Глава 10
ОБОЖЖЕННЫЙ ВОСХОДЯЩИМ СОЛНЦЕМ
Находясь на грани достижения реального или номинального господства над изрядной частью Евразии, увидав, как его командиры построили боевые корабли, поплыли вниз по Янцзы и уже готовятся преследовать остатки сунского сопротивления вдоль 1500-километрового побережья, Хубилай смог, благо положение теперь позволяло, направить свой взор за море, на Японию.
Официально Япония за 400 лет имела примечательно мало отношений с Китаем — с тех самых пор, как в середине IX века там обрушились с гонениями на буддистов. У этих двух стран не было никаких постоянных споров, никаких причин для войны — все обстояло совсем наоборот из-за давно установившихся частных торговых связей. Среди правящих классов Японии китайские моды пользовались огромным успехом. Из Японии в Китай ручьем текли золото, лакированные изделия, мечи и строевой лес в обмен на шелк, фарфор, духи и медные монеты. Монахи, прибывшие в Японию в ответ на подъем дзен-буддизма, привезли с собой чай, который примерно в 1200 году был сделан модной частью изучения дзена прославленным монахом Эйсаем. Все это нисколько не отражало официальной политики. Но это происходило в правление династии Сун, а империи Сун предстояло стать целью завоевательной политики Хубилая. И стратегам в Ксанаду не требовалось большого воображения, чтобы предвидеть приход японцев на помощь сунцам. Лучше было разделаться с ними побыстрее.
Подобно империалистам иных времен, Хубилай видел первостепенную причину именно так и поступить: это казалось возможным, значит, этого следовало избежать. Один корейский монах, ставший переводчиком при дворе Хубилая, рассказал ему, что покорить Японию не составит труда. Управляемая номинальным императором, соперничающими военачальниками и воинами-самураями, больше интересующимися своим рыцарским кодексом, чем слабой береговой обороной, эта страна не располагала ни большой полевой армией, ни опытными командирами, способными потягаться с монголами. А у Хубилая имелись не только закаленные армии и командиры с несравненным опытом — у него имелся новый боевой флот, а также трамплин в виде Кореи, южное побережье которой находилось всего в 200 км от Японии.
Опыт войны в Корее монголы приобрели еще со времен своего первого вторжения в 1231 году. В то время Корея оказалась крепким орешком — она находилась в руках военной клики, которая отняла власть у царя, чтобы отбить натиск варваров-чжурчженей из Манчжурии. Покуда царь свыше тридцати лет оставался формальным главой государства, полководцы сражались с монголами, в чем им изрядно помогало их флотоводческое мастерство, позволявшее корейцам окопаться на каком-нибудь острове близ побережья и снабжать себя продовольствием по морю, по существу, нагло дразня монгольскую кавалерию. Монголы в ответ прибегали к поджогам, резне и грабежам в огромных масштабах. При вторжении в 1254 году они захватили примерно 200 000 пленных и опустошили изрядную часть страны.
В 1258 году царь и его сановники устроили контрпереворот, убили военного лидера и запросили у монголов мира. Наследный принц лично отправился в Китай — по воле случая прямо к Хубилаю, так как Мункэ вел кампанию далеко на западе. Все устроилось наилучшим образом: и корейский властитель, и Мункэ умерли, а Хубилай остался с новым вассалом, бывшим наследным принцем, а ныне царем Вончжоном. В 1271 году объединенные корейско-монгольские войска утвердили Вончжона на троне в древней столице Кэсоне, и стерли в пыль то, что еще оставалось от военной оппозиции. Таким образом Хубилай приобрел твердых врагов в лице простых корейцев и неохотного вассала в лице Вончжона. Он выдал дочь за сына Вончжона, так что в конечном итоге корейский престол предстояло унаследовать его внуку. Властители обменивались подарками: Хубилай присылал нефритовые пояса и лекарства, Вончжон отвечал ежегодными посольствами с данью соколами для императорских охотничьих заповедников и рыбьей кожей на выделку мягкой обуви для подагрических ног Хубилая. Корея стала монголо-китайской колонией с постоянно проживающими там эмиссарами, которых охраняли монголо-китайские войска и которым служил корпус говорящих по-монгольски переводчиков. Хубилая не любили, но он был силой, стоящей за троном. Он нуждался в кораблях — и корабли начали сходить с корейских верфей, сперва для завоевания империи Сун, а потом для перевозки монголо-китайской армии в Японию.
К началу 1270-х годов Хубилай изобрел и обоснование войны. В 1266 году, когда совсем недавно был подавлен мятеж Ариг-буги, а кампания против империи Сун только планировалась, он отправил в Японию первое посольство, требуя от правителя этой «маленькой страны» немедленно подчиниться ему. Послание спешно доставили из пункта прибытия в страну, Хакаты (в современной Фукуоке), на Кюсю, в расположенную в 800 км на северо-восток Камакуру, ставку сёгуна (военного правителя Японии), а потом на полдороги обратно на юго-запад — к номинальному сюзерену сёгуна, императору в Киото. Послание вызвало волнение и возмущение — это мы-то «маленькая страна»! — смешанное с ужасом. Император вчерне набросал письмо, предлагающее переговоры, но сёгун немедля запретил и думать об этом. Продержав послов шесть месяцев, сёгун приказал им отправляться домой вообще без всякого ответа. Это позволяло хоть как-то выиграть время. Бесполезный во всех практических отношениях, двор предался молитвам.
Казалось, молчание сработало, так как несколько лет от Хубилая больше ничего не приходило. Его войска были заняты иными делами, осаждая Сянъян, служивший ключом к завоеванию юга. Лишь в сентябре 1271 года прибыл еще один посол-кореец, официально везущий требование подчиниться, а неофициально предупредивший японцев, что пора готовиться к нападению. Послу снова не дали никакого официального ответа, но теперь вассалам приказали вернуться в свои владения, а служилой знати — заняться укреплением тридцати обветшавших прибрежных замков. Молитвы при дворе сделались еще более горячими. Поэтому, когда в 1272 году в Японии высадился монгольский посол и потребовал, чтобы его письма немедленно отослали императору, японский воинственный дух снова ожил. Последним сёгуном в роду правящего семейства Ходзё был отважный юноша 22 лет по имени Токимунэ; он выгнал посла взашей — тяжкое оскорбление для Хубилая, равносильное прямому приглашению вторгнуться.
Вскоре Хубилай стал к этому готов. В 1273 году пал Сянъян, высвободив резервы для операций в иных местах, а в корейских и сунских портах хватало кораблей для нападения. В конце октября или ноября 1274 года (источники опять же расходятся) из Масана на южном побережье Кореи вышло примерно 300 боевых кораблей и 400 судов поменьше, которые пересекли 50 км моря до островов Цусима — от века и доныне камень для перешагивания с материка в Японию.
На берегу местные жители дали эффектное, но безнадежное оборонительное сражение. Впоследствии оно послужит материалом для легенд: японская рыцарственность, монгольское варварство, воины-одиночки, с достоинством вызывающие врага на бой, отравленные монгольские стрелы, сыплющиеся, словно весенний ливень, море, сделавшееся алым от крови, и благородное самоубийство (сеппуку) наместника. Предания говорят о шести тысяч убитых и тысяче отрубленных голов, унесенных монголами на свои корабли, прежде чем те отплыли к следующему камню для перешагивания через пролив — Ики, в 50 км от Цусимы.
Услышав о приближении монголов, наместник Ики отправил за помощью на Хонсю. И снова последовало сокрушительное нападение, храбрая, но бесплодная оборона и деяния, прочно отпечатавшиеся в памяти народа — дочь наместника ускользнула на лодке только для того, чтобы погибнуть в море под градом монгольских стрел; благородный наместник и его семья приняли смерть в горящем дворце; пленных прибили за ладони к форштевням монгольских боевых кораблей.
* * *
Побережье Кюсю представляет большие трудности для высадки завоевателей. Его песчаные пляжи удобны и прекрасны, но сам остров — это путаница из заросших лесом гор, которые исключают быстрое наступление. Там есть только одна хорошая гавань — залив Хаката, защищенный островами, которые являются природными волноломами, и двумя мысами, протянувшимися на запад, словно приглашая корабли со всей материковой Азии в свои мелкие воды, на пологие песчаные берега и низменные земли вдали от моря.
Японские военачальники выступили из местного административного центра Дадзайфу в горах в десяти километрах на юго-восток от современной Фукуоки и устроили лагерь ближе к побережью. Сперва монголы на пробу высадились на западном конце Хакаты, наверное, замышляя направиться вверх по реке, но затем передумали и высадили армию на берег прямо на середине бухты. Там они без труда прорвались через бесполезные заслоны неорганизованных японцев. Как передает один японский источник, внук японского военачальника выпустил свистящие стрелы, подавая сигнал к началу боя, «но монголы только посмеялись. Беспрестанно колотя в барабаны и гонги, они заставили японских лошадей, обезумев от страха, рвануть с места. Не в состоянии справиться со своими лошадьми, не думали о том, чтобы противостоять монголам».
Монголы стремительно продвинулись на километр вглубь острова, стремясь захватить стратегически важную высоту из песчаника с крутыми склонами, откуда открывался хороший обзор. Эта возвышенность, гора Сохара, ныне стала парком с тропинками, ведущими вверх по светло-желтым склонам, а открывающаяся с ее вершины панорама теперь загорожена новыми зданиями. Но в тот летний полдень монгольские разведчики смогли бы увидеть оттуда свои корабли, становящиеся на якорь в бухте, смутно вырисовывающийся на юго-востоке Дадзайфу и лагерь японцев в 5 км к востоку, откуда через пару часов галопом прискакали всадники.
Среди японских защитников в тот день был и молодой воин по имени Такэдзака Суэнага из провинции Хиго, гокэнин (прямой вассал сёгуна), впоследствии достаточно разбогатевший, чтобы заказать серию рисунков, которые затем были склеены в два свитка, иллюстрирующие это и последующее вторжение 1281 года. Свитки эти, вероятно, созданы где-то после 1293 года — к тому времени Суэнага стал землевладельцем и покровителем нескольких святилищ и храмов. После вторжений ему понадобилось весьма сильно потрудиться, добиваясь официального признания своих доблестных подвигов. Поэтому кажется вполне вероятным, что он пожелал запечатлеть собственную роль в битве и в то же время почтить человека, поддержавшего его старания добиться официального одобрения, от которого зависели его последующее богатство и влияние. Свитки Вторжения прошли через множество рук, уцелев благодаря удаче в той же мере, в какой и заботе — один раз они упали в море, растворившее скреплявший листы клей, отчего точная последовательность рисунков стала сомнительной. В конце XVIII века их снова соединили в свитки, отреставрировали и сделали копии с несколькими усиленно анализируемыми добавлениями. С тех пор свитки прославились как единственное в своем роде живое изображение вторжений — и, как соглашается большинство ученых, вполне аутентичное. Их сопровождает 69 документов — письма, молитвы, указы, боевые донесения, — которые недавно были переведены и проанализированы Томасом Конланом из Боудойн-колледжа, в Брунсвике, штат Мэн, в необыкновенной книге, напечатанной в обратном порядке, чтобы страницы текста читались при перелистывании слева направо, а иллюстрации — справа налево, как было и в самих свитках. Прочитать ее — значит погрузиться в события с помощью чего-то похожего на гибрид комикса с романом.
Раздел свитка, рисующего вторжение 1274 года, показывает молодого Суэнагу (ему было тогда 29 лет), с подстриженными усами и бородкой-эспаньолкой, наступающего через сосновый лес с пятью последователями. У них необыкновенно длинные (по монгольским стандартам) луки, которые они держат с большим мастерством, стреляя на полном скаку, и скачут галопом с колчанами за спиной, с головы до пят защищенные пластинчатой броней из соединенных внахлест металлических чешуек.
Суэнага весьма своеволен. Наскочив на один из монгольских отрядов, наверное, на наступающий с горы Сохара, он не смог дождаться боя. Картинки сменяет текст:
«Я бросился в атаку, выкрикивая боевой клич. Когда я собирался атаковать, мой самурай Тогэнда Сукэмуцу сказал: „Вон еще наши подходят. Дождитесь подкреплений, добудьте свидетеля своих подвигов, а потом атакуйте!“
Я ответил: „Путь лука и стрелы — свершать то, что достойно награды. Вперед!“…
Мой знаменосец скакал первым. Его коня подстрелили, и он упал. Я, Суэнага, и трое моих самураев были ранены. Сразу после того, как подо мной убили выстрелом коня и я упал, Митияси, гокэнин из провинции Хидзэн, атаковал врага с грозным отрядом всадников, и монголы отступили… Если бы не он, я бы погиб. Несмотря на страшное неравенство сил, Митияси тоже уцелел, поэтому мы договорились быть свидетелями друг для друга».
Рисунок изображает Суэнагу, сброшенного с раненого коня, из которого хлещет кровь, в то время как поблизости взрывается монгольский снаряд. Снаряд этот был источником многих споров. Конлан думает, что этот образ — добавление XVIII века для усиления драматизма, однако другие ученые считают содержание рисунка аутентичным. Верно может быть как одно, так и другое — или, вернее, то и другое одновременно. Как мы уже видели, монголы давно знали о взрывчатке, обзаведясь ею после захвата Пекина в 1215 году. А то, что показано взрывающимся рядом с Суэнагой — типичная «гром-бомба», керамический снаряд с начинкой из взрывчатки. Такие снаряды впервые зафиксированы в 1221 году, когда северокитайская империя Цзинь, все еще лишь частично завоеванная монголами, осаждала город Цичжоу на Янцзы. Так что это вполне мог быть первый опыт знакомства Японии со взрывчатым оружием.
Как же такие снаряды доставлялись к цели? Явно не противовесными требушетами, которым требовались тонны балласта и метательные рычаги величиной с мачту — такое оружие не поставишь на корабль. Да и в любом случае монголы не планировали ломать стены замков. «Гром-бомбы» были оружием для боя, а не для осады, веся всего 3–4 кг. Их могли метать и натяжные требушеты, которые повсеместно применялись вот уже два века. Мы знаем, что монголы везли с собой «гром-бомбы», так как несколько таких нашли среди обломков одного из корейско-монгольских кораблей (подробнее об этом позже). Поэтому независимо от того, был ли добавлен данный конкретный образец в свиток позже или присутствовал изначально, он доносит до зрителя правду. С помощью натяжного требушета полдюжины бойцов на носу корабля могли при очистке берега от неприятеля без труда метнуть «гром-бомбу» на 100 метров.
Столь малочисленны и столь храбры! Даже из этого маленького происшествия ясно, что Суэнага, как любой хороший самурай, помешан на славе и совершенно не озабочен отсутствием централизованного командования. При таких обстоятельствах подобная тактика произвела некоторый эффект. Один из воинов по имени Ямада заслужил славу, организуя команды сильных лучников для стрельбы на дальнюю дистанцию по отдельным монголам, убив троих и вызвав смех и приветственные крики со стороны японцев. Другой лучник застрелил в лицо какого-то монгольского командира и захватил его лошадь. Но одной личной храбрости было недостаточно. Несколько монголов пронеслись галопом между плацдармом на берегу и горой Сохара и подожгли местный городок Хакату.
Когда день завершился, японцы убрались прочь от берега, укрепившись в Дадзайфу. Прилепившийся у подножья горы, этот город был защищен земляным валом и рвом, которые можно увидеть и сегодня. Едва ли достаточно, чтобы остановить монгольскую армию, ставшую опытной по части ведения осадной войны.
Однако монголы никогда прежде не совершали десантных операций. Им требовались еда и другие припасы, особенно новые стрелы. Тяжелых же катапульт они с собой не привезли. Осада требовала времени. И, венчая все это, надвигался шторм. Эта ночь могла стать злосчастной для всех, и тяжелее других придется монголам и корейцам, если шторм застигнет их корабли на мелководье, а войска застрянут на берегу, как в капкане, без всяких средств к отступлению. Капитаны побуждали войска вернуться на корабли, чтобы бороться с плохой погодой в море, подальше от сокрушительных волн. Следующий день наверняка позволит сделать еще одну высадку, еще один прорыв, и добиться победы.
Но это оказалось не столь легко. При все более ухудшающейся погоде с побережья к монгольскому флоту подкралась флотилия из 300 японских беспалубных судов, некоторые с десятками вооруженных луками и мечами солдат на борту, а некоторые набитые сеном для применения в качестве брандеров. Эти маленькие корабли просочились в ряды своих более массивных целей, двигаясь слишком быстро, чтобы их настигли бомбы, выпущенные из требушетов, или тяжелые арбалетные стрелы, а затем сблизились вплотную под выгибающимися наружу бортами корпусов. Когда поднялся ветер, многие из кораблей Хубилая уже горели, а японские гребцы налегли на весла, устремляясь к бухточкам и берегам, которые хорошо знали, оставив изрядную часть монгольского флота на милость ветра и пламени.
Рассвет открыл взорам зрелище гнетущее для монголов и подымающее дух японцам: рассеянные ветром корабли, дымящиеся корпуса, плавучие обломки, оставленные разбитой армией, в то время как уцелевшие держали курс обратно на безопасную Корею. Корейские анналы утверждают, что утонуло 13 000 человек.
Хубилай не принял этого поражения близко к сердцу. Оно было нанесено исключительно погодой, не имея никакого отношения к японскому наступательному порыву. В следующий раз — а следующий раз непременно будет — естественное превосходство монголов наверняка скажется. Почему же японцы не могут понять очевидного? Он отправил еще одно послание с требованием подчиниться. Ни Токимунэ, сёгун из клана Ходзё, ни император в Киото нисколько не сомневались, что именно надо делать. Один японский придворный заметил в своем дневнике, что дурная погода, хотя и нисколько не страшнее, чем «противный ветер», «должно быть, возникла благодаря защите богов. Что ж, чудесно! Нам следует беспрестанно восхвалять богов. Такая могучая защита могла снизойти лишь благодаря многочисленным молитвам и приношениям в разные святилища… по всему государству». Император молился и побуждал всех поступать так же, вдохновляя подъем как синтоизма, так и буддизма.
Но боги помогают только тем, кто сам заботится о себе. Токимунэ приказал прибрежным провинциям на Кюсю построить стену и обеспечить ее защитниками, а уклонение от выполнения воинского долга приравнял к уголовному преступлению. Кому бы ни принадлежала эта идея, самому Токимунэ или одному из его советников, она была блестящей и оригинальной, так как японцы прежде мало строили военные укрепления, и уж определенно среди них было немного таких, которые побудили бы сотрудничать разрозненные японские кланы и соперничающих наместников провинций.
Дух сопротивления окреп. Когда в мае 1275 года прибыли новые послы от Хубилая, их забрали в Камакуру и через четыре месяца казнили (надгробье их несчастного предводителя Ду Шицзуна можно увидеть в храме в Фудзисаве неподалеку от Камакуры). С тем же успехом сёгун мог дать Хубилаю пощечину. Двор и гражданское руководство принялись экономить, чтобы влить национальное богатство в создание обороны. Подумывали даже об упреждающем ударе: были построены новые корабли и обучены экипажи. В конечном итоге военное руководство выбрало оборонительный вариант, сосредоточившись на постройке небольших, но весьма маневренных судов, способных крутиться вокруг могучих корейских боевых кораблей. Собравшиеся с разных сторон кланы строили стену вокруг залива Хаката, а поскольку было невозможно сказать, когда именно Хубилай решит снова нанести удар, они торопились. Но, поскольку в этом деле у них не было традиций как сотрудничества, так и крупномасштабного строительства, им приходилось придумывать все по ходу дела. Береговая линия залива Хаката почти сплошь песчаная, с дюнами и соснами за пляжем, и совершенно не подходит для возведения укреплений. Значит, стену придется строить из камня.
Результат (или какую-то часть его) можно наблюдать даже сегодня, его кусочки образуют несколько туристических аттракционов: Гэнко Боруи, Оборонительная стена от Юаньского вторжения. Береговые бухточки здесь и там заполнила Фукуока, но если стоять на берегу в стороне от порта, можно легко представить себя в седле Суэнаги. Все тот же песок под ногами, все те же горы по обе стороны, схожие дюны и сосны. Конечно, за много веков стену занесло песком, а камни растаскали на строительство зданий, но вдоль одного 50-метрового отрезка песок раскопали, а другие секторы отстроили вновь, поэтому можно видеть, как не имевшие опыта местные жители откликнулись на вызов, брошенный вторжением. По крайней мере, если, подобно мне, смотреть опытным взглядом археолога Сумитаки Янагиды — маленького, жилистого японского Индианы Джонса с развевающимися белоснежно-седыми волосами и выступающей вперед челюстью. Сорок лет занимаясь стеной, он наблюдал за тем, как она постепенно обретает славу символа японской независимости и смелости.
Да, символически она велика; но это отнюдь не Великая Китайская Стена. Ее главная цель заключалась в том, чтобы приковать конницу к берегу, поэтому ей не требовалась высота более двух метров. Кроме того, имелась проблема техники строительства. Для создания каменных стен нужны хорошие каменщики, специалисты по сухой кладке и кладке с цементным раствором. У японцев не было ни того, ни другого, ни третьего, и они так и не договорились о типовой схеме строительства. Камней хватало: гранит с одного конца, песчаник с другого, некоторые вырублены из скал, другие собраны по берегам на обеих сторонах, где иссякает песок. Каждому клану выделили для строительства отрезок стены в зависимости от богатства — кому три метра, кому десять. Похоже, что каждый клан сам собирал камни, обтесывал их и укладывал на место — каждый сектор внезапно заканчивается камнями, уложенными вертикально друг на друга, а не как при надлежащей кирпичной кладке, над стыками. Можно чуть ли не услышать, как предводитель клана пренебрежительно фыркает: «И позаботьтесь, чтобы не отстроить ни кусочка их участка!» Такая стена развалилась бы от одного выстрела из «мусульманской катапульты». В одной точке стена сделана двойной, поскольку при первой попытке не выдержали фундаменты; не желая начинать все сначала, ответственный за постройку клан попросту навалил еще камней. Здесь стена подкреплялась платформой для стоящих за ней защитников; в другом месте на ней есть дорожка, защищенная второй стеной; в третьем месте она не сплошная, а полая, с землей между двумя фасами. Представьте себе, как эти вариации повторяются на всем двадцатикилометровом протяжении, представьте себе споры о планировке, технике строительства и материалах — но также представьте довлеющее чувство неотложности, вынудившее соперников проглотить разногласия и за шесть месяцев построить нечто такое, чего не сможет взять кавалерия при фронтальной атаке.
К концу 1276 года они были готовы к тому, чего по воле случая понадобится ждать еще пять лет.
Глава 11
ВЫЗОВ, БРОШЕННЫЙ ИЗ СЕРДЦА МОНГОЛИИ
Как видно даже при беглом взгляде на карту, Китай сегодня простирается на половину Азии. Его западные границы находятся почти на одной долготе с западным краем Индии. Это удивительно, поскольку далеко выходит за рамки традиционного коренного Китая, определяемого по его старым северным пределам, первой Великой Китайской Стене, установленной «Первым Императором» Цинь Ши Хуан-ди в III веке до н. э. Та стена заканчивалась глубоко в Центральной Азии, но современная граница проходит намного дальше и ее тоже. Как же вышло, что Китай столь велик?
Причина крупных размеров Китая — главная тема данной книги — в том, что таким его сделали Чингис и Хубилай. Но это приводит к еще одной сложности: империя Хубилая простиралась далеко за пределы современных границ Китая. И это предполагает несколько иную постановку вопроса: как вышло, что Китай не столь велик? Почему он не тянется еще дальше в Центральную Азию?
А ответ таков: возможности Хубилая ограничивались тем объемом сил, которые он мог обрушить на свою независимо настроенную родню. Одной из причин этого являлся легкий доступ этой родни к лошадям, из-за чего поймать ее делалось не легче, чем раскатившиеся по полу шарики ртути. Хубилай практически ничего не мог поделать с более отдаленными частями империи — Персией и Золотой Ордой в южной России, — но Средняя Азия, хотя и далекая от коренных земель Китая, находилась на пороге Монголии, следовательно, была частью владений Хубилая и поэтому вполне могла остаться в сфере китайских владений. Но в этом направлении Хубилай достиг своего предела. Он пришел в застенный Китай из-за Стены, и теперь его внешние устремления сдерживались его же неспособностью (или, скорее, неспособностью его войск) прижать своих подвижных как ртуть противников.
Размышления об этом увлекают нас в мутные застойные воды истории, к теме вражды между Хубилаем и его дальним родственником; тема эта важна, поскольку исход этой вражды многое объясняет в очертаниях границ сегодняшнего Китая. На сей раз пределы того, сколь далеко мог продвинуться хан-император, диктовал неприятель, с которым столкнулся Хубилай. То, что он продвинулся до этих пределов и не дальше, и сформировало представление о западной границе Китая. Это представление пережило время отката при последующей династии Мин, когда теми отдаленными регионами снова стали править монголы, и возродилось вновь в XVIII веке с созданием «Нового царства» — Синьцзяна, — когда сменившие династию Мин манчжуры восстановили власть в западном крае, вновь раздвинув границы владений до пределов, определенных Хубилаем.
Этот огромный и разнообразный регион, тянущийся от пустынь Узбекистана и степей южного Казахстана до пиков Тянь-Шаня и пустошей западного Китая, не обладает никаким историческим единством, но наделен странной способностью доставлять неприятности. Частично это было вызвано тем, что уже во времена Хубилая он все больше и больше исламизировался, а частично тем, что и Китаю, и исламским государствам было сложно добиться постоянного контроля над краем. По тем же причинам сегодня там снова зарождаются неприятности из-за недовольных исламистов, желающих выкроить себе новое государство, которое всосет в себя исламский дальний запад Китая. Поэтому стоит приглядеться поближе к прототипу этой идеи и к тому, как Хубилай не смог разобраться с ней должным образом.
Настоящая угроза Хубилаю таилась в Средней Азии — настоящая потому, что исходила от его же родных, со стороны потомков избранного Чингисом наследника Угэдэя, род которого во благо своих детей отодвинула в сторону могущественная вдова Толуя и мать Хубилая Соргахтани-беки; настоящая потому, что исходила с первоначальной родины Хубилая, и потому, что противодействие здесь преграждало путь потоку товаров из Китая на запад в Индию, исламский мир и Европу. Если дать этой ранке загноиться, Хубилай будет отрезан от западных богатств, что подорвет его власть, и тогда он будет столь же уязвим перед накатывающимися из-за Гоби варварскими ордами, как любой прежний император. И может быть, однажды монгольский император падет под ударом монгольского варвара, какого-нибудь отдаленного родственника с такими же — нет, еще более вескими — претензиями на трон, как и у самого Хубилая.
Родственником, о котором идет речь, был Хайду, внук Угэдэя. История эта своеобразна в том плане, что разыгрывалась на протяжении всей довольно долгой жизни Хайду и изрядной части жизни Хубилая. Примерно 40 лет эти двое соперников совершенно разных весовых категорий вели своего рода боксерский матч на дальней дистанции. Хайду, как боксер в весе пера, наносил быстрые удары с северной и западной границы, иной раз привлекая к себе взгляд своего противника-тяжеловеса, на внимание которого всегда притязало что-нибудь другое.
Хайду никогда не надеялся действительно победить, но его успехи наводят еще на одну мысль, важную для многих великодержавных правителей: завоевание, если его в принципе удалось осуществить — дело простое, как бы тяжело ни далась победа в боях, а вот управление завоеванными странами — сложное. Завоевание объединяет подчиненных в великом приключении; управление же дает простор проявлению любых сторон характера, амбициям, образованию соперничающих групп. Структуры распадаются, особенно по краям, которые в данном случае были районом в 3000 км от ставки. Чиновнику требовалось добираться до Хайду столько же времени, сколько английскому чиновнику в 1780-х годах — до Америки. Кто знает, что могло произойти за тот срок, за который он попадал на место?
Родившийся примерно в 1235 году, Хайду был слишком юн, чтобы попасть в жернова чисток, устроенных в 1251 году Мункэ для сторонников рода Угэдэя, но не слишком юн для получения собственного удела, когда на следующий год Мункэ помирился с уцелевшими потомками этого рода. В 16 лет Хайду сделался хозяином территории примерно в 2000 км от Каракорума, земли, тянущейся от Тянь-Шаня в пустыню, но разделенной заросшей буйной растительностью долиной реки Хи, одним из главных путей, связывающих Китай с западом. Эта местность, географически — самый центр Азии, и стала его базой, где он возмужал вдали от мира Хубилая, становящегося все более китайским. Здесь он и начал строительство своей собственной империи, словно новый подросток в квартале, который расталкивает всех локтями, устремляясь в драку.
Дальнейший рассказ вести непросто, ибо он связан с поиском смысла неясных событий, вылущиванием значения из беспорядочных ссылок на неоднозначные источники, повествующие о мелких стычках. Марко Поло столкнулся с той же проблемой, которую разрешил, как это часто с ним бывало, деспотически обойдясь с историей в стремлении преподнести читателям хороший анекдот. Однако в данном случае это было не самым плохим методом, так как подобранные им слухи и сплетни схватывают нечто существенное относительно Хайду и природы его мятежа.
Марко упоминает Хайду из-за его дочери Хутулун — еще одной из тех грозных женщин, которые оставили свой след в монгольской истории. Хутулун прославилась не своим искусством в политике, а боевым мастерством и независимым духом. Рассказ о ней Марко начинает, словно зачин сказки: «Эта девица была очень красива, но также столь сильна и храбра, что ни один мужчина в царстве ее отца не мог превзойти ее, состязаясь с ней в силе… была она красиво сложена, высокая да плотная, чуть-чуть не великанша». Хайду души не чаял в своей дочери-амазонке и хотел выдать ее замуж, но она всегда отказывалась, говоря, что выйдет лишь за того, кто сможет победить ее в единоборстве. По установленному ею правилу всякий вызывающий ее на состязание должен был ставить на кон сотню лошадей. После ста схваток и ста побед Хутулун получила десять тысяч лошадей. Затем, как во всех хороших сказках, появляется благородный принц, сын богатого и могущественного царя (и отец, и сын подозрительно анонимны). Принц этот настолько уверен в себе, что ставит на кон тысячу лошадей. Хайду, горя желанием заполучить богатого зятя, умоляет дочь нарочно проиграть схватку. Никогда, отвечает та: он должен одолеть ее честно. Все собираются посмотреть на состязание, которое после этой шумной рекламы закончилось разочаровывающе недраматично. Они «схватились друг с другом и боролись, и ни он, ни она не могли приобрести преимущества», но вот Хутулун внезапно бросает противника. Опозоренный, принц отправляется домой, где бы его дом ни располагался, оставив победительнице тысячу лошадей. Ее отец проглатывает гнев из-за расстройства такого удачного брака и с гордостью берет ее с собой во все походы. Она показывает себя великим воином, иногда врываясь в ряды врага, дабы схватить какого-нибудь витязя «столь же ловко, как ястреб набрасывается на птицу, и привезти его своему отцу».
И мы должны этому верить? Кое-чему из сказанного, безусловно, должны. Да, она существовала, так как о ней упоминает и Рашид ад-Дин, но лишь мимоходом и с куда более желчным объяснением ее неспособности выйти замуж. По его словам, отказ исходил от ее отца, «и народ подозревал, что между ним и дочерью были чрезмерно близкие отношения». История же, рассказанная Поло, чересчур сильно напоминает другие, вроде рассказов об амазонках или о Брунгильде из «Песни о нибелунгах», чтобы быть убедительной. Однако в ней очень важен свет, который она проливает на Хайду и те достоинства, которыми он восхищался: гордость, храбрость, сила, боевой дух, независимость, в общем, традиционные достоинства пастухов-кочевников. Он не ценил ученых, художников и администраторов. Как говорит Моррис Россаби, человек с такими установками по самой сути своей должен был вступить в конфликт с Хубилаем.
Как же тогда обстояли дела в империи в начале 1260-х годов?
Это была уже не объединенная империя, а поле боя, на котором большая семья дралась за наследство. В Центральной Азии за увеличение своей доли сражались три монгольских державы: Золотая Орда в современной южной России, государство ильханов в Персии и наследники Чагатая между Аральским морем и западным Китаем. (На самом деле держав этих было три с половиной: имелась еще и Белая Орда, которой правили родственники золотоордынских ханов, горящие желанием создать собственное сепаратное государство). И в этой свалке Хайду принялся расталкивать всех локтями, выкраивая место в пограничье, где сходились владения Чагатайского улуса, Золотой Орды и принадлежащего Хубилаю Китая. Все участники борьбы, безусловно, признавали, что принадлежат к одной семье, созданной Чингисом. Но кто лучше прочих подходит для облачения в мантию их великого прародителя? Все находилось в напряжении, раздираемое силами, которые толком не контролировал ни один из сменяющих друг друга претендентов на титул великого хана. На западе монгольских правителей затягивал ислам; некоторые обращались, некоторые противились, а обращенные искали поддержки у своего старого врага, Египта. В центре некоторые придерживались традиционных добродетелей кочевников, презирая те самые города и культуры, в которых нуждались для получения дохода. А на востоке правил Хубилай, для некоторых — номинальный сюзерен, для других — изменник, который предпочел стать китайцем.
Хайду, по словам Рашид ад-Дина, умный, осведомленный и хитрый человек, неуклонно двигался к мятежу. В молодости, в двадцать с чем-то лет, он поддержал противника Хубилая Ариг-бугу и отказался приехать на коронацию хана, приведя в оправдание слабый предлог, что-де пастбища слишком скудны для его лошадей. Вскоре после этого умерли трое монгольских правителей Центральной Азии — Хулагу в Персии, Алгу в Чагатайском улусе и Берке в Золотой Орде, оставив во всем центре Азии вакуум власти. Хайду захватил себе еще земель, потянувшись на запад к Персии и на восток в современный Китай, полагаясь в качестве союзника на нового правителя Золотой Орды. Хубилай попытался навести порядок среди своих грызущихся родственников, послав своего представителя Барака, который поставил себя во главе Чагатайского улуса. Барак и Хайду сразились на берегах Сырдарьи. Хайду одержал великую победу, а затем предложил мир во имя Чингиса.
В 1269 году состоялась своего рода «мирная конференция» в Таразе, на границе Казахстана и Киргизии, на которую приехали новые правители всех трех упрочившихся монгольских «государств» Средней Азии, а Хайду стал четвертым. Трое из них — руководство Золотой Орды не испытывало никакого интереса к этому сугубо местному делу — поделили между собой Трансоксанию, земли за Амударьей; Барак с Хайду, ведущие участники переговоров, как-то договорились разделить торговлю из Самарканда и Бухары. Оба скрепили свой договор великой клятвой, сделавшей их андами (кровными побратимами), и «выпили золото», как говорится в поговорке, означающей обмен золотыми чарами и тост друг за друга.
Обратите внимание на тонкости происходящего. Барак, первоначально посланный Хубилаем для наведения порядка, и выскочка Хайду ведут себя как независимые монархи. Никто не сносится со своим номинальным сюзереном Хубилаем, за исключением (согласно цитате в «Юань ши» без ссылки на источник) отправки в Пекин довольно грубого послания. «Старинные обычаи нашей династии не схожи с ханьскими законами. Что ж будет ныне со старинными обычаями, когда ты остаешься на ханьской территории, построил там столицу и возводишь города, учишься читать и писать, пользуешься ханьскими законами?» Иными словами, они провозгласили себя независимыми от Хубилая, поскольку тот свернул с пути Чингиса.
Довольно быстро обнаружилось, что это совещание было притворным. Никто никому не доверял, все готовились к новым боям. Правитель Золотой Орды Менгу-Темур в эти дрязги не лез, предоставляя трем прочим драться между собой в злобном хороводе нападений, союзов и обманов, который можно пролистать в ускоренном темпе. Абага, унаследовавший после Хулагу титул ильхана, разбил Барака; Хайду послал армию «на помощь» Бараку, собираясь воспользоваться его поражением к своей выгоде; Барак умер; его командиры разбили Хайду вместе с тридцатью тысячами его солдат. В результате этих событий Хайду в конце лета 1271 года был поднят на кошме в Таразе, став ханом государства, имевшего 2500 км от одной границы до другой, охватывающего современный южный Казахстан, большую часть Узбекистана и почти всю Киргизию. У этой территории нет никакого названия: Марко Поло именует ее «Великой Турцией», другие называют Туркестаном, несмотря на ее монгольские элементы, или Чагатайским улусом — образование с подвижными границами, которое никогда полностью не совпадало с ханством Хайду. Говоря навскидку, оно простиралось от реки Амударьи на западе до Синьцзяна на востоке, от озера Балхаш на севере до Тянь-Шаня на юге — в целом 1,25 миллиона квадратных километров, что сравнимо с величиной вместе взятых Франции, Германии и Италии.
Это было изрядным достижением. Хайду показал себя достаточно умным, чтобы воспользоваться слабостью своих противников и наступлением Хубилая на сердце Китая. Он был командиром в традициях самого Чингиса: жестким, аскетичным — он не прикасался к спиртному, — терпимым к другим религиям помимо собственного шаманизма, а так же заботящимся о сохранении своей налоговой базы, таких городов Великого Шелкового Пути, как Самарканд и Бухара. Руками толкового советника он ввел собственную валюту (в десятке городов нашли монеты с высоким содержанием серебра). Он даже финансировал строительство Андижана, который в 1280-х годах стал торговым перекрестком в богатой Ферганской долине. Может, Хайду и был традиционалистом, но следовал за Чингисом и в понимании необходимости административного умения. Он формировал кавалерийские соединения, используя десятичную командную структуру, введенную Чингисом с целью реформировать воинские части, основанные на утвердившихся племенных связях. Таким способом он смог инкорпорировать в свою державу много различных, зачастую враждебных друг другу тюркских и монгольских племен. Всадники, вооруженные луками и стрелами, также применяли сабли и кавалерийские пики. Их подкрепляли пехотными частями и «нефтеметчиками» — командами специалистов по использованию требушетов и других осадных машин.
Насколько сильны были его армии? Источники называют цифру в 100 000 — вероятно, преувеличение, как почти все подобные оценки, хотя даже такие силы были куда меньше, чем войска соперников в Персии, Золотой Орде и Китае Хубилая. Однако нехватку количества воинов они возмещали качеством. Их набеги были устрашающими: быстрые налеты, сильные удары, стремительные отходы.
Но экономическое возрождение длилось недолго, и мечты о более широкой империи вскоре оказались разбиты вдребезги. Уже в самый год воцарения Хайду Хубилай предпринял определенные действия с целью заставить его подчиниться. Он отправил в Алмалык, находящийся глубоко на территории Хайду, делегацию из шести князей во главе со своим четвертым сыном Номуханом с целью убедить Хайду явиться ко двору в Ксанаду или Пекине. Должно быть, это показалось ему хорошим способом заставить царственных кузенов действовать совместно. Однако этот замысел катастрофически провалился и привел к обратным результатам. Хайду оставил приглашение без внимания, на всякий случай держа свою армию на охране западных границ. Для широкого же наступления у Номухана не доставало кавалерии — как сказал ему его главный полководец, для загонной охоты на Хайду потребуется по меньшей мере 110 000 конницы.
Это обстоятельство ведет в самое средоточие трудностей Хубилая. Китай обычно не производил лошадей в таких масштабах. Юаньские хроники показывают, что со времен Угэдэя правители империи издавали постоянный поток указов о том, как следует реквизировать лошадей. Один такой указ гласит: «Что же касается лошадей народа, тут действует процентная система: когда число достигает 100, берется одна». И еще один, изданный Хубилаем в 1293 году и, возможно, имеющий отношение к затруднительному положению Номухана в середине 1270-х годов: «Поскольку мятежные князья-царевичи [т. е. Хайду и прочие] не подчинились, настало время для военных действий. Собрать со всех провинций 100 000 лошадей и заплатить за них соответствующую цену». Табуны потянулись из Китая через проход Ганьсу, но не было никаких реальных шансов прислать достаточно в должный срок. Да и в любом случае Номухану наверняка требовалось время для обучения своей армии пользоваться ими. Тем временем он устроил себе двор и превратился в еще одного властителя, опирающегося исключительно на военную силу.
Это тупиковое противостояние длилось пять бесполезных лет, и этого времени вполне хватило для роста негодования в свите из родственников. Средоточием недовольства был Токтэмур, сын девятого сына Толуя, славившийся своей храбростью и искусством стрелять из лука. Ездил он на сивом коне, потому что на нем, как говорил он, хорошо видна кровь — «лучшее украшение и знак отличия мужчин». Кроме того, он отличался горячностью. Как выражается Рашид ад-Дин, «из-за присущей ему великой храбрости мозг его был полон мятежных мыслей». Токтэмур убедил еще одного своего кузена, сына Мункэ Ширкэ, что у того больше прав на трон, чем у Хубилая. Однажды ночью они захватили и Номухана, и его старшего военачальника, отослав князя в качестве подарка пленником в Золотую Орду, а военачальника — к Хайду вместе с посланием, гласившим: «Мы должны не думать друг о друге плохо, а объединиться, дабы отогнать врага». Но, как это часто бывает с горячими головами, Токтэмур и Ширкэ сами уничтожили единство, к которому стремились. Их армия превратилась в разбойничью банду, двое предводителей которой грызлись из-за наследования и сражались друг с другом, и страдали из-за разнообразных перебежчиков. В конечном итоге они подались на восток в Монголию и заняли Каракорум. Хубилай отправил войска выгнать их, после чего этот мятеж понемногу угас. Но навязывание своей воли буйным родственникам оказалось непосильной задачей для Хубилая. Он был полностью связан войной с империей Сун, которая продолжалась до 1279 года, и поэтому оставил любые попытки контролировать отдаленную державу Хайду.
Что до незадачливого Номухана, то он пережил долгий путь до Крыма в качестве пленника и по прибытии, разумеется, оказался среди родственников. Вероятно, полагая, что он может быть полезен в качестве пешки, его десять лет держали в Орде. Когда в 1284 году он вернулся в Китай, ему дали пост главы департамента, приглядывающего за северной границей, но более не числили в наследниках престола. Он умер на следующий год.
Это было хорошей новостью для Хайду. После того, как он вновь занял Алмалык, Хайду был волен разделаться с постоянными рейдами через границу из Персии и несколькими восстаниями разочарованных членов семьи Чагатая. Сидя прямо на Великом Шелковом Пути, он руководил шатким возрождением, а серебряные монеты подкрепляли экономическую стабильность. За последующие несколько лет его стратегия окончательно определится. Он создаст сеть поддержки по всей окраине империи, тянущуюся на юг в Тибет и одновременно на восток в Манчжурию. Отсюда из Алмалыка, он выстроит дугу из подпевал и союзников, охватывающую китайскую империю Хубилая. Вместе с сыном Барака Дувой, ставшим его правой рукой, он осуществит свои претензии на право стать истинным наследником своего деда Угэдэя, назначенного наследника Чингиса.
В один прекрасный день должен был обязательно последовать заключительный решающий поединок. Он состоится только через двадцать лет, уже не при жизни Хубилая. Но до конца его дней власть Хубилая в Центральной Азии оставалась чисто поминальной.
Глава 12
НОВЫЙ КИТАЙ ХАНА
Хубилай унаследовал от матери поразительное управленческое мастерство. Он не был интеллектуальным гением, но обладал талантом, сделавшим его одним из величайших глав исполнительной власти всех времен: он превосходно разбирался в людях, совершенно без всяких личных предубеждений, и умел привлекать на службу людей умнее себя самого. Подобно своему деду, он рад был принять на службу любого, кто обладает талантом. Его советники образовали международную команду. На должности финансовых администраторов старательно выискивали торговцев-мусульман. Хубилай взял на службу 66 уйгуров, 21 из которых были особыми уполномоченными или местными чиновниками, управляющими китайскими округами, в то время как несколько других обучали наследников императорской семьи. И еще, также подобно своему деду Чингису, он умел замечать организационные проблемы — совершенно беспрецедентные, вызванные новизной разворачивающихся событий, — а потом вдруг неожиданно придумывал решения, которые действительно срабатывали. Чингис взял племена, поломал их структуру и выковал нацию, а затем принялся делать то же самое с иными культурами, выковывая империю. Хубилай повел этот процесс дальше. Его задача состояла в завоевании, а потом в управлении, к которому его соплеменники были вдвойне не готовы — во-первых, потому, что до Чингиса у них вообще не было никакого правительства, а во-вторых, потому, что хотя предыдущие некитайские завоеватели и захватывали северный Китай, никто из них не овладевал целиком севером и югом. Можно ли вспомнить какие-нибудь прецеденты в истории, когда столь малочисленный народ бросил бы вызов столь многочисленному и добился успеха?
Главный недостаток Хубилая, как мы увидим позже, заключался в том, что он не умел довольствоваться достигнутым. Да и как он мог, если хотел оставаться верен миссии своего деда — делать границы империи все шире и шире, пока весь мир не признает факт монгольского верховенства?
Дома же он, наоборот, был кремнем. Это тоже было следствием его миссии. Поняв, что Китай является ключом к императорской власти, он нуждался в том, чтобы Китай оставался стабильным и процветающим, так как это будет его фундаментом для обретения предопределенной Небом власти над миром.
Чтобы преподносить себя своим подданным в качестве китайского правителя, ссылка на божественное право монголов не годилась. Быть буддистом тоже было недостаточно — также требовалось быть конфуцианцем или по крайней мере притязать на это. А конфуцианцы всегда почитали своих предков. Именно так и поступил Хубилай в 1227 году, заказывая Великий Храм Предков, который докажет его подданным к северу и к югу от Гоби, что он не только хороший монгол, но и хороший китаец. Вырастая на юго-восточном краю его новой столицы Да-ду, восемь палат храма были местными версиями Восьми Белых Юрт, которые уже утвердились в качестве передвижных святилищ для Чингиса на родине в Монголии и много веков спустя достигли места своей окончательной стоянки — Эдсен Хороо, Затвор Повелителя, к югу от Дуншэна во Внутренней Монголии. В 1950-х годах их сменило новое святилище, храм, известный как Мавзолей Чингис-хана. Первоначально восьмипалатный Великий Храм Хубилая чтил память его праотцов, самого Чингиса и сыновей Чингиса, в том числе правивших предшественников Хубилая. Чингис также приобрел китайский титул (посмертное имя) Тай-цзу — такой же, какой после смерти давался основателям нескольких других династий — Сун, Ляо, Цзинь и Мин. Таким образом, это Хубилай выдал Чингису его китайские документы и тем самым заложил основы широко распространенной среди современных китайцев точки зрения, что Чингис «на самом деле» был китайцем, соответственно, все монголы являются китайскими подданными, а сама Монголия — китайской территорией.
Значит, власть над миром должна покоиться на Китае в качестве фундамента. Из этого поразительно амбициозного устремления выросло нечто столь же замечательное: не мрачная диктатура, но возрождение многого из того, что исчезло в китайском обществе за время смут предшествующего века. На короткий миг, примерно на два десятилетия, весь Китай пережил нечто похожее на Ренессанс. Хубилай как иноземец никогда не будет по-настоящему принят за своего — но он был бесспорным правителем, и можно утверждать, что привнесенные им перемены улучшили жребий его новых подданных. Определенно находились такие, кто готов был признать, что единство и мир под властью монголов лучше, чем разобщенность и гражданская война. Эпитафия Хубилаю могла бы гласить: «Он пытался быть добрым».
Данное суждение резко противоречит мнениям, которых обычно придерживаются по поводу монгольского правления. Зачастую в нем не видят ничего, кроме каталога злоупотреблений в духе хотя бы нижеследующего.
Почти все высшие посты занимали монголы. Они господствовали над населением в качестве новых землевладельцев, новой элиты, новой аристократии. Новая классовая система принесла новые унижения: монголы на самом верху, потом выходцы из мусульманских стран (сартаулы) — персы, арабы, уйгуры, тюрки, — которые понимали в бизнесе и торговле; потом 40 миллионов жителей северного Китая вместе с окраинными меньшинствами вроде татар, киданей и корейцев; наконец, в самом низу пирамиды — новые подданные, 70 миллионов жителей южного Китая, которые в одночасье из наследников самой богатой и изощренной культуры на земле превратились в рабов и слуг. Многих на самом деле обратили в рабство, возникла и расцвела работорговля. Если убивал монгол, его ссылали, а убийцу-китайца — казнили. Монгол мог безнаказанно избить китайца, тогда как китайцу запрещалось отвечать ударом на удар. Китайцам не разрешалось носить оружие, охотиться, обучаться военному делу, разводить лошадей, молиться группами, устраивать ярмарки. В городах вводился комендантский час, запрещалось зажигать свет. Системы экзаменов, с помощью которых ученые-чиновники приобретали должности, больше не было. В десяти степенях, на которые монголы разделили по категориям своих китайских подданных, ученые конфуцианцы занимали девятую ступень — ниже проституток, выше только нищих.
Все это правда — но не вся правда. Ученые, аристократы и чиновники были лишь крошечной частью китайского общества. Большинство же составляли крестьяне и обыкновенные горожане, которые зарабатывали на жизнь трудом в сельском хозяйстве, мелкой торговлей и массой скромных работ, которые жизненно важны в любом большом и сложном городском обществе. При таком огромном населении, таких кишащих народом городах, такой тонкой верхней прослойке монголов никакие перемены не пронизывали все общество сверху донизу. Для простых людей обычный порядок повседневной жизни едва ли изменился…
Или, если вдуматься, изменился к лучшему. Стабильность зависела не только от голой силы. Хубилай был самым могущественным человеком своего времени, одним из наиболее властных людей всех времен и народов; и все же, как показывали его действия, он знал, что его могущество лишь частично зависит от власти, направленной сверху вниз, от него через двор и армию чиновников к массам. Оно также зависело от поддержки, направленной снизу вверх. Простой народ должен чувствовать себя счастливым и надежно защищенным от всяких нестроений, иначе начнутся волнения, которые будут распространяться снизу. Северный Китай и так был достаточно болен, оправляясь от полувековых военных действий, начатых Чингисом еще в 1211 году; юг бурлил из-за его собственной завоевательной кампании; и тот, и другой нуждались в исцелении.
Основой стабильности была огромная масса крестьян, от которых зависело пропитание прочих сословий. Для присмотра за их интересами Хубилай учредил новое управление для поддержки сельского хозяйства с восемью чиновниками и командой специалистов. Эта служба организовывала помощь, построила 58 амбаров, в которых могло храниться 9000 тонн зерна, добивалась налоговых послаблений и запрещала монголам пасти свои кочующие стада и табуны на крестьянских полях.
Местные советы (каждый из них охватывал 50 дворов) помогали с производством, ирригацией и даже со школами — последняя идея оказалась слишком революционной, чтобы сработать, но как минимум показывала, что император был не просто варваром-кочевником. Подати теперь текли не напрямую к землевладельцу (которым на севере был, вероятно, монгол), а к правительству, которое затем делило доход между собой и землевладельцем. Платил по-прежнему крестьянин — но, во всяком случае, Хубилай пытался ограничить злоупотребления. Он также настаивал на том, чтобы принудительные работы, которые оставались жизненно важными для крупномасштабных проектов вроде строительства каналов и организации почтовой связи, были значительно менее принудительными, чем прежде.
Давайте посмотрим, как он правил. У него был неплохой задел под эгидой киданьского советника Чингиса, великого Елюй Чуцая, который, несмотря на противодействие некоторых закоренелых традиционалистов, успешно учредил прилично работающую бюрократию. Но Хубилай столкнулся с куда более сложной проблемой, а именно с тем, как соединить степь с городом и деревней, кочевую среду с оседлыми культурами, немногих со многими. Он не был готов просто бросить одно (с которым он разделял свои базовые ценности) и принять другое. Кроме того, ему требовалось принимать в расчет своих мусульманских подданных, жизненно важный компонент империи: его брат Хулагу правил приличным куском исламского мира, и мусульмане играли важную роль как наместники, сборщики налогов, финансовые советники и деловые партнеры. И со всем этим многогранным вызовом он разбирался по ходу дела, иногда находя решения в практике предыдущих династий, а иногда придумывая свои собственные. За 30 лет он создал правительство, которое было по большей части китайским, но одновременно уникально сложным и космополитичным.
У него имелось одно высшее преимущество: он не был связан прецедентами. Предыдущие императоры правили через посредство нескольких органов исполнительной власти. Хубилай понял, что это станет верным путем к катастрофе, поэтому организовал лишь один такой орган — Центральный Секретариат, с собой во главе. Далее, по нисходящей, следовали главные советники (обычно двое-трое, а иной раз до пяти), тайные советники, помощники, примерно две сотни чиновников и тысяча писцов на 18 уровнях; статус каждого подробно определялся такими категориями, как старшинство, титул, жалованье и привилегии.
Секретариат контролировал шесть управлений — Кадров, Доходов, Обрядов, Войны, Наказаний и Общественных работ, в каждом из которых работали десятки департаментов. В управлении Общественных работ, к примеру, их было 53, в том числе отделы, занимающиеся буддийскими иконами, восковыми отливками, бронзовым литьем, ремесленниками, работающими по агату и нефриту, каменщиками, резчиками по дереву, художниками, ткачами, красильщиками, коврами, юртами, печами для обжига и кожевенными работами. Проверкой всех управлений и их отделов занимался Цензорат, своего рода государственное ревизионное управление с тремя национальными штаб-квартирами.
Совершенно особняком от гражданской администрации стоял Военный Совет. Военное управление всего лишь связывало его с гражданской службой. Оно было учреждено Хубилаем после Шаньдунского мятежа Ли Таня в 1262 году в качестве гаранта его власти. Военный Совет был чисто монгольской организацией, совершенно секретной, с монгольским штатом сотрудников; никакие китайцы не допускались туда ни под каким видом, чтобы не дать им узнать о силе, расположении и вооружении войск. Совет контролировал все вооруженные силы, в том числе назначение офицеров, обучение китайских и среднеазиатских частей, вел учет и проводил собственные ревизии. Это было, наверное, величайшим проявлением административного гения Хубилая. Чингис создал внеплеменную систему, обязанную личной верностью ему самому. Хубилай понял, что столь огромная и прочная бюрократия, созданная им, будет сильно отдалена от него как личности. Ее состав — по большей части бумажные души, а не полководцев — нужно было сделать верным иной сущности: не сегодня живому, а завтра покойному императору, но государству.
Помимо всего прочего, имелся императорский двор. Специализированный штат заботился о ритуалах, протоколе, кухнях, амбарах, складах, одежде и особой еде. Бригады ремесленников обеспечивали золотом, серебром, фарфором, самоцветами, тканями. Отдельные департаменты занимались охотами и коневодческими фермами. Это была самостоятельная вселенная, состоящая из слуг, управляющих, специалистов по увеселениям, историков, переводчиков, астрономов, врачей, библиотекарей, хранителей святилищ, музыкантов и архитекторов.
Остальные учреждения не находились под прямым контролем какого-либо из вышеперечисленных. Три академии занимались мусульманскими науками; мусульманская Управа астрономии давала мусульманам собственные исследовательские организации; Комиссия по тибетским и буддийским делам, личная вотчина Пагба-ламы, действовала как своего рода дистанционно управляющее правительство, надзирая за Управой Умиротворения в Тибете и всевозрастающими буддистскими интересами в Китае — храмами, монастырями и другой собственностью.
Переходом от завоевания к постоянной военной администрации занимался Военный Совет (шумиюань). Последствия этого перехода накапливали неприятности на будущее. При Чингисе военная машина втянула в себя все монгольские знатные семьи, а их приходилось поддерживать чем-то куда большим, чем жалованье, которое в любом случае не существовало как понятие в ранние дни империи. Сперва воины вознаграждались добычей, а потом, когда в руки монголов попали целые территории — землями. Именно так сотникам или тысячникам полагалось обеспечивать свои войска. Отсюда и возникла система, при которой князьям и командирам давались поместья — уделы. Но при необходимости управлять империей система уделов не срабатывала. Мало кто из монголов обладал стремлением и талантом к управлению поместьями. Большинство из них вообще не приезжали в свои имения, свалив заботу на слуг, которые были немногим больше, чем рабами, нисколько не заинтересованными в хорошей работе. Эта система клонилась к тому, чтобы рухнуть сама собой, оставив поместья разоренными, а проживающих там жителей — нищими. Поэтому Хубилай прекратил вознаграждать уделами.
Землевладельцы-монголы распродавали свои поместья и оказывались брошены на произвол судьбы, вне военной системы не обладая никакими умениями и никаким образованием, не имеющие больше места у себя на родине и все же предположительно составляющие часть элиты. Они были имперским эквивалентом белых бедняков на американском Юге. Позже это станет частью болезни, разъедающей душу наследников Хубилая.
Еще одним из творений Хубилая были провинции. Когда поток монгольских завоеваний устремлялся дальше, недавно завоеванным регионам давались собственные миниверсии Центрального Секретариата, и те оставались филиалами правительства в одиннадцати провинциях, которые затем обрастали филиалами прочих департаментов. Они не были провинциальными правительствами — Хубилай хотел, чтобы его чиновниками управляли из центра, во избежание строительства местных империй, — но образовывали сущность провинциальной административной системы, установленной впоследствии манчжурской династией Цин, а затем коммунистами в 1949 году. Юннань и Шаньси, Сычуань и Ганьсу обязаны своим существованием именно Хубилаю. Администрации нисходили до самых корней. Провинции подразделялись на префектуры, субпрефектуры и округа, и каждый такой разделялся в зависимости от размеров на два класса, каждый с собственными чиновниками определенных рангов — от 3-а для самых больших префектур (свыше 100 000 дворов) до 7–6 для самых маленьких округов (менее 10 000 дворов).
Хубилай, как шеф своеобразной «Монголия Инкорпорейтед», был предан своей корпорации, которая весьма преуспевала по части коммерции. Ремесленникам помогали продовольственными пайками, тканями и солью, освобождали их от принудительных работ. Купцов, на которых прежде смотрели как на паразитов, теперь поощряли. Торговля, главным образом с мусульманскими странами, переживала подъем. Из портов уходили на экспорт китайские ткани, керамика и лак, ввозились импортные лекарства, ладан, пряности и ковры.
В некоторых отношениях Хубилай был идеальным покровителем искусства. Сам он нисколько не претендовал на лавры знатока, но знал, что искусство крайне важно, а поскольку он желал привлечь сердца всех своих подданных, то поощрял всех художников, не глядя на расу и веру. Таким образом, он, почти неявно, был силой, способствующей переменам. Вспомним непальского архитектора Арнико, Друга Пагба-ламы и проектировщика Белой пагоды. Он оказался настолько популярным, что сделался главой всех мастеровых по всей стране, и в конечном итоге приобрел особняк и богатую жену, которую ему подыскала супруга Хубилая Чаби. В результате некоторые строения эпохи Юань приобрели тибетский и непальский вид.
Или возьмем керамику, которой прославился Китай, учредив десять главных печей для обжига на севере и четырнадцать на юге. На севере война по большей части уничтожила производство керамики, и когда Хубилай пришел к власти, то не проявил никакого интереса к столовым сервизам, что, как можно подумать, должно было отрицательно сказаться на этом ремесле в целом. В реальности же дело обстояло совсем наоборот. Южные печи для обжига продолжали заполнять фургоны, катящие в большой южный порт Гуанчжоу, который Марко Поло на арабский лад называет Зайтоном. Туда, как говорит он, «часто заходили все корабли Индии [т. е. Азии], которые привозили пряности и всякого рода иные дорогостоящие товары. Этот порт также часто посещали купцы Манги [южного Китая], так как сюда ввозилось поразительное количество товаров, драгоценных камней и жемчугов, и отсюда они расходились по всей Манги. И заверяю вас, что на один корабль с грузом перца, идущий в Александрию или еще куда-то, в конечном итоге попадая в христианский мир, туда приходят сотни таких, да, сотни и больше».
В обмен на этот импорт керамика широким потоком текла в трюмы кораблей, идущих в юго-восточную Азию, Индию и исламский мир — половиной которого, как мы помним, правили монголы, быстро перенявшие утонченные вкусы своих подданных. В самом деле, Гуанчжоу-Зайтон, через который вывозилось большинство товаров, находился под пятой у персидских купцов. При невмешательстве Хубилая южные печи обжига могли сосредоточиться на экспорте и на экспериментах с целью предоставления клиентам того, чего им хотелось, а именно — высокого качества. В результате, как свидетельствует специалист в данной области Маргарет Мэдли, «эпоха Юань отмечает начало перехода от гончарных изделий, обжигаемых при высоких температурах и получающихся разными по цвету, к тонкому белому фарфору, прочному, стекловидному и полупрозрачному, который мы теперь автоматически ассоциируем с названием „китайский фарфор“». И на этом революционные изменения не остановились. На Ближнем Востоке давно применяли необыкновенно редкий металл кобальт для придания голубого оттенка статуэткам и ожерельям из бус. Похоже, кто-то привез его китайским фарфороделам, желая посмотреть, что смогут сделать с его помощью они. Они заставили его сработать: кобальтово-синяя керамика стала знаменитой, экспорт резко возрос, а налоги — на печи для обжига, ремесленников и производство — потекли в сундуки Хубилая. Есть небольшая ирония судьбы в том, что безразличие самого Хубилая привело к созданию техники и продукции — белой фуцзяньской посуды, серо-зеленых чжэцзянских селадонов, глазурованных голубых изделий, — которые укрепляли его экономику и за любое из которых современный коллекционер заплатит тысячи долларов.
Работая группами, чтобы воспользоваться своим богатством, купцы становились банкирами, одалживая деньги под 36 % годовых. Они и правительство Хубилая были партнерами: законы заставляли купцов по приезде обращать свою звонкую монету в бумажные деньги. Это давало правительству золотовалютный резерв, который использовался для подкрепления займов с ростом примерно в 10 процентов годовых, возвращаемых группам купцов — по существу, те становились санкционированными правительством «акулами кредита». Выгоду от торговли получали все.
Даже крестьяне? Как ни странно, да. Хубилай со стоящим у него за спиной финансовым советником, несомненно, обосновал бы это тем, что богатство купцов переводилось в богатство правительства, а оно финансировало общественные работы и позволяло облегчить налоговое бремя для нуждающихся. Естественно, если крестьяне предпочитали залезать в долги к «акулам кредита», то тут уж были виноваты они сами. Правительство не могло быть в ответе за каждого купца-банкира, который присылает судебных исполнителей выкручивать руки тем, кто пропустил ежемесячные выплаты. Большинство же получало выгоду. Это была опередившая свое время экономика «просачивания благ сверху вниз».
Крупные успехи Хубилая в области экономики еще больше расширились путем использования бумажных денег. Бумажные деньги — великое изобретение, которое китайцы открыли еще 300 лет назад, когда династия Сун объединила страну и революционизировала ее с помощью бурно растущей экономики. Как мы уже видели в главе 3, объединение, богатство и стабильность открыли дорогу к единой валюте, основанной на медных монетах, которые ходили неудобными связками-чохами по 1000 штук. Поскольку богатые купцы с деловыми интересами по всей стране не любили возиться с такими тяжелыми наличными, местные правительства выдавали сертификаты вкладов — так называемые «летающие деньги», — которые могли быть обналичены в других городах. Все эти элементы присутствовали в культуре веками, в первую очередь бумага (традиционной датой ее изобретения считается 105 год н. э.), которая стала делаться из истолченной внутренней коры тутовых деревьев, и печать с вырезанных из дерева матриц (VIII век, заимствовано из Японии).
В 1023 году государство напечатало первые банкноты, не принимая в расчет основ экономики. Одна неизбежная истина касательно бумажной валюты заключается в том, что она не стоит и той бумаги, на которой напечатана. Тут все дело в доверии, основанном на том, что обеспечивает банкноты — экономика в целом, или золото, или, в данном случае, монеты. К началу XII века в обращении находилось 70 миллионов бумажных «связок». Это намного превосходило все, что могло быть обеспечено монетами, и такое положение привело к первой инфляции в истории. Еще одна проблема состояла в подделке денег, но этому можно было противодействовать, делая узоры на банкнотах такими сложными, что отпечатать их могли только уполномоченные на то учреждения — и конечно же, казнями фальшивомонетчиков.
Хубилай, слушая верные советы, держал обе эти проблемы под контролем внутри экономики, которой гордился бы любой современный министр финансов. Четыре экономических столпа — национальное единство, внутренняя стабильность, высокое доверие, хороший рост — позволили иметь намного более эффективную систему бумажных денег, чем та, которой располагала империя Сун. Он испробовал три системы, в одной из которых деньги обеспечивались резервами шелка, а в двух других — серебра; последняя из них сделалась универсальной, поразив и восхитив Марко Поло. Идея, прямо скажем, была престранная — с чего бы обществу вдруг считать за ценность отвердевшую жидкую смесь, сделанную из луба тутовых деревьев? — поэтому он приводит некоторые подробности. Марко Поло описывает производство бумаги, ее превращение в банкноты, нанесение официальной ярко-красной печати и выпуск в обращение. «Все его подданные повсюду, скажу вам, охотно берут в уплату эти бумажки, потому что, куда они ни пойдут, за все они платят бумажками — за товары, за жемчуг, за драгоценные камни, за золото и за серебро: на бумажки все могут купить и за все ими уплачивать; бумажка стоит десять безантов, а не весит ни одного». Для покупки товаров у иностранных купцов Хубилай, естественно, пользовался собственными банкнотами. «Приходят много раз в году купцы с жемчугом, с драгоценными камнями, с золотом, с серебром и с другими вещами, с золотыми и шелковыми тканями; и все это купцы приносят в дар великому хану. Сзывает великий хан двадцать мудрых, для того дела выбранных и сведущих, и приказывает им досмотреть приносы купцов и заплатить за них, что они стоят. Досмотрят мудрецы все вещи и уплачивают за них бумажками, а купцы берут бумажки охотно и ими же потом расплачиваются за все покупки в землях великого хана. Много раз в году, сказать по правде, приносят купцы вещей тысяч на четыреста безантов, и великий хан за все расплачивается бумажками… Можно сказать, что тайну алхимии он постиг в совершенстве».
Поло не мог понять, каким образом Хубилай создает богатство из бумаги. В некотором смысле попросту избегая того, что не срабатывает, и делая то, что доказало работоспособность, Хубилай чуть ли не наткнулся на экономические принципы Джона Мейнарда Кейнса, который утверждал, что правительство может стимулировать экономику, беря в долг у самого себя и инвестируя собственные деньги для создания излишков, позволяющих ему расплатиться с самим собой. В Китае XIII века не требовалось ничего столь изощренного, как заем у самого себя. Хватало того, что император гарантирует стабильность и сохраняет доверие к собственной валюте. А этого он добивался, всегда позволяя свободный обмен на серебро по требованию и не допуская ошибки, сделанной империей Сун — печатания слишком большой денежной массы и таким образом порождения инфляции. Это был сложный трюк, который не удавалось повторить последующим династиям, да и многим современным правительствам. Вскоре после падения в 1368 году династии Юань бумажные деньги вышли из употребления на 400 лет.
Еще одним элементом революции Хубилая была новая судебная система. В основном, поскольку он пришел извне, все предшествующие кодексы с судебными традициями, восходящими к прошлому двухтысячелетней давности, внезапно утратили силу, и возникла пустота, покуда не ввели новые. Судебная система (Яса) Чингиса — список статей, записанных его приемным родственником Шиги-Хутуху — не обладала необходимой изощренностью для такого огромного и сложного общества, как китайское.
Советники тут же принялись составлять новую, комбинируя элементы двух систем. Как именно они это делали, неизвестно, поскольку сохранились лишь фрагменты текстов, но, как писал один специалист в меморандуме, составленном в 1266 году, для создания всех правильных процедур, указов и прецедентов понадобилось бы 30 лет. И даже тогда не получилось бы никакого унифицированного кодекса, применимого равным образом к монголам, мусульманам и китайцам. Черновые кодексы появлялись и исчезали, а тем временем повседневное правосудие полагалось, как делало на протяжении 700 лет китайской истории, на Пять Наказаний: смерть посредством удушения или обезглавливания; пожизненная ссылка на три расстояния — 1000, 1250 или 1500 км — в зависимости от серьезности преступления; каторжные работы до трех лет; поколачивание тяжелой палкой от 60 до 100 ударов; поколачивание легкой палкой от 10 до 50 ударов.
При Хубилае были введены различные адаптации этой системы. Ханские сановники испытывали некоторые сомнения насчет удушения, поскольку при такой казни не проливалось крови, а по монгольской традиции такая милость подобала только высокородным преступникам. За самое серьезное преступление — измену — хан воскресил редко применяемый прецедент: смерть посредством медленного разрезания на куски, откуда и происходит садистское представление о «расчленении на тысячу кусков». На самом деле первоначально кусков было восемь — лицо, кисти рук (2), ступни (2), грудь, живот, голова. Постепенно оно увеличивалось до 24,36,120 в зависимости от того, какую боль требовалось причинить.
Простая ссылка тоже не считалась адекватным наказанием, главным образом потому, что для кочевника, не имеющего четко определенного места жительства, отправка куда-то еще была не столь уж сильной карой. Поэтому ссылку заменили каторжными работами на соляных копях или металлургических производствах, либо службой в каком-нибудь отдаленном военном гарнизоне, подкрепленной палочными ударами, от одного года плюс 67 палок до трех лет плюс 107 палок. Поколачивания палками разделялись на шесть степеней наказания легкой палкой (7, 17, 27,37,47 и 57 ударов), и на пять степеней — тяжелой палкой (от 67 до 107 ударов). «И многие из них умирали от таких побоев», как записывает Марко Поло.
Это выглядит мрачно — но на деле юаньский кодекс известен своей снисходительностью. В сунском кодексе числилось 293 преступления, наказуемых смертью, в юаньском же их было только 135, что противоречит общепринятому взгляду, будто монголы крайне жестоко карали всех преступников. В самом деле, последующая династия, Мин, снова подняла число тяжких преступлений, и один чиновник тех времен даже жаловался на мягкотелость Хубилая. Более того, реальное число казней было примечательно невысоким. Между 1260 и 1307 годами было казнено 2743 преступника (хотя в записях пропущено девять лет). Это в среднем 72 казни в год при населении в 100 миллионов — примерно половина совершавшихся в Соединенных Штатах, когда там проживало эквивалентное население (то есть около 1930 года), а с тех пор отношение общества к смертной казни несколько изменилось. В 2002–2004 годах в США в среднем происходило примерно 60 казней в год, что, учитывая численность населения, будет вдвое реже, чем при Хубилае. Кое-что со временем улучшается.
От преступника также ожидалась выплата компенсации жертвам. Эта практика происходила от монгольской традиции откупаться от неприятностей. Например, в монгольском кодексе одна статья оговаривала, что в деле об убийстве злоумышленник может избежать смерти, «заплатив штраф, который был таким: за мусульманина — 40 золотых монет, а за китайца — одного осла». При Хубилае определенные люди тоже могли откупиться — точнее, мужчины старше 70 или мальчики младше 15 (если только преступление не было сексуальным насилием, совершенным над девочкой 10 лет или младше). Но в большинстве дел наказание и компенсация шли совместно. Если мужчина, к примеру, избивал до смерти свою свояченицу, то он получал 107 тяжелых палок и должен был оплатить похороны покойной.
Чиновники традиционно отделывались легко… но только не при Хубилае. «Любой чиновник, совершивший попытку изнасилования жены своего подчиненного, будет наказан 107 ударами тяжелой палки и уволен с государственной службы».
В других же отношениях Хубилай стоял за снисходительность. Определенные преступники приговаривались к эквиваленту полицейского надзора. За совершенный впервые грабеж с применением насилия осужденного наказывали, при этом нанося ему на правую руку татуировку со словами «грабеж» или «кража», приказывали регистрироваться у местных властей, куда бы он ни поехал, и отслужить пять лет во вспомогательных полицейских частях; комбинация наказания и общественной службы, дискриминации и наблюдения, что укрепляло узы общества.
Как же вышло, что самый могущественный человек в мире, глава режима, славящегося железным контролем над всем, правил при такой относительной снисходительности? Просто потому, что его люди поступали, как им велено, а Хубилай знал, что правосудие есть правосудие, а суровость приводит к обратным результатам. В 1287 году к смерти было приговорено около 190 человек, но Хубилай приказал помиловать их. «Заключенные — не стадо овец. Как можно их так вдруг казнить? Будет подобающе сделать их вместо этого рабами и отправить мыть золото ситом». Вот речь человека, умеющего извлечь максимум из имеющихся у него возможностей.
* * *
Итак, завоеватель, стремящийся постоянно расширять империю, войска которого были в ответе за смерть миллионов китайцев, может все же оказаться человеком, намерения и действия которого не были целиком дурны. Даже с китайской точки зрения мы должны признать за ним некоторые достоинства. И это было проблемой для тех китайских подданных, у которых была какая-то, пусть и невеликая, свобода выбора, извечной проблемой народа завоеванной страны: противостоять ли завоевателям вечно, до самой смерти, как требовали сотни известных и бессчетное число неизвестных самоубийств, или проявить неверность — обвинение, отмечавшее обвиненного как зачумленного, — смириться, склониться, сотрудничать и преуспевать?
Легкого ответа тут нет. Течение времени помогает: сегодняшняя непримиримость завтра будет казаться тупым упрямством, неверность этого года в следующем году станет всего лишь здравым смыслом. Но никакого длительного решения все равно не может быть. Хотя Хубилай провозгласил учреждение китайской династии, хотя Китай принял и до сих пор принимает этот факт, завоевание сделало инъекцию горечи, которая в конечном итоге заразит и одолеет не столь способных наследников Хубилая.
Давайте посмотрим, как один человек с огромным трудом пытался найти выход из этого морального лабиринта. Это нетипичный случай, поскольку этот китаец был мастером-художником, которого некоторые считают гением. Впрочем, кто из нас типичен, если каждый, кто волен сделать выбор, должен делать его сам?
Звали его Чжао Мэнфу (в прежней транслитерации Чао Мэн-фу). Чжао, дальний родственник царствующей династии Сун, начал карьеру мелкого чиновника, когда в возрасте 25 лет его мир был вдребезги разбит монгольским вторжением. Подобно многим другим ученым-чиновникам, он был в шоке от грубости нового режима, от его примитивной классовой структуры, поставившей южан в самое основание пирамиды, и от их собственной беспомощности. Без экзаменов, предоставляющих образованным людям возможность сделать карьеру, им было не на что надеяться. Он стал одним из и-минь — «остатков», отверженных, предпочитающих безвестность сотрудничеству, и удалился в свой родной городок, а затем в Усин (ныне Хучжоу) который тогда и сейчас славился своей замечательной сельской местностью — огромным озером Тайху на севере и бамбуковыми лесами гор Тяньму на западе. В своем сельском пристанище, «Павильоне парящей чайки», он с головой погрузился в классические науки и открыл в себе поразительные таланты. Он был не единственным — озеро и зеленые горы Усина вдохновили свободное содружество мастеров, Восемь Талантов из Усина, как они стали известны в стране. В ходе последующих семи лет он прославился как мастер трех жанров — живописи, каллиграфии и поэзии (став позже, по мнению многих, величайшим мастером своего века во всех трех областях искусства). В 1286 году в Усин именем Хубилая в поисках талантов прибыл имперский чиновник. Он прослышал о Восьми, отыскал их и предложил им всем работу на императорской службе.
Чжао принял предложение. Один источник утверждает, что согласиться его убедила мать, честолюбиво мечтающая, чтобы он достиг высокого поста, пока еще молод. Некоторые из тех, кто отказался, отвернулись от него — потомок первого сунского императора служит монголам! — и с той поры вокруг него всегда витал дурной запах неверности. Решение это было нелегким, и от последствий его было никуда не деться. Чжао достиг высокого положения в правительстве как чиновник Военного Министерства и провинциальный администратор, и славы ученого и художника. Но сожаление об утраченном мире озер и гор, где он был сам себе хозяин, грызло его до конца жизни. Как он написал в одном стихотворении:
Его горе пронизывает и рисунок откормленного барана: достаточно простой на первый взгляд, но куда менее простой, если глубже приглядеться к нему. На традиционный лад он включает и прекрасную каллиграфическую надпись Чжао, которая намекает на скрытое значение. «Я часто рисовал лошадей, но никогда раньше не рисовал овец или коз», — замечает он, словно желая сказать, что рисовал милое сердцам его хозяев, любивших лошадей, но не близкое народу, которым они правили. «Я сделал это лишь для забавы. Хотя она не может и приблизиться к работам старых мастеров, она в какой-то мере схватывает их дух». Один комментатор, Ли Чу-цин, утверждал, что в этой фразе присутствует не только отсылка к древней художественной традиции. Баран и козел — это два полководца времен династии Хань (206 до н. э. — 220 н. э.), которые оба попали в плен к сюнну, варварской империи, расположенной к северу от Великой Китайской Стены. (Сюнну — по-монгольски хунну — возможно, были предками гуннов). Оба полководца имели возможность пойти на сотрудничество с хунну. Один из них, Су У, отказался, и ему пришлось 20 лет пасти овец. Он-то и есть тот высокомерный баран на картине, с тупой мордой и упитанным видом, готовый для отправки в котел. Другой, Ли Лин, принял предложение и вернулся домой — тощий козел, отвергнутый как негодный для котла, но по крайней мере живой и способный в один прекрасный день вступить в драку.
Есть один парадокс в отношении Хубилая и искусства: он поощрял художников, и все же, подобно многим другим покровителям искусства, никак не мог быть частью блестящей художественной традиции Китая. В глазах китайских художников монголы были и останутся варварами. Но вот они, эти великие художники, служащие новому режиму. Внутренний конфликт мог уничтожить их, но на деле оказал на них стимулирующее воздействие. Сотрудничали они с оккупантами или отвергали сотрудничество, они могли искать убежище в традиционализме. Фактически же они развивали традиции дальше.
Одна из причин этого заключалась в том, что впервые за 150 лет возникло какое-то общение между севером и югом. Художники с юга, вдохновляемые красивыми повседневными вещами, которые любили в Южной Сун, открыли для себя традицию более здоровых, более свободных стилей, которые преобладали на севере до того, как старая империя Сун в 1125 году была разрублена пополам столь же «варварскими» предшественниками монголов, киданями, создавшими империю Ляо.
На своей самой знаменитой картине Чжао охватывает все это и многое другое. Он комбинирует две художественные традиции, черпая из собственного опыта и эмоций, делает трогательный жест старому другу и в какой-то мере открывает боль, причиняемую политической ситуацией. Он в течении шести лет работал помощником гражданского администратора города Цзинань в провинции Шаньдун, непосредственно к северу от прежней границы между севером и югом. Вернувшись в 1295 году в свой родной городок, он вновь повстречал там своего старого друга Чжоу Ми, предки которого три или четыре поколения назад бежали из района Цзинани, когда та пала под натиском чжурчженьской империи Цзинь. Он по-прежнему считал своей родиной Цзинань и мечтал однажды вернуться туда. При стране, объединенной монголами, он мог осуществить эту мечту — Да только он был одним из и-миней, отверженных, которые самоустранились из общественной жизни в знак протеста против монгольской власти. Чжао описал своему старому другу край его грез, как он сообщает в каллиграфической надписи на картине. «Я рассказал ему о горах и реках Ци [около Цзинани]. Самой знаменитой среди них будет гора Хуа-фу-чжу… высокая и крутая, подымающаяся самым необычным образом отдельно от всех. Поэтому я нарисовал для него эту картину, изобразив на востоке гору Цзяо, и именно поэтому назвал ее „Осенние цвета на горах Цзяо и Хуа“». Сцена обманчиво проста: тянущаяся до горизонта болотистая местность, купы деревьев, две контрастных горы — одна четкий двойной треугольник, другая — глыба типа Айерс-Рок; вдали — пара домов, почти теряющийся на фоне пейзажа крошечный рыбак; все пронизано настроением осенней меланхолии. Это не сцена традиционной красоты: тут нет никаких высящихся скал или окутанных туманом лесов. И она не верна жизни, так как эти горы на самом деле стоят весьма далеко друг от друга. Все больше похоже на то, словно художник, показывая унылую версию родины своего друга (так и не увиденной им), говорит: «Давай не будем делать вид, будто жизнь прекрасна. Это не так. Она тяжела. В любом случае, какое все это имеет значение: монголы, наши мелкие мучения и расхождения? Все это преходяще. А здесь, на моей картине, то, что вечно: четкие горы, искривленные деревья и тяжелый труд».
«Осенние цвета» — одна из тех китайских картин, которые вызывают наибольшее восхищение, одна из многих, которые, по словам ученого Джеймса Кэхилла, «демонстрируют поразительную изобретательность и творческие способности, предлагая крупные стилистические новации, изменившие ход китайской пейзажной живописи». А без Хубилая их бы не существовало. Мы можем испытывать сомнения относительно первоначальных условий и жестокости завоевания. Но если учесть их, исход мог быть гораздо хуже.
* * *
Странно, но факт: монголы любили театр. Любили они его главным образом потому, что он был для них совсем в новинку. «Нет никаких свидетельств любого вида драматических представлений, ставившихся в монгольском обществе до или во время периода ранней империи», — говорят два специалиста по монгольскому обществу, Сэчин Джагчид и Пол Хайер, добавляя с кривой усмешкой: «В кочевом обществе трудно сложиться институционализированной драме».
Никто не зафиксировал, каким был первый спектакль, увиденный монголами — наверное, какое-то уличное представление в каком-нибудь городишке, у которого хватило ума сдаться, когда в 1211 году Чингис впервые вторгся в северный Китай. Я представляю себе эту сцену как нечто подобное виденному мной в 2002 году в Гуюани (провинция Ганьсу), одном из самых бедных районов Китая, когда туда заехал гастролирующий театр: толпа оборванцев в двести-триста человек добрый час сидит на земле на главной площади до наступления сумерек и начала представления, сцена закрыта занавесом, за которым актеры наносят последние мазки крикливо-броского грима. Перенесемся на 800 лет назад — и увидим на заднем плане контингент монгольских воинов, все еще в седлах. Они много месяцев провели в походе, и им неимоверно хочется немного отдохнуть душой, отвлечься от военных будней. Монгольские офицеры в трофейных пластинчатых доспехах и кожаных шлемах спешиваются и подходят поближе, угрюмые, но любопытные. Дрожащие от страха горожане услужливо проводят их в первый ряд; там они и ждут в озадаченном молчании, пока не становится темно. С шорохом ткани открывается занавес, и огни рампы открывают взорам человека свирепого вида. Мао, а зовут его именно так, говорит, обращаясь прямо к зрителям:
— Я, Мао Ень-шоу, разъезжаю по всей стране с императорским приказом отыскать для дворца прекрасных дев…
После пары минут речей в том же духе на сцену выходит девушка по имени Чжао-цзюнь, невероятно, недосягаемо, волшебно прекрасная в шелках и идеальном гриме. Закованный в броню передний ряд дружно ахает.
Девушка говорит:
— Я Ван Циань, прозываемая также Чжао-цзюнь, из деревни Цзикуй в Чжэнду. Мой отец, старейшина Ван, всю жизнь трудился на земле. Еще до моего рождения… — дальше она объясняет обстоятельства своей жизни: дочь бедной семьи, в 18 лет она была избрана в императорские наложницы, но кого-то обидела, и ее спрятали подальше от глаз. Императора она так и не увидела, и ей грустно. — Теперь ночью в одиночестве я попробую сыграть песню, чтобы убить время.
Она играет на лютне — и тут входит император…
Возможно, до монголов с трудом доходят все ссылки на разные тонкости, но их переводчик старается изо всех сил; они поражены красотой девушки, очарованы ее пением, ненавидят злодея, все прекрасно знают об императоре, своем враге, и захвачены рассказанной историей, которая, как они скоро узнают, весьма популярна в Китае. (И до сих пор пользуется популярностью: самый лучший отель в Хух-Хото, столице Внутренней Монголии, назван в честь ее героини). Все знают, как маленькую симпатичную Чжао-цзюнь отправили за Великую Китайскую Стену в жены хану хунну в далекой Монголии. Она скорбит, жалеет, что не может стать золотым лебедем и улететь на родину, и плачет: при виде этого прямо-таки разрывается сердце.
Должно быть, произошло что-то в этом роде. В 1214–1216 годах великий полководец Чингиса Мухали прошелся с волной всадников по Манчжурии, в то время как сам Чингис осаждал Пекин. У двух городков хватило безрассудной смелости держаться до конца. Как обычно при таких обстоятельствах, Мухали сказал: «Если мы оставим в живых этих двух мятежных разбойников, не будет никакого предостережения следующим поколениям». И истребил всех жителей этих городков, кроме искусных мастеров, ремесленников — и актеров.
Китайские театральные традиции определенно были достаточно богатыми, чтобы соблазнить монголов. Китайцы вот уже много веков имели возможность смотреть и танцевальные представления, и оперы, и декламации, и устные рассказы, и карнавальные шествия; на севере и юге возникли все более расходящиеся традиции, а при династии Сун имел место бурный рост драмы. Археологические свидетельства подтверждают, что это было нечто большее, чем уличное представление. Раскопанные в 1958 году в Хэнани изразцы в гробницах X века показывают актеров в традиционных драматических ролях, а раскопки в Шаньси около 1970 года открыли остатки кирпичного провинциального театра с черепичной крышей. Видимо, даже в отдаленной Манчжурии нашлись какая-то труппа, пьеса, музыка и ведущая актриса, способные развлечь завоевателей.
Придя к власти, Хубилай как покровитель искусств гарантировал, что у его народа будет театр, и не один, а целое множество. Но он не желал смотреть один лишь старый репертуар. Он хотел, чтобы писались новые пьесы, рассчитанные на успех у монголов и его очень интернационального двора. А это означало, что зрителям должен быть легко понятен ход действия, так как сам Хубилай не очень хорошо говорил по-китайски и был незнаком с высокопарными сунскими литературными традициями. Это вызвало нечто вроде революции среди сунских литераторов. Отношение к театру у них было столь же противоречивым, как у зрителей периода Реставрации в Англии: они любили его за доставляемое им развлечение, но пьесы писались на простонародном языке, актеров мало уважали, а актрис считали шлюхами. В общем, с любой точки зрения, кроме их собственной, сунские литераторы были страшными снобами. Создать какую-то новую драму означало для них проституировать свое поэтическое мастерство. Никто не рассматривал пьесы как литературу и даже не думал сохранять их для потомства. В результате до нас дошло очень мало пьес доюаньских времен.
При Хубилае все это изменилось. При дворе имелись два управления, одно из которых отвечало за музыку и актерскую игру, а другое за постановку придворных ритуалов и пьес. Клиент заказывал музыку, и, по сравнению с его подданными, вкусы у клиента были простые. Как слегка неполиткорректно выразился в 1936 году один из первых переводчиков юаньской драматургии на английский язык Генри Харт: «Этих невежд по части литературы, философии, поэзии и удовольствий цивилизованной жизни совсем не привлекали изящные танцы и негромкая музыка. Вскормленные среди обдуваемых ветрами пустынь, упивающиеся битвами и грабежами… они предпочитали драму, написанную и сыгранную на повседневном языке простонародья».
Именно это требование и вдохнуло новую энергию в китайскую драму. Начавшись в Да-ду, заново построенном Пекине Хубилая, и вокруг него, появилась новая порода драматургов. Многие из них были учеными, разочарованными прекращением системы экзаменов на чин и горящими желанием пополнить скромные доходы писцов, добиться признания и найти выход своему литературному мастерству. Они создали, как писал историк китайской драматургии Чжуан-вэнь Ши, «массу произведений, равных которым по качеству и количеству не было в китайском театре ни до, ни после, сделавших юаньскую драму одним из самых блестящих жанров литературной истории Китая». Эта богатая область имеет для историка один недостаток: авторы все еще стыдились связывать свои имена с создаваемыми произведениями, поэтому о них известно очень мало. К счастью, драматург Чжун Су-чен собрал биографические заметки о юаньских писателях в «Регистре призраков», самое название которого служит характеристикой «невидимости» описанных в нем личностей. Из 152 лиц в списке 111 были драматургами.
Должно быть, ими были написаны тысячи пьес, из которых около 700 известны по названиям и 150 дошли до наших дней — наверное, потому, что были самыми лучшими. Они принадлежат к разновидности, известной как «пьесы варьете» или «смешанное зрелище» — то, что мы сегодня назвали бы мюзиклом, за исключением того, что благодаря привлечению к созданию пьес прекрасных писателей эти представления были чем-то намного большим. Они исследовали современные им проблемы: несправедливость, угнетение, коррупцию, борьбу с властями. Разумеется, делали они это на свой лад, несхожий с западными образцами. Разыгрываемые в обстановке тщательно упорядоченной вселенной, пьесы не выставляют на всеобщее обозрение внутренних мук и разрушительных страстей, обычных в западной драме от Шекспира до нашего времени. Некоторые бегут из реального мира в не относящуюся к определенному времени романтическую эпоху, вроде пьесы «Западный флигель», сюжет которой заимствован из истории, впервые записанной около 800 года. Студент спасает от мятежников прекрасную девушку и сватается к ней; ее жестокая мать противится; хитрая служанка помогает влюбленным; мать удается уговорить; счастливый конец. Переписанная несколько раз, эта история была превращена Ван Шифу в знаменитую драму и с тех пор всегда оставалась популярной. В 2004 году я купил в Пекине романизированную версию этой повести.
Как и у Шекспира, затрагиваемые темы исследуются в историческом контексте. Их действие не могло происходить в настоящее время из страха кого-то задеть, хотя легкая критика вполне допускалась, если бывала завуалированной, как открывает одно описание императорского повеления о представлениях: «Если есть какая-то критика… актерам затуманивать содержащиеся в сюжете выпады, дабы критиковать со скрытым смыслом; тем самым никакое неудовольствие не омрачит лик императора». Это означает, что у пьес нет временных рамок. Они пытаются делать то, что и положено драме — превращать текущие заботы в вечные темы и преподносить их как развлечения, которые также время от времени претендуют на литературные высоты.
Пусть от имени всех выступит Гуань Хань-цин (Гуань Хань-кин), поскольку он был самым плодовитым из юаньских драматургов. Практически все в его жизни окутано туманом. Родившись примерно в 1240 году, он дожил до весьма почтенного возраста и умер где-то в районе 1330 года. Он написал 63 или 64 музыкальные пьесы (авторство одной из них оспаривается), из которых 14 или 18 (еще один спор) дошли до наших дней. Большинство из них — о любви, ее радостях и муках: любви между куртизанками и учеными, императорами и наложницами, влюбленными низкого и высокого звания. Его сильной стороной были героини. Ядром одиннадцати из 14 сохранившихся пьес служат сильные, храбрые, решительные женщины, и больше всех — звезда его самой лучшей пьесы «Обида Доу Э». Эта героиня — простая деревенская девушка, молодая вдова 18 лет. Отвергнутый ухажер ложно обвиняет ее в убийстве. Героиню тащат в суд, и там ее избивает коррумпированный судья. Когда она отказывается признаться, судья угрожает побоями ее свекрови. Чтобы спасти ту, Доу Э делает ложное признание, и ее приговаривают к смерти. Накануне казни она высказывает три желания, одно из которых заключается в том, чтобы данный уезд три года страдал от засухи. Все ее пожелания сбываются, доказывая, что Небо услышало ее молитвы. Засуха привлекает внимание ее отца, высокопоставленного чиновника, который вновь открывает дело об убийстве. Доу Э является в виде призрака и обвиняет своих обвинителей. Правосудие свершилось, вселенная вновь обрела равновесие.
Классической эту пьесу сделал не сюжет, а ее поэтический язык, придавший ей эпическое величие. Доу Э — отнюдь не обыкновенная девушка. Целомудренная, послушная, жертвующая собой, она является фигурой типа Жанны д’Арк, символом страдающей нации. Когда ее мучают — как монголы мучают Китай, — законы Неба переворачиваются с ног на голову, и в мире правят коррупция и глупость. «Добрые страдают от нищеты и недолгой жизни, злые наслаждаются богатством, знатностью и долгой жизнью», — поет она. Но добродетель не может всегда оставаться презираемой. Смерть героини побуждает Небо к действию, к возвращению справедливости в несправедливый мир — великие темы, обеспечившие выживание пьесы в нескольких позднейших версиях, в том числе идущей в наши дни в Пекинской Опере.
* * *
Хубилай принес в Китай некую меру стабильности и надежности, которых тот не знал веками. Сносные уровни налогообложения, власть закона, благожелательная или в худшем случае нейтральная политика по отношению к искусству, общественные работы для общего блага — можно сказать, что он принес своему народу некий уровень счастья. С этим согласился бы крошечный процент населения, его элита — высокопоставленные монголы, высокопоставленные китайцы, мусульманские купцы. Но неужели 100 миллионов стали жить хуже?
Мы никак не можем знать этого, поскольку счастье в нашем понимании данного слова вышло на первый план только в XVIII веке. Недавно оно вновь сделалось самостоятельной темой; сейчас, на основе опросов, статистики и анализов, мы можем оглянуться назад и поспорить. Как указывает Ричард Лэйард в своей книге «Счастье: уроки из новой науки», одним из определений счастья является ощущение, что сегодняшний день лучше, чем вчерашний. Огромная масса народу в Китае XIII века начала с весьма низкого положения. Эти люди наверняка и после по-прежнему боялись голода, болезней и наводнений, сборщиков налогов, «акул кредита», чиновника, стремящегося насильно забрать людей на принудительные работы; но они также знали, что два поколения назад миллионы погибли и еще миллионы были изгнаны из своих домов, в то время как по крайней мере с 1276 года у них царит мир. Они могли трудиться с большей, чем прежде, надеждой, что их труды не пойдут прахом. В средневековом Китае никто не спорил, что целью правительства является увеличение суммы человеческого счастья, но Хубилай и его сановники каким-то образом, трудясь ради создания стабильности, преемственности и национального богатства, сумели достичь если не наибольшего счастья для наибольшего числа людей, то, по крайней мере, снижения несчастья на 25 или 30 лет.