Проснувшись на следующий день, я обнаружила Адема сидящим на стуле в изголовье кровати. Он улыбнулся, заметив, что я открыла глаза, и его взгляд задержался на моей разбитой губе и распухшем глазе, он наверняка уже видел их вчера, но не задал ни одного вопроса.
— Я сейчас поведу Мелиха в школу, — сказал он. — Ты хочешь есть? Встанешь?
Я покачала головой. Соловей был все там же, и стальной обруч все так же сжимал мне голову. Мне казалось, что боль ослабела, но стоило только посмотреть в окно, где ставни, приоткрытые Адемом, пропускали резкий дневной свет, как сердце снова забилось. Я снова покачала головой и отвернулась к стене.
— Может быть, я лучше позвоню доктору, — прошептал он.
От этих слов я оцепенела, ему не нужно было даже дотрагиваться до меня, чтобы понять мое состояние, стоило только посмотреть на одеяло; я лежала словно кусок дерева, не дыша, но он знал, что я успею добежать до двери, прежде чем он поднимет трубку. Адем вздохнул, поднял с пола миску и зажал ее между колен.
В миске была порезанная на кусочки клубника, и он по одному подносил эти кусочки к моим губам.
Вкладывая клубнику мне в рот, Адем тихим голосом начал рассказывать. Он делал так, когда Мелих был маленьким и отказывался есть, так же поступал и со мной в первые дни после нашей встречи, в те самые времена, которые оставили в моей памяти только необъятную пустоту. Спокойным голосом он рассказывал мне о прошедших днях, о своей деревне и семье, и ничто в тот момент не могло успокоить меня, кроме этого голоса, заполняющего пустоту и не требующего ответа.
И в это утро он, как когда-то, долго рассказывал мне о своих трех братьях, которые остались на родине, и о четвертом, который уехал и не подавал известий, они не знали, жив ли он еще; но чаще всего Адем рассказывал мне о своей сестре — маленькой девочке по имени Гюльнар. Это имя означает «цветок гранатового дерева», сказал он однажды. Она была совсем девочкой, когда он уехал, и теперь, должно быть, уже стала молодой женщиной. У нее были темные, очень темные волосы, огромные черные глаза и такие же, как у него, густые брови, мать подстригала их ножницами, чтобы подчеркнуть длинные ресницы. Она была любимым ребенком; в других семьях девочки должны были довольствоваться хозяйством, шитьем и кухней, но с Гюльнар обращались как с принцессой — она только собирала хворост и даже два года ходила в школу. Взрослея среди братьев, она бегала так же быстро, как они, и ловила руками рыбу и кроликов, которых мать потом тушила на пару.
Я любила слушать рассказы о Гюльнар. Любила представлять себя ею, себя, ни разу не видавшую тех краев, но спящей, прижавшись к Адему, как его сестра пятнадцать лет спала рядом с ним на одной из двух постелей их маленького домишки. Я знала, что иногда он приукрашивал приключения Гюльнар, ее отвагу и дерзость, чтобы вызвать улыбку гордости за нее на моих губах. Единственный раз он рассказал мне конец истории Гюльнар, рассказал о том дне, когда ее история поблекла, как забытое в поле зеркальце. Он рассказал мне об ее помолвке, которая была праздником для всех, потому что всем детям казалась чем-то неправдоподобным. Ей было двенадцать лет, впервые в жизни она надела настоящее платье и настоящие украшения — крошечные браслеты и ожерелья из серебра, которые ей дала семья жениха и забрала обратно сразу после церемонии. Гюльнар была прекрасна, как настоящая принцесса, рассказывал он, но она плакала, когда ее по-настоящему выдали замуж в возрасте пятнадцати лет, и ей пришлось покинуть свой дом и своих братьев. Она много раз убегала обратно к ним, но каждый раз ее возвращали к мужу. Спустя несколько лет человек родом из деревни Адема принес ему весточку от семьи: у всех уже были жены и дети, и только Гюльнар родила троих мертвых мальчиков, по одному на каждого покинутого брата. Она не умела писать и поэтому никогда не отвечала на письма, которые Адем еще писал время от времени, но иногда подписывала письма самого образованного брата, рисуя три соединенных вместе кружочка-лепестка — самый простой, самый скромный цветочек.
В это утро Адем рассказал мне историю о том, как однажды Гюльнар отправилась воровать яйца в соседнюю деревню, чтобы у него был праздничный пирог в день рождения. Но кто-то увидел ее за этим занятием и рассказал все матери; тогда Гюльнар забралась на дерево, держа яйца в подоле юбки, но не разбив ни одного, и отказывалась слезать до тех пор, пока ей не пообещали, что не тронут ни одного волоса на ее голове. Она провела на дереве весь день и часть ночи и сидела бы там еще, если бы мать наконец не согласилась. Когда Гюльнар спустилась на землю, яйца были теплыми, нагрелись от тепла ее тела, — просиди она на дереве еще пару дней, из них бы вылупились цыплята. Адему испекли пирог в день рождения, но в глубине души ему было жалко цыплят, которые выросли бы в петухов и куриц, он так и представлял их копающимися в пыли возле дома. В пироге были яйца, немного муки, немного масла и тутовые ягоды, которые были непригодны для шелковых платьев, но зато украсили пирог яркими пурпурными звездочками.
К концу истории мне удалось проглотить последний кусочек клубники. Дневной свет больше не причинял мне боли, но я покачала головой, когда Адем вновь спросил меня, не хочу ли я встать.
— Тогда, может, попозже, — сказал он, затем встал, поцеловал меня и вышел из комнаты, прикрыв за собой дверь.
Я закрыла глаза. Мне больше не нужно было воображать нитку и иголку, чтобы дышать. Я думала о Гюльнар, представляла, как она ворует яйца в курятнике, и мне казалось, что я чувствую запах соломы. Мне виделись тонкие серебряные браслеты на ее запястьях и ожерелья на шее, ей надо было убежать с ними, испариться, подумала я, и никогда больше не возвращаться. В этот миг воспоминание о другом браслете — из золота — вдруг всплыло в моем мозгу, но я постаралась отогнать его. Ты наверняка решил исчезнуть, и теперь ты так же далеко, как ветер, ничто тебя больше не удержит; я потеряла тебя, я во второй раз потеряла тебя.