выжидательно глядя на мужа сквозь полусомкнутые ресницы.
— Прямо как у Стивенсона, — сострил он.
— А ты не смейся и глупостей не болтай, — нахмурила брови Джовхар. — Это единственная возможность.
— Не сердись, я не смеюсь. Ты права, дорогая, как всегда.
15
Придя на работу ровно в девять, сотрудники института обязаны расписываться в специальной книге. И уходя в шесть, тоже оставляют соответствующую запись. Если же утром ты напишешь, что находишься в библиотеке, тебя никто искать не станет. Расписывайся — и шагай себе по своим делам. Главное, не нарушай распорядка, и ни у кого к тебе не будет претензий. Кроме того, в середине недели тебе положен так называемый "библиотечный" день. И это помимо выходных. И именно в середине недели ты самый свободный человек на свете. Про то, что ты не работаешь в субботу и воскресенье, жена знает. Зато про "библиотечные" дни она не догадывается. Эти дни Арслан Агаевич любил проводить за городом, в старой полутемной хижине, неподалеку от прохладного канала. С красавицей Гулька-мар… Эх, какие это были дни!.. Увы, Гулькамар уехала.
И теперь в свои "библиотечные" дни Арслан Агаевич буквально не находил себе места. Ни отдыха, ни работы никакой, все валится из рук. Тоска.
У входа в академию Арслан Агаевич встретил Сапалы. Поздоровались. Пройтись предложил ему, поговорить хотел, душу изболевшуюся открыть. А он:
— Спешу, Арслан Агаевич, извините. Заявление вот подписали, ухожу в отпуск. А вы не болеете? Что-то вид у вас усталый.
— А ты хотел, чтобы я зацвел, когда устраивал мне такую жизнь? Один прекрасный сарай был у нас, и тот ты разрушил, желая превратить его во дворец! А пери мою отнял у меня твой брат, паршивец, — упрекнул Арслан Агаевич, посмеиваясь и вроде бы шутя.
Но Сапалы не глуп, смекнул, что тут не до шуток вовсе. Скоренько распрощался и побежал к подкатившему троллейбусу.
А Арслан Агаевич, заложив руки за спину, неспешно зашагал по тротуару. Проходя мимо кафе, решил зайти, побаловать себя бокалом шампанского. С Гулькамар они всегда пили шампанское. Она любила полусладкое…
Что она у него из головы все никак не выходит? Ночами не спит, о ней думает. Днем — тоже о ней. Неужели весь смысл жизни заключается в этой женщине? Будто мир без нее опустел. Так она и будет вечно у него перед глазами? Да нет, это временно. Пройдут недели, месяцы — и сердце поостынет. А сейчас горит, будто в огне.
"Сам виноват, сам. Привык к ней. Чересчур привык. А не надо было так привязываться. Она ведь предупреждала. Говорила, что не может связь их длиться бесконечно… Или я должен был что-то предпринять, чтобы не потерять ее? Но что? Что предпримешь, когда дома сидит мать моих детей? Жена. И неплохая вроде. Претензий к ней никаких. Живем ничуть не хуже других. Шестерых детей нажили. А теперь что — ни с того ни с чего расходиться? Что я на суде сказал бы? "Наконец встретил настоящую любовь"? А люди обо мне что подумали бы? "Дожил до седых волос, стал ученым и свихнулся, бедняга!" Вот что сказали бы люди…"
В кафе, спрятанном в тени густых деревьев, было прохладно. Арслан Агаевич сел за отдельный столик, заказал бокал шампанского. Они иногда бывали тут с Гулькамар. Ели мороженое, пили вино… Да что он все о ней да о ней! Будто больше думать не о чем. Не сошелся же на ней свет клином, в конце концов! Ну, пусть ушла, пусть теперь в объятиях другого. Не она первая, не она последняя… "Только одного понять не могу: что она нашла в том неотесанном мужлане, который ничего в жизни-то и не видел, кроме бар ханов да баранов? А разговаривает-то как! Словно с верблюда слетел и, головой ударившись, язык прикусил. Вида человеческого не имеет. Гм… а может, есть в нем что-то такое, что женщина ценит выше внешнего лоска? Может, ей, женщине, свойственно разглядеть в нас, мужчинах, то, чего мы сами не видим?.."
Арслан Агаевич маленькими глотками отхлебывал холодное вино, от которого слегка пощипывало язык, и настроение у него улучшилось. Расстраиваться не пристало. Радоваться надо, а не горевать. Радоваться, что легко отделался. Как говорят старые люди: хорошо, когда игрок признает свой проигрыш.
О прошлом следует забыть еще и потому, что Гулькамар стала теперь как бы родственницей Сапалы. Выходит, и его, Арслана Агаевича, родственницей. Ха-ха!.. Вот ото да!.. Нет, в дальнейшем лучше при Сапалы не вспоминать про Гулькамар. Неприлично.
Арслан Агаевич глубоко вздохнул, заерзав на стуле, поманил рукой официанта и попросил еще шампанского. Полусладкого, какое любила Гулькамар.
Из академии Сапалы направился прямехонько к Селиму. Попросил у него верблюда. Мол, на три-четыре дня, не более. Отправляется, дескать, в пустыню по своим научным делам. И в такую глухомань, где ни машине, ни мотоциклу не проехать.
Поколебавшись, Селим уступил. Конечно, дав при этом понять, что по нынешним временам и верблюжьего навоза никто бесплатно не дает.
Сапалы не раз уезжал в командировки. И в другие города его посылали, и в затерявшиеся среди песков аулы. Но еще никогда Джовхар так старательно не собирала мужа в дорогу. Вот уже несколько дней бедняжка крутилась-вертелась дома, по магазинам бегала. Жарила-шкварила, стирала. А возвратится с работы муж, она мотыльком вокруг порхала, пылинки с него сдувала, и голос ее звучал сладко — звучнее самой нежной флейты. Ей всячески хотелось угодить мужу и сделать одновременно вид, что удручена разлукой, хотя и расстаются они совсем ненадолго. И только глаза выдавали ее радость. Ну какая женщина, скажите, не станет радоваться, отправляя мужа за… Тьфу, тьфу, тьфу!.. Лучше не думать про это. Пусть аллах, если он есть на свете, пошлет ему удачу.
Однажды с сумкой, полной продуктов, она возвращалась с рынка. Плечи ломило от тяжести. Пот катился градом. Когда собиралась перейти улицу, прямо перед ней, едва не задев, проехала черная "Волга" с розовыми занавесочками и двумя нулями в номере. Расфуфыренная особа, сидевшая на заднем сиденье, насмешливо усмехнулась, взглянув на Джовхар. "Ах ты, сволочь, чего улыбаешься? Ну сколько еще дней ты будешь так блаженствовать? Как только слетит твой муж со своего кресла, так и тебе не видать этого сиденья! Я-то знаю…" И уже до самого дома Джовхар не могла успокоиться. "Есть же бабенки, которым в жизни повезло. Живут за спинами мужей — как сыр в масле катаются. Пустышки! Гроша ломаного не стоят, а мнят из себя шахинь. Тьфу, провалиться вам!.."
Едва муж сел к столу, она поставила перед ним пельмени с куриным бульоном, проворковала:
— Поди, проголодался… Ешь, мой дорогой, ешь, милый…
"Была б ты всегда такой", — вздохнул Сапалы.
Джовхар пошла на кухню, чтобы принести мясо, для себя. Пока она отсутствовала, Сапалы достал из бара две рюмки и налил коньяк.
— В честь чего это? — улыбнулась Джовхар.
— Чтобы отпуск мне провести на высоте.
Джовхар взяла рюмку двумя пальчиками:
— И пусть поскорее строится наш дом, чтобы поудачнее продать его. Ты перед отъездом посерьезнев поговорил бы со строителями — пусть они не ленятся в твое отсутствие. И путь не дерут с нас три шкуры — ведь стройматериал достают бесплатно. Тащат со стройки, а потом составляют акт и списывают. Может, за дураков нас считают и думают, мы не знаем? Скажи им, что мы все знаем. Пусть не подсчитывают все по базарной цене…
— Ладно, давай выпьем. Когда провозглашаешь тост, старайся говорить покороче, чтобы сидящим не наскучило, — перебил ее Сапалы и, опрокинув в рот рюмку, сморщился. — Уф-ф…
— Отпей скорее бульону.
— Горячий же…
— Тогда вот салатик холодный.
Джовхар придвинула вазу с мелко нарезанными помидорами и огурцами, присыпанными сверху укропом, зеленым луком.
Справившись с пельменями, Сапалы выпил еще. Хотел налить и Джовхар, но она накрыла свою рюмку ладонью.
— В ауле, наверное, сейчас поговаривают: "Молодец, Сапалы, женил старшего брата и отослал назад!"
— Наверное.
— Как бы эта прошедшая огни и воды особа не устроила твоему братцу красивую жизнь. Что она увязалась за ним? Может, подумала, что у него в пустыне несколько собственных отар пасется?
— Просто она поняла, что здесь нету того, кого она ищет.
— Ха-ха-ха-а!.. А может, и правда с милым рай и в шалаше, — а, Сапа-джан?
— И все же лучше вместо шалаша иметь дворец, не правда ли?
— Хи-хи… Представляешь, как мы скоро заживем! Ух-х ты-ы!..
Заметив, что муж после выпитого стал вялым, лицо его раскраснелось, а глаза маслянисто блестят, Джовхар разобрала постель и предложила ему прилечь, чтобы хорошенько отдохнуть перед дорогой. Сапалы освежился под душем и отправился в спальню. А Джовхар, тихонько напевая, стала укладывать его вещи. С запасом белья положила в рюкзак шерстяной свитер и теплые носки — ведь ночи в пустыне уже стали холодными. И про носовые платки не забыла, даже побрызгала их духами. Завернула в целлофан две большие лепешки с жареным мясом. Сунула в кармашек рюкзака несколько коробок спичек и четыре пачки зеленого чая.
Выключив в зале свет, Джовхар, неслышно ступая по ковру, зашла в спальню. На тумбочке возле софы горел красный ночник. Сапалы сладко посапывал, по-детски подложив под щеку обе ладони. А Джовхар надеялась, что он ждет ее с нетерпением, нервничая, что она задерживается. Она скинула халат на пол и, укладываясь с мужем рядом, нарочно постаралась, чтобы он проснулся. А он, что-то невнятно пробормотав, отодвинулся. Жена засмеялась, прижалась к нему горячим боком. И когда он приподнял голову, она, поглаживая свои белые налитые груди, сказала:
— Думаешь, почему наша соседка не рожает? Считаешь, она виновата? А по-моему, муженек ее всему причиной.
Сапалы лень было пошевелить языком. Его совершенно не занимала проблема рождаемости в семье соседа, и он снова стал равномерно посвистывать носом. Джовхар озлилась. Уже не в силах унять во всем теле тихую дрожь и еще крепче сжимая руками груди, она заметила:
— А я читала в одной книжке про Чингисхана. Он, как только, завоевывал новый город, первым делом повелевал доставить ему сорок самых красивых девушек. И в одну ночь лишал их всех невинности… Интересно, правда это?.. Теперь, наверное, нет таких мужчин…
Сапалы уже спал, похрапывая, раздувая щеки. Джовхар резко отвернулась от него, заскрипев пружинами софы, и проворчала:
— Когда кобыла помашет хвостом, мерин все разумеет, а ты уже стал хуже всякой скотины… Ладно, ладно, Сапа-джан, ты уж меня прости, если забыла что-то положить тебе в дорогу. Проверишь сам.
До рассвета еще оставалось не менее двух часов, когда у ворот засигналило такси. Сапалы еще с вечера предусмотрительно заказал машину, чтобы, не теряя времени, добраться до Селима, загрузить во дворе у него верблюда и до зари, по прохладе, отправиться в путь.
— По-моему, я все уложила. Кроме ружья. Ружье возьми сам. Я боюсь даже притрагиваться к этой штуке…
У калитки Джовхар поцеловала мужа в щеку, на мгновенье прижалась к нему и, тихонечко оттолкнув, пожелала благополучного возвращения.
16
На западе багрово полыхал край неба. А с востока бесшумно наплывала тьма. День угас уже, а ночь еще не наступила. Но на это краткое мгновенье в пустыне оживала природа. Где-то высоко-высоко переливчато зажурчал невидимый жаворонок. По бархану юрко бегали от норы к норе суслики. А вот и жук-скарабей. Циркач, и только! Сделал стойку на передних лапах и пятится, перекатывая задними лапками огромный комок навоза… Появился и муравей невесть откуда. Тащит что-то раза в четыре больше себя. Что же он несет такое? Хлебную крошку. Видимо, подобрал на том месте, где утром Сапалы пил чай. Ого, какой путь отмахал! Торопится.
Вдруг возник на его пути другой муравей, большой и нахальный. Они замерли друг против дружки, шевеля усиками, видимо разговаривая на своем языке. Нет, не договорились. Здоровяк схватил крошку и поволок ее в другую сторону вместе с хозяином. А тот упирался, цеплялся лапками за землю, всячески противясь такой несправедливости. И у налетчика в конце концов силы, кажется, иссякли. Ему стало невмочь тащить добычу и заодно хозяина.
Тут случилось непредвиденное. Надвинулся жук-скарабей, спокойно перехватил крошку, наклеив ее к своему шарику, и как ни в чем не бывало продолжал путь. Муравьи, оставшись ни с чем, заметались. То и дело натыкались друг на друга и замирали, пошевеливая усами: ругались, наверное, виня один другого в случившемся. Сапалы их стало жаль. Но в нынешнем своем положении он не мог ничем помочь. Сейчас он сам был слабее этих насекомых.
На вершину потемневшего холма бесшумно, как тень, опустился огромный гриф. Издавая негромкие хрипловатые звуки, он когтистой лапой почесал у себя под брюхом. Затем расправил гигантские крылья, опустил их концы на песок, пригнул голову и нацелил пронзительный взгляд на верблюда и неподвижного Сапалы. "Неужели думает, что я мертв?.. Кыш, кыш, стервятник!.." Сапалы хотел крикнуть, чтобы спугнуть его, но пересохшее горло лишь царапнула боль, а голоса своего он не услышал.
С заходом солнца на землю пала резкая прохлада. И Сапалы уснул. А может, впал в забытье. Он так ослаб и его сознание так притупилось, что исчезла разница между сном и забытьем. Через некоторое время придя в себя, он на миг сообразил, что с ним и где он. Попытался встать, и лишь тогда, словно медленно проступая сквозь туман, в его сознании ожила действительность. Наверное, уже за полночь? Почему же все еще никто не набрел на него?..
Вовсю растрезвонились цикады, радуясь ночной благодати. Опрокинутый черный котел неба полон звезд. В лощине между барханами тьма, хоть глаз выколи. И по темной земле рассыпаны монеты. Круглые. И лучатся как звезды. Вот и кувшин валяется.
Шумно сопел носом верблюд; то и дело отрыгивая, пережевывал жвачку. "У-ух, тварь! Неужели эти звери не спят? Лошади, кажется, спят стоя. А как, интересно, спят верблюды?.. Не попытаться ли выбраться из-под него, когда он уснет? Мне бы только до хурджуна добежать. Вон он, лежит, хурджун. И ружье торчит из него. Заряженное. Мне бы только до хурджуна…"
17
Около полудня Сапалы повстречалась отара овец. Животные разбрелись по низинке среди барханов и спокойно паслись, издали напоминая разбросанный серо-черный гравий. И ведь щипали что-то, отыскивали себе пропитание, тогда как Сапалы казалось, что ни травинки нигде нет. Он подумал, что отара оставлена без присмотра, но в ту же минуту увидел поодаль на вершине бархана человека, который, сидя на корточках, копался в моторе мотоцикла. Сапалы поворотил верблюда в его сторону. Чабан заметил его и поднялся, всматриваясь из-под руки. Он был в лохматом тельпеке, чекмене и поначалу показался Сапалы пожилым человеком. Вытирая тряпкой руки, он направился навстречу путнику.
— Салам алейкум, яшули!
Чтобы обменяться рукопожатием, Сапалы пришлось низко наклониться с верблюда, держась за передний горб.
— Почему ты меня называешь яшули? Интересно, кто из нас старше…
— Я родился в год Рыбы. Отец говорит, что мне двадцать три.
— Ну, тогда ты прав. А так посмотришь — не скажешь, что ты младше меня.
— Доброго пути, ага. Далеко ли направляетесь?
Сапалы оставил вопрос без ответа.
— Если вы не слишком спешите, пойдемте в кош, там попьем чаю и перекусим.
— А где ваш кош?
— Во-он там, — чабан указал рукой на восток. — Всего часа два пути.
— Далековато, — с сожалением проговорил Сапалы и подумал: "Если сам предложу ему чаю — себе в убыток. Этот здоровяк, наверное, зараз выпивает две тунчи. А мне надо воду экономить. Соглашусь-ка я лучше и поеду его чай пить".
— Далеко ли до Кервен-Гырана?
— Завтра к вечеру доберетесь, ага. А зачем тебе туда? К геологам едешь?
У Сапалы будто сердце кипятком обдали, как только услышал про геологов.
— А р-рааве там есть г-геологи?
— Ха, где их только теперь нет!
Настроение Сапалы сразу испортилось. Ему надо спешить. Решив не тратить время зря на чаепитие, он поддал пятками верблюда в бока, заторопил.
— А как же чай, яшули? — крикнул ему вслед чабан.
Сапалы лишь отмахнулся, не оглядываясь.
— Счастливой дороги, ага!
Парень вновь подошел к мотоциклу и стал налаживать мотор.
"И откуда тебя бес послал? — с неприязнью подумал Сапалы, раскачиваясь в седле. — Такое чудесное настроение было, а он взял и испортил! Есть же люди, которые разевают свой рот как бегемот лишь для того, чтобы настроение другим портить!.. Нашел о чем болтать: геологи, меологи… Типун тебе на язык!.. И братец Вепалы тоже хорош. Как человека просил его объяснить толком, где он видел кувшин, клялся ему весь грех на себя взять. Нет, не сказал, губошлеп проклятый. А тут каждую минуту кто-то другой может наткнуться на Клад. Народу-то развелось… что тебе на курорте. Там нефть ищут, тут газ… Геологи… Чтоб тебе пусто было, чабан безмозглый! Взял и испортил настроение…"
Сапалы подгонял верблюда, а тот вышагивал себе неспешно, враскачку, всем видом своим выказывая, что лично ему торопиться некуда. От ритмичного раскачивания Сапалы стала одолевать дрема. Чтобы не уснуть, он принялся насвистывать мотив из увиденного недавно кинофильма. Вдруг вдалеке в желтоватом мареве показалось что-то неясное: будка не будка, дом не дом. Екнуло у Сапалы сердце. Геологи! Сон будто рукой сняло. Он снял темные очки и, заслонясь ладонью от солнца, всмотрелся. Возле пологого бархана стояла машина с крытым кузовом, а рядом палатка. И люди копошились возле них.
"Они! Чтоб им проваляться! Что же делать? Повернуть в сторону? Но в пустыне не принято избегать людей. А если кто их сторонится, значит, с нечистыми помыслами пожаловал. Будь что будет, не съедят же они меня. А отчитываться перед ними я не обязан, куда еду и зачем".
Но люди оказались не геологами. Здесь, оказывается, решено было выкопать колодец. И к мастеру, который по одному лишь ему известным признакам выбрал это место, прибыли гости, заведующий фермой и старший чабан, привезли съестного и воды про запас. Они удобно расположились на постланном в тени автомобиля паласе.
Сапалы заставил верблюда лечь и спешился. Встретили его радушно, усадили за дастархан. Выпив одну за другой четыре пиалы чаю, Сапалы повеселел. И стал смеяться вместе со всеми, слушая аксакала, рассказывавшего без тени улыбки о похождениях Насреддина.
Когда воцарилось минутное молчание, Сапалы почувствовал, что настало время представиться.
— Я занимаюсь собиранием фольклора, — сказал он. — Записываю такие притчи, какие вы рассказывали, песни, пословицы. У меня на эту тему диссертация. Встреча с таким человеком, как вы, яшули, для меня истинное везение.
— Благодарю, сынок. Если хватит терпения, слушай. А я могу рассказывать целый год.
Но Сапалы от горячего чаю разморило, по телу разлилась приятная истома. Видимо, сказалось, что в эту ночь не выспался. И в то время как завфермой, чабан и молодой шофер, слушая байки старого яшули, покатывались от смеха, хватаясь за животы, Сапалы начал зевать. Старик это заметил.
— Дорога тебя утомила, сынок, — сказал он. — Зайди вон в тот брезентовый шалаш и отдохни немного.
— Не помешало бы, — согласился Сапалы, испытывая некоторую неловкость и снова прикрывая рот ладонью.
— Ступай, ступай, — сказал и заведующий фермой, по-свойски хлопнув его по плечу. — Когда выходишь в пески, уподобляйся летучей мыши: днем следует отсыпаться, а ночью продолжать путь. Мы тоже собираемся в обратную дорогу лишь вечером.
Сапалы влез в палатку, лег на раскладушку и тотчас уснул. А когда его разбудил колодезный мастер, ему показалось, будто он только что сомкнул глаза.
— Вставай, сынок, вставай, — сказал аксакал, толкая в плечо. — Уже время вечернего намаза наступило.
Сапалы попытался повернуться на другой бок.
— Я не совершаю никаких намазов…
— Все равно вставай. Здоровый человек не должен спать, когда садится солнце.
Сапалы нехотя повиновался.
Старик взял аккуратно свернутый намазлык — белую мягкую кошму для свершения молитв — и вышел наружу. За ним последовал и Сапалы.
Солнце уже спряталось за красной шелковой шторой, задернувшей весь горизонт. Но нижние края облаков в той стороне были подмалеваны оранжевым и все еще источали свет.
— Уважаемый, иди сюда. Попьем чаю, а потом поужинаем чем бог послал, — позвал заведующий фермой.
— Благодарю, я сейчас. Пока светло, взгляну на колодец, который копает яшули.
Сапалы подошел к возвышавшейся куче песка. Верхний слой был влажен. Значит, в то время, пока Сапалы спал, мастер работал. У основания песчаной пирамиды чернело довольно широкое отверстие колодца. Чтобы рыхлые стенки не обваливались, они обложены сплетенными прутьями, будто в яму опустили огромную корзину. Дна, однако, сколько ни всматривался, Сапалы не увидел. Вот так глубина! А воды все нет. Сколько еще придется мастеру копать?.. Вдруг обвал? А вблизи ни души… Видно, уповает на одного аллаха, потому и молится так старательно.
Хлеб-соль у туркмен издревле считаются священными, а потому во время трапезы не принято разговаривать, проявляя к любой еде почтение. Мастер Нуры-ага помалкивал, придерживаясь традиции. Зато остальные и не вспоминали о ней. Особенно развязались у всех языки после того, как выпили по глотку водки. Громко разговаривали, перебивая друг друга, оглушительно смеялись.
Тьма уже сгустилась. Шофер подбросил на тлеющие в костре уголья дров, и вскоре они занялись оранжевым пламенем, озаряя машину, палатку и склоны барханов призрачным колеблющимся светом.
Разговор зашел об охоте. А потом, как водится, о женщинах. Шофер, как видно, был парнем начитанным, затронул и политику. Поговорили о революции в Никарагуа. Каждый высказал свои предположения, какие теперь произойдут изменения в Америке, когда там переизбрали президента. И события в Иране затронули, проработали шаха, который, удирая из страны, прихватил миллионные богатства, награбленные у народа. И Джунаид-хана вспомнили, удиравшего с остатками своих банд через Каракумы в Афганистан. Он тоже тогда увез с собой немало награбленного добра…
Сапалы смекнул, что самое время завести разговор о золоте.
— Нуры-ага, говорят, Джунаид-хан закопал в песках очень много золота. Был уверен, что вернется, вот и прятал. Правда ли это?
— Коль говорят, наверное, правда, сынок. Люди не будут зря говорить. Я думаю, и кроме золота много всякого добра спрятано под этими песками.
— Так может однажды случиться, что, копая колодец, вы наткнетесь на клад, — сказал Сапалы и громко рассмеялся.
Однако Нуры-аге шутка не понравилась. Он нахмурил и без того лохматые брови.
— Сынок, я не занимаюсь поисками кладов. Ну, а если вдруг найду, на что он мне? Что я с ним буду делать?.. Денег, которые мне платит государство, хватает, еще и остается. Каждый год на курорты езжу. Прежде любил в Крыму и на Кавказе бывать, а вот последние три года беру путевки в санаторий под Ленинградом. Там учится мол сын…
— Не обижайтесь, яшули, я просто к слову сказал.
— Обычно пожилые люди бывают сдержанны и снисходительны, а вы, Нуры-ага, вспыхиваете как порох. Сразу видать, еще не состарились, — посмеиваясь, заметил захмелевший завфермой.
Брови яшули расправились, и он еле приметно улыбнулся. После некоторой паузы старик сказал подобревшим голосом:
— Не ведаю, правда ли, нет ли, мне рассказывал покойный отец, а сам он тоже от кого-то из предков слыхал: якобы Чингисхан, следуя через наши пески, велел закопать сорок караванов золота, серебра, драгоценных камней и всяких других богатств. Надеялся забрать все это на обратном пути. А ведь ветры в этих местах перегоняют барханы с места на место. И на обратном пути не нашли воины своего клада.
— Пустыня присвоила! — воскликнул шофер. — Сорок караванов! Это же состояние целого государства!
— Зато нынче она отдает людям нефть, газ, воду. А это подороже золота.
Из-за края пустыни поднялась огромная круглая луна, подголубила барханы и даже сам воздух, сделавшийся прозрачным, как вода в глубоком озере. Наступила пора каждому следовать своим путем.
Раскачиваясь на верблюде, Сапалы то и дело отворачивал рукав, торопя время. Казалось, минул целый час с тех пор, как он впервые взглянул на светящийся циферблат, а прошло всего пятнадцать минут. Он поднес часы к уху, послушал. Они ровно тикали. Но до чего же медленно тянется время! Кажется, что он целую вечность не слезал с жесткого седла.
Раскачивается Сапалы вперед-назад, вперед-назад, тело болит от этой качки, будто изрядно побитое, помятое. Ни огонька вокруг. Безлюдье, тишина. Слышно только, как звенят цикады. А в небе звезды, яркие, большие, будто цветы урюка. Сапалы слышал, что караванщики, чтобы скоротать время, ноют. И дорога тогда кажется не столь длинной и не столь трудной. Сапалы тоже запел. Он знал много старинных народных песен. Собирал когда-то для диссертации. Но песня не получилась, и Сапалы стал подремывать.
Очнулся он, почувствовав, как кто-то ласково щекочет щеку. Оказывается, на том самом месте, где недавно висела луна, теперь появилось солнце и щедро разливало тепло по пустыне. Пожалуй, самое время сделать привал.
…До Кервен-Гырана добрался он ранним утром следующего дня. Очень обрадовался. А как не радоваться, если мог десять раз заблудиться, но, несмотря на это, благополучно достиг намеченного места. Выходит, счастье от него не отвернулось. Теперь "золотое кольцо священной Мекки" где-то совсем близко: протяни руку — и оно твое. Поверье гласит, что золотое кольцо священной Мекки обладает чудодейственным свойством: всякое желание того, кто к нему прикоснется, непременно исполняется. Каждый паломник, посетивший Мекку, притрагивается к тому кольцу и становится хаджи, святым… Однако колечко-то обыкновенное, маленькое, хоть и золотое. А "кольцо" Сапалы огромно. Он сейчас находится в самой его середке. Осталось найти его драгоценный глазок — кувшин с золотом. Но поди-ка узнай, в какой он стороне — на севере, на юге, на востоке, на западе? Если бы знать это!
Сапалы расположился в тени. Он взял в пригоршню песок. Песок был мелкий, тек между пальцев, как вода, исчезал с ладони, будто его и не было. И мысли Сапалы стали такие же зыбкие. Через минуту он уже не помнил, о чем только что думал. Поспать надо. Обязательно надо поспать, дать отдых телу и душе. Но Сапалы никак не удавалось заставить себя не думать о кувшине с золотом, и эти мысли отгоняли сон. Тревога все росла в нем, словно распирая изнутри. Ему казалось: пойди он на восток — кувшин непременно окажется на западе.
Уснуть ему так и не удалось.
Едва солнце село, Сапалы заметил по часам время и направил верблюда на север. Ровно через три часа он повернул налево.
Взошла луна, проплыла по небу медленно, как челн, и снова скрылась.
Взошло солнце и снова закатилось.
Появилась луна и исчезла.
Взошло и зашло солнце.
День и ночь сменяли друг друга.
Сапалы потерял счет, сколько раз это повторялось. То верхом, то ведя верблюда в поводу и еле волоча ноги, он взбирался на холмы и спускался, обшаривал низины. Никто не знает, сколько раз он обошел вокруг Кервен-Гырана. Не раз попадались ему кости животных. Валялись они, полузасыпанные песком, пожелтевшие от времени, останки не то ослов, не то верблюдов. Сапалы видел, что это не кости людей. Тем не менее подолгу рыскал вокруг них и, разочарованный, брел дальше. Его глаза болезненно сверкали, лицо обросло бородой, одежда превратилась в лохмотья.
Опять садилось солнце и всходила луна.
Скрывалась луна, и всходило солнце.
Два светила бегали, играя в догонялки.
Однако луна уже стала другой. Когда Сапалы выезжал из города, она была круглая и белая, как сдобная лепешка. Каждые сутки съедали край лепешки. И теперь луна стала похожей на золотистую дольку дыни.
"Да-а, весьма оригинально провожу я свой отпуск", — подумал Сапалы, делая над собой усилие, чтобы подняться с места. Верблюд лежал в сторонке, в тени другого дерева, и, прикрыв, словно в дремоте, глаза, пожевывал жвачку. Сапалы подошел к спрятанному за стволом саксаула хурджуну и вынул из него кувшин, наполовину опустевший и сделавшийся совсем легким. Вода, однако, в нем была всегда прохладной.
"Надо поэкономнее расходовать…" — подумал Сапалы я, сделав всего два глотка, осторожно вложил кувшин обратно в хурджун. В сосуде заплескалось. Тусклые глаза верблюда ожили, загорелись. Он повернул голову и, вытягивая шею, потянулся к кувшину, высовывая язык.
"А… тебе уже хочется пить? Нет, ты уж потерпи, голубчик. Верблюды могут и по месяцу обходиться без воды. Хоп-ба! — Сапалы погрузил на верблюда хурджун. — Я сам не пью вдоволь. А для тебя весь мой запас воды — капля. Вот найдем золото, и тогда… Хочешь воды — пожалуйста. Есть хочешь — ни тебе цветущий янтак, и приятного тебе аппетита. Да что там колючка-янтак! Белым хлебом кормить тебя стану! Ты только потерпи и помоги мне. Кувшин с золотом где-то тут, в этих местах. Может быть, вон за тем барханом. Ну, пошли, пошли! Если бы Вепалы был мне настоящим братом и указал точное место, я бы сейчас ни себя не мучил, ни тебя. Это он, скотина, виноват… Ну, вставай же!"
Сапалы окриками заставил верблюда подняться и, намотав на руку конец веревки, стал взбираться на холм. Ноги по щиколотку увязали в песке, идти было трудно. Верблюд нехотя следовал позади. Он тоже устал и тоже ослаб, как и человек. Но у человека как-никак, а все же были хлеб, жареное мясо и вода. А бедному животному нечем было восполнить иссякшие силы.
Близилось утро. За ночь выпала обильная роса. Сапалы надел шерстяной свитер и все же продрог. Самый раз погреться чаем. Спускаясь с холма, он стал в саксаульнике подбирать сухие ветки для костра. Нашел несколько крепких сучьев, которые будут долго гореть. И вот еще…
Нагнулся и… отдернул руку. Не сук ему попался, а кость. Человеческая берцовая кость. А с расстояния пятишести шагов на него смотрел темными пустыми глазницами череп.
Собранные дрова посыпались у Сапалы из рук. Он стал лихорадочно оглядываться и увидел еще один полузасыпанный скелет. А возле него из-под песка торчала горловина кувшина, заткнутая куском черной кошмы.
Странный вопль, похожий на всхлип, издал Сапалы, метнувшись к сосуду, словно боясь, что он исчезнет или невесть кто выхватит его прямо из-под рук. Оступился, свалился ничком возле кувшина. Бормоча что-то бессвязное, принялся разгребать песок. "Тот самый! Тот!.."
Он обнимал кувшин, прижимаясь к нему грудью, кровоточащими губами целуя шершавую затычку из войлока и не замечая, как по впалым и грязным щекам бегут слезы. Все еще не веря в такое счастье, он извлек свою находку из-под песка, дрожащими руками открыл горловину. Да, тот самый! Кувшин, до краев наполненный золотыми монетами, в его руках. Прижимая его к груди, Сапалы с трудом поднялся на ноги. Ему казалось, сердце его переместилось в кувшин и стучит внутри него: тук-тук, тук-тук… Наконец-то!.. Перенесенные муки оказались не напрасными. Сапалы теперь богач. Он уже не прежний Сапалы. В руках у него такая силища!
Сапалы и смеялся, и бормотал, как пьяный делая шаг за шагом. Его взгляд вдруг запнулся о человеческие кости, и померещилось, что скелет шевельнулся. А предельно обостренный слух вдруг уловил голос: "Ты обещал над нами возвести гробницу…"
18
Теперь Вепалы не оставался подолгу на пастбище. Каждые три-четыре дня он поручал отару чолуку и приезжал домой. Привозил мясо и брынзу.
Как-то в воскресенье он застал Гулькамар за работой, которой та никогда прежде не занималась. Поскольку в их доме нечем было застелить пол, жена решила собственноручно сделать кошму, благо в доме оставалась шерсть еще от весенней стрижки овец. Но как Гулькамар ни билась, у нее ничего не получалось.
Ей пришли на помощь соседки. И вот они, четверо женщин, уже второй день валяли кошму. Настроение у Гулькамар было приподнятое. Она обрадовалась приходу мужа, скоренько приготовила ему еды и снова принялась за прерванное дело. И Вепалы отметил про себя, что жена теперь смеется чаще, чем в первые дни, перекидывается с соседками шутками. Он радовался про себя, что жена так скоро подружилась с местными женщинами и сама пришлась им по душе.
Пока Вепалы, сидя в тени, пил чай, женщины, засучив рукава и заткнув края подолов за кушаки, сворачивали в рулон спрессованную между двумя рогожами шерсть. В двух огромных котлах кипела вода. Старшая из женщин скомандовала, чтобы принесли кипяток. Гулькамар подхватила ведро, зачерпнула из котла. Руки у нее до локтей покраснели от холодной воды, пальцы в краске, которой они расцвечивали шерсть, наносили узоры.
Взглянув на ее округлившийся живот, Вепалы вскочил, отобрал у жены ведро.
— Ты не поднимай тяжелого, — шепнул он ей на ухо.
Гулькамар благодарно улыбнулась.
Женщины поставили рулон вертикально и велели Вепалы лить сверху кипяток. Пропарив хорошенько, захлестнули рулон петлей и стали валять его. За один конец веревки тянул Вепалы, за другой — полная и смуглая женщина с сильными округлыми руками. Через некоторое время ату женщину сменила другая.
Вепалы запарился.
— Надо бы еще одного мужчину, чтобы сменил Вепалы, — машинально вырвалось у Гулькамар.
— Нет, вы только поглядите, как некоторые за своих мужей болеют! — не преминула заметить острая на язычок смуглянка. — Ничего с твоим мужем не случится, если сваляет одну кошму. — И, окинув взглядом ее живот, засмеялась. — Он к такому делу привычен.
Гулькамар покраснела, смущенно опустила голову.
Шерсть, спрессованная между рогожами, валяли до тех пор, пока из нее выжалась почти вся влага. Потом рулон перенесли в тень, развязали и расстелили красивую, всю в разноцветных узорах кошму, чтоб просохла. Каждая из женщин подошла и пощупала край кошмы, проверяя, достаточно ли она мягкая и прочная.
— Тьфу!.. Тьфу!.. Тьфу!.. Такая чудная кошма получилась! И рисунок какой четкий, ни один узор не сместился!
Гулькамар принесла мужу свежезаваренного чая.
— Попей еще… Они-то сменяли друг дружку. А ты устал.
Поев и утолив жажду, Вепалы вновь засобирался в дорогу. Сложил в хурджун лепешки, накануне испеченные Гулькамар, каурму и стал седлать коня. Поскольку у него теперь не было верблюда, колхоз ему дал коня — чтобы он объезжал отару и время от времени наведывался домой. Вепалы попотчевал своего Беркута кусочком хлеба и легко вскочил в седло. Конь хорошо знал дорогу и рысцой понес седока в сторону песчаных холмов. А Гулькамар стояла у порога, смотрела вслед всаднику, пока его силуэт не скрылся за барханами.
Уже близилась полночь, а никто не появлялся, не наткнулся на Сапалы. Неужели проклятый верблюд дождется его смерти? Сапалы теперь лежал, уткнувшись лицом в песок, не в силах даже приподнять голову, чтобы посмотреть по сторонам. До него несколько раз донесся издалека сиплый вой. Сперва он был едва различим и мог легко сойти за посвист ветра. Но вот тот же самый вой, протяжный и зычный, раздался поблизости, и у Сапалы мурашки побежали по спине. Он почувствовал, как тело верблюда напряглось и по нему пробежала дрожь. Через некоторое время вой послышался с другой стороны.
"Волки! Только их не хватало! Чертов верблюд сам станет их добычей и меня погубит!"
Собрав последние силы, Сапалы приподнял голову. Напротив, на верху бархана, он увидел три тени и светящиеся точки волчьих глаз. Верблюд тоже их заметал и от страха начал мочиться. Чтоб ты околел! Сапалы задыхался от едкого запаха верблюжьей мочи.
Один из хищников приблизился и замер, пригнув голову.
Это был старый тощий волк с впалым животом. Он заметил, что человек жив, и оскалил клыки. Два других волка тоже приблизились и сели рядом с вожаком.
Верблюд задвигался, заревел и начал медленно подниматься. Сапалы выскользнул, вскочил и метнулся к хурджуну, из которого торчало ружье. За спиной послышалось рычанье, клацанье зубов, хрип. Сапалы схватил ружье и обернулся.
Все три волка набросились на верблюда, даже не дав ему встать. Один повис у него на шее, другой сидел верхом, а третий мертвой хваткой держал заднюю ногу.
У Сапалы молнией пронеслась мысль: "Я погибну без верблюда!.." Он вскинул ружье.
Раздался выстрел.
Волки метнулись в разные стороны. Верблюд вскинулся на дыбы, заревел и рухнул на бок. Раз, другой дернулась его задняя нога и замерла.
Звери уже скрылись за барханом, а Сапалы все заряжал и стрелял, заряжал и стрелял. Потом без сил опустился на песок, положил ружье поперек колен и просидел, не двигаясь, до рассвета. В нескольких шагах от него лежал верблюд, вытянув длинную шею.
Опершись на ружье и превозмогая боль во всем теле, Сапалы поднялся, Подошел к верблюду. Возле головы животного разлилась лужица крови. Картечь угодила! Выходит, промазал. Не в волка попал, а в верблюда. "Заслужил, поганец!.. Но мне сначала нужно было выбраться из пустыни… Так тебе и надо! Так тебе и надо!.. А мне как теперь быть?"
Сапалы выпростал из-под туши верблюда хурджун. В нем звякнули осколки кувшина. Не осталось ни капли воды. Сапалы сглотнул слюну, но и слюна исчезла, пересохшее горло сдавили спазмы.
А рядом лежал другой кувшин. Вокруг него, словно выпавшая за ночь роса, ослепительно сияло несколько кругляшей. Сапалы собрал монеты, высыпал в кувшин. Он чувствовал, что его силы на исходе. С трудом поднял сосуд и, держа за горловину, положил на плечо. Огляделся, прикидывая, в какой стороне юг. И пошел.
Он шагал, все еще пребывая в каком-то полузабытьи. Словно не наяву все это происходило с ним, а в кошмарном сне. Он не заметил, как из горловины кувшина выпал клок черного войлока и сыплются золотые монеты, падают бесшумно в песок, что кувшин с каждым шагом становится все легче и легче…
Перевод Э.Амита
Алмагуль — жена Тархана
(повесть)
Глава первая
После похорон я очень переживала, плакала. Но шестнадцать лет — это только шестнадцать лет, и стоит ли упрека то, что горе мое, придя черной тучей, пролилось дождем и ушло, оставив чистым небосвод. Откуда могла я знать, что разлука — горшая из бед человеческих?
А мама знала.
Шли дни, и она таяла буквально на глазах, как кусочек масла в горячем молоке. Я поила ее этим молоком. Но она, лишь смочив губы, оставляла пиалу, ссылаясь на отсутствие аппетита. А ночами, когда бы ни проснулась я, она не спала. Лежала неподвижно на спине и вздыхала время от времени. Мне очень хотелось узнать, о чем она думает, хотелось поговорить с ней, может быть, поплакать вместе. Но я не решалась первой подойти к ней, а сама она меня не звала, занятая своим горем.
Неподалеку от нашего дома проходила железная дорога, и по ночам было слышно, как скороговоркой рокочут колеса составов и мелкой-мелкой дрожью трясется земля. В такие минуты мне казалось, что земле холодно от ее одиночества. Я плотнее закутывалась в одеяло, поджимала под себя ноги и прислушивалась к маминому дыханию.
К беде нашей относились по-разному. Соседки сочувствовали, жалели нас. Я принимала их сочувствие, но втихомолку сердилась, слыша причитания о "сироте несчастной". Сирота — это когда ты маленькая и беззащитная, а я вон какая здоровая выросла!
Часто заходила к нам тетя Дора, нещадно дымила махоркой, утешала:
— Не падай духом, Шура, такая уж наша доля бабья… А ты, Анька, поменьше шептунов проклятых слушай, своим умом разумей.
Шептуны были. И разговоры всякие неприятные. Они в общем сводились к тому, что областной зоотехник Гармамед Ханов погубил в буран совхозную отару и сам погиб то ли по собственной неопытности, то ли по какой иной причине.
Мама смотрела отсутствующими глазами сквозь стену дома — что она там видела? — и шептала, как сама с собой разговаривала:
— Нет, Алмагуль, нет… твой папа чист перед народом и перед властью… он не сделал плохого даже с комариное крылышко. Честный был… добрый был… смелый был… Большевиком раньше других стал. Самый большой командир благодарность ему объявил, когда они с тетей Дорой железную дорогу перед поездом интервентов разрушили. А теперь говорят…
Чтобы отвлечь ее от грустных мыслей, я пыталась перевести разговор на другую тему. Это мне редко удавалось: когда кумган наполнен доверху, все остальное стекает по его горлышку вниз, а мама была переполнена своими переживаниями. И только теперь до меня стало доходить, какое сильное чувство связывало моих родителей.
Однажды ночью, когда лунный свет из окна сделал мамино лицо особенно красивым, я неожиданно для самой себя спросила:
— Какой ты была в девушках, мама? Наверно, все на тебя заглядывались?
Она слабо улыбнулась.
— Зачем все, когда одного достаточно. В твоем возрасте я уже три года как женой была.
— Настоящей женой? — не поверила я.
Мне показалось, что она смутилась и покраснела, но лунный свет — обманчивый свет.
— Давай спать, — сказала она. — Когда-нибудь и ты узнаешь, что такое любовь. Не за горами твое.
Мы помолчали. Но не спалось ни мне, ни ей, и я снова спросила, удивляясь собственной дерзости:
— Мама… если вы так любили друг друга… почему я у вас одна?
Ответа пришлось ждать долго, я уж думала, что не дождусь, и собралась засыпать, коря себя за бестактность вопроса. Однако мама ответила:
— Братишка у тебя был…
Я очень удивилась, потому что о братишке никогда прежде в доме разговора не было. И вообще нигде я об этом не слышала — ни от подруг, ни от соседей. Но мама больше не захотела разговаривать на эту тему. Лишь спустя некоторое время я допыталась все же, что братишка умер от скарлатины, не прожив и года, а после меня у мамы больше не было детей.
Мама таяла. Она стала совсем тоненькая, тоньше меня. Прежде ни минутки без дела не могла посидеть, а теперь у нее все валилось из рук. Как-то незаметно домашние заботы легли на мои плечи. Я не тяготилась ими — не столь уж много было у нас этих забот, — но состояние мамы меня тревожило. Хотя, если быть откровенной до конца, я довольно легкомысленно надеялась на благополучный исход: главные мои мысли были возле Тархана, с которым мы успели подружиться по-настоящему. Он учился в педтехникуме, знал много интересного и вел себя по отношению ко мне очень тактично. Я и сама не заметила, как привязалась к нему и томилась дома, если не было возможности убежать на свидание. Иногда я ловила на себе непроницаемый мамин взгляд. Догадывалась она, что у меня на душе? Думаю, что догадывалась, хотя сказать наверняка ничего не могу. Как-то вытащила она из сундучка узелок — целая куча браслетов, колец, подвесок и других украшений.
— Все это твое, дочка… к свадьбе твоей приготовлено.
Мне показалось, что мама подслушала мои мысли, и я приготовилась оправдываться и врать изо всех сил, если она спросит о Тархане. Однако она не спросила ничего, убрала украшения в сундук и снова погрузилась в свои сумеречные переживания. Вскоре она слегла совсем. Ничего у нее не болело, ни на что не жаловалась она, только лежала и смотрела куда-то в прошлое свое.
— Давай, дочка, письмо напишем, — попросила она меня.
— Кому? — осведомилась я, ожидая, что будет названо имя тети Доры, которая давненько уже уехала в Москву и не подавала о себе весточки.
Но она ответила:
— Папе.
И я обомлела до того, что ноги у меня подкосились.
— Ко… ко… кому?..
Она посмотрела на меня ясными глубокими глазами, такими глубокими, что я вдруг задохнулась от невыразимого чувства жалости, тоски и страха.
— Не бойся, — сказала она своим обычным, будничным голосом, — не бойся, я не сошла с ума. Когда Гармамед воевал с басмачами, я часто сочиняла ему письма в уме — писать-то не умела, да и некуда было писать… Все в себе переживала, с того, говорят, и приключилась нервная болезнь, из-за которой не смогла я еще сыночка Гармамеду подарить… Давай представим, дочка, что папка жив, только уехал далеко и не пишет. Давай расскажем ему о нашей жизни, посоветуемся…
Первое впечатление прошло. Слова мамы воспринимались уже как предложение какой-то игры. Я раскрыла новую тетрадь, подбила поудобнее под грудь подушку и приготовилась писать.
Когда письмо было написано, она протянула исхудалую, сухую, как цыплячья лапка, руку.
— Дай его мне…
И сунула написанное под подушку.
Я решила не ходить в школу, пока мама не почувствует себя хоть немножко лучше. Но она не согласилась и лишь попросила не задерживаться дотемна. Поэтому пришлось на время ограничить встречи с Тарханом, хотя он настаивал и даже вознамерился идти знакомиться с мамой. Еле отговорила его.
Приближалась весна. Накануне каникул в школе состоялось общее собрание. Подводили итоги, называли имена лучших учеников и отстающих. Потом давали подарки.
Я получила новенькое красное пальто и была сама не своя от радости. Домой как на крыльях летела, чтобы обновкой похвастаться. А дома ждала беда: умерла мама. Она лежала спокойная и красивая, будто спала. Я даже не поняла вначале, что ее уже нет, что отныне я одна-одинешенька на всем белом свете. А когда сообразила — без памяти на пол грохнулась, соседи водой отливали.
Обряжая маму в последний путь, одна из женщин обнаружила под изголовьем письмо и спросила меня, что это за талисман такой. Я кое-что объяснила и попросила оставить его с мамой. "Зачем? — возразила женщина. — Покидая здешний мир, мы в мгновение ока догоняем всех, кто ушел отсюда семь тысяч лет назад. Сурай тоже догонит своего Гармамеда и скажет ему сама все, что надо сказать. К чему ей эта бумажка?.."
Спустя некоторое время, когда уже справили сороковины, я не выдержала и показала письмо Тархану: вот какая у меня была мама, от любви умерла! Тархан засмеялся и ответил, что от любви люди умирают только в дастанах да сказках, а в жизни все имеет свою материальную причину. Наверное, он был прав, но мне тогда от его слов стало до слез обидно, словно украли у меня что-то очень дорогое.
А Тархан даже не заметил, что сделал мне больно. Он ерошил свою черную шевелюру, занятый совсем иными мыслями, нежели переживаниями несчастной девчонки.
— Вот что, — деловито, как о давно решенном, сказал он, — когда зарегистрируемся, будем у тебя жить, а то я — в общежитии. Мне техникум надо закончить, тебе — школу. Потом продадим дом и уедем в аул, к моим старикам. Они славные, хоть и суровые с виду.
— Это не наш дом, — ответила я, — его нельзя продавать, его Советская власть папе дала.
— Нельзя так нельзя, — сразу же согласился он, — тем лучше для нас, Анечка. — Ему нравилось называть меня русским именем — меня в школе так подружки звали. — Частной собственности нет — хлопот нет, верно? Снялись да и поехали налегке. Ты против аула ничего не имеешь? Или в Ташаузе жить хочешь?
Я только прижалась к нему покрепче. Зачем слова, если и так все ясно. Теперь он хозяин моей судьбы — как решит, так и будет. Сама я отдала себя в его руки, добровольно отдала, никто не принуждал. Такая вот она, любовь…
Глава вторая
Старики оказались не такими уж славными, как обещал Тархан. Не знаю, почему я им не понравилась, но что это так, сомневаться не приходилось. У свекрови как сдвинулись брови при первой нашей встрече, так и не расходились. А свекор вообще смотрел на меня как на пустое место.
— Ничего, — шепотом ободрял меня Тархан, — обойдется.
Я тоже надеялась, что обойдется, и все же зябко становилось, когда встречала колючий взгляд новых родичей или слышала нарочито громкое брюзжание: "…Привез какую-то… не то персиянку, по то русскую…" Это свекровь намекала на мои светлые, необычные для туркменки волосы, которыми я так гордилась. И Тархану они тоже нравились. А вот у родителей его вызвали почему-то неприязнь.
По-родственному ко мне относился лишь деверь Кепбан. Неразговорчивый, стеснительный, угрюмоватый, он был на два года моложе Тархана. Однако если поставить их рядом, то по росту и телосложению старшим братом показался бы он, а не Тархан. Со мной он почти не заговаривал, но я сердцем чувствовала, что не одобряет поведения родителей, осуждает брата, который не может защитить свою жену.
А Тархан, не ожидавший такой встречи в родном доме, действительно вроде бы растерялся и не знал, как поступить. Однажды ночью, проснувшись, я услыхала визгливый голос свекрови в соседней комнате:
— Ну взял! Глупо сделал, что взял! Порядочнее не нашлось, чтоб ей околеть быстрой смертью?
Тархан что-то отвечал матери. Смысл его слов до меня не доходил. Я впервые столкнулась с такой откровенной злобой, не понимала, в чем моя вина, не знала, что в таких случаях надо делать. Меня всю трясло как от озноба, я куталась в одеяло с головой и никак не могла согреться.
Тархан пришел, лег рядом, обнял меня. Ему тоже было несладко — он тяжело дышал, руки его вздрагивали.
— Не любит меня твоя мама, — прошептала я и погладила его по голове.
Моя ладонь как по рашпилю прошлась: перед отъездом из города он сбрил свои красивые волосы. Я возражала, но он сказал: "Родители — старые люди, с предрассудками.
Зачем их лишний раз сердить, если этого избежать можно".
Мне было жаль его, и я снова провела ладонью по жесткой щетинке волос. Он перехватил в темноте мою руку, положил ее себе на грудь. Помолчав, сказал тихо:
— Ай, живи пока молча, не перечь ей. Наладится со временем. Постепенно и любить станет, ты только не прекословь ей, не возражай, потерпи.
— Конечно, потерплю, — согласилась я.
— Постарайся угодить ей в каждом деле.
— Постаралась бы, да она ни о чем не просит.
— А ты без просьб, сама.
— Ладно…
Я решила встать пораньше. Однако, проснувшись, услыхала, как звякает о ведро кружка. Потом проскрипела наружная дверь. Зашаркали по полу ковуши, натужно зашелся в кашле свекор, что-то невнятное забурчала свекровь.
Когда я вышла во двор, она уже разводила огонь в очаге. Вежливо поздоровавшись, я предложила:
— Давайте вместо вас чай вскипячу.
Не обмолвившись ни словом, она бросила кочергу, кряхтя, поднялась с корточек и поковыляла в дом. "Ну, погоди, противная старуха! — подумала я. — Ты еще будешь меня милой доченькой называть!"
В тунче зашумело и забулькало. Я сполоснула кипятком чайники и пиалы, заварила два чайника, поставила их перед стариками, которые уже сидели за сачаком.
Меня они, но обычаю, не заметили, как не заметили бы любой предмет домашнего обихода. Я поежилась: жутковато ощущать себя неодушевленной вещью.
Аул просыпался. Уже возле каждого порога к небу тянулись тонкие струйки дыма, а небо было голубым и свежим. Горланили петухи, изредка перекликались соседки. И у меня настроение улучшилось: не сошелся свет клином на моих нелюбимых родичах, в мире много радости и света.
Маленький мутный арык огибал наш двор. Высокие стройные тополя высились над ним, и седые листья их, как маленькие зеркальца, ловили и отражали солнечный свет. А в арыке мыл лопату Кепбан.
— Рано поднялась, гельнедже, — сказал он мне, — еще немножко поспать можно.
Я смутилась и покраснела, потому что меня впервые в жизни назвали так уважительно. Не зная, что ответить, пролепетала:
— Вы… вы тоже рано… Куда собрались?
— На работу, в ноле.
— А что вы делаете там?
— Поливальщик я, хлопчатник поливаю.
Мне вдруг очень захотелось напроситься ему в попутчики, пойти на хлопковое поле, посмотреть, как поливают хлопчатник, и, может быть, самой поливать. Я открыла было рот, чтобы высказать свою неразумную просьбу, но тут, перхая и отплевываясь, вышел во двор свекор, и я вовремя прикусила язычок. А про себя порадовалась, что деверь у меня хороший и что мы, вероятно, будем с ним друзьями, потому что без друзей никак нельзя человеку, одной любовью к мужу сердце не наполнишь.
Я не ошиблась. Кепбан не утратил своей сдержанности, врожденной деликатности, но стал немножко раскованнее и разговорчивее. Рассказывал мне о колхозных делах, учил, как делать в арыке запруду и отводить воду в нужную сторону. Он был очень способный, любое дело спорилось в его руках.
Как-то я спросила его, почему он бросил школу. Он пожал плечами.
— Работать надо. У родителей здоровье плохое, Тархан в городе учился…
— Но теперь ты можешь опять поступить в школу.
— Какой из меня ученик… все уже позабыл. Если все начнут учиться, кто в колхозе работать будет?
— Неправильно ты говоришь! В нашей стране каждый должен иметь образование!
— Приходили уже к нам в дом с такими словами. Отец сказал: достаточно, если из нашего дома один Тархан учится.
— И ты согласился с ним?
Кепбан поднял недоумевающие глаза:
— Но работать из нашего дома тоже должен кто-то! Больных стариков кормить надо?
Я могла бы ему сказать, что не такие уж они старые, эти старики, чтобы чураться колхозной работы. Да и болезни ихние — только в виду "ох" да "ах". Свекор вон по целым неделям в песках пропадает — собственный гурт овец пасет в тридцать две головы. И свекровь вязанищу саксаула на горбу прет — бегом не угонишься.
Однако ничего этого я не сказала, понимая, что Кепбану будет неприятно, а огорчать его мне вовсе не хотелось.
— Ладно, согласна с тобой. Ты мне вот что скажи: меня примут работать в колхоз, если я попрошусь?
— А вам не надо работать в колхозе.
— Почему?
— От вашей семьи Тархан в школе будет преподавать, а школа — колхозная.
— Нет уж! — возразила я. — Тархан сам по себе, я сама по себе. Отвечай на мой вопрос: примут или нет?
Кепбан подумал, почесал за ухом. Он был смущен.
— Кемал-ага, думаю, примет, он умный башлык, всегда жалуется, что рабочих рук не хватает…
Деверь явно что-то недоговаривал.
Я ждала.
Наконец он признался:
— Отец будет против.
— Почему так думаешь?
— Слышал, как они с мамой говорили. Он сказал: "Если эта пришлая собирается жить в нашем доме, то пусть она шагу со двора не делает".
— Сердитый у тебя отец, Кепбан.
— Сердитый, гельнедже. Когда голову теряет, может бросить в тебя чем под руку попадет. И мама такая же, не уступит ему.
— А если их Тархан попросит?
— Не попросит, — уверенно возразил Кепбан. — Он боится их.
— А ты тоже боишься?
Парень помедлил с ответом. Он был правдивый человек и не хотел лгать.
— Не знаю, гельнедже. Родителей надо уважать. Вы не смейтесь, гельнедже, я правду говорю!
— Верю тебе, — сказала я. — Только уважение, мой дорогой, — это одно, а страх — совсем другое.
Он не стал спорить и лишь пожал плечами.
— Айджемал о своей мачехе то же самое говорит.
— Прости, а кто такая Айджемал? Впервые о ней слышу.
Он ответил не сразу. Помолчал, глядя в землю, подумал и доверительно спросил, переходя на "ты":
— Никому не расскажешь?
Я поклялась, что буду нема как могила.
— И Тархану не скажешь?
— Клянусь тебе!
— Ладно… Она работает вместе со мной… в одной бригаде.
— Только и всего? Зачем же ты слово с меня брал?
— Не надо, чтобы люди раньше времени попусту болтали.
— Вы любите друг друга, да?
— Наверно… Вот эту тюбетейку она мне вышила своими руками. Сказала: "Умру — земле достанусь, не умру — твоя буду".
— Крепко любит.
— Она смелая. Говорит: "Если за другого отдавать будут, умыкни меня. Побоишься — сама жизни себя лишу".
— Счастливые вы, — сказала я. — Пусть у вас все ладно будет, как у нас с Тарханом.
— Спасибо, гельнедже, — отозвался Кепбан и как-то странно посмотрел на меня — словно бы пожалел.
Глава третья
Не думала я и не гадала, что окажусь клятвопреступницей. Но так уж получилось, что пришлось нарушить слово, данное Кепбану. Горькое было для меня это клятвопреступление.
Я провожала вечер за аулом, задумалась и не заметила, как стемнело. Летние сумерки совсем короткие: только что солнце скрылось за горизонтом, а на небо словно кто-то темный платок набрасывает. Раз моргнешь — ночь наступила, сверчки песни свои заводят, летучие мыши начинают носиться в воздухе, как ночные духи.
Опасаясь, как бы мне не влетело за долгое отсутствие, я поспешила домой. Возле аула задержала шаг, чтобы дыхание успокоилось. Помедлила возле калитки. И хорошо сделала, что помедлила, потому что услышала во дворе голос Тархана, свекра и незнакомого человека.
Я решила обойти дувал и перелезть через него там, где был овечий загон. Нужно было торопиться, пока меня не хватились. Однако у любопытства необоримая сила, и я задержала шаг, прислушиваясь. А потом и вовсе остановилась, будто приклеили меня к глинобитной стене. В этом месте она поплыла от сильных весенних дождей, и слышалось отчетливо каждое слово, потому что топчан стоял неподалеку.
— Это, Кандым, священный долг родителей — выдавать замуж дочерей и женить сыновей, — сипел незнакомый старческий голос. — Богоугодное дело надо совершать вовремя и согласно обычаям нашим. Верно я говорю, сакалдаш Кандым?
Кандымом звали моего свекра.
— Верно, сакалдаш, — ответил он. — Слушай, сынок Тархан, умных людей, пока сам ума-разума не набрался.
Тархан ответил тихо и невнятно, я не расслышала.
Снова заговорил свекор:
— Старики говорят: "Нож свою рукоять не режет".
А ты как поступаешь? Ни одной домашней заботе мы не дали коснуться тебя, пока ты учился. Теперь, чтоб не сглазить, стал ученым человеком, учителем. Только очень умный человек может учить других, и тебя в городе посчитали умным, перман выдали с печатью. Мы с матерью радоваться должны, а мы не можем, потому что обижены тобою.
Опять Тархан ответил что-то отцу — и снова я ничего не разобрала, как ни напрягала слух. Я сняла туфли, чтобы случайно не стукнуть каблуком о камень. Комары кусали немилосердно, однако я терпела, только с лица сдувала их, а ноги, присев, подолом прикрыла от маленьких кровососов.
— Уважать родителей — долг детей, — наставлял свекор. — А если ошибся, надо исправлять ошибку. Ты поступил опрометчиво — схватил на улице первую попавшуюся и привез ее в дом родителей, не спросив ни совета их, ни благословения. Разве заслужила это мать твоя?
— Пана! — Тархан наконец повысил голос. — Я привез Аню… то есть Алмагуль… не с улицы! Она умная девушка и честная, любит меня, и я…
— Тебе не стыдно прерывать отца? — не дала ему договорить подошедшая свекровь. — Вот послушай мудрую притчу. У одного легковерного, вроде тебя, была жена. Красивая. Умная. Да только ум ее не в ту сторону смотрел — все ловчилась, как бы это мужа покрепче к рукам прибрать. И прибрала! До того прибрала, что приказывает ему: "Иди вырви сердце у своей матери и принеси мне". Заплакал глупый парень, но пошел и сделал, как ему жена-злодейка велела. На обратном пути спешил, споткнулся о камень, упал. А материнское сердце и спрашивает у него: "Не ушибся ли ты, сынок?" Я не сравниваю тебя, Тархан-джан, с тем глупым парнем, но поступаешь ты ненамного умнее, когда к жене прислушиваешься, а родителей слушать не желаешь. В народе говорят, что, если все женское коварство на шпака погрузить, он на брюхо ляжет, ноги у него не выдержат.
Вот-вот, подумала я, правильно говоришь, свекровушка, о себе говоришь, да только твое коварство и тремя верблюдами не увезти, куда уж тут бедному ишаку!
— Нельзя так, мама, — сказал Тархан, но я не услышала твердости в его голосе, робкий был голос, шаткий, как у ребенка, который хочет настоять на своем и в то же время понимает, что сейчас получит подзатыльник. — Нельзя… Алмагуль живой человек, не сделала вам ничего дурного, любит нас…
— А мы не любим её! — жестко произнес свекор. — Как я понял, уши твои закрыты для добрых увещеваний. У всех сыновья как сыновья, один ты стремишься разрушить построенное отцовскими руками. Мое слово таково: до сих пор мы обходились без тебя, не умерли от голода и жажды. С помощью аллаха и впредь проживем. А тебя вроде вообще нет.
С замершим сердцем я ждала, что ответит Тархан.
Он молчал.
Подал голос незнакомый старик:
— Не умножай язвы родителей своих, молодой джигит. Не всякий, кто побывал в Мекке, хаджи становится, не всякое ученье ума прибавляет. Отец-мать тебе добра желают. Послушайся их, отправь эту светловолосую "муллу" туда, где аллах определил ей место, и готовься к свадьбе. Невесту тебе нашли благопристойную, пыгамбер определил счастливое сочетание созвездий, все только от тебя зависит.
Наступило молчание. Лязгнула крышка чайника, упавшая в пиалу. Лишь свекор обронил:
— Пойди, сынок, разбуди свою пришлую, пусть чай заварит.
— Сиди! — сказала свекровь. — Сама заварю, обойдемся без нее!
Но я уже на цыпочках мчалась к овечьему загону. Потом вспомнить не могла, как через дувал перелезала, как дома под одеялом очутилась.
Я не могла уразуметь, что происходит. Услышанное за дувалом казалось нелепостью, не имеющей ко мне ни малейшего отношения, потому что и дома, и в школе меня воспитывали в совершенно иных принципах человеческих отношений. Какое право имеют старики вмешиваться в нашу с Тарханом жизнь? Это в царское время женщину за человека не считали, а теперь они главными героинями страны стали.
Я бодрилась, а на сердце кошки скребли. Неужели Тархан уступит? А как же я тогда? Что со мной будет? Куда мне деваться?
Вопросов было много, ответы приходили один другого глупее, и я не заметила, как уснула. Будто в яму провалилась.
Проснулась так же внезапно. И увидела, что Тархан зажигает керосиновую лампу. Наши взгляды встретились, он потупился. Потом, не раздеваясь, сел на край постели и сообщил:
— Утро скоро.
Я ждала, что он скажет самое главное, но он медлил, и я не выдержала:
— Тархан, милый, что случилось? У тебя такое лицо, словно беда пришла в наш дом!
— Свадьба пришла, Анечка! — выдохнул он.
— Кепбана женят? — слукавила я.
А сердце — клик! — и оборвалось, и покатилось, как камешек по склону бархана — вниз… вниз… вниз… И слезы из глаз посыпались сами собой — словно маш из прохудившегося мешочка. Такой маленькой я себе показалась, такой жалкой и беспомощной, так страшно мне было потерять Тархана и остаться в одиночестве, что я готова была в голос завыть от безысходной тоски.
— Не плачь, Анечка, что-нибудь придумаем, — тихо сказал Тархан и погладил мою руку.
— Колдунья! — раздался голос свекрови. Она возникла на пороге комнаты беззвучно, как большая и кусачая летучая мышь. — Колдуешь своими слезами? Хватит! До сих пор ты морочила голову моему сыну, глаза ему отводила. Отныне — всё, он нага, он сел у домашнего очага! Поняла? Наше с отцом слово, поняла? Из дому не гоним, живи, если хочешь. Только не ревнуй к молодой жене моего сына — его на вас двоих достанет.
— Мама, замолчи! — закричал Тархан и вскочил, словно скорпион его ударил жалом.
— На мать голос не повышай! — прикрикнула свекровь. — На свою светловолосую повышай!
Я вытерла слезы и сказала каким-то странным, чужим голосом:
— Я люблю Тархана. Хоть десять жен ему найдите, а я от него все равно никуда не уйду. Кроме него, никто на свете мне не нужен.
Свекровь посмотрела на меня, словно на базаре к телушке приценивалась, пожевала губами и ушла молча.
Мы с Тарханом тоже молчали. До тех пор молчали, пока в окне зарозовело утро.
— Что делать будем, Аня? — спросил он наконец. — Хоть ты посоветуй что-нибудь, а то я совсем ничего не соображаю.
Можно подумать, что у меня в голове полдюжины решений! Что могу посоветовать я, если он, мужчина, растерялся, как малый ребенок?
А он продолжал:
— Может, действительно плюнем на все и уйдем куда глаза глядят? Ну говори же ты, в конце концов, не сиди молчком!
— Нет у меня ни сил, ни соображения, чтоб совет дать, — ответила я ему. — Но, наверно, все-таки нехорошо бежать из дому — мы чужого не брали, мы свое требуем. Неужто никто урезонить их не может?
— Хоть голову ты им напрочь отрежь! — с досадой воскликнул Тархан. — Ночь напролет убеждал их, умолял, грозил. Ничего слушать не хотят. Как мулла: уши заткнули и бормочут свое, только себя слышат. Но я им прямо заявил: хотите брать в дом новую невестку — для себя берите; я, даже десять лет пусть рядом живет, не гляну в ее сторону, пальцем к ней не прикоснусь. Веришь мне, Аня?
— Ладно, — сказала я, — поживем — посмотрим, что будет дальше.
— Не веришь, — решил он, хотя я и сама не знала в тот момент, верю ему или нет. — Правду говорю тебе! Чем хочешь поклясться могу!..
— Слушай, — вспомнила я, — в селе ведь есть комсомольская ячейка!
— Нет, — ответил он, подумав. — Во-первых, мы с тобой не комсомольцы, а во-вторых, смешно на родителей жаловаться. Лучше я к Кемал-аге схожу. Он меня посылал на учебу, пусть и теперь выход ищет.
Глава четвертая
Трое мужчин, засучив рукава халатов, копали очаги для свадебных казанов. Другие свежевали овец. Женщины разжигали тамдыры и месили тесто. А я смотрела на все эти приготовления, и неуютно мне было среди людей, спрятаться хотелось в сусличью норку, да от себя самой никуда не денешься.
Горько мне было, бесприютно. Как оплеванная бродила я по двору, ловя на себе то сочувственные, то насмешливые взгляды, и не раз дурные, темные мысли приходили в голову, подкрадывались, как кошка к больному цыпленку. Они звали в дорогу без возврата, и я гнала их прочь, они расползались, прятались где-то, но оставляли в сознании липкий след, какой оставляет улитка, проползшая утром по виноградному листу.
Меня окликнули.
Это был Кепбан. Я не видела его несколько дней, и меня поразило, как сильно он изменился за это короткое время: осунулся, побледнел, сгорбился, словно груз непосильный держал на плечах. Даже ноги по-стариковски подволакивал.
— Что с тобой стряслось, Кепбан?!
Он кивнул в сторону приготовлений к свадьбе.
— Ну и что? Это мне переживать надо, а не тебе, — сделала жалкую попытку пошутить и с трудом проглотила застрявший в горле ком.
— Знаешь, кого невесткой берут? — спросил он.
— Девушку, наверно, не верблюдицу.
— Айджемал берут.
— Кого?
— Айджемал.
— Твою?
— Да.
Бедный Кепбан! Так вот почему он сам на себя не похож! Странно, но мне стало немного легче. Вероятно, потому, что уже не одинока я была в своей беде, другой человек разделял ее. И в то же время я очень сочувствовала Кепбану, а он смотрел на меня отчаянными глазами и говорил:
— Нельзя ей, понимаешь, Алмагуль, никак нельзя выходить замуж за Тархана, понимаешь?
В общем, я догадывалась, в чем дело. Как-то свекровь снизошла и велела мне обмазать печь саманом. Уже темнело, но я решила все приготовить, чтобы утром пораньше взяться за работу, и пошла в саманхану. Там и наткнулась на Кепбана и Айджемал. Кепбан, по своему обыкновению, молчал, зато Айджемал накинулась на меня как барханная кошка-каракул. "Ты пойдешь и всем расскажешь? — наседала она на меня, даже не приведя себя как следует в порядок. — Иди! Хоть сейчас иди и говори! Никого я не боюсь! Пусть весь мир против меня выходит — не испугаюсь!" — "Не кричи, — сказала и ей, а то сама на свою голову лихо накличешь", — и ушла, так и не набрав самана. После этого случая Кенбан долго прятал от меня глаза и старался не встречаться в доме. Но постепенно все вошло в норму, и я опять стала поверенной в его сердечных делах. Мы с ним почти ровесники были, но относился он ко мне как к старшей сестре, и это льстило мне. Вот и сейчас смотрит так, словно я из собственного рта выну его спасение и положу ему на ладонь.
— Почему ты не умыкнешь ее? — спросила я. — По моему, вы договорились об этом.
— Нельзя, — потряс головой Кенбан. — Если б другой кто был, а то — брат мой старший. Никак нельзя, гельнодже.
— А если самому Тархану сказать? Ты, кстати, не знаешь, где он пропадает?
— Не знаю. Наверно, ему стыдно перед тобой. А сказать… что ж, сказать можно, да поможет ли? Тархан не пойдет против воли родителей, сломали они его, согнули.
— Не говори так! — рассердилась я. — У него доброе сердце, поэтому он и не хочет огорчать отца с матерью. А согнуться он ни перед кем не согнется!
— Правильно, — сказал Кепбан с горечью, — он добрый..
Тут его позвали сбрасывать с крыши мазанки колючку для тамдыра, и он пошел, как всегда, беспрекословно. А я стояла и думала. Для себя самой я бы на это не решилась, но Кепбана я просто обязана была выручить из беды, а поэтому выход один: просить о содействии сельскую власть. Если же не поможет…
Кепбан возвратился, и я сказала:
— Идем к Кемал-аге! Где он?
— В сельсовете, наверно.
— Проводи меня в сельсовет.
— Ладно. Только я вперед пойду, а ты немножко отстань, чтобы нас вместе не видели.
В помещении сельсовета висел на стене большой желтый ящик — телефонный аппарат. Возле него стоял симпатичный усатый дядечка в ушанке седого каракуля и кричал в трубку. Очень громко кричал. А за столом сидел молодой парень и писал, посматривая то на одну бумагу, но на другую. На мое приветствие никто из них не ответил.
Кемал-агу я прежде не видела, но справедливо предположение, что вряд ли им может быть пишущий парень. Скорее всего это — усатый дядечка. И я приготовилась терпеливо ждать, пока он накричится и обратит на меня внимание.
Наконец он повесил трубку и повернул два раза ручку аппарата, давая отбой. Смахнул ладонью пот со лба, дернул усом — точь-в-точь рассерженный кот. Пожаловался неизвестно кому:
— Не телефон, а прямо шарада-марада из журнала "Огонек": бу-бу-бу… бу-бу-бу… а что "бу-бу-бу" — поди догадайся. Ты ко мне, молодая? Что понадобилось?
Я представилась:
— Алмагуль… жена Тархана Кандымова.
— Ясно! — нетерпеливо сказал Кемал-ага. — Был у меня твой Тархан, говорил, знаю. — Он повернулся к парню: — Что ты там пишешь, сводку? Брось ее к шайтану! Составляй срочно список всех мужчин с восемьсот девяносто седьмого по девятьсот двадцать второй год включительно… Тебе что еще, девушка?
— Тархан вам не все сказал, — пояснила я.
— То есть?
Я рассказала о Кепбане и Айджемал. Кемал-ага фыркнул.
— Вот люди! Вам что, делать больше нечего, что ли? Свадьбы, свадьбы… Какие, к черту, свадьбы, когда война с немцами началась! Немцы на нас напали, фашисты, ясно?
О войнах я слышала на уроках истории в школе. Дома по праздникам, когда собирались гости, тетя Дора обязательно вспоминала интервенцию и гражданскую войну, диверсии на железной дороге и сабельные рубки в барханах. Но все это было для меня понятием отвлеченным и не слишком внятным, вроде злополучного бинома Ньютона, который никак не давался мне в школе. Однако я на всякий случай сказала:
— Ясно.
— Ну а коли так, то иди домой и не путайся тут под ногами — без ваших свадеб не знаешь за какое дело хвататься.
— Вы черствый человек, — промолвила я неожиданно для себя.
Кемал-ага с любопытством уставился на меня. Но я злилась и даже не подумала отвести глаза или потупиться, как полагается женщине. Я смотрела на него, готовая сражаться до конца, и он вдруг улыбнулся усталой и доброй улыбкой.
— А ты — ежик. Это хорошо, что ежик. Ступай, дочка. Малость освобожусь — зайду к Кандыму потолковать.
Когда я вернулась, Кепбан был уже дома. Я хотела зайти к нему, чтобы ободрить и поддержать, но вовремя услышала в доме голос свекрови:
— Кепбан-джан, младшенький мой, какая хворь у тебя приключилась? Почему ты лежишь?
— Голова болит, — ответил глухой голос Кепбана.
— Уж не сглазил ли кто тебя, ягненочек мой? Все люди на свадьбу твоего брата радуются, один ты лежишь как сиротинушка…
— Оставь меня! — повысил голос Кепбан. — Ничего я слышать не хочу! Никого видеть не хочу!
— О аллах! Да что с тобой, сынок? Всегда такой послушный, такой ласковый…
— Уйди отсюда, мама, прошу тебя!
— Хей-вей, люди, глядите, его шайтан попутал! Тьфу!.. Тьфу!.. Тьфу!.. Сгинь, проклятый, сгинь!
— Мама! — В голосе Кепбана послышалось такое, что я насторожилась. — Не доводи меня, мама! Кажется, я сегодня кого-нибудь убью!..
Растерянно причитая, свекровь поспешила выйти. А я подумала: правду пословица говорит, что бывают моменты, когда и заяц начинает кусаться. Кепбан, конечно, далеко не заяц, однако так, как сейчас, он никогда еще не поступал.
Кемал-ага оказался человеком слова. И я постаралась услышать, о чем он говорит со свекром. А начал он с того, что, мол, неприлично затевать свадебный той в такой недобрый для всей страны день. На нашу советскую землю пришли горе, слезы, кровь, все люди думают о защите Родины, и негоже нам уподобляться паршивой овце в отаре.
Свекор стал возражать: мол, ничего страшного не случится, если у людей будет немножко веселья, и что, мол, никогда такого позора не было, чтобы, пригласив гостей на той, отправить их несолоно хлебавши.
— Ладно, — согласился Кемал-ага, — совсем маленький, скромный той беды не принесет. Однако, уважаемый Кандым-ага, женить следует не старшего, а младшего сына.
— Кто хозяин в этом доме? — закричал свекор, и они начали шумно спорить.
Но тут заявилась свекровь с чайниками, посмотрела на меня подозрительно, и мне пришлось сделать вид, что я случайно оказалась возле двери.
Из окна дома голоса доносились не так отчетливо, многого не разобрать было. Однако я расслышала, как свекор закричал: "Не признаю никакой бумаги! Для меня закон то, что мулла освятит!" А Кемал-ага ответил: "Я освятил это, яшули, круглой гербовой печатью освятил". И опять мне пришлось отойти от окна, потому что рядом начали шнырять и прислушиваться любопытные мальчишки. Я шуганула их подальше, но и самой уже неудобно было возвращаться под окно.
В общем, состоялся свадебный той или нет, я так до конца и не поняла. Не было ни бахши, ни лазанья по шесту за платком, ни других затей молодежи. Но люди сидели, ели, разговаривали. Больше о начавшейся войне говорили, о колхозном хозяйстве. Правда, упоминались имена Тархана и Кепбана, но как-то вскользь, торопливо. Сидели недолго и разошлись еще до первых петухов.
Тархан объявился уже под утро — усталый, пахнущий сухой полынью. Я рассказала ему все. Он слушал вполуха, несколько раз зевнул, потянулся, хрустнув суставами.
— У нас, говоришь, Айджемал осталась? Ладно, пусть живет, с мачехой ей еще хуже было. — Тархан встал. — Ты, Аня, вот что, ты мне вещи собери в дорогу.
На мой вполне естественный вопрос пояснил:
— В городе был я. В военкомате. Добровольцем на фронт попросился.
— Зачем? — вырвалось у меня.
Он пожал плечами.
— Другого выхода не нашел. Когда узнал от Кемал-аги, что Кепбан и Айджемал… В общем, довольно об этом. Пойдем с барханами попрощаемся, мне к полудню уже на призывном пункте надо быть, да и не хочу я, чтобы отец с матерью на проводах моих шум поднимали.
Мы вышли в степь. Днем выгоревшая трава являла довольно унылую картину. Но сейчас, под луной, все казалось иным — сказочным, красивым, манящим. Тоненько попискивали тушканчики, пели сверчки и еще какие-то букашки, вдали громко и печально звала кого-то невидимая птица.
Тархан лег навзничь, подложив руки под голову. Лицо его было красивым и отрешенным. Я села рядом.
— Ты верь, что я вернусь благополучно, — попросил он.
— Каждую минуту думать о тебе буду, — сказала я, еще не представляя всей горечи разлуки.
Он обнял меня.
Потом мы прошли к маленькому озерцу в низине. Здесь было безраздельное царство лягушек, которые курлыкали и пели изо всех сил, как бахши на состязаниях, когда у них жилы на шее надуваются. У лягушек тоже раздувались пузыри под горлышком, радужно отсвечивая в лунном свете. А сама луна, желтая, как только что начищенный медный поднос, лежала посередине озерца. Тархан бросил в нее комком сухой глины. Сверкнули гребни маленьких волн, лягушки смолкли как по команде, лишь камыши продолжали шуршать под ветром, шушукаться о чем-то своем.
— О чем думаешь, Анечка? — спросил он.
— А ты?
— Радуюсь, что иду добровольцем на фронт, — ответил он.
— Не могу сказать того же, — промолвила я.
— Я думаю, что только необразованные женщины цепляются за полы халата своего мужа, — сказал он.
— При чем тут образование? — обиделась я.
Он согласился.
— Да, жизнь есть жизнь, и образование здесь конечно же ни при чем. — Помолчал и добавил: — Я тебя еще об одном попрошу, Аня. Это самая большая моя просьба: пожалуйста, постарайся поладить со стариками. С ними нелегко, понимаю, и все же ты постарайся стать своей в этом доме.
— Сделаю все, что от меня зависит, — пообещала я. — Только и ты, пожалуйста, постарайся не задерживаться на своем фронте.
— Это не мой фронт, Анечка, это наш фронт, — поправил Тархан.
Тут я, кажется, впервые осознала всю горькую и грозную суть слова "война". И заревела, как маленькая, взахлеб. А Тархан молча гладил меня по голове, по плечам. Не утешал. Понимал, что мне надо выплакаться как следует…
Глава пятая
Плохо мне было без Тархана. До того плохо, что жизнь порой не мила становилась. Страшная это вещь, когда тебя в упор не видят, когда даже собакой никто не назовет. И Кепбан сторонился меня, хотя, может быть, слишком уставал на работе, не до разговоров ему было. И Айджемал безвылазно сидела в черной кибитке, куда после проводов Тархана переселились старики. В доме осталась только я одна; возвращавшийся с поля затемно Кепбан спал во дворе.
Но, наверно, ко всему человек привыкнуть может — постепенно и я не так остро стала ощущать свое одиночество. Тем более что и Айджемал стали выпускать из кибитки, — видимо, посчитали, что все уже вошло в норму, перестала новая невестка бунтовать. А вскоре Айджемал вообще переселилась в дом, и я совсем ожила — хоть словом перемолвиться есть с кем.
Как-то она сказала:
— Думаешь, я на Тархана польстилась? Мне век бы его не видеть! Мачеха обманула, проклятая. "Тебя, — говорит, — Кандым Годек сватает. Согласна?" Я, конечно, как овца: "Воля ваша", — а у самой сердце прыгает, потому что о Кепбане думаю. А когда все выяснилось, поздно уже было назад пятиться. Хотела я лицо свое сажей вымазать: мол, не девушка я, — да позора устыдилась. Теперь не поймешь, кто я: не жена, не вдова, не Хабила-дурочка. — И она невесело засмеялась.
Вскоре Айджемал изловчилась устроить так, что ее отпустили на обработку хлопчатника. И она каждое утро бежала на поле как на праздник. Я подозревала, что они там с Кепбаном встречаются. Она хотела и меня с собой утащить, но свекровь стеной встала: "Нечего! Пусть овец пасет. Отец занедужил, а овцы тощают". Я и этому была рада — все лучше, нежели дома взаперти сидеть.
Овцы особых забот не доставляли. Они знали дорогу и сами спешили к озеру, набрасывались на заросли чаира, сопя и толкаясь. А я садилась на пригорке и смотрела то на куличков и трясогузок, хлопотливо снующих по берегу, то на поле, где, посверкивая кетменями, колхозники мотыжили землю, убирали сорняки.
А война где-то там, на западе, все шла своим чередом, все работала жуткая мясорубка. Война, которая сперва была для меня абстракцией, своеобразной иллюстрацией из учебника истории, постепенно становилась неотъемлемой частью нашей жизни. Без нее не начинался разговор, без нее он не кончался. Радио до войны у нас только начали проводить, репродуктор успели повесить лишь в сельсовете. Но к газетам почти у всех появился повышенный интерес. Даже Кепбан, никого не спросясь, выписал "Советский Туркменистан". Старики разворчались было, но парень после той скомканной свадьбы стал совсем иным — не то чтобы повзрослел, а строже стал, самостоятельней, безответной покорности у него не осталось. Я спросила: "Зачем тебе газета? Ты же не читаешь ее". Он ответил: "Для тебя. И я тоже немножко читаю, не считай меня полностью неграмотным".
Мужчин в ауле становилось все меньше. Это было видно даже мне. Хотя я и не отлучалась со двора, потакая упорной прихоти стариков, но из-за глиняного дувала тоже можно кое-что увидеть, если захочешь. Да и Айджемал постоянно делилась новостями.
— До нашего дома проклятая война добирается, — сказала она. — Соседа мобилизовали, Мялика.
Я подивилась ее словам: Тархан-то давно на войне и даже писем не присылает. Но разубеждать не стала. Не захотелось мне почему-то разубеждать ее. Я лишь сомнение выразила:
— Почему могли Мялика забрать? У него же ребятишек — как мелкого бисера.
— А ты знаешь, сколько их повезли в райцентр? — не успокоилась она. — Сперва три полных арбы. Потом — еще две. Мимо поля ехали, сама собственными глазами видела.
— Откуда в нашем ауле столько призывников?
— А там не только наши были. Знаешь, Алма, что женщины говорят? Мол, фашистов этих больше, чем черных ворон, и никто их победить не может, а они всех покоряют; землю, где прошли, такой гладкой делают, что хоть яйцо по ней катай.
— Глупости ты слушаешь, девушка, глупости повторяешь! — сказала я. — Нашла непобедимых! Просто напали они вероломно, воровски, как хорек, что на прошлой неделе в наш курятник залез. Потому их верх пока. Но мы набьем им рыло и загоним обратно в их кошару.
— Ты правду говоришь, Алма?
— Правду! — заверила я. — Псы-рыцари лезли к нам. Их Александр Невский всех утопил, как щенят. Наполеон все западные страны покорил, а ему Кутузов ка-ак дал — так он и покатился из России! Русские всегда врагов побеждают.
— Вот здорово! — воскликнула Айджемал. — Завтра же всем расскажу про Наполеона и про псов! — Она вдруг усомнилась: — Постой, а ты откуда все это знаешь? Кто тебе сказал?
— В школе учила. История это называется. Я ведь целых десять лет училась.
— Да-а… ученая ты, — позавидовала Айджемал. — А меня мачеха так и оставила дурочкой — из второго класса забрала, вредина косоротая. Тебе хорошо, ты все знаешь. Научи меня чему-нибудь, а, Алма?
— С удовольствием. Все, что знаю, твоим будет.
— Спасибо. А война скоро кончится?
— Скоро. Обязательно скоро.
Постукивая посохом о землю и кашляя, вышел из черной кибитки свекор, бросил на нас неодобрительный взгляд. Айджемал поспешно прикрыла рот концом платка. Посмотрела вслед Кандым-аге, который поплелся к овечьему загону по своим стариковским делам, тяжело вздохнула.
— Знала бы ты, Алма, как мне опротивел этот проклятый яшмак, черти б его носили, а не люди! Хорошо тебе: никого не боишься, не закрываешь лицо.
— Поэтому они и не считают меня своей невесткой, — сказала я. — Не любят меня поэтому.
— Любила собака палку, — съязвила Айджемал. — То-то у меня много радости от их любви.
На следующий вечер она посвятила меня в результаты своей "агитации".
— Многие женщины радовались, что наши победят фашистов. Пыгамбером тебя называли, хвалили за то, что добрые предсказания бесплатно делаешь. Однако и другие есть. Они говорят: "Откуда Алмагуль может будущее знать? Она что, пэр и Агаюнус, которая смотрит на свой ноготь и видит в нем судьбу всех семи поясов мира? Обманщица она, и язык у нее короткий". А бригадир Непес сказал: "Зато вы языки распустили — на три метра за вами по земле волочатся". И еще сказал: "Алмагуль, оказывается, умная молодуха, а Кандым Годен ее к овечьим курдюкам приставил. Непорядок это. Ей в конторе надо работать, в сельсовете, она политически подкованный человек". Пошла бы работать в сельсовет?
— Хоть сейчас! — горячо вырвалось у меня.
— Хочешь, Кандым-агу попрошу? — предложила Айджемал.
— Не знаю, сестричка, — усомнилась я. — Тархану слово дала не обижать стариков, не перечить им. Боюсь.
— Ну и сиди со своим словом под овечьим хвостом, — сказала она, — а я спать буду, намучилась за день. И мутит что-то. Тебя не тошнит, особенно по утрам?
— Тошнит, — ответила я, не особенно вдумываясь в смысл ее слов.
Меня занимала возможность вырваться из домашнего заточения. Однако я помнила разговор с Тарханом, и два противоречивых чувства боролись во мне. С одной стороны, тоска поедом ела: что я, в самом деле, как пленная рабыня, сижу под неусыпным надзором! С другой стороны, действительно очень хотелось подружиться со свекром и свекровью, потому что жить врагами в одной семье становилось все более невыносимо. Равнодушие какое-то появилось, безразличие даже. Тархан сниться перестал…
…Легко ли мы живем, трудно ли, а солнце всходит в свое время и заходит в свое время. Я пасла овец, собирала кизяки, ломала сухой кустарник и скидывала в кучи. Раза два в неделю свекор отвозил на ишаке все это домой. Грешным делом, я думала, что притворяется он в своей хвори — больно уж скоро орудовал лопатой и вилами. И лишь потом поняла: хворал он всерьез. А если работал, не лежал, так это оттого, что двужильный был. И жадность подогревала — боялся, что достатком дом оскудеет.
Однажды я почувствовала недомогание: тянуло в животе, мутило, в жар кидало. С овцами я при всем желании пойти не могла, свекор погнал их к озеру. А свекровь неожиданно раздобрилась.
— Лежи, лежи, — сказала она, щупая мой лоб и затылок. — Что с тобой приключилось? Или сглазил кто? Или через яму с овечьей кровью переступила? К мулле послать надо, чтобы амулет дал.
— Не надо амулета, — отказалась я. — Это суеверие.
И свекровь сразу же стала прежней.
— Поступай как знаешь, — буркнула она. — К таким, как ты, с добром лучше не подходить. С палкой надо, как к цепной собаке.
Злость во мне колыхнулась, но я старалась поддерживать миролюбивый тон.
— Вы не беспокойтесь за меня. Я сама в амбулаторию схожу… К доктору.
— Ступай. Там такая же сидит… красноголовая… родная твоя. Прислали ее на нашу голову, бесстыдницу, — у всех на глазах с учителем заигрывает. Она тебя вылечит, ступай! Не зря говорят, что вода низину ищет, плешивый — плешивого. — И хлопнула дверью.
Амбулатория размещалась в здании сельсовета. Я без посторонней помощи нашла дверь с табличкой "Медпункт". В комнате сидела симпатичная рыжеволосая докторша и разговаривала с молодым мужчиной в галстуке — галстук был редкостью в наших краях.
— Можно? — спросила я по-русски.
— Заходите, пожалуйста, — ответила докторша, посмотрела на меня и добавила по-туркменски: — Садитесь вот сюда. Что у вас болит?
Я постеснялась рассказывать при постороннем и сослалась на жар. Она дала градусник. Я отвернулась к стене и засунула его под мышку.
— Простите, вы не жена Тархана Кандымова? — задал вопрос мужчина.
— Жена, — сказала я, не поворачиваясь.
— Жалко, — вздохнул он и сообщил: — Мы с Нелей только что о вас говорили.
Я не знала, хорошо это или плохо, что они говорили тут обо мне, не знала, о чем он жалеет, и промолчала. А он снова вздохнул.
И опять сообщил непонятное:
— Опоздал я. Кемал-ага меня опередил. Пойду я, Неля?
— Идите, — разрешила докторша.
Но он не сразу ушел, а с минуту еще толокся на пороге и вздыхал, как больная овечка. Я с трудом смех сдерживала.
Когда дверь закрылась, докторша посмотрела мой градусник, стряхнула его, поставила в стакан с ватой.
— Есть температурка… Ну, давай знакомиться. Кто ты, я знаю, слышала. А меня зовут Найле. Иногда — Неля. Кто как хочет, я не возражаю. Человек я прямой, откровенный, люблю, чтобы со мной откровенными были. Поэтому давай рассказывай, в чем дело. Не из-за этой же чепуховой температуры ты пришла.
— Тот… с галстуком… кто он? — спросила я.
Найле удивленно подняла брови — они у нее были как ласточкины крылья в полете.
— Это Тойли, директор школы. Неужто не знаешь?
Я покачала головой.
— Крепко тебя, однако, на коротком поводке держат. Ну да ничего, все течет, все меняется. Скоро и твоему заточению конец наступит. Так с чем, говоришь, пришла ты ко мне?
Через несколько минут она засмеялась и пошла к рукомойнику мыть руки. Я ждала, пока она что-нибудь скажет. И она сказала:
— Ничего страшного нет, милочка, не волнуйся и не переживай. Просто-напросто появится у тебя ребенок — маленький черноглазый и горластый человечек.
Новость несколько ошеломила меня. Хотя, если разобраться, что здесь было странного?
— Все будет в порядке, — успокоила меня Наиле, — только почаще наведывайся на консультации. Да и так заходи, запросто — посидим за чайком, посудачим, помоем косточки ближним своим.
И засмеялась низким грудным смехом. А я подумала, что не зря она пришлась мне по душе с первого взгляда. И хорошо мне стало, легко, песню запеть захотелось, "Три танкиста", которую Тархан мой всегда напевал.
Дома меня ждала вторая новость: у стариков в кибитке сидел Кемал-ага. Я сразу узнала его, когда меня позвали, хоть и темно в кибитке было, одни уголки в оджаке красным светом светили.
Свекровь молча звякала в полутьме чайником — явно не в духе была. Свекор сказал:
— Такое вот дело. Кемал-ага просил. Мы его уважаем. И родители его уважаемые люди были. Надо работать. Каждый что может для фронта. Согласие мы дали.
Поскупился аллах на араторские способности для Кандым-аги. А я только стояла да глазами хлопала, пока в разговор не включился гость.
— Какой класс закончили, молодуха? — спросил он.
— Десятилетку, — ответила я, и сердце у меня забилось часто-часто, даже заболело немножко от торопливости, потому что сразу ясным стало, по какому поводу заглянул к нам Кемал-ага и какое согласие дали мои мрачные старики.
Глава шестая
Каждое утро теперь я бежала на работу. Обязанностей у секретаря сельсовета порядочно, с непривычки я уставала до полного изнеможения. И не столько физически, сколько от усердия, от желания все сделать и сделать как надо. Главное — правильно вести учет налогов по шерсти, мясу, маслу и яйцам. Моего предшественника призвали в армию, посоветоваться было не с кем. Разве что с Кемал-агой. Да он и сам помогал. Особенно со справками разными. Аульчан они почему-то интересовали чрезмерно, а я их ненавидела втихомолку, потому что путалась. Поступала больше по указке Кемал-аги. Скажет: "Ниши!" — пишу; скажет: "Не надо!" — не пишу.
Он всегда с утра в сельсовет заходил, принимал посетителей, а после садился на коня и уезжал в поле. Возвращался далеко за полдень, спрашивал: "Какие новости?! Из города не звонили?" Если ничего срочного не было, отпускал меня: "Иди, дочка, домой, отдохни немножко". А я с удовольствием дневала бы и ночевала в конторе. Трудная работа совсем не в тягость мне была, я с ней как бы снова белый свет увидала.
И тот неведомый, что жил во мне и толкался иной раз, тоже настраивал оптимистически. Выписывая кому-нибудь свидетельство о рождении ребенка, я думала: "Наверно, скоро и мое время подойдет, сама себе свидетельство писать буду. Интересно, кто там, малыш этот, — мальчик или девочка? Пусть будет мальчик". А в глубине души очень хотелось дочку, хоть и не совмещалось это желание с нашей традиционной мольбой о сыне.
Мне приятно было отмечать рождение каждого ребенка в ауле. Но не одними приятными вещами приходилось заниматься. Как-то женщина зашла. Я ее знала чуточку: мать Баллы, сверстника и приятеля Кепбана.
Она долго и мелодично распространялась о моих достоинствах — истинных и мнимых, сулила в будущем столько благ, что на трех таких, как я, с избытком хватило бы. Мне было стыдно слушать беззастенчивое славословие, я не знала, куда глаза девать, перо в ручке от волнения сломала, а перо редкое было — "уточка", мне его директор школы Тойли подарил.
В конце концов выяснилось, что она ждет от меня совсем немного: уменьшить возраст Баллы; поскольку почти всех его ровесников мобилизовали в армию, то и до него, не ровен час, добраться могут. А чтобы мне легче было сделать просимое, то вот узелок, а в узелке — тысяча рублей. Коли мало, еще добавить можно, для хорошего человека не жалко.
Я огорчилась еще больше, чем от сломанного пера, и растерялась. Никогда еще мне взятку не предлагали. Да и вообще это дурное явление не бытовало в нашем ауле. Можно сказать, впервые я с ним встретилась с глазу на глаз.
А просительница уже бормотала слова благодарности, совала мне узелок с деньгами.
Я руку отдернула, точно обожглась, затрясла кистью. Вместо растерянности злость появилась.
— Уходите, — говорю, — тетушка Патьма, пока не поздно!
И выложила ей все, что думаю о таких, которые ловчат да выгадывают, когда народ все силы кладет, ничего не жалеет для борьбы с немцами.
Она тоже разозлилась.
— Знаем вас таковских! С виду честной честного, а под одеялом мед с пальцев слизываете. Почему ваш Кепбан не в армии? Надеешься, люди не знают? Люди все знают, милая, от них волосинку в кошме не спрячешь. Кепбану возраст убавили, а моему Валлы — не надо? Ладно, посмотрим, что другие начальники скажут, которые повыше вас с Кемалом сидят!
Подхватила она свой злосчастный узелок и убралась восвояси. А я задумалась, подперев щеку ладонью. С Кенбана мысли к Тархану перекинулись: где-то он, бедняга, мается в чужих краях, двух строк не напишет, может, в живых уже нет, как внука дедушки Юсуп-аги, которому недавно похоронка пришла…
Потом про Айджемал подумалось. Не ладилась у нас с ней настоящая дружба. Не лежало к ной мое сердце, и все тут. Почему не лежало — кто его знает… Я даже пыталась пристыдить себя за такое отношение к ней, да что толку…
Зато с Найле мы сразу нашли общий язык, словно с малых лет вместе бегали, кулнаками в одно время трясли. Общительная она была, эта краснокудрая татарочка, веселая, жизнерадостная и окружающих своей энергией заражала. Возле нее дышалось как-то легче, не то что рядом с моими стариками.
Найле заглянула в дверь, и я вздрогнула, словно она мысли мои подслушать могла.
— Сидишь? — осведомилась она. — О судьбах человеческих размышляешь? Жаль, Родену на глаза не попалась — он бы с тебя своего "Мыслителя" изваял.
— Кто такой Роден и что ему здесь нужно? — сказала я. — Пусть приходит и ваяет, могу еще в такой позе посидеть.
— Поздновато спохватилась, душенька, — засмеялась Найле, — лет эдак на пятьдесят пораньше бы.
Она помахала рукой и исчезла. Тук-тук-тук! — простучали в коридоре каблучки ее изящных сапожек. И сразу же в комнату вошел Кемал-ага, насквозь пропыленный желтой лессовой пылью. Едва переступив порог, задал свой неизменный вопрос:
— Новости есть?
— Нет новостей, — ответила я.
Он устало сгорбился на табуретке, постукивая насвайкой о ладонь.
— Все колхозные земли нынче объехал. Так устал, что ты, Алма, представить себе этого не можешь.
Я посочувствовала.
Он тяжело вздохнул.
— Дел столько, что голову почесать некогда, а их все подкидывают да подкидывают. Военную учебу, говорят, налаживать надо. Как ее налаживать, неизвестно. А надо. Понимаешь?
— Понимаю.
— В том-то и дело. Я, брат, тоже понимаю, да легче от этого не становится. Помогла бы, а?
— Скажите, что делать, буду делать. — Я была готова на все для Кемал-аги. — Говорите, с чего начинать. А то ходят тут всякие… слова разные говорят…
Он поинтересовался, что я имею в виду, и услышал мой чистосердечный рассказ о визите Патьмы-эдже.
— Боюсь ее, Кемал-ага, — откровенно призналась я.
— Вздорная баба, — согласился он. — К докторше все время придирается, слухи дурные распускает. Она, видишь ли, знахарка, лечила людей травами да наговорами, пока Пайле у нас не было, а теперь считает, что та практику у нее отбила, клиентов. Мзду любит пуще сахарного бараньего ребрышка, жадная не хуже твоего свекра. Но ты не бойся, дура она.
— Ну да! — сказала я. — "Не бойся"! Почему же говорят: "Корову опасайся спереди, коня — сзади, а дураков — со всех сторон"?
Он сверху вниз крепко провел ладонью по лицу, как бы снимая с него паутину, поднял на меня усталые, потухшие глаза.
— Не бойся, говорю. Думаю, и Баллы ее, и Кепбан скоро из общего солдатского котелка хлебать будут. Лишь бы живы остались. А вот Мялика нашего уже не увидим.
— Почему? — не поверила я. — В сельсовет никакого извещения не приходило!
— Было извещение, — подтвердил Кемал-ага свои слова, — было… Пошчи жене Мялика отдал его.
— Но ведь дядю Мялика совсем недавно мобилизовали! — стояла я на своем. Мне трудно было представить сиротами чудесных озорных мальчишек соседа, вдовой — его молоденькую хохотушку жену.
— Никто не знает, где его судьба прячется, — сказал Кемал-ага. — Думаем, за Кап-горой, а она тебя сзади за плечо трогает — тут, мол, я, поблизости…
Помалкивала и я, бесцельно перебирая бумаги на столе. Одни ходики тикали кособоко да с улицы доносились вопли неугомонных ребятишек.
Кемал-ага, приоткрыв дверцу "голландки", сплюнул в печку нас, пожаловался:
— Трудно, Алма, нашим на фронте. Шутка ли — сколько земли под немцем! Жена, глупая, радуется, что у нас сыновей нет, одни девки: никого, мол, на фронт не заберут. А мне, наоборот, муторно, что нет воина из нашего рода. Самого меня не берут, хоть и просился. Сына послал бы — сына нет. Рожай сына, Алма, чтобы перед людьми не срамиться в лихой час!
Я покраснела как маков цвет. Даже щекам жарко стало. Откуда ему известно?!
А ему, видимо, ничего не было известно, просто так, к слову о сыне помянул.
Глава седьмая
В окошко я увидела, как к сельсовету торопливо шагает Пошчи-почтальон, и суеверно поплевала за ворот платья:
— Тьфу!.. Тьфу!.. Тьфу!.. С хорошей вестью, не с плохой… с хорошей вестью, не с плохой…
Заклятие помогло, потому что Пошчи с порога закричал:
— Письмо тебе, Алмагуль! Какой подарок мне будет за хорошую весть, шалтай-болтай?
— От Тархана? — спросила я, изо всех сил стараясь, чтобы сердце от волнения изо рта у меня не выскочило.
— От него, — кивнул Пошчи-почтальон и стал рыться в своей сумке.
Он был неграмотный. В городе на почте ему прочитывали адрес на каждом конверте, а он делал свои собственные отметки и запоминал. Мой конверт оказался трижды обмотанным белой ниткой.
Тархан передавал всем приветы. Под Ташкентом их, оказывается, учили стрелять из винтовок, рыть окопы и прочей военной премудрости. Теперь они едут на фронт, а как приедут, он напишет еще. Пусть земляки трудятся на совесть и помогают фронту чем могут, потому что политрук говорил; главное нынче — это единство фронта и тыла.
Письмо было как письмо. Но это была первая весточка от Тархана, и я метнулась к двери — скорее порадовать свекра и свекровь.
— Куда, шалтай-болтай? — закричал вслед Пошчи. — Хоть спасибо скажи!
— Тысячу раз спасибо вам, Пошчи-ага! — горячо поблагодарила я. — Пусть и для вас будут такие же радостные вести.
— Вот это годится, — сказал Пошчи.
Он стал вешать на шею свою сумку с письмами и газетами. Трудно ему было управляться увечной рукой, и я задержалась, помогла. Зато уж потом мчалась сломя голову — не разбирая дороги, напрямик, через борозды осенней пахоты. Обогнула трактор, на котором совсем недавно ездил веселый дядя Мялик. Теперь за рулем сидел незнакомый парень без глаза и с таким лицом, будто его куры клевали. Он закричал мне вслед что-то озорное, но я даже не оглянулась.
Стариков заметила издали. Они стояли возле своей кибитки и тревожились, глядя, что я мчусь по полю словно напуганный заяц. Я помахала письмом, дабы успокоить их. Но они совсем не испугались и поспешили мне навстречу.
— От Тархана! — крикнула я.
С трудом переводя дыхание, стала я читать.
— Отдышись и читай не торопясь, — пожалел меня Кандым-ага.
Но свекровь замахала руками:
— Пусть читает!.. Замолчи ты… пусть читает скорей!..
Дома она заставила меня перечитывать письмо снова и снова, жадно вслушиваясь, стараясь выловить что-то новое. А свекор хорохорился:
— Пусть дрожат изверги гитлеры! Сын Кандыма покажет им, что такое настоящий советский батыр!
Они так и не отпустили меня больше на работу. Обхаживали, аж боязно было, поили чаем, угощали шурпой и пирожками. Свекровь плов затеяла. А мне кусок в горло не лез — лучше бы уж ворчали, как всегда, привычнее оно и спокойнее…
Прослышав о письме, наведывались соседи, спрашивали, что сообщает Тархан о том-то или том-то парне. "Как он может знать обо всех?" — недоумевала я на их беспонятливость. Они обижались: "Почему не может? Односельчане же! В одно войско их призвали!" Я, как умела, пыталась вразумить обиженных. И тоскливо сжималось сердце, когда доносились причитания и плач вдовы Мялика.
Что-то еще не давало мне покоя, а что — никак сообразить не могла. И лишь когда поздно вечером пришла с поля Айджемал, я поняла: всем родным, близким, знакомым передавал приветы Тархан, одну Айджемал обошел, не упомянул ее имя в письме. Мне вдруг стало обидно, и я ни с того ни с сего крепко обняла Айджемал.
— Ты чего? — удивилась она.
— Просто так, — увильнула я, уже стыдясь своего порыва. И чего я, в самом деле, как маленькая расчувствовалась! Ну не передал и не передал, беда невелика, может, забыл просто. Или описка. Однако все равно жалость точила, как тошнота. И Айджемал жаловалась, что ее тоже поташнивает. С чего бы это, а?..
Через несколько дней, посопев за моей спиной и посмотрев, как ловко я заполняю сводки и графики, Кемал-ага сказал:
— Из района вчера одна приезжала. Ругалась: много, мол, ребятишек школьного возраста не учится. Объясняю: Тойли, мол, и Сапар-ага не справляются, остальные учителя — на фронте. А мое, говорит, дело маленькое, я в райком доложу, если не организуете школьные занятия. Такие-то вот, дочка, дела. Днем бегаем, ночью бегаем — все ищем, как лишний час к суткам прибавить. Людей не хватает, хоть плачь, — там дырка, тут прореха. Придется в школу тебе идти, будешь пока хоть первоклашек учить.
— Диплома у меня нет, — сказала я. — У Тархана диплом. Я только десятилетку кончила.
— А десятилетка — это тебе что? — сощурился Кемал-ага. — Она, брат, не хуже иного диплома.
— Как скажете, — согласилась я. — Пойду учить, если сумею.
— Сумеешь, — заверил он. — Только учти: от сельсовета тебя не освобождаю.
— Управлюсь ли?
— Это уж дело твое. Обязана управиться. Нынче все мы обязаны справляться с тем, с чем вчера не справлялись. Время такое, что слова "не могу", "не умею" на склад сданы. Понятно тебе?
— Мне-то понятно, да старики ругаться станут, что домой поздно прихожу.
— Поговорю с ними, — пообещал Кемал-ага.
У меня мелькнула шальная мысль:
— Может, они мне разрешат здесь жить?
— В конторе? — усмехнулся Кемал-ага.
— Нет, — сказала я, — вместе с Найле, она предлагала… целых две комнаты. Они собирались там с Ахмедом — это муж ее — жить, но его в армию забрали, ей одной скучно. Она еще говорила: "Рви, Аня, оковы шариата".
Кемал-ага снова усмехнулся, посмотрел на меня как на незнакомую, будто первый раз видел.
— Так уж прямо и "рви"! Прыткие какие, погляжу. Рвать тоже с умом надо да с оглядкой, а то таких дел наворочать можно, что не расхлебаешь… Ладно, поговорю. Оно и в самом деле для тебя так сподручнее будет — и контора рядом, и школа близко, не надо из одного конца аула в другой бегать.
Вечером Айджемал притащила полмешка курека — нераскрывшихся коробочек хлопчатника.
— Чистить буду, — сообщила она невесело.
Я наложила полную миску лапши, оставив в казане долю Кепбана.
— Давай кушать.
Айджемал ела кое-как и после нескольких глотков отложила ложку:
— Не хочется.
— Опять тошнит? — спросила я неизвестно почему.
Она метнула на меня быстрый, настороженный взгляд исподлобья.
— Руки очень болят. Это — от курека, колючий он до невозможности.
И показала руку. Кончики пальцев потрескались и кровоточили. Мы нашли кусочек курдючного сала, подержали его на палочке у огня и смазали трещинки на пальцах. Руки у Айджемал были маленькие, пальчики тоненькие, как у ребенка. И растопыривала она их до того по-детски беспомощно, что губами захотелось прикоснуться к ним.
— Завтра возьму у Найле лекарство для тебя, — посулила я.
Она благодарно кивнула и подсела к мешку с куреком. Меня аж передернуло от мысли, как она будет ломать жесткие коробочки своими больными пальцами.
— Это обязательно? — спросила я.
— Соревнование, — ответила она. — Семь тысяч кило собрать дала обещание. Около трехсот не хватает.
— Давай помогу, — решила я.
Она подвинулась на кошме, безмолвно предлагая сесть рядом.
Прошло еще несколько дней, и новая партия призывников уехала из аула. Кемал-ага как в воду глядел: повестки получили и Валлы, и наш Кепбан. Внешне он никак не выразил своего отношения к случившемуся, но я-то знала, видела, что он по-настоящему рад.
Старики очень переживали. Тувак-эдже постоянно носом хлюпала, глаза на мокром месте были. Кандым-ага после проводов сына опять слег. Всплакнула и я. Одна Анджемал ходила с застывшим, каменным лицом. А ночью, укрывшись одеялом с головой и зажав рот подушкой, рыдала так, что у меня мурашки ао спине поползли. Даже подойти к ней боязно было.
Свекор и свекровь не стали возражать, когда Кемал-ага завел разговор обо мне. То ли все мысли их Кепбаном были заняты, то ли еще что, но только дали они согласие, чтобы я с докторшей жила. Свекровь даже соизволила прийти посмотреть, как мы с Найлс обновляем свое жилье. Постояла, посмотрела, сморщила нос.
— Хий, воняет как!.. Кто сможет в таком запахе жить?
— Известка высохнет — запах исчезнет, — сказало я. — Зато комнаты будут светлые, как день.
Но мою свекровь не переубедишь.
— "Светло"!.. Корчишь из себя ученую, думаешь, остальные глупее тебя! Посмотри вокруг: кто этой белой гадостью дома свои мажет? Никто! И предки наши так жили, и мы так живем. Одна ты белая ворона. Зачем тебе светлая комната, скажи? Ты что, ночами сидишь и узоры вышиваешь? Говорила ему, дурню старому: не отпускай с глаз своих. Так нет же! Дождется, когда невестушка полурусская из его бороды качели себе устроит и будет летать на них вверх-вниз!
Найле, с любопытством слушавшая ее, при последних словах фыркнула, расхохоталась, убежала смеяться за дом. Свекровь в сердцах плюнула, посулила лиха ей, а заодно и мне.
Потом мы опять белили. Найле напевала себе под нос любопытную татарскую песенку. Я понимаю с пятого на десятое, но у любви общедоступный смысл, и понимаешь ты или не понимаешь, что о ней поют, все равно получаешь удовольствие, будто шербет пьешь.
— Твое имя у Тойли с языка не сходит, — сказала я и брызнула кистью в Найле.
Она засмеялась и брызнула в мою сторону.
— Я его Кеймыр-кером зову.
— Он такой же смелый и великодушный?
— Нет. Суть во второй части имени. Он слепой, потому что не видит моей любви к Ахмеду.
— А может, его любовь сильнее?
— Сильнее не бывает! — И она снова запела.
Глава восьмая
Перед началом собрания Кемал-ага позвал меня к себе. В кабинете сидели директор школы Той ли, он же парторг, Пошчи-почтальон и дедушка Юсуп-ага — самый старый житель аула, один из основателей нашего колхоза. Вроде бы все знакомые, но я отчего-то застеснялась и, сама не зная, как это вышло, прикрыла рот рукавом халата.
— Не робей, борец против шариата! — подмигнул Кемал-ага.
— Мы на тебя надеемся, — сообщил Пошчи-почтальон.
— Дайте стул, пусть сядет, — сказал дедушка Юсуп-ага. Он хоть и старый годами был, а в передовиках числился, в активистах, потому что всегда новое отстаивал, в гражданскую — саблей, в мирное время — словом, а то, при случае, и посохом своим суковатым. Крут был нравом, по справедливый, уважали его.
Я присела на краешек табуретки.
Пошчи-почтальон спросил:
— Знаешь, по какому поводу собрание?
— Знаю, — ответила я, — о помощи фронту.
— А тебя зачем пригласили сюда, ведомо?
— Неведомо, — в тон ему ответила я.
Он назидательно поднял палец:
— Поэт Махтумкули утверждал: "Все человеческие слова — пища без соли, если среди них отсутствует упоминание о женщине или девушке".
Все засмеялись. Я отвернулась. Дедушка Юсуп-ага сказал:
— Не обижайся, молодая, что мы шутим. Иногда надо и посмеяться. Бедствие, имя которому "война", всем нам испортило настроение. Но давайте все равно будем щедры душой, ибо смех разит врага сильнее, чем пуля.
— Не обижаюсь, — промолвила я. — Мне просто неловко.
— Ты в школе учишь добру детей, — строго сказал дедушка Юсуп-ага. — Ты работаешь в главной конторе колхоза! — Он поднял палец точно так же, как это минуту назад сделал Пошчи-почтальон. — Почему тебе неловко? Пусть бездельникам и врагам нашим неловко будет. Говори о ней, Кемал!
— Выступить тебе на собрании надо, — пояснил Кемал-ага. — От имени всех женщин и девушек аула.
Я испугалась.
— Не смогу! Никогда на собраниях не выступала!
— А ты представь, что находишься в классе и народ тобой твои ученики, а не колхозники, — подсказал Тойли.
Я представила, и мне стало смешно.
— О чем же я говорить стану с этими "учениками"?
— Тойли тебе на бумажке напишет главные мысли, — сказал Кемал-ага. — Остальное сама сообразишь по ходу собрания.
— Ладно, — согласилась я, совершенно не представляя, как буду выступать…
Первым говорил дедушка Юсуп-ага.
— Люди, большая беда над Родиной нашей нависла. Черная беда. Тяжелое, чем при интервентах в год Лошади… — Он подумал и понравился: — В восемнадцатом году это было, когда у меня пятый сын родился, Бяшим… Так вот, товарищи, беда у нас в доме. Общая беда, общая забота. Наши родственники и близкие наши на фронте воюют, мы с вами на хлопковом поле за высокие урожаи воюем. Но мы в тепле спим, а они — под открытым небом. Пальцы от холода разогнуть не могут. Если каждая из наших женщин свяжет пару варежек и носков, двести джигитов благодарны нам будут. А двести джигитов — это большая сила, крепость взять могут с ходу. Что скажете, люди?
— Поможем джигитам! — раздались голоса.
— Овчины пошлем!
— Теплые халаты отдать можно!
— Тельпеки не помешают!
— Вижу общее согласие и рад, — сказал дедушка Юсуп-ага, когда шум несколько поутих. — Не зря сказано, что общими усилиями и плешивую девку замуж выдать можно.
По рядам волнами прокатился смех.
— Но это еще не все, — продолжал Юсуп-ага. — Война, как владыка дракона Аждархан, глотает и камни, и людей, и деньги. Много средств требуется, чтобы ружья и пулеметы наши стреляли без перерыва, чтобы пушки запас снарядов имели и это… как его… аэропланов чтобы больше было. Призываю вас, люди: сдавайте что можете в фонд обороны!
Все, что имеет ценность на базаре, — сдавайте! Я от своей семьи десять тысяч рублей вношу!
Ему долго хлопали, выкрикивали поощрительные слова, среди которых чаще всего повторялось чуть подправленное русское: "Ай маладис!" Конечно, Юсуп-ага был молодец для своих восьми десятков лет, и я тоже аплодировала вместе со всеми и даже кричала что-то. Но тут предоставили слово мне, и язык мой моментально присох к гортани.
Не помню уж, что и говорила. Скорее мямлила, чем членораздельные слова произносила: о значении женского труда в колхозе, о самодисциплине, о варежках и носках, которые можно вязать ночью, при свете оджака. Под конец малость успокоилась и уже более внятно сказала, что лично я сдам все золотые и серебряные украшения, которые мама собрала для моей свадьбы. И других женщин призываю. Победим врага — новые украшения наживем, а коли нас победят, то рабыням ни подвески, ни кольца не нужны, хозяин отберет.
Мне хлопали еще шумнее, чем дедушке Юсуп-аге. Он сам крепко бил ладонью о ладонь, и звук был такой, словно доской по доске бьет. А я сидела вся красная, мокрая, как мышь, донельзя гордая своей первой "парламентской" речью. Казалось, все смотрят только на меня. Хотя смотрели, конечно, на выступающих, недостатка в которых не было — разговорился народ.
Самой последней попросила слово Найле. "В эти дни тяжелых испытаний, — сказала она, — каждый человек должен быть там, где от него самая большая польза для Родины. Я хороший врач, — сказала Найле, — могу спасать раненых на фронте и прошу поддержать заявление, которое я послала в военкомат".
Ее слова были такой неожиданностью, что люди даже не аплодировали. Кемал-ага вышел и пожал Найле руку.
— Так и запишем: "Единогласно одобрено общим собранием жителей села Ходжакуммет", — торжественно объявил он.
А Тойли сидел бледный и головы от красного стола не поднимал.
— Зайдешь домой? — спросила Айджемал после собрания.
Ночь была безлунная. Мы с трудом, держась друг за дружку, чтобы не упасть на ухабах, добрались до дома. Там я достала из сундучка мамины украшения и погрустила немножко, вспомнив прошлое. Айджемал принесла два массивных литых браслета с сердоликами и бирюзой.
— Отнеси сама, — попросила она, — мне рано на поле идти, не хочу от других сборщиц отставать.
Утром в сельсовете Кемал-ага велел мне вести строгий учет сдаваемого и обязательно указывать фамилии тех, кто сдает.
— Там, возле крыльца, две здоровенные овечки привязаны, — сказала я. — И мешок стоит. По-моему, с шерстью.
— Большой начинает, меньшой продолжает, шалтай-болтай, — живо отозвался Пошчи-почтальон. — Пиши, Алма, в первой строчке: "Кемал Байрамов — две овцы".
— А шерсть?
— Шерсть от щедрот хозяйки моей, — сказал Кемал-ага. — Давай-ка выкидывай из этого железного сундука всю дребедень бумажную, освобождай место для ценностей.
— Держи мою ценность! — Пошчи-почтальон извлек из своей сумки огромную — как ее только женщина носила! — серебряную подвеску. — Вот! Во вторую строчку меня пиши!
— Смотри-ка, сдержал слово! — подивился председатель, пряча в усах усмешку. — Я думал, нипочем жена твоя не уступит, так и придешь с пустыми руками.
— Не обижай, председатель! — воскликнул Пошчн. — Хоть эта рука и увечная, по домашнюю уздечку крепко держит. Да и на Кейик мою напраслину возводишь. Вот ее доля — ровно на восемьсот пятьдесят рублей!.. Постой, постой, Алма, не тянись! Предки говорили: даже если на земле найдешь, все равно сосчитай. А тут — кровное. Вот… тьфу!.. Одна… две… три… — Он поплевал на пальцы и принялся подсчитывать облигации займа.
Люди шли один за другим, несли кто что одюжил — и ценное, и так себе. Просунулся в дверь старый нелюдим Ата.
— Бе! И ты пришел? — удивился Пошчи-почтальон.
— А что, запрещается? — огрызнулся старик.
— Да нет, заходи. Только почему с пустыми руками?
— Не с пустыми, не балабонь? Кто принимает? Ты, что ли, башлык? От меня — батман маша, два батмана джугары и овчинка, каракульская. Иди, почта, покажу где, чтобы ты не сомневалась. "С пустыми рука-ами…" Умник какой!
— Пойдем, погляжу, — согласился Пошчи, — а то от тебя всего ожидать можно.
Переругиваясь, они вышли. Я спросила:
— Маш и джугару тоже отправлять на фронт будем? Они же малокалорийные, питательной ценности не имеют. Писать их?
— Пиши, пиши, — сказал Кемал-ага, — все пиши, потом разбираться будем, что калорийно, а что нот.
Вечером я решила еще раз сходить домой — где-то должны были лежать мамины облигации, я сразу-то о них не вспомнила. А дома разразилась буря. Свекровь махала руками и кричала, брызгая слюной:
— Сама развратница и Айджемал развращаешь? Не дам! Тебе в конторе разрешили работать, а ты почему пошла срамиться в собрание мужчин? Почему бесстыдно рот разинула перед людьми? Украшение женщины — скромность и молчаливость! Никакой твоей работы знать не знаю и знать не хочу! Или будешь дома сидеть, как пупок твой тут закопали, или вообще уходи на все четыре стороны! Иссяк колодец моего терпения! Даже если отец мой из могилы подымется, придет просить за тебя — откажу! Поэтому Кемалу не жалуйся…
— Чего она взбеленилась как дурная овца? — спросила я у Айджемал, когда мы остались одни. — Неужто из-за того, что на собрании я выступила?
— Не только, — покачала головой Айджемал, смазывая свои кровоточащие пальцы курдючным салом: я ведь, бессовестная, так и запамятовала попросить для нее лекарство у Найлс! — Не только собрание. Браслетов ей моих жалко. Да и твои побрякушки они, видать, к своему добру присовокупили.
— Ты, что ли, сказала ей?
— А что? Не воровали мы, не на худое дело отдали. Тут еще Патьма-эдже приходила, болтала вздор о тебе и Тойли. Мол, вечером вдвоем сидите в школе, лампы не зажигая.
— Керосин кончился, потому и не зажигаем, — сказала я.
— Мое дело маленькое, — отмахнулась Айджемал, — а только и вы поаккуратнее бы как-нибудь…
— Да ты что! — возмутилась я, не сразу постигнув суть сказанного. — Как ты могла подумать?.. Как у тебя язык повернулся вымолвить такое?.. Да я…
Она равнодушно пожала плечами.
— Если вины нет, зачем кричишь? Я не свекровь, мне доказывать ничего не надо, сама грешна…
— Что же прикажете делать? — спросила я. — Где выход?
— Выход есть из любого положения, кроме смерти, — сказала Айджемал.
На следующий день, вопреки запрету свекрови, я все же ушла, решив, что ночевать отныне стану дома, чтобы не давать поводов для болтовни Патьме-эдже и таким, как она, сплетницам. Да и обещание, данное Тархану, вспомнила — вроде обманщицей оказалась, хоть и не по своей воле.
Работы было с головой. Приехал представитель райисполкома проверять, правильно ли взимаются налоги с индивидуальных хозяйств, не утаиваем ли мы что-нибудь от государства. Я показывала ему всю документацию и едва в школу не опоздала. Однако даже третий урок закончить не дали, вызвали в комиссию по приему вещей для фронта — я в ней тоже состояла.
Возвращалась, конечно, затемно, ощупью, угодила в какую-то колдобину, содрала коленку, порвала платье. Дурные предчувствия появились. Чем оправдаюсь перед свекровью за самовольство? Вон искры из дымохода черной кибитки снопом летят, словно сам Аржархан огнем дышит! Дунет — и нет меня, сгорела как былинка, была Алмагуль — и не стало Алмагуль, коли оправдаться не сумеет.
Оправдываться не пришлось. Свекровь уже все решила сама. Она возникла на пороге как гуль — злой демон развалин, пьющий живую человеческую кровь. В пятно света из раскрытой двери шмякнулся, жалобно охнув, мой старенький чемодан. Дверь захлопнулась. В мире опять стало темно. Искры уже не вылетали из дымохода, лишь редкие звездочки то там, то сям поблескивали над головой да ветер холодил мои мокрые от слез щеки — не от свекрови плакала, от боли в коленке.
— Ладно, — сказала я, — прощайте, Тувак-эдже, и вы, Кандым-ага, прощайте. Вы так хотели, не я. Кто из нас прав, кто виноват, люди рассудят.
Я еле-еле дотащилась до дома Наиле. Вконец обессиленная, присела на чемодан отдохнуть. В боку кололо, под сердцем шевелилось и толкалось то, чему скоро предстояло появиться на свет.
— Сиди тихо! — шепотом прикрикнула я.
"Оно" словно поняло — угомонилось.
Из дома доносились голоса, форточка была открыта. Я прислушалась: Тойли! Вот шустрый! Когда успел? Всего две ночи не ночевала я здесь, а он уж пронюхал, заявился бедняжку Найле своими признаниями изводить. Или не он?
Я подошла к окну. Точно — он.
— …Но мучай меня, Неля-джан!.. Дня без тебя прожить не могу. Каждый раз, когда ты снишься, выворачиваю тюбетейку наизнанку и снова ложусь…
— Зачем наизнанку? — это голос Найле.
— Старики утверждают: если так сделать, сам приснишься девушке, которую во сне видел.
— Врут твои старики — ни разу не видела тебя во сне…
Я послушала еще немножко. Но не стоять же мне было под окном целую ночь…
Увидев меня, Тойли поперхнулся чаем и закашлялся. Мы с Найле рассмеялись, особенно безжалостно хохотала она. Мне показалось, нарочито хохотала, без желания.
Когда сконфуженный Тойли ушел, я поведала, что приключилось со мной.
— Подумаешь! — сказала Найле. — Ерунда все это. Живи здесь, как и жила. Вернется твой Тархан — все наладится. Эх, Аня-джан, Аня-джан… Помнишь Тархана?
— Еще бы! — ответила я.
— Я тоже любила, — мечтательно сказала Найле. — Начну вспоминать — сказку вспоминаю. Каждый вечер встречались. По городу — в Казани это было — до изнеможения бродили. Подходим к дому — расстаться сил нет. А снег сыплет сверху. И петухи поют, полночь извещая. А мы стоим и стоим. Папа с мамой мирились с этим: отец выйдет во двор, покашливает — пора, мол, хватит мерзнуть. А мы, как маленькие, за поленницу прячемся, друг к другу прижавшись. Ахмед глаза мои целует, а я себя не помню, голова кружится. Каждое свидание словно последним для нас было. "Отпусти, — шепчу ему, — рассвет скоро, люди выйдут…" А он дыханием пальцы мои греет. Домой приду, сапоги сброшу — ноги как ледышки, целый час дрожу под одеялом, а в сердце — костер горит, Ахмеда в мыслях обнимаю. Скоро увижу его, если военком мою просьбу уважит. Обещал, лично с ним говорила. Отыщу Ахмеда, и станем в одном госпитале работать — он ведь тоже врач, только не терапевт, а хирург.
— Жаль, что не училась вашей профессии, — позавидовала я. — Вместе с тобой поехала бы на фронт.
— Правильно, молодец, — насмешливо одобрила Найле. — А малыша — в вещмешок и за спину. Так, что ли?
— Еще неизвестно, будет ли он, — сказала я.
— А это уж ты мне на слово поверь, — Найле легонько похлопала меня по плечу. — Поверь, девушка, осечки не будет.
Я поверила.
Глава девятая
Опять было у нас общее собрание колхозников. Речь шла о почине краснодарцев, которые предлагали засеять овощами сверхплановые земли.
— Такое дело и нам под силу, — сказал Кемал-ага. — Свежие овощи для войны — все равно что боеприпасы.
Его поддержали:
— Осилим сверхплановые!
— Нашим только намекни: "Сейте!" — об остальном беспокоиться не надо!
— Кейик, ты своих женщин поторопи!
— Они сами себя торопят, Кемал. За нами не задержится.
— Под овощи получше участки надо!
Да, дружным был наш колхоз, душа на него радовалась. Таких, как Патьма-эдже да мои старики, раз-два и обчелся, на одной руке пальцев хватит.
Кемал-агу беспокоило положение с медпунктом.
— Трахомные твои поправляются? — осведомился он у Найле, провожая нас после собрания.
— Их почти не осталось, — заверила она.
— Гляди! — пригрозил он. — Не вешай больных на мою шею! Нового врача когда еще в районе выпросим, так Патьма живо их к рукам приберет. А может, еще не возьмут тебя, а? Что там, мужчин не хватает, что ли?
Видно было, что ему очень жаль расставаться с Найле — она была и врачом хорошим, женоргом. Однако повестка из военкомата пришла. Принес ее запыхавшийся Пошчи-почтальон.
— Можно подумать, не ты на лошади ехал, а она на тебе, — пошутил Кемал-ага. — С худыми вестями или с добрыми?
— Затрудняюсь сказать, шалтай-болтай, — развел руками Пошчи. — Сроду мобилизационных повесток женщинам не носил, да вот на старости лет сподобил аллах.
— Мне?! — шагнула к нему Найле и вся засветилась, будто фонарь у нее внутри зажгли. Она пробежала глазами бумагу. — Послезавтра утром должна быть на призывном пункте! Ура!
Я обняла подругу, не в силах сдержать слезы.
Пошчи-почтальон молчал, покрякивал.
Кемал-ага откашлялся, но все равно в голосе его не было обычной твердости.
— Найле… Алмагуль… обеих вас люблю… как дочерей родных люблю… Пусть светлой будет дорога твоя, Найле… пусть удача твоим караван-баши будет… Не место женщине На войне… нет, не место!.. Не пустил бы, будь моя воля. Но есть святые желания, над которыми никто не властен, кроме совести человека… Иди, дочка, что еще могу сказать…
— Спасибо, милый Кемал-ага! — взволнованно произнесла Найле, и на глазах ее заблестели слезы. — Спасибо! Пусть и у вас тут все хорошо будет. Война кончится — обязательно вернусь к вам!
— Я и не сомневаюсь в этом, — кивнул Кемал-ага.
— Мне бы в город съездить, повидать кое-кого, — попросила Найле.
— Теперь я тебе не указ, — сказал председатель.
Он бодрился. И голос его прежние интонации обрел, когда он обратился к только вошедшему директору школы:
— Тойли, запряги там моего мерина в фаэтон — Найле надо в город отвезти.
— Что такое?! — всполошился Тойли, и галстук его сам собой поехал куда-то вбок. — Зачем ей в город?
— Сама расскажет по пути, — успокоил его Кемал-ага.
А Пошчи-почтальон поцокал языком и добавил:
— Думал, образованные люди все понятливые, а ты, шалтай-болтай, как с неба свалился! Что девушка Найле на собрании говорила, слышал? Слышал! Потому что ближе нас к ней сидел. Тогда зачем спрашиваешь попусту? Она теперь военный человек, не нам с тобой чета.
Найле уехала.
Вечером возле магазина я встретила Айджемал.
— Не обижайся, что не захожу, — сказала она, забыв поздороваться. — Работы невпроворот, со здоровьем плохо, свекры с дрючками сторожат, чтобы ночью не сбежала.
— Ничего, — ответила я, — забегай, если вырвешься, у меня тоже минутки свободной нет — то сельсовет, то школа, то комиссия.
— Забегу, — пообещала Айджемал, — поговорить есть о чем. Я такую штуку у свекра в потайной торбочке обнаружила — закачаешься. Сто лет будешь думать и не додумаешься, но порадуешься, когда узнаешь.
Это заинтересовало меня, я попросила:
— Расскажи сейчас.
— Времени в обрез. Потом зайду.
Она заметно подурнела, лицо ее шло некрасивыми темными пятнами, под платьем круглился животик. Не так явно, как мой, но сведущему человеку видно было. Я покосилась еще раз, и ревность как пчела ужалила: а что, если Тархан неправду сказал мне, чтобы лишних конфликтов избежать?
— Пойду я, — сказала Айджемал.
— Иди, — разрешила я, ни капельки не подозревая, что видимся с ней последний раз.
Через несколько дней у меня начались схватки. На двери нашего медпункта висел замок. Поэтому ухаживала за мной, вспомнив старое ремесло повитухи, Кейик-эдже — жена Пошчи-почтальона. Она гнала мужа подальше от дома, щадя мою стыдливость, но Пошчи все равно топтался поблизости и переживал.
Родился здоровый и на редкость спокойный бутуз. Мы назвали Еламаном, потому что и отец его шел фронтовой дорогой, и лучшая подруга моя на нее ступила.
Я радовалась, что обошлось благополучно; однако рано. То ли от избытка молока, которое Кейик-эдже категорически запретила мне сдаивать, то ли от простуды, у меня приключилась грудница. Встревоженная Кейик-эдже пыталась лечить ее по-своему: велела надевать на грудь торбочку с солью. К сожалению, дедовское средство не помогло, я расхворалась не на шутку, и Пошчи-почтальон отвез меня в районную больницу. Там я получила основательную нахлобучку от старенького, белого, как одуванчик, доктора, мне сделали срочную операцию.
Постепенно дело пошло на поправку, и я снова радовалась жизни, любуясь Еламанчиком. Одна лишь тучка чернела на моем небе, висела, солнышко перехватывала — свекор со свекровью. Когда к другим женщинам на свидание приходили или передачи вкусненькие приносили, я особенно остро ощущала свое одиночество. Детство, юность все чаще вспоминались. Правы, оказывается, были те, что причитали надо мной: при родных отце с матерью я шахиней жила, при чужих — бездомной сиротой стала. Ничего я такого запретного не делала, норов свой не проявляла, а вот поди ж ты, не ко двору пришлась мужниной родне. Да ладно бы только я! Даже на внука глянуть не пришли, каменные души!
И все-таки я не была одинока. Чаще других меня навещал Пошчи-почтальон. Каждый день заходил, когда за почтой приезжал. Правда, пускали его не всякий раз, но он мне через окошко улыбался и разные знаки руками делал: Еламанчика, мол, покажи. Показывала — самой приятно было похвастаться сыном. Раза два Кемал-ага с Тойли наведывались, тут я совсем именинницей ходила, павой, прямо раздувало меня от тщеславия, — еще бы, сам башлык приехал! А червячок сидел где-то в печенке и точил: "А старики не едут… а старики не едут…" Вредный такой червячок, въедливый, так бы и щелкнула его по макушке!..
Больше месяца провалялась я в больнице. С осложнениями разными. Однажды нянечка сообщила:
— Женщина тебя дожидается во дворе. Из Хаджикуммета. Может, та, которую ждешь?
Я так и подскочила.
— Молодая, старая?
— Скорее пожилая.
— Значит, все-таки свекровь!
Я кинулась за Еламанчиком. Все во мне ликовало и пело: признала-таки, вредина, и внука, и невестку!
Это была не свекровь, а Кейик-эдже. Она по-матерински обняла меня, расцеловала Еламанчика, разложила на скамейке платок с гостинцами.
— Каждый день вспоминала тебя, — говорила она, утирая глаза кончиком головного платка. — Хоть один разок в день да вспомню. Давно бы приехала, да сама знаешь, сколько дел в моей женской бригаде. А дорога не близкая да солончак по пути. В нем, говорят, во время дождей целый верблюд с вьюками утоп.
Она выложила мне целый хурджун сельских новостей, приберегая под конец самую трагическую. А я, ни о чем не подозревая, слушала и забавлялась с Еламанчиком, который гукал и пускал ртом пузыри. Ласково светило солнышко, свежо и хорошо было в большом больничном дворе, вроде бы не больница здесь, а парк для отдыха.
Долго говорила Кейик-эдже. Потом примолкла, повздыхала.
— Айджемал-то, бедняжка, умерла…
Я ушам своим не поверила.
— Ребеночка она больше положенного носила, — рассказала Кейик-эдже. — Ну, а Тувак — она же всезнайка. "Наелась, — говорит, — поди, верблюжьего мяса, аппетит свой сдержать не можешь, теперь будешь, как верблюдица, целый год носить". Да и потащила ее к рябому Ата. У того верблюд здоровенный что твой бархан. Тувак заставила бедняжку под ним пролезть. А верблюд — он скотина безмозглая — то ли ногой ее ударил, то ли брюхом придавил. В общем, умерла она в родах. И девочка мертвенькая родилась. А уж такая хорошенькая, такая хорошенькая! Вылитый Кепбан. У меня волосы на голове зашевелились.
Глава десятая
Я вернулась в село.
Кейик-эдже не дала даже дверь дома отпереть — утащила к себе, как трофей военный, усадила на почетное место, угощение выставила. Я не отказывалась, особенно пить хотелось с дороги.
Не успели по пиале выпить, Тойли пришел. Он уже оправился после отъезда Найле, выглядел подтянутым, деловитым.
— Вовремя объявилась, — сказал он. Мы тут в школе совсем замотались. Представляешь — двое на такую ораву детишек! Сапар-ага, он совсем старенький, ветром ого качает, на ходу спит — где ему с сорванцами управиться. Подписка у нас недавно была на заем. Дружно прошла, сознательно, никого уговаривать не пришлось, как до войны. Я тут… С парторга, понимаешь, стопроцентный охват требуют… Так я тебя тоже подписал. Если возражаешь, сам выплачивать буду.
— Спасибо, — поблагодарила я. — Вы больше ничего не придумали?
— Ладно, — сказал он, — не ершись. Почему не позвонила, когда из больницы выписывалась? Телефон-то есть. Мы бы транспорт организовали.
— И оркестр со знаменами, — дополнила я. — Чего беспокоить пустяками занятых людей? Не маленькая, на попутных добралась.
— С малышом трудно.
— А Еламанчик у меня парень понимающий, самостоятельный, — сказала я. — Верно, сынуля?
Он ответил:
— Гу! — И стал ловить ручонками солнечный луч.
После полудня к нам зашел Кемал-ага, пыльный и усталый. Он почмокал над Еламанчиком, сделал ему "рожки". Малыш сразу же уцепился за председательский палец. На лице Кемал-аги мелькнула, улыбка, и он долго не отходил от колыбельки — ее раздобыла и подвесила в углу комнаты неизменная Кейик-эдже.
— Вовремя вернулась, — повторил он зачем-то фразу Тойли. — В сельсовете дела запущены, порядок бы навести не мешало. А тут еще одно — детишек ждем. Только что из района звонили.
— Эвакуированных? — догадалась я.
— Ленинградских, — уточнил он. — Люди по горло заняты. Все, кто передвигаться может, — на хлопчатнике. Много его требуется для фронта. А детишкам мы хотим сад колхозный предоставить — устроить там что-то вроде пионерского лагеря. Как думаешь?
— Подходящее место, — одобрила я.
— По-моему, тоже подходящее, — сказал он. — Значит, договорились?
— О чем?
— О лагере, конечно.
— Не понимаю.
— Болезнь на тебя подействовала, что ли? Правление колхоза назначает тебя директором лагеря, что здесь непонятного?
— Трудно будет, — смутилась я. — Сельсовет, школа, лагерь.
— Всем, девушка, трудно, что поделаешь, — сказал он. — Понимаю, что у тебя малыш и все такое прочее. Силой заставить не могу. Но дети там в основном русские. Им без отцов-матерей да без языка своего сладко, думаешь? А ты в русской школе училась, язык знаешь. Мы тоже не за Копетдаг уехали — поможем, если что. В общем, слово за тобой.
— Зачем мое нужно, если вы свое уже сказали.
— Это ты мне брось! "Свое…" Дело тут добровольное, и так три плуга тянешь.
— Согласна, — сказала я.
Он сразу оживился.
— Вот и хорошо. Это ненадолго. Я всегда говорил, что Алмагуль молодец, любое дело ей по плечу, руки у нее золотые…
— Не льстите так откровенно, Кемал-ага, а то уважать перестану, — засмеялась я.
И он засмеялся.
Легко мне было говорить с ним, просто, как с отцом родным. Бывает же такое, что к совершенно постороннему человеку начинаешь вдруг родственные чувства испытывать! Это не всегда объяснимо, но, по-моему, это куда лучше, чем объяснимая неприязнь к ближнему, — правда?
Появился Пошчи-почтальон, узнал, о чем разговор, заявил:
— Я тоже детишек люблю. Назначьте меня поваром в лагерь.
Как будто в шутку сказал, но шуткой эти слова не воспринялись. Тон какой-то не тот был.
— Письма носить кто будет? — грозно осведомился Кемал-ага.
Пошчи грустно покивал головой:
— Да-да… письма, шалтай-болтай… У меня, председатель, собаки в душе воют… сна вовсе лишился, хоть пальцами глаза закрывай. То похоронки, то треугольнички эти, то треугольнички, то похоронки… В самом деле, назначь другого на почту, сил моих больше нет лицо от людей отворачивать, словно это я, шалтай-болтай, односельчан убиваю!..
Кемал-ага рассердился.
— Умный человек ты, ровесник, а слова глупые говоришь. Кого назначу? Мерина своего, что ли? Вон Алмагуль — четыре вьюка тащит и не жалуется. Так что ты уж сделай милость, молчи, пока я на тебя Юсуп-агу не напустил. Вот Кейик твою, пожалуй, направим помощницей к Алмагуль…
Сад был большой, гектаров пять, однако кто-то не поленился обнести его высоким дувалом. Кое-где дувал обвалился под тяжестью времени и дождей, но все дыры были тщательно заложены колючим сушняком маклюры и гледичии. Здесь безраздельно царил Газак-ага — худой долговязый старик, у которого белоснежной была не только борода, но и густые кустики бровей. Он мне сразу заявил:
— Призреть сирот — дело богоугодное. Я не возражаю. Только учти, девушка Алмагуль, дети твои должны быть уважительными и послушными. Если начнут ветки ломать, мы с тобой не поладим. Фрукты понадобятся — сам давать буду, фруктов много, на всех хватит. Пусть играют в тени, пусть веселятся потихоньку, но не безобразничают. С тебя буду спрашивать, девушка Алмагуль, не с них. Пойдем посмотрим, где что ставить.
И зашагал на негнущихся ногах, заложив руки за спину, — владыка, да и только, ничего не скажешь.
Тянуло свежестью и тиной, — вероятно, из арыка, такого заросшего, что сорок раз в затылке почешешь, прежде чем перепрыгнуть решишься. Высоченные тополя позвякивали листвой, похожей на разменную серебряную монету. Или, может, это медали на груди выстроившихся шеренгой красноармейцев? Над участками люцерны широко, просторно раскинулись абрикосовые деревья. Очень много было и персиковых деревьев. Их отягощенные плодами ветви были заботливо укреплены подпорками, обмотанными наверху ветошью — чтобы кору не повредить. Западная половина сада почти сплошь была занята виноградником.
— Всякие сорта винограда есть" — похвалился Газак-ага. — И "монты" есть, и "халили" есть, и "пальчики женские" есть. Не созрели еще. Но у меня в другом месте скороспелка растет, и я ее сиротам скормлю. Она сладкая как набат.
Кемал-ага прислал мне еще двух помощников кроме Кейик-эдже. Мы облюбовали местечко в самом центре сада, расчистили его, полили, принесли посуду, установили кровати — они хранились на колхозном складе и были в свое время имуществом колхозного пионерского лагеря. Хлопот хватало всем. Кемал-ага сам помогать пришел и копал очаги под большие казаны, а дедушка Юсуп-ага распоряжался и посохом своим указывал, куда что нести и где ставить. Уже совсем стемнело, когда Тойли привел на помощь школьников, но я их быстренько отправила обратно.
Наступил день приезда детей. Первыми, как и положено, возвестили об этом наши сельские ребятишки, поднявшие невообразимый гвалт:
— Едут!.. Едут!..
— Русские едут!..
— Солдатские дети едут!
Их привезли на трех арбах. Худенькие они были все, замученные до прозрачности, а шейки тоненькие, будто плодоножки у яблок. Смотрели они по-взрослому — серьезно, неулыбчиво, испытующе. Видать, хлебнули лиха. У одного из мальчиков забинтованная рука была подвешена на косынке, другой — на костылях прыгал. Самому младшему было четыре годика, старшему — девять лет.
Формальности с приемом долго не затянулись, представительница райцентра, сопровождавшая ребят, уехала, и я скомандовала:
— Дети, шагом марш за мной.
Они не слишком доверчиво отнеслись к моим словам, замешкались. Первым пошел белокурый мальчик на костылях. По-моему, он самый решительный.
— Откуда ты? — спросила я.
Как-то надо было устанавливать контакт с моей новой аудиторией, и конечно же делать это не наставлениями, а обоюдным разговором о том, что детям наиболее близко.
— Из Ленинграда, — ответил он.
— Плохо там?
— Хорошо. Только кушать нечего. И фашисты стреляют. Прямо на улицах снаряды рвутся.
— Страшно?
— Страшно, — признался он. — В наш дом попали. Я сознание потерял. В больнице сказали, что маму убило, а у меня голень треснула. Знаете, как это больно, когда голень треснет?
Он относился ко мне вполне доверительно. Я посочувствовала ему:
— До сих пор болит?
— Если забудешься и наступишь на эту ногу.
— Бедняжка… Зовут тебя как?
— Володя.
— А меня Светой зовут! — подключилась к нашему разговору кудрявая синеглазка. — Я тоже из Питера. Только мы не на Кронверкской жили, как Володя, а на Васильевском острове.
Выпалив все это одним духом, она принялась грызть травинку.
— Выбрось, — посоветовала я, — это несъедобная.
— В ней витамины есть, — сказала девочка. — И углеводы. А белков мало. Мы всегда траву кушаем.
Оглянувшись на свое воинство, я увидела, что действительно многие из детей срывают травинки и жуют их.
— Сейчас накормим вас и углеводами, и белками, — сказала я.
Тягостно было смотреть, с какой жадностью они едят. Кейик-эдже подливала и подливала им шурпу, подкладывала теплый чурек. Кемал-ага смотрел, покусывая ус, и его прищуренные глаза страшными были, пустыми от ярости.
— Сволочи! — пробормотал он. — Ах какие они сволочи, людоеды фашистские!.. Сына бы мне, сына!..
Никогда не доводилось мне видеть, чтобы так страстно тосковал человек о сыне, которого можно послать на фронт. "Если бы мои Еламанчик был взрослым, удалось бы мне проникнуться желанием Кемал-аги?" — думала я. И все существо мое восставало против, вопило: нет, нет, нет! Но останавливался взгляд на восковых лицах непрерывно жующих детей, воображение рисовало картины рушащихся городов, чадящих руин — и мысль металась, как птица в силке, и уже не знала я, как поступила бы, случись идти на войну Еламану.
Сельские ребятишки, словно ласточки из гнезда, высовывали головы из-за дувала. Как же, любопытно, что там солдатские дети делают. Кейик-эдже погрозила им половником:
— Убирайтесь прочь! Не отвлекайте наше внимание от еды!
Она, видимо, собиралась вконец закормить гостей.
Глава одиннадцатая
Маленькие ленинградцы постепенно осмотрелись, освоились, привыкли ко мне. И я привязалась к ним, возилась с ними постоянно, ни утра, ни вечера не замечая. Особенно к синеглазке Светланке сердце лежало. Может, потому, что постоянно ловила на себе ее ищущий взгляд. Или потому, что с самого начала дочку хотелось. Или из-за ее привязанности к Еламанчику — она от него ни на шаг не отходила. Не раз и не два появлялась мысль: возьму Светланку к себе. Вернется Тархан — с двумя навстречу выйду: вот твои дети. Он сначала не поверит, а когда все узнает, скажет: "Ты молодец, Аня, ты благородное дело сделала".
Но писем от Тархана, за исключением того, единственного, не было. Всякие мысли лезли в голову — и наивные, и страшные. Я спасалась от них работой.
Наши сельские ребятишки уже не торчали за дувалом, и Кейик-эдже не гоняла их. Они получили официальный доступ в колхозный сад и каждое утро спешили туда к своим новым друзьям. В саду был постоянный гомон, но он не мешал, а радовал, он воспринимался как птичий щебет. А когда птицы шумно щебечут на деревьях, это значит, что в мире есть жизнь, есть покой, есть счастье, и можно радоваться жизни, ощущать сквозь опущенные веки теплоту солнечного света, касаться ветра кончиками пальцев. Конечно, сейчас война, сейчас трудности и горе. Но не вечно же это! Ведь разбили же немцев в пух и прах под Москвой! И под Можайском разбили, и в Закавказье остановили, и на Волге…
…Первым я увидела сияющее лицо Пошчи-почтальона.
— Вот, Алма, шалтай-болтай, — закричал он. — Права пословица: "Бай — баю и бог — баю"! Только что таблицу выигрышей проверяли. Тридцать тысяч! Ты когда-нибудь держала такие деньги в руках? Да за такие деньги можно купить… Знаешь, что можно купить? О-го-го!
Он сам не знал, что можно купить за такие деньги, потому что сам никогда не видал такую сумму.
— Поздравляю вас, — сказала я. — От души поздравляю.
— Не меня, не меня! — замахал он руками. — Вот этот парень отхватил тридцать тысяч!
"Этим парнем" оказался улыбающийся во весь рот Немал-ага. Я и его поздравила с достатком. Он попросил меня еще раз сверить облигацию с таблицей — сомневался, что такое счастье привалило. Выигрыш подтвердился, и Кемал-ага вытер вспотевший лоб тюбетейкой.
— Есть танк! — объявил он.
— Какой танк? — не сразу поняла я.
Он улыбнулся еще шире, не скрывая своей радости.
— Танк велю на эти деньги построить. Понимаешь? Для фронта танк.
У Пошчи-почтальона глаза стали круглыми, как пуговицы.
— Как велишь, шалтай-болтай? Где в наших краях мастера найдешь, который танки строит?
— Необязательно у нас, — пояснил Кемал-ага. — Позвоню в райком. Там подскажут, куда деньги на танк сдать.
Пошчи подумал и сказал:
— Тогда уж лучше самолет строй. Этот… истребитель который…
— На самолет, пожалуй, маловато средств, — ответил Кемал-ага. — Танк — он все равно что трактор, только в броне. А у самолета и крылья там, и пропеллеры всякие… Нет, не хватит на самолет.
— А ты из хозяйства что-нибудь продай, — посоветовал вошедший в азарт Пошчи-почтальон. — Хочешь, я продам, шалтай-болтай, подкину немножко тебе?
— Погоди пока, — отмахнулся Кемал-ага, — с райкомом посоветуемся, там видно будет.
— Рассчитывай на меня! — заверил его Пошчп.
Добрый он был человек, хоть и суматошный немного.
И Кейик-эдже была под стать ему, такая же добрячка, вечная хлопотунья за других. И они пришли к такому же решению, которое втайне вынашивала я.
Как-то Володя, который обходился уже без костылей, спросил у Пошчи-почтальона:
— Дядя Паша, вы тоже воевали?
Тот покрутил своей увечной рукой, осмотрел ее со всех сторон, словно невидаль какую.
— Воевал, сынок Володя.
— На каком фронте? На Ленинградском?
— Здесь воевал, в Каракумах.
— Разве и тут фашисты были? — не поверил мальчик.
— Можно сказать, были. — Пошчи снова демонстративно осмотрел руку. — Джунаид-хан, он похлеще твоего фашиста, весь народ проклинал его, кровопийцу. Наш эскадрон возле колодца Дамла биваком стоял. Окружили нас джунаидовские головорезы. "Валла!" — кричат. "Сдавайся!" — кричат. "Уходите!" — кричат. А сами маузерами и саблями размахивают. Ух, страшно! Им, понимаешь, вода нужна, кони падают, а колодец — у нас. Крепко мы дрались тогда. Сдаваться нельзя было — все равно зарежут, поиздевавшись. Уходить некуда — кони наши пристали, в песках нас враги догонят и порубят. Да и нельзя было уходить: колодец-то наш. Вот тогда и ранило меня. Много раненых и убитых было, а выстояли мы.
Володя слушал с горящими глазами. Я тоже слушала. В общем рассказ был правдив, лишь чуточку Пошчи привирал. Изувечили его руку не джунаидовцы, а волки, от которых он, будучи чабаном, отбивал отару. Дрались они вдвоем с подпаском против целой стаи. Вряд ли остались бы в живых, не подоспей на помощь люди из случайно проходившего неподалеку каравана. Пошчи почему-то считал зазорным рассказывать об этой истории и, когда спрашивали о руке, вспоминал колодец Дамбала. Он, по-моему, уже и сам верил, что именно там его ранили.
— Дядя Буденный идет, — сказал Володя.
Кемал-ага и в самом деле своими пышными усами походил издали на легендарного командира Первой Конной армии. Мужественный, подтянутый, бравый, хоть сейчас в седло и — "Сабли во-он!". Лишь немногие знали, что дышит он только половинкой единственного легкого и что почки у него отбиты — результат плена у басмачей во время коллективизации.
— Чему улыбаешься, почта? — осведомился он, подходя и присаживаясь рядом с нами.
— В новое обличье тебя дети произвели, — ответил Пошчи-почтальон.
— Докладывай, что за обличье.
Володя покраснел, укоризненно воскликнул:
— Ну, дядя Паша!..
И торопливо захромал прочь. Он, когда спешил, заметно еще прихрамывал, плохо кость срасталась.
Выслушав Пошчи-почтальона, Кемал-ага сказал:
— Был бы счастлив, доведись послужить народу, как Семен Михаилович. Я ведь служил под его началом. Мало, правда. Эх, друзья, так устаю я последнее время — прямо поясница переламывается!
— Стареешь, — определил Пошчи-почтальон. — Вот чай, пей и набирайся сил. Гляди, как ленинградцы наши от чая ожили: бегают, прыгают козлятами, даже смеются.
— Это, ровесник, не только от чая, — возразил Кемал-ага.
А я подумала: "Сейчас он в хорошем настроении от своего выигрышного танка, сейчас я у него попрошу. Вряд ли ответит, что ты, мол, молодая, своих еще дюжину нарожаешь…"
— Кемал-ага, сколько времени дети отдыхать у нас будут? — спросила я, начиная свою атаку.
— Считай, нисколько, — ответил он, прихлебывая из пиалы и отдуваясь. — Подкормили мы их малость, выправили, на ноги, можно сказать, поставили. Теперь им дорога лежит в детдом — может, в райцентре, может, в Ташаузе.
— Не всем в детдом, не всем! — закричал Пошчи-почтальон. — Одного себе забираю! Усыновлю! Нельзя, что ли? Закон дозволяет, я закон знаю!
Кемал-ага почесал затылок, усмехнулся виновато.
— Такая же мыслишка, признаться, и у меня была. Дочерей — целых три, а сына — ни одного. Разве это порядок? Я беру….
— Только не Володю! — опередил его Пошчи-почтальон. — Володю мы с Кейик давно присмотрели. Ее идея, между прочим.
— Не волнуйся, — успокоил его Кемал-ага. — Я Мишу попрошу, чтобы он ко мне жить перешел, безрукого…
Миша был не совсем безруким, просто не действовала у него левая рука из-за перебитого нерва. Старичок одуванчик из районной больницы ничего сделать не мог, лишь плечами пожимал: ждите или ищите талантливого нейрохирурга.
— Возьму Мишу, — повторил Кемал-ага.
Я не осмелилась сказать о Светланке, лишь проговорила:
— Надо людей оповестить. Может, еще кто свое желание выскажет.
— Правильно! — одобрил Пошчи.
— Оповещай, — разрешил и Кемал-ага. — Что мы, в самом деле… У бога подкидыши, что ли? Три десятка ребят не воспитаем? Воспитаем! Вот вернутся с учительских курсов наши девушки — заработает школа в полную силу… Погоди, Алма, сам оповещу людей. В первую очередь надо тем сказать, у кого дети не только кров, но и ласку родительскую обретут. Дело тонкое, душевное — не отару на базар гоним.
Детей разобрали моментально. Даже недовольство возникло, что кому-то желающему не достался новый член семьи. Дети все опять были собранными, напряженными, как в первый день приезда. Вслух никто из них не возражал, но видно было, что им не по себе, что лучше бы все осталось как есть…
Я мысленно успокаивала их — целую речь в уме произнесла. А Светланка глаз с меня не спускала — страдающих, жаждущих глаз маленького звереныша. И наконец не выдержала:
— Тетя Аня, можно, я около Еламанчика останусь?
— Теперь ты все время с ним будешь! — сказала я и крепко расцеловала ее.
Она долго не могла расцепить ручонки на моей шее. Я слышала, как гулко и часто бьется ее сердце, и у меня невольно пощипывало глаза.
Сад опустел. Как покинутое кочевье был участок, где целых три месяца жили наши гости. Грустно смотрел на него старый садовник Газак-ага.
— Правду говорят, девушка Алмагуль: "Дом с детьми — базар, без детей — могила". Опять буду бродить в одиночестве, с деревьями разговаривать буду. Очень у тебя воспитанные дети были. Я к ним привык, прямо как к своим абрикосам. Заходи при случае, навещай старика. Детям своим скажи: пусть не забывают, самым лучшим виноградом угощать буду…
Все прошло очень хорошо. Лишь Патьма-эдже принесла свою неизменную "ложку дегтя". Она притащилась ко мне в сельсовет с обидой: почему, дескать, ее не предупредили, что детей раздают по рукам. Она, мол, по закону требует свою долю.
Я стала объяснять, что сделать уже ничего невозможно. Не пойду же я отбирать у кого-то мальчика или девочку, чтобы передать Патьме-эдже! Да и зачем ей маленький ребенок?
— А ты себе зачем девочку взяла? — спросила она. — Вот ее и отдай мне, ходить никуда не придется…
Постепенно выяснилась причина ее настойчивости. Оказывается, у всех будут даровые батраки, а у нее, значит, нет?
Я разозлилась так, как никогда и жизни не злилась: кажется, брызни на меня — зашипит. Чуть в шею не вытолкала каргу старую! Но ее не так-то просто взять было. Она заорала, поминая мою родию до седьмого колена и грозя припомнить все грехи мои, особенно то, что я отказалась Баллы посодействовать, а он, бедняжка, на фронте сейчас мается.
— Почему Пошчи-увечный не сам в контору ходит, а хромого мальчика посылает? — наскакивала она на меня. — Почему, когда в лавку американские ботинки пришли, вы их между собой поделили? Мы что, из другого государства люди? Ишь как покраснела! У кого совесть чиста, тот не краснеет!..
Еле-еле выпроводила скандалистку.
— Не могли пораньше прийти! — набросилась я на Пошчи-почтальона. — Патьма-эдже чуть живьем меня не сожрала.
— Эта сожрет, — сочувственно подтвердил он. — Это такая, шалтай-болтай, что на зубы ей лучше не попадаться, она самого верблюда залягать может. Ну да не грусти, я тебе утешение принес.
Это было письмо от Тархана. У меня руки тряслись, пока я конверт вскрывала. Строчки письма были четкие, ровные, буквочка к буквочке — так в окопе не напишешь. И запах от бумаги исходил незнакомый и неприятный, чужой запах, тревожный.
— Ты не сопи, как простуженная овца, ты вслух читай, — приказал Пошчи-почтальон.
Я после родов была как своя в его доме, Кейик-эдже буквально заменила мне мать, и потому он имел право знать, что пишет Тархан. А Тархан писал, что находится на излечении в госпитале. Ранило его под Сталинградом в ногу. Рана не опасная, но затяжная, сустав задет. Далее следовали приветы. Имя Айджемал опять упомянуто не было. И снова сочувствие к бесцельно скомканной жизни шевельнулось во мне. Как будто добра ей хотели, а в действительности столкнула ее с дороги на обочину прихоть человеческая, измяла, протащила по земле, как старый санач,— ни себе радости, ни другим забавы.
— К старикам сама пойдешь? — спросил Пошчи. — Или мне поручишь передать? Они, как ни говори, родители, тоже все глаза проглядели. И Кепбан вон молчит. Отнесу, что ли?
— Сама пойду, — решила я, — а то опять разговоры начнутся.
Глава двенадцатая
Новый год был годом больших перемен. Главные из них — успехи наших войск, освободивших Харьков, Ростов, Северный Кавказ, разгромивших окруженную у Сталинграда немецкую группировку.
Как от выглянувшего из-за туч солнца светлеет темная земля, так озарились надеждой лица людей. Мы устроили настоящий той для наших маленьких ленинградцев, когда узнали о прорыве ленинградской блокады, и все ходили под впечатлением праздничного настроения. Даже старики бороды поглаживали, будто курбан-байрам. А Тойли целую демонстрацию школьников затеял — у него пополнился штат учителей, было кому с плакатами и транспарантами возиться. Кстати, одна из новых учительниц — дочка Газак-аги, Шекер, — оказалась неплохим художником, очень ловко и быстро изображала ободранного и босоногого Гитлера с усиками.
Были и другие события, не столь радостные. Вспоминать о них тяжело даже спустя много лет, хотя вспомнить придется, ибо они — как слово в песне, которое, как известно, не выкинешь. Но рассказывать лучше по порядку.
Меня избрали делегатом на слет молодых женщин и девушек Туркменистана. Слет проходил в Ашхабаде. Светланка очень не хотела оставаться дома одна, куксилась, ходила за мной как ниткой привязанная и все канючила: "Возьми с собой!.. Ну что тебе стоит, мама! Возьми! Иль хоть Еламанчика оставь!.." Но его-то я не могла оставить, так как еще не отняла от груди.
Кто останется равнодушным, возвращаясь в места, где прошли его детство и юность? Разве без сердечного трепета ступишь с самолетного трапа на землю, что была и колыбелью твоей, и любовью твоей, и приютила тех, кто дал тебе жизнь?
Воспользовавшись первой же свободной минутой, я наняла фаэтон и поехала к тете Доре. Дома у них сидел один Илюшка. Обложенный тетрадями и книгами, он мужественно страдал, осиливая школьную премудрость. Я поздоровалась и спросила, где тетя Дора.
— Мама на работе, на швейной фабрике, — ответил он, глядя на меня без особого интереса, но доброжелательно, как на человека, который хоть временно избавил его от мук. Он фактически был племянником тети Доры. Но когда его родители разошлись и разъехались в разные стороны, бросив сына на произвол судьбы, он жил у тетки и называл ее "мамой".
— Какую ото ты книжку под столом прячешь? — спросила я.
— "Следопыта". У Карина на три дня выпросил, а мама за уроки гоняет, — доверительно признался он, присматриваясь.
— Не узнаешь меня, что ли, Илья?
— По-моему, узнаю, Аня, да?
Теперь он окончательно уверился, что уроки можно отложить, испустил воинственный клич ирокезов и заплясал вокруг меня. Еламанчик проснулся и смешно косил вниз глазенками, пытаясь рассмотреть, что ото там так шумит.
Мы с Илюшкой вдоволь наговорились, истопили ночь, напились чаю с невероятно вкусными сухариками — фирменным секретом тети Доры. Потом пришла она сама — и было все: объятия с поцелуями, угощения и воспоминания, воспоминания без конца. Расстроились мы, понятно, обо, дружно хлюпали носами, так же дружно хохотали, если вспоминалось веселое, она отчаянно жестикулировала и щедро осыпала меня пеплом самокрутки, а сообразительный Илюшка удрал из дому и почитывал где-то своего "Следопыта".
На слете я не выступала, но слушала, что говорят другие. В принципе речь шла о том, чтобы активнее использовать женскую молодежь на ответственных постах и должностях. Называли много имен девушек — трактористок, комбайнерок, шоферов. Нашу область поругали немножко за невыполнение плана подготовки женщин-трактористок.
Ашхабад проводил нас на удивление солнечной и теплой погодой. Тетя Дора сказала: "При малейшей возможности перебирайся сюда. С твоими данными мы тебе быстро работу подберем".
В Ташаузе было зябко, сыпал мелкий мокрый снег. Хорошо еще, что наши сельские за семенами хлопчатника приехали. С ними я и добралась до села, едва не простудив Еламанчика.
Говорят, предчувствие свойственно женщинам. Но я, честное слово, ничего не предчувствовала, когда по пути в сельсовет заглянула. Просто так заглянула, по привычке, не смогла мимо пройти. Меня встретили хмурые лица Кемал-аги, Пошчи-почтальона и Тойли. На мое приветствие едва ответили. Я увидела продолговатую бумажку на столе и сразу поняла: похоронка! На кого?
— Погиб Кепбан, — сказал мне Тойли. И быстро подставил табуретку. Потому что я могла на пол сесть: ноги подкосились.
Одновременно с похоронкой пришло письмо от Баллы, адресованное не Патьме-эдже, а Кандым-аге, и потому председатель велел прочитать его, тем более что оно намокло от снега и расклеилось само. Баллы писал:
"…Мы с Кепбаном лежали в одном окопе и дали клятву сообщить домой, если с одним из нас что-нибудь случится. Потом пошли в атаку. Мы бежали рядом, а по нас очень сильно стреляли из автоматов и минометов. Все бойцы залегли, командир роты кричал и ругался, из нагана стрелял, но никто головы поднять не мог. Тогда Кепбан сказал мне: "Я встану и пойду вперед, потому что мне стыдно". — "Тебя сразу убьют, — уговаривал я, — пусть все побегут, тогда и мы вместе со всеми". Но он не послушался. "Меня всю жизнь будет совесть мучить, — сказал он. — Я жить не смогу, считая себя трусом. Как я любимой девушке в глаза посмотрю?" Чтобы оттянуть время, я спросил, кто его любимая девушка. Он ответил: "Айджемал! Ей передашь мой привет!" — поднялся в полный рост и закричал: "Ура!" Мы тоже закричали и побежали за ним. Но он бежал первым, и пуля досталась ему, хотя я всего на полшага отставал. Лучше бы меня убило, чем его! У меня хоть девушки нет…"
Я слушала и безмолвно плакала, а в сознании болью билось: "Бедная Айджемал, вот и ты наконец дождалась своего привета… Когда-то соседка говорила мне, что, покидая здешний мир, мы во мгновение ока догоняем тех, кто ушел отсюда семь тысяч лет назад. Наверно, твой Кепбан уже догнал тебя, теперь вам хорошо вдвоем, никто вас больше не разлучит…"
Во дворе свекра бурлили два котла — готовилась поминальная трапеза. Из дома доносились стенания женщин и жалобные причитания свекрови. Вся одежда Кепбана была вывернута наизнанку и развешана на вбитых в стену гвоздях — так требовал древний обычай.
Я потихоньку подсела к женщинам. Они кончили плакать и стали вспоминать покойного — вспоминали только хорошее, чтобы Кепбан не тревожился на своей сумеречной дороге "в никуда". В комнату зашли еще две старухи, и женщины снова заголосили. А за окном сгущалась тьма, и капли дождя тяжело ударяли в стекла и ползли разводами, похожими на следы слез…
Не успела еще притупиться острота потери, как однажды в контору ворвался Володя, громко крича:
— Тетя Аня!.. Тетя Аня!..
— Что там еще? — прошептала я мертвыми губами, они совершенно не повиновались. — Что там?..
У меня не было сил встать, хотя я отчаянно цеплялась за крышку стола. И лицо, наверно, нехорошее было, потому что Володя заторопился:
— Да вы не пугайтесь, тетя Аня!.. Муж ваш приехал! Ничего страшного, правда? Дядя Паша сказал, чтобы я бежал и сообщил вам. Я и побежал. Я теперь совсем не хромаю, самого Дурдышку обгоняю!
От такой новости я, честно говоря, не столько обрадовалась, сколько растерялась, — слишком уж неожиданно все произошло, без всякого предупреждения, а в неожиданности Всегда другая неожиданность скрывается, чаще всего — не слишком приятная. Но что бы там ни измышляла, оставалось главное: Тархан вернулся! Мои Тархан!
Я метнулась в ясли, схватила Еламанчика — сына в первую очередь показать надо. Нянечку — это была жена Мялика — попросила прихватить с собой Светланку из детсада. И помчалась к дому.
Тархан сидел в окружении родичей и степенных аксакалов. При виде меня он приподнялся было навстречу, но тут Же спохватился и сделал вид, что усаживается поудобнее. Мне бросились в глаза костыли, прислоненные к стене за его спиной, я увидела подвернутую левую штанину — и вспомнила запах его последнего письма: пахло йодоформом, это я только сейчас поняла.
Я подала Тархану сына. Еламанчик охотно пошел к нему на руки. Кто-то произнес:
— Чтоб не сглазить, большой джигит вырос.
Это были первые слова, прозвучавшие в комнате после моего прихода. Они восстановили нить прерванной беседы, и она потекла по-восточному неторопливо, уважительно, обстоятельно, когда каждая фраза отделяется от другой паузой, сдабривается двумя-тремя глотками чая.
Я туркменка, воспитывалась в туркменской семье, жила и работала среди колхозников-туркмен, но бог свидетель, как я ненавидела порой эти обветшалые, трухлые, как источенные термитами, обычаи, не несущие зачастую ни малейшего смысла, кроме освященной веками традиции. Сейчас они отнимали у меня право жены, право счастливой женщины, радующейся чудесному возвращению любимого мужа. Они отводили мне одно из самых последних мест в этой встрече! И я сидела у порога несчастная и обездоленная, глотала слезы, а они сочились и сочились, как чай из треснувшей пиалы. В дверь просунулась Светланкина мордашка, но мне некому было ее показывать, и она, словно поняв обстановку, исчезла. Маленькие, иной раз они понятливее нас, взрослых.
К вечеру гостей стало меньше. Они разместились в кибитке стариков. А я, накормив Еламанчика и поручив его заботам Светы, стала прибирать посуду. Дочка вела себя тихо, неприметно, как мышонок, вся она была безмолвным вопросительным знаком, но ответа у меня пока еще не было.
Вошел Тархан. Лицо его раскраснелось от выпитого вина, мутные и злые глаза косили, чего я прежде никогда не замечала. Да ведь я и не видела его таким прежде — он был постоянно весел и к водке не прикасался.
Он добрался до сундучка, сел, сложив костыли на коленях.
— Благополучно ли вернулся, Тархан? — произнесла я положенную фразу, страстно ненавидя ее в душе.
— Гм… вернулся! — буркнул он.
У меня не было сил задавать традиционных вопросов, и я спросила прямо:
— Что с тобой случилось? Три часа назад ты был одним, сейчас стал совсем иным, смотришь на меня как на своего личного врага, как… на фашиста! Чем я провинилась перед тобой, что ты ни единого человеческого слова для встречи найти не можешь? Оговорили меня, да?
— А ты надеялась молчком в кустах отсидеться? — ощерился он. — Или, может, надеялась, что я вообще не вернусь?
— Если бы ты знал, как я мучилась… — начала я.
Он не дал мне договорить.
— От мучений из дому сбежала, да? Счастье свое упустить побоялась, да?
— Выгнали меня, пойми ты! Как собаку выгнали, ночью!
— Не ври, все знаю! Сама потаскушкой стала и Айджемал потащила за собой? У, подлая! — Он скрипнул зубами.
Светланка проворно юркнула за сложенные в углу комнаты одеяла. — Опозорила дом наш… родителей опозорила… Я им не сказал, язык не повернулся сказать… Но ведь я-то знаю, что и пальцем к Айджемал не прикасался! Эх, Аня, Аня, змеиный твой язык… Слово давала, клятвой клялась… Где оно, слово твое? Почему не нашла пути к сердцам немощных стариков, а путь к грязи — нашла? Знать бы прежде, что сегодня узнал… э-эх!
— Ничего ты не знаешь! — в сердцах бросила я. — Болтовню слушаешь, сплетни всякие… А я-то, дура, ждала тебя, думала, сыну обрадуется, думала, дочку приласкает…
— Не знаю, чьи они, эти сын и дочка, — хлестнул он меня злой фразой.
И я как-то сразу успокоилась. Может, просто занемела, как рука, которая долго в неудобном положении находилась.
— Это твое последнее слово? — спросила я.
— Последнее! — отрезал он. — Беги своему Тойли-Мойли жалуйся, он посочувствует, он утешит… хе!
— Дурак ты, — сказала я, — болтаешь, как сварливая баба с испугу.
Он угрожающе приподнялся с сундучка.
— Что-о?.. А ну повтори!.
— Иди проспись, — посоветовала, я, — а то залил глаза и куражишься. Потолкуем на трезвую голову, когда мозги от сплетен проветришь.
— Так, значит?!..
Я не ожидала, что у него хватит наглости ударить меня. Но он ударил. Со всего маху. Еле на ногах устояла, а в голове звон пошел и посуда из рук на пол посыпалась.
— Ма-а-ама! — пронзительно закричала Светланка.
Да, в семи снах не видела я такой встречи, как эта. Всего ждала, самого страшного и непоправимого, не ждала лишь, что вместо мужа предстанет в его облике чужой и дурной человек. Даже обиды в душе не было. Пустота была — глубокая и темная, как в кяризе.
Я быстро собрала Еламанчика и позвала девочку:
— Идем отсюда.
Светланка взяла меня за руку.
— Мама, почему дядя ударил тебя? — спросила она. — Он плохой дядя?
Я ничего не ответила. Неизвестно почему, но, раздумывая над случившимся, я пришла к выводу, что нам с Тарханом не жить и мне надо немедленно уезжать отсюда. В Ашхабад, к тете Доре. Друзей у меня много, и в обиду они не дадут. И все же никакие друзья, никакие подпорки не смогут мне помочь сейчас. Та душевная рана, которую так просто, походя нанес мне Тархан, слишком болезненна, чтобы с ходу излечить ее добрыми словами, участием посторонних людей. Со временем, конечно, растает в моей памяти слепой со зрячими глазами Тархан, сам вливший яд в свою пищу, растают мрачные старики Тувак-эдже и Кандым-ага — и сердце мое перестанет метаться и тосковать…
Кейик-эдже подметала возле своего дома.
— Добрый вечер, — поздоровалась я.
Она приостановилась, пытаясь разглядеть меня в густеющих сумерках.
— Уезжаю от вас, Кейик-эдже.
— Поезжай, поезжай, дочка, — одобрила она; лица ее я не видела, но знала, что на нём — неизменная улыбка. — Поезжайте с богом. Слыхала о твоей радости, дождалась ты своей доли. В райцентре будете работать или в городе? Он ведь у тебя заслуженный воин, с медалью, говорят, вернулся.
— Одна я уезжаю, Кейик-эдже. В Ашхабад.
У нее из рук выпал веник.
— Ну-ка, молодая, заходи в дом! — тоном, не допускающим пререканий, велела она. — Отец! Ай, отец!
— Мне собираться надо… чемодан… — попыталась заупрямиться я. Никакого желания не было в рану пальцы совать.
Кейик-эдже довольно чувствительно подтолкнула меня в спину.
— Ссора мужа с женой — дождь весенний! От него трава в рост идет и тюльпаны зацветают! Иди, иди… все равно не отпущу, пока все как на духу не выложишь. А потом решим. Верно, говорю, отец?
— Верно, — согласился Пошчи-почтальон.
— Не надо ничего решать, милая моя Кейик-эдже! — попросила я. — Пусть ихний дом с мольбой в ноги мне упадет — я порога не переступлю! Пусть свекор со свекровью суляться одним медом кормить, топленое масло в нос наливать — не пойду к ним!
— Это серьезно, мать, а? — озабоченно сказал Пошчи-почтальон. — Тащи-ка чай, да послушаем, что там стряслось.
— Мама, за что тот дядя ударил тебя? — снова настойчиво спросила Светланка.
Глава тринадцатая
Кемал-ага не отпустил меня в Ашхабад. "Не столь мы богаты, чтобы кадрами разбрасываться, — заявил он. — Звонил в райком, звонил в райисполком — меня там поддерживают. Работой тебя обеспечат, жильем обеспечат, детишек твоих определят куда следует. Мы тебя не обижали, и ты нас отказом не обижай". Да я и не отказывалась. Втихомолку радовалась, что именно так дело обернулось. Прикипело мое сердце к здешним местам, да и семейная жизнь не игрушка — так запросто даже сломанную ветку не выбросишь. Кажется, оборваны, обрублены нити, а всё на что-то надеешься, чего-то ждешь.
В райцентре я закончила краткосрочные курсы учителей и стала работать в школе уже на вполне законном основании. С кадрами было действительно негусто — не зря Кемал-ага беспокоился, — и меня дополнительно определили в нарсуд секретарем. Отказываться я не привыкла, хоть и очень неприятной оказалась должность — гадость всякую на бумагу записывать. Еламанчик немного прихварывал, и я пока не отдавала его в ясли — бабушка соседская присматривала. Зато Светланка была в круглосуточном детсаде. С ней что-то произошло после дурацкой выходки Тархана, она стала немножко сторониться меня. Я надеялась, что со временем все войдет в норму.
Как-то я поехала с учениками в подшефный колхоз. Там мы сушили дыни, которые потом шли на фронт, в госпитали для раненых бойцов.
Вернулись поздно. Нянька Еламана встретила меня бестолковыми причитаниями:
— Вах, Алма-джан!.. Вах, Алма-джан, горе мне!..
Никак не могла я взять в толк, что случилось. Оказалось, пропал Еламанчик. Играл во дворе, калитка заперта была, нянька отлучилась буквально на одну минуту, а он взял и пропал, непонятно как отперев калитку.
— Не осталось двери, в которую не стучалась бы, разыскивая! — стонала она. — Человека не осталось, у которого не спрашивала о ягненочке нашем! Вах, горе мне, горе!
Нетрудно представить мое состояние — трудно словами его передать. Я обегала весь райцентр, по нескольку раз заходила к знакомым, лазила как шальная по задворкам и арыкам. В милиции сказали, что примут все меры, бабушка, мол, даже фотокарточку пропавшего мальчика принесла, но пока в отделении один дежурный, остальные на областном совещании.
Я была сама не своя, ночь напролет по улицам пробродила. У нас болтали, будто есть такие, которые маленьких детей для страшных дел воруют.
Утром злополучная бабушка привела двух своих сверстников с бородами. Они посовещались и определили, что мальчуган утонул в арыке. Час от часу не легче!
Мы взяли небольшой казан, пустили его в магистральный арык вверх дном. Где лежит утопленник, там казан и остановится. Я шла со стариками, вся заледеневшая от ужаса. Но казан просто-напросто застрял на водоразделе. Тогда один из стариков сказал:
— В воде мальчика нет.
А второй подумал и спросил:
— В доме отца его искали?
Господи, да как же я забыть могла, что недавно Тархана встретила в райцентре! Такими тоскливыми глазами он на Еламанчика посмотрел! А сам с какой-то женщиной шел — симпатичная, молодая, но очень уж сильно накрашенная. И юбка — колени видать.
— Это Машка, — сразу установила бабушка, выслушав мои бессвязные догадки. — Машка… буфетчица наша… лахудра намалеванная…
Мы нашли его в доме буфетчицы. Самой хозяйки не оказалось. Тархан пытался развлекать сына. Но тот выглядел испуганным, лицо заплаканное было, и он сразу ко мне кинулся, как только увидел. Я не стала при посторонних стыдить Тархана. Он был какой-то помятый, вроде залежалой одежды, серый, неухоженный, на лбу — огромный багровый синяк. Бормотал что-то в свое оправдание…
Прошло несколько дней.
Во время перерыва судебного заседания меня позвали к телефону.
— Зайди, — попросил секретарь райкома.
Он расспросил меня о житье-бытье, о планах на будущее, передал две огромные дыни.
— В Ходжакуммете был насчет посевной, — пояснил он. — Это Кемал гостинец шлет тебе и ребятишкам твоим. Грозился сам заехать, когда малость освободится.
— Спасибо, — сказала я, — Кемал-ага всегда ко мне как отец родной относился, мне даже неудобно, что ничем не могу отблагодарить его.
— Немал старый коммунист. То, что ты работаешь честно, с полной отдачей, — самая лучшая благодарность для него.
Я еще раз поблагодарила и справилась о здоровье Пошчи-почтальона.
— Все хворает, — ответил секретарь. — Хворает, а в больницу не хочет ехать. Плохо ты с ним агитационную работу в свое время вела.
— Да он Кейик-эдже боится надолго оставить одну, — пошутила я.
— Неужто ревнует, старая кочерыжка? — поддержал меня секретарь.
Мы посмеялись. Потом он сказал:
— Насчет юриспруденции что думаешь?
— Ничего не думаю, — проговорила я, — не нравится мне юриспруденция ваша, все время руки помыть хочется. С мылом.
— Ишь ты, чистюля какая! — сказал секретарь. — А нам, понимаешь, кадры нужны. Я уже с судьей толковал — он тебе книжечки нужные подберет, учебники, поможет к экзаменам подготовиться. Словом, райком дает тебе рекомендацию в вуз, на юрфак.
— Так я же беспартийная, — еле слышно пробормотала я.
— Ничего, — ответил он, — мы тебе и беспартийной верим, анкета у тебя что надо.
— Подумать можно? — спросила я.
— Думай, — разрешил он, — только хочется, чтобы ты уразумела всю серьезность нашего разговора.
Это было днем. А вечером пришел Тархан. От него попахивало спиртным, однако глаза были ясными, не пьяными. От предложенного чая он отказался и попросил разрешения закурить. Я спровадила Светланку и Еламанчика погулять во дворе, поставила на столь блюдечко вместо пепельницы.
— Кури.
Он курил, покашливал, вытирая пот с лица платком далеко не первой свежести.
— Чего ж она не смотрит за тобой? — упрекнула я. — Давай платок, выстираю.
Он покраснел до того, что синяк его перестал быть заметным, скомкал в кулаке этот жалкий грязный платок.
— Ошибся я, Аня…
— Неужели? — сделала я удивленные глаза. — Вот новость-то приятная!
— Не иронизируй, — тихо попросил он. — Не всегда все от нас зависит.
— Всегда! — жестко произнесла я. — Всегда! Тебе, учителю, не стыдно с таким синяком на лице? Нил бы меньше.
— Это не по пьянке, — покачал он головой, — это дедушка Юсуп-ага заходил к нам… когда ты уехала. С того и перебрался я в райцентр. Какими-то не такими стали люди в селе… смотрят на тебя — будто чумную крысу сторонятся… будто ударить хотят. — Он потрогал синяк.
— Не нагоняй страхов на себя, — сказала я, — люди в селе прекрасные. Но как же ты решился своих обожаемых родителей покинуть?
— Мама поживет пока одна… потом решим… А отец умер. Не слыхала?
— До нас не все слухи доходят, — сказала я. — Прими мои соболезнования. Но признавал меня Кандым-ага, но я ему зла никогда не желала — пусть бы жил, как считал нужным, как умел.
— Спасибо, — ответил Тархан и завозился в кармане, доставая свои "гвоздики" — так у нас самые дешевые папиросы назывались. — Трудно мне, Аня, на одной ноге. Калека. Противен я тебе, да?
— Да, — ответила я неискренне. Жалость, негодование, любовь как три кобры сплелись тесным клубком и шипели в моем сердце. — Да! Пьяный, грязный, опустившийся — кому ты понравишься, скажи, пожалуйста? Нога — не беда, была бы голова на плечах, но я боюсь, что ты и ее скоро потеряешь. А ведь ты фронтовик, герой, даже медаль, говорят, имеешь.
— "За оборону Сталинграда", — уточнил он. — Виноват я перед тобой, Аня, крепко виноват. Сможешь ли когда-нибудь простить?
— Не стоит виноватых искать, — сказала я.
— Стоит! — решительно возразил он, и я на короткий миг вдруг увидела прежнего Тархана. — Стоит! Почему, думаешь, зашел к тебе? Сентиментальность пьяная? Может, и она есть, да только дело не в ней. Обманули меня, Аня. Оказывается, Айджемал была женой Кепбана, а не моей.
— Мне это давно известно, — сказала я, — еще до того, как ее за тебя просватали.
— Чего ж ты молчала? — вскинул он на меня глаза. — А я вот лишь после смерти отца узнал. В ого вещах торбочка была… с бумагами разными. Среди бумаг — свидетельство о браке Кепбана и Айджемал, подписанное Кемал-агой. Дата: тот день, когда моя свадьба была. Значит, не моя, а Кепбана. Все отец напутал, чтобы на своем поставить. А чего добился?
Такого я, понятно, не ожидала. Значит, Кемал-ага не оставил тогда мою просьбу без внимания, а я-то еще сердилась на него! Значит, уломал председатель старика и выписал свидетельство на Кепбана и Айджемал, а тот по-своему словчил под шумок впечатлений о начале войны. Ну и Кандым-ага, лукавый старичок! Двух сыновей вокруг пальца обвел, двух невесток обманул, всему селу глава отвел!
Тархан смотрел на меня так, словно подарка ожидал. Но я не спешила одаривать. Человеческое достоинство, что бы там ни случилось, терять не следует, а меня ни разу в жизни по лицу не били.
— Маша заждалась тебя, сказала я жестко.
Тархан скривился, будто незрелую алычу раскусил.
— Что Маша… Она неплохая, хоть и болтают о ней… Но и ведь не по-серьезному, а так… с тоски… не знаешь, куда девать себя. И культя дергает, осложнение, говорят, И совесть злым псом рычит, и вообще… Ладно, счастливо оставаться!
Он подхватил костыли, хлопнул дверью.
Я подошла к окну. Тархан шел не оглядываясь, плечи его ритмично то поднимались, то опускались. Мне вдруг захотелось крикнуть вслед что-нибудь. Ну, например: "Вернись! Выпей все-таки чаю!" Однако, пока я раздумывала, вернулись Светланка и Еламан.
— Ушел, — сообщила Светланка. — Быстро поскакал, как кузнечик. Опять драться приходил? Ты, мама, двери на крючок запирай и не пускай его больше, ладно?
А я смотрела на розовую мордашку Еламана — и видела лицо Тархана: молодое, свежее, веселое, и чуб на глаза падает, а глаза с прищуром, смелые глаза…
Перевод В.Курдицкого
[1] Тувелей — вихрь, смерч.
[2] Бёвурчи — женщина, готовящая ответные дары для гостей празднества.
[3] Кёр-бахши — дословно: слепой певец.
[4] Туркменчилик — туркменский обычай, свод правил, определяющих различные стороны жизненного уклада.
[5] Бушлук — подарок за добрую весть первому вестнику.
[6] Чайчи — человек, в обязанности которого входит разливание чая.
[7] Авчы — охотник.
[8] Табиб — лекарь, врачеватель.
[9] Дограма — национальное блюдо, чурек, политый бульоном.
[10] Курте — вышитый женский шелковый халат, ого обычно накидывают на голову невесты.
[11] Чокай — самодельная обувь из выделанной кожи.
[12] ОВС — здесь — склад обозно-вещевого снабжения.
[13] БАО — батальон аэродромного обслуживания.
[14] "Шкас" — крупнокалиберный скорострельный авиационный пулемет.
[15] Намаз — ежедневная пятикратная молитва у мусульман.
[16] Намазлык — коврик, на который становятся при намазе.
[17] Налогчы — собирающий налог.
[18] Агаран — верблюжьи сливки.
[19] Кёр-оглы, Гёр-оглы — легендарный герой туркменского эпоса.
[20] Терим — нижний решетчатый остов кибитки. Верхний — уки.
[21] Тунча — жестяной или из латуни сосуд для кипячения чая.
[22] Шура — власть (устаревшее).
[23] Варан — самая крупная ящерица Туркмении, до метра длиной.
[24] Бешбармак — национальное казахское мясное блюдо.
[25] Тюйнук — дымоходное отверстие в куполе юрты.
[26] Хауз — искусственный, выложенный камнем водоем с непроточной водой.
[27] "Очхор" — "очень хорошо", довоенная школьная оценка.
[28] Баварская коммуна — Баварская советская республика, образована 13 апреля 1919 года в Мюнхене, разгромлена 1 мая 1919 г.
[29] Н. Ф. Королев (1917–1974) — советский боксер, четырехкратный абсолютный чемпион СССР (1936–1945), победитель Всемирной рабочей олимпиады в Антверпене (1937).
[30] Каракурт — дословно: "черный волк"; очень ядовитый паук укус его часто смертелен для человека.
[31] Насвайка — табакерка для наса; специально выращенная маленькая тыквочка особой формы.
[32] Парсанг (фарсанг) — старая мера расстояния, 5–6 километров.
[33] Тельпек — мужская шапка из специальной овчины, папаха.
[34] Яшмак — "платок молчания", конец головного платка, которым замужняя женщина прикрывает низ лица при мужчинах.
[35] Такыр — ровное глинистое пространство.
[36] Как — впадина, в которой собираются талые и дождевое воды.
[37] Дарак — тяжелый гребень ковровщицы.
[38] Эрены — мифические существа, души предков, покровительствующие людям.
[39] Реджеп (раджаб) — седьмой месяц мусульманского лунного года, в официальных документах его порой совмещали с обычным календарным.
[40] Чиль — сорокадневный срок, по истечении которого мать и новорожденного купают, а затем младенца показывают соседям.
[41] Хазан — холодный, пронзительный осенний ветер.
[42] Темляк — тесьма с кистью на рукояти холодного оружия.
[43] Янында — подле, возле, рядом.
[44] Лебаб (Джейхун) — Амударья.
[45] Абрахам Готлиб Вернер — немецкий ученый XVIII века, считается основоположником научной геологии.
[46] Сур — каракуль с золотистым оттенком.
[47] Управление буровых работ.
[48] Ата — отец.
[49] Гарачомак — отрицательный персонаж из дастана Молланепеса "Зохре и Тахир", мешавший любви главных героев.
[50] Йылак — род осоки.
[51] Дуечи — погонщик верблюдов.
[52] Пир — высшее духовное звание у мусульман.
[53] Искандер Зулькарнайн — Александр Македонский.
[54] Джиназа — заупокойная молитва.
[55] Кыбла — сторона, где находится Мекка, к которой мусульмане обращаются во время молитвы.
[56] Арслан — лев.
[57] Перман — фирман (в туркменском произношении); здесь — документ.
[58] Пыгамбер — предсказатель.
[59] Кулнаки — ритуальные косички на выбритой голове маленьких девочек.
[60] Кап-гора — мифическая гора, точнее — кольцо гор, окружающее землю и служащее опорой небесному своду.
[61] Еламан — буквально: безопасная дорога.
[62] Набат — восточное лакомство, кристаллический сахар.
[63] Санач — кожаный мешочек для муки.
[64] Курбан-байрам — один из главных мусульманских праздников.
[65] Кяриз — подземная галерея, точнее — система галерей и колодцев, через которые выводятся на поверхность грунтовые воды.