Когда на следующий день я пришла в чащу парка, первое, что я увидела, были цветы на поверхности воды. Ты разорвал целлофановую обертку и снял резинку, связывавшую стебли, и цветы плавали в воде, как диковинные рыбы. Я положила на землю пакет с едой, которую принесла тебе, и остановилась в ожидании, оглядываясь вокруг себя. Очень скоро я увидела тебя, идущего, почти бегущего большими шагами через опушку леса. Твои щеки вроде бы слегка порозовели, но ты все равно выглядел очень хрупким и грустным. Подойдя, ты сказал:

— Я думал, что вы не придете.

Не ответив, я подняла пакет с едой и протянула тебе.

— Я ходила за покупками. А потом я искала тебя в парке, на детской площадке. Я думала, ты можешь быть среди детей.

Ты пожал плечами. К этому времени ты уже рылся в сумке, потом разорвал обертку и откусил булку.

— Нет, я больше не рассказываю истории. Все, хватит.

Видя мое удивленное лицо, ты неохотно добавил:

— Я хотел бы продолжать, но некоторым родителям это не нравится. Они жалуются сторожу.

— Почему? — спросила я, но ты сделал неопределенный жест.

— Из-за моих маленьких привычек. Одна мамаша видела, как я нюхал клей. Ну или что-то в этом духе. Теперь мне больше нельзя ухаживать за пони, мне запретили.

Минуту я смотрела, как ты ешь, потом глубоко вдохнула и постаралась сказать твердым голосом:

— С сегодняшнего дня я буду заботиться о тебе. Ты будешь есть каждый день. И я больше не хочу, чтобы ты делал глупости, ты слышишь?

Ты поднял на меня глаза и смотрел молча, с набитым ртом, и в твоих глазах читался вопрос: заботиться о тебе, но как? В этот момент я не знала, что тебе ответить, — что можно сделать с лисицей, привыкшей жить в лесу, с человеком, которому больше нечего делать среди людей? Потом ты отвел глаза и сказал совсем тихо:

— Я больше не вернусь в семью. Никогда. Я лучше умру.

Говоря это, ты неосознанно потирал синеватые и вздувшиеся следы на своих запястьях. Я подумала о том месте, куда я отправилась однажды, но так и не осмелилась постучать в твою дверь, о людях, бродивших по коридору, о кипарисах, окружавших серый корпус, о печенье, оставленном незнакомцу, который узнал меня и сжал в своих объятьях, плача от одиночества. Мне захотелось приблизиться к тебе и тоже обнять тебя, но я не осмелилась, я только протянула руку и коснулась твоего рукава.

— Ты не вернешься туда, — прошептала я. — Я тебе обещаю.

Тогда ты кивнул и продолжил есть с той же жадностью, что и вчера, выплевывая кусочки фольги и целлофана, которые случайно откусывал. Поев, ты направился к пруду, зачерпнул в ладони воды и попил. Вытерев рот, ты огляделся вокруг. Две фигуры шли по аллее, это наверняка были просто гуляющие, но ты неожиданно заволновался. Подхватив пакет, ты сделал мне знак идти за тобой.

— Куда мы идем? — спросила я.

— Лучше смыться отсюда, — ответил ты.

Ты уже отошел. Я шла за тобой, изо всех сил пытаясь не отставать, и наконец ухватила тебя за рукав кофты.

— Чего ты боишься? Сторожа? Тех людей из семьи?

Ты высвободился, но твой жест был лишен резкости, на мгновение ты даже задержал мою руку в своей.

— Боюсь? Никого я не боюсь, — ответил ты, но было видно, что это неправда.

Твое лицо смягчилось, ты засомневался, но наконец сказал:

— Есть одна женщина, которая меня ищет. Она кто-то вроде социального работника. Я ее очень люблю, вы знаете, она всегда была очень добра ко мне, но она хочет вернуть меня обратно.

Ты пожал плечами.

— Она не знает, где я, поэтому пишет мне письма. Она оставляет их повсюду: на скамейках, на решетке парка, под деревьями. Иногда я нахожу их, а иногда, наверное, нет.

В задумчивости ты погрыз ногти, потом сказал:

— А знаете что? Я хочу показать вам свою хижину. Но поклянитесь, что вы никому не расскажете. Никому.

Ты серьезно посмотрел на меня, и в твоем взгляде все еще читалось недоверие, потом повторил:

— Нужно поклясться.

— Я клянусь, — произнесла я.

Ты ответил:

— Этого мало. Плюньте на землю.

Тогда я плюнула на землю — меня не покидало ощущение, что мне снова десять лет, и я не знала, плакать от этого или смеяться. Ты кивнул и, казалось, остался доволен. Указав на опушку леса, ты спросил:

— Вы знаете, как туда войти?

Я посмотрела на эту на вид непроходимую стену из листвы и стволов, раньше это было моим владением, теперь я дрожала при одном взгляде на нее. Я покачала головой, и ты улыбнулся.

— Ну уж нет, — продолжил ты с гордостью. — Никто не знает. Сторож иногда притаскивается сюда, так уж ему хочется выставить меня отсюда, но он не знает дороги дальше. Даже мальчишки не заходят сюда. Но я — я тут все знаю.

— Сколько времени ты уже здесь?

— Я и время, ну-у, — протянул ты. — Недели, месяцы. А может и целую вечность.

Ты завязал узлом ручки сумки и повернулся.

— Идите за мной, — неожиданно уверенно сказал ты и углубился в чащу.

Неохотно я направилась следом. С одной стороны раскинулся парк со свежескошенными лужайками и деревцами, привязанными к подпоркам, чуть дальше — город, мой дом и окно, на котором танцевали розовые шары; с другой — вход в неизвестность, так пугавший меня теперь, так пугавший меня всегда. Это была огромная дверь из листвы и деревьев, внешне она казалась неприкосновенной, ее закрывали густые заросли с острыми колючками, и у меня снова появилась надежда, что на самом деле никакой дороги не существовало или ты так давно не ходил здесь, что заросли успели сомкнуться.

Но ты неожиданно остановился, не задумываясь, словно совершенно точно знал, где находишься, и стал меня ждать. Догнав тебя, я увидела незаметное отверстие, что-то вроде норы на уровне земли, достаточно большое, чтобы ребенок мог вползти туда на четвереньках. Ты наклонился, осторожно распутал ветки, маскировавшие вход, и раздвинул листву. Потом наклонился и исчез внутри.

Я осталась одна на лесной опушке. С моей стороны еще светило солнце, было пока еще не слишком поздно, чтобы возвращаться обратно, — и тут я услышала твой шепот:

— Теперь твоя очередь.

Я в последний раз осмотрелась вокруг. Не знаю, боялась ли я, что меня заметит кто-то из гуляющих, или, наоборот, надеялась, что кто-нибудь внезапно появится и помешает мне пойти дальше. Наконец я встала на четвереньки и проскользнула внутрь прохода — во внутренности леса.

Там царил зеленый полумрак. Запах мха, стоячей воды, разрытой земли вызывал головокружение. Сидя на корточках у моих ног, ты снова переплел ветви, скрепил их листьями рафии, ветвями ивы, травой, выкладывая из них причудливые мотивы, словно колдовство этих рисунков было так же важно для тебя, как простая маскировка из листьев. Потом ты поднялся и сделал мне знак идти следом.

Мои глаза привыкли к полутьме, и я увидела узкую тропинку, убегавшую между деревьев, едва заметную, протоптанную лесными жителями. Ты шел по ней, время от времени оглядываясь, чтобы убедиться, что я иду за тобой. Я осматривалась вокруг, пытаясь найти на этих деревьях рисунки, которые мы вырезали когда-то, под ними я искала наши потерянные игрушки и носовые платки, мою крестильную цепочку и бесчисленное множество потерянных босоножек и носков. Потом стволы стали редеть, и вдруг моему взгляду открылась твоя хижина — это была старая строительная бытовка из железа, выкрашенная в зеленый цвет. Но как она могла попасть сюда? Осталась ли она еще со времен строительства старого города и кто-то — охотник или браконьер — притащил ее сюда, но как это было возможно — через такой подлесок?

Ты поднялся на ступеньку, открыл дверь и ждал меня с выражением гордости на лице. Приблизившись, я заметила, что бытовка была уже ржавой, местами помятой, кто-то уже латал ее бока железом, досками и брезентом. У нее было два маленьких окна, а на крыше узкая труба с маленьким колпаком, какой изображают обычно дети на своих рисунках.

Я поднялась на ступеньку вслед за тобой. Обстановку домика составляли крошечная жаровня, раскладной стул, матрас, накрытый покрывалом и лежащий на ящиках, которые служили тебе кроватью, вокруг стояли еще перевернутые ящики, на которых лежали какие-то вещи. На гвозде висела керосиновая лампа.

Ты показал мне на стул, и я села. Сам ты сел на кровать, поджав ноги, и мы долго сидели молча. Через два маленьких окошка была видна лесная зелень, домик стоял в хорошем месте, словно кораблик в центре океана. Я на мгновение закрыла глаза. Молчание уже казалось бесконечным. Мне вдруг представилось, что мы с тобой уехали — снялись с якоря, и ничто больше не обязывало нас возвращаться обратно. Открыв глаза, я заметила, что цвет твоего лица стал серым, ты тяжело дышал; слабо улыбнувшись, ты лег на матрас, поднеся руку ко лбу, запястьем наружу, где под тонкой кожей бились вены. Через маленькое окошко в крыше ты смотрел на небо.

— Там, снаружи, есть огород, я тебе сейчас покажу, — тихо сказал ты. — Я посадил картошку, морковку, салат и кое-что еще, улитки и зайцы тоже все это любят, но я думаю, что когда-нибудь я выращу столько, что смогу это есть. У меня еще была курица, но она все время удирала от меня. Однажды я привязал ее бечевкой, но нашел потом только бечевку и лапку, и это было так странно — эта желтая скрючившаяся лапка, как будто она все еще продолжала сидеть на своей ветке, и перья, много перьев вокруг, — наверняка сюда забрела бродячая собака или лисица.

— Нужно было построить курятник, — прошептала я. Я тоже шептала, как будто было невозможно говорить вслух.

— Если хочешь, я найду тебе решетку, доски, а в лесу полно веток, из которых можно сделать насесты.

Но тихий голос внутри меня шептал: «Хватит ли у нас времени, хватит ли времени?»

— Конечно, — кивнул ты, — хорошо было бы иметь яйца на завтрак. Но кур я есть бы не стал.

— Да, ты бы не стал их есть, — эхом повторила я, потом добавила: — Ты мог бы посадить землянику и смородину.

Только произнеся это, я почувствовала, что снова попала в ловушку; я знала, ох как я хорошо знала, как не права я была обещать и рассказывать, не значило ли это следовать по пути рассказчика историй, которым был ты сам, это было как если бы мы держались за руки и неустанно кружились, как дети, отклоняясь назад все больше и рискуя потерять точку опоры, если хотя бы один палец наших четырех рук ослабеет и падение станет неизбежным. Но я не могла справиться сама с собой. У меня было ощущение, что я наконец смогла лечь после долгих лет стояния против своей воли, изможденная, ослабевшая, или, наоборот, я наконец могла встать?

— Иногда я говорю себе, что никогда не хотел бы уходить отсюда, — прошептал ты после долгого молчания. — Я имею в виду из леса. Я представлял себе, как деревья и заросли разрастутся так, что когда-нибудь вытеснят город. И тогда лес оторвется от парка, как остров, и уплывет в неизвестном направлении, и будет плыть долго-долго, и не надо будет волноваться ни о чем. А если залезть на верхушку дерева, то можно будет увидеть одну только воду, воду и только вдалеке землю с пляжами, маленькими домиками и парящими над ней чайками, но никогда больше не возвращаться туда.

Были ли это твои мечты, которые пришли ко мне на мгновение раньше, подумала я, и кружились вокруг моей головы, как крошечные мотыльки, попадая мне в глаза и уши? Я начала смеяться. Ты посмотрел на меня и тоже засмеялся. Твое лицо было уже не таким бледным, ты опустил руку, которой держался за лоб, и я взяла ее в свою. Мне неожиданно захотелось узнать, что ты видишь в маленьком окошке в потолке, и я сказала:

— Подвинься, я хочу лечь рядом с тобой.

Ты прижался к стенке, и я вытянулась рядом с тобой, положив забрызганные грязью ноги на покрывало. Над головой была крыша из листвы и где-то высоко голубое небо — или это уже было море, где был верх, а где низ? Повернувшись, я увидела, что ты закрыл глаза.

— Знаешь, почему я убежал из дома? — тихо сказал ты. — Они хотели положить меня в больницу. Они говорили, что мне нужен уход, что мне будет все хуже и хуже без лекарств. Но по их глазам я видел, что мне все равно станет хуже, а я только и знал, что эти больничные палаты, эти приемные семьи, эти дома, нет, я хочу жить один, все время один, а это все я больше не хочу.

Я почувствовала, как мои глаза наполняются слезами. Я повернулась и впервые дотронулась до тебя, дотронулась по-настоящему, прижав тебя к себе изо всех сил. Я чувствовала твое дыхание на своей шее, прерывистое, частое, чувствовала твои начинающиеся рыдания. Ты не обхватил меня руками, может быть, ты никогда никого не обнимал, а только изо всех сил ухватился за мой свитер, и твои нестриженые ногти впились мне в кожу, но я не ощущала боли, мне хотелось больше никогда не шевелиться. И, если бы наш корабль пошел ко дну в этот момент, даже самые разбушевавшиеся волны, самые жестокие ветры не смогли бы нас разлучить.

— Не бойся, они говорили это, еще когда ты был маленьким, — прошептала я тебе на ухо, — когда тебе было семь лет, мне сказали, что однажды я потеряю тебя, но я не хотела им верить, и посмотри, сейчас ты здесь, ты все еще здесь, ты вырос, ты стал почти мужчиной, посмотри, какой ты красивый, однажды мы женим тебя на красивой девушке, она будет печь тебе пироги с земляникой из твоего огорода, а потом у вас будут дети, и они будут бегать повсюду, как маленькие крольчата, их будет пять или десять, и ты не будешь знать, что с ними делать, так их будет много.

Я чувствовала, как ты тихо вздрагивал, прижавшись ко мне, и не знала, плачешь ты или смеешься.

— Теперь я буду заботиться о тебе, — продолжала я. — Никто не пойдет за тебя, если увидит тебя таким — грязным и серым, косматым, как Ослиная шкура.

Я отмою и откормлю тебя, эти впалые щечки округлятся, вот увидишь.

Ты покачал головой, разжал свои объятья, твои ногти постепенно отпускали мою кожу.

— Я еще не могу жениться, — улыбаясь, сказал ты. Мне еще даже нет и семнадцати.

О чем же я думала, я и не представляла даже. Я сняла твою шапочку и пригладила тебе волосы, они были спутаны, как китайские иероглифы.

— Хорошо, — весело сказала я, — мы немного подождем. Но не слишком долго. Я отдам твою руку первой же блондинке.

Ты снова улыбнулся и повернулся ко мне, подложив руки под щеку; неожиданно выражение твоего лица стало серьезным и встревоженным — я почувствовала, как что-то сжалось у меня внутри, и ты неуверенно произнес:

— Расскажи мне о прошлом. О том, когда мы были вместе, как мы играли все время, как ты говорила. Я ничего не помню, но если ты мне расскажешь…

Ты пожал плечами и со слабым, фальшиво звучащим смешком добавил:

— Я похож на старуху, да? Совсем ненормальную, которой надо, чтоб ей все время твердили одно и то же, потому что она совсем ничего не помнит. Но ты-то ведь помнишь, правда?

Я отвела глаза. По правде, я больше не хотела говорить о прошлом. Не было ли достаточным того, что мы нашли друг друга, а все остальное — разве было оно важно теперь? И я только осторожно сказала, что все было не только сладким, были не только игры и мечты, была еще и соль, пуд соли, мы были счастливы, но и измучены, и нужно ли теперь вспоминать об этом? И снова у меня в ушах зашептали тихие голоса, словно ветер, дующий в противоположных направлениях. Это я была безумной старухой, подумалось мне с отчаянием, я чувствовала страх, но страх чего, не могла понять. Я была как эта курица, привязанная бечевкой, от которой остались только лапка и несколько перьев.

Теперь ты смотрел на меня с упреком, но не только с упреком, но и с недоверием. И снова это выражение неожиданно изменило твои черты. — выражение предстоящей бури, подступающего гнева; без сомнения, именно оно привело тебя к такой жизни.

— Хорошо, я расскажу тебе, — сказала я, чтобы успокоить тебя.

Обратившись к своей памяти, я нашла то, что мне казалось самым безопасным и не несло болезненных воспоминаний: красную садовую калитку, герань в металлических горшках на окне, нашу маленькую комнату, где нам разрешали рисовать на стенах и мы покрыли обои огромными деревьями, целым лесом, в котором жили крошечные человечки. Родители часто спрашивали нас, были ли это настоящие люди или лесные существа, но мы никогда не отвечали, а только смеялись в кулачки с заговорщицким видом. Еще мы рисовали лошадей, целую вереницу лошадей всех мастей, которые бежали через всю комнату — от пола до потолка, от двери до окна.

Ты закрыл глаза, и я даже не знала, слушаешь ты меня или спишь. Но когда я начала рассказывать о твоей собаке — ловце плохих снов, ты улыбнулся и тихо сказал:

— Знаешь что? Курицу, ту курицу, которая умерла, я назвал Карамель, потому что она была желтой, как та собака, хотя я знаю, что это совсем не куриное имя. Она была в моей первой приемной семье, эта собака, а когда курица умерла, я плакал.

Тогда голос в моей голове снова начал неясно шептать: мы поем ту же песню, мы поем ту же песню, — но я заткнула уши, чтобы больше не слышать его.

Я рассказывала тебе о маме, о том времени, когда она еще была молодой, о том, как она причесывала нас обоих на один манер, заплетая косички или хвостики лентами одинакового цвета, как она напевала и танцевала, показывая движения, которые выучила в юности, или как однажды она положила тебя мне на руки со словами: «Это твой маленький брат, тебе нужно заботиться о нем». О том, как наш отец, толкнув калитку, приводил в сад настоящую лошадь. Он работал в конюшне недалеко от нашего дома, рассказывала я, но нам не разрешали ходить туда, и иногда он приводил нам лошадь, и мы могли посидеть на ней. Он смотрел, как мы прижимаемся к ее шее, крича от восторга и вцепившись в гриву, — иногда потом приходилось даже отрезать целые пряди, обвившиеся вокруг наших пальцев, так сильно мы держались за нее в страхе и упоении. Каким счастливым он казался тогда, но это счастье всегда было омрачено каким-то смутным, едва различимым ощущением. Он часто носил свою потертую рубашку дровосека, тонкую, как папиросная бумага… И вдруг я неожиданно начала плакать, не знаю почему — мне казалось, что из-за отца, но при этом я не могла перестать думать о курице, одинокой в ночном лесу, привязанной за лапку этой тонкой бечевкой, о курице по имени Карамель. Я смотрела на тебя сквозь слезы, пытаясь понять, помнишь ли ты, но ты только пристально смотрел на меня с выражением беспокойства и растерянности на лице. Поколебавшись, ты снова прижался ко мне. Я снова почувствовала твое дыхание на своей шее, и, это, наверное, была только иллюзия, этот запах кислого молока и перебродивших фруктов — этот волнующий запах совсем маленьких детей.

В конце концов, слава богу, что ты забыл все это, подумала я, судьба миловала тебя — что могло быть хуже, чем то время, которое стерлось из моей памяти и то, которое навсегда осталось запечатленным в ней. Я перевела дыхание, чтобы перестать плакать, вытерла слезы и постаралась улыбнуться. Я снова начала играть с твоими волосами, пропуская узелки между пальцев, как странные четки для странной молитвы. Я думала о том, что я убью в своих воспоминаниях, о чем тебе не нужно знать, прежде чем передам их тебе, как старые театральные декорации, источенные червями. Ночами, когда ты будешь спать, когда все будут спать, я тайком перепишу прошлое — я забью гвозди, я заделаю дыры, я починю недостающие ступеньки, я покрашу все в свежие цвета, и однажды ты сможешь жить в этом новом доме, просто многие двери в нем будут заперты, но каждую ночь я буду продолжать свою тайную работу, ведь он будет большим, этот дом, но я знаю, что когда-нибудь я починю его весь.

Когда я снова подняла глаза к окошку, то увидела, что небо потемнело, было уже поздно — время пролетело очень быстро. Ты зажег керосиновую лампу, чтобы проводить меня до решетки парка. Проходя мимо своего огорода, ты встал на колени, чтобы посветить и показать мне его. Лампа осветила хрупкие ростки бледной, почти белой в искусственном свете зелени. Улитка карабкалась по одному из листьев, но ты снял ее и раздавил пальцами ее панцирь, прежде чем выбросить куда-то прочь. Парк был безлюден, еще не совсем стемнело, и ты оставил свою лампу у входа в нору, поменьше прикрутив фитиль, — пламя мерцало не сильнее светлячка. Мы расстались у ворот. Мы держались за руки, и, когда им пришло время разъединиться, наши пальцы сначала задержались вместе, а потом неохотно отпустили друг друга, сделав последний жест, прежде чем я перешла улицу, а ты исчез в лесу.