На следующий день я сказала Адему и Мелиху, что иду к дантисту и меня не будет несколько часов. Кармин был занят воспроизведением набросков, сделанных накануне возле пруда, он без сомнения поверил мне, потому что рассеянно согласился, придерживая Жозефа, который уже решил, что мы снова идем в парк, и попытался выскользнуть на лестницу. В его гостиной были разбросаны тюбики с зеленой, голубой и пурпурной красками.

Я поинтересовалась у сына, хочет ли он остаться дома вместе со спящим отцом или посидит в отеле в ожидании Адема, откуда я смогу потом его забрать.

— Сегодня у стойки дежурит Валерия, — сказала я, ну ты ведь знаешь ее, она очень милая, ты мог бы помочь ей, если захочешь.

И он с радостью согласился. Он обожал проводить время в отеле, летом отец оставлял его до полуночи, и он торжественно выдавал постояльцам ключи, а затем провожал до номера. Иногда даже доносил им сумку или чемодан, если он не был слишком тяжелым, и, перед тем как закрыть дверь, настойчиво желал спокойной ночи. Как рассказывал, смеясь, Адем, в первый раз, когда одна пара покинула отель два часа спустя, он заплакал, решив, что им не понравилась комната, и прежде, чем Адем успел что-нибудь сделать, малыш уже схватил другие ключи, рыдая, выбежал за постояльцами на улицу и, бормоча что-то невразумительное, стал тянуть их за рукава обратно.

— Это не очень-то хорошо для него, — сказала я тогда, но Адем только пожал плечами и возразил:

— От чего ты хочешь его уберечь? Он довольно рано узнает, каков мир на самом деле.

Девушки, приводившие в отель своих клиентов, баловали его, у них всегда в запасе было что-нибудь интересное. Валерия, одна из дневных администраторш, иногда присматривала за ним, если и Адем, и я были заняты. Адем думал, что иногда Валерия сопровождает клиента в номер, чтобы заработать немного денег, и однажды, когда я пришла за Мелихом чуть раньше, то нашла его сидящим в одиночестве у стойки и рисующим на листочке, вырванном из регистрационной книги. Мне пришлось позвонить несколько раз, прежде чем Валерия наконец появилась, красная и растрепанная, одергивая юбку. Избегая моего взгляда, она сказала, что все было прекрасно и что Мелих хорошо вел себя. Я постояла в дверях, не зная, что сказать, и только пробормотала спасибо, но Валерия не ответила, она так и не смогла посмотреть мне в глаза и только напряженно пожала плечами. А я подумала, что могла бы быть такой же, как она, если бы Адем не приютил меня, тоже могла бы следить за чужими детьми, отлучаясь с клиентами в номера.

По дороге мы с Мелихом зашли в бакалейную лавку, чтобы купить мыло, пахнущее лавандой, две плитки шоколада и рулон фольги. Мелих обожал разрезать мыло на маленькие квадратики — иногда он мог быть таким педантичным: ему выдавали нож без зубчиков, и он разрезал большой кусок на маленькие одинаковые кубики, лиловые и душистые, которые потом раскладывал на умывальники в ванных комнатах. После этого он разрезал на квадратики шоколад, заворачивал его в блестящую фольгу и раскладывал по кусочку на каждую подушку, трогательно оставляя лишние кусочки на блюдечке у стойки. Некоторые комнаты, дороже других, оставались незаселенными на протяжении многих дней, и иногда летом мы обнаруживали, что наволочки на подушках испачканы растаявшим шоколадом; тогда я просила, чтобы Адем приносил их мне, и я стирала сама, ничего не говоря Мелиху, чтобы не расстраивать его.

Мы пришли в отель, Валерия обняла Мелиха и радостно воскликнула, когда он гордо показал ей покупки. Они вместе уселись за стойку. Я поцеловала сына, посмотрела на него несколько мгновений, но он был слишком занят, чтобы помнить о моем присутствии, и ушла. В бакалейной лавке я украдкой купила сухую гвоздику, чтобы пожевать ее на обратном пути и создать видимость, что была у дантиста; открыв флакон, я завернула три штучки в салфетку и сунула в сумку, остальное выбросила в урну.

Затем медленно направилась в сторону парка. Мне не хотелось бежать, как накануне, теперь я была одна, и мне было страшно. Я боялась твоих упреков, конечно, где я была все эти годы, куда пропала после обещаний никогда не расставаться, и куда подевались все эти придуманные судьбы королей, принцев, прославленных моряков, деревьев, достающих до неба, которые я обещала тебе, и почему теперь у тебя осталась только эта грязь и нищета, почему только это существование изголодавшегося попрошайки? Но было и еще кое-что — да, тебя забрали у меня, в этом я могла бы поклясться, но еще я знала, что сама убежала от тебя, убежала, чтобы выжить, потому что мы не могли продолжать жить в тени гигантских деревьев с колокольчиками, мы не могли продолжать жить в отражении луны. Я пробралась туда, где ты не мог меня найти, и снова спряталась под кровать в пыльную темноту, но уже без тебя, потом вылезла с другой стороны и убежала не оглядываясь. Когда я видела тебя в последний раз, тебе не было еще двенадцати лет, но ты уже страдал этой странной болезнью, и мы все не знали, вырастешь ли ты когда-нибудь.

На этот раз мне не пришлось идти в глубь парка и искать тебя. Только миновав ограду, я заметила небольшую толпу: дети, пожилая пара, несколько мужчин и среди них — твой худой серый силуэт, твою светлую голову в шапочке. Кто-то из детей сидел на траве, кто-то стоял, словно замедлил на несколько мгновений свой шаг, чтобы послушать тебя. Я прохаживалась вокруг вас, описывая круги все ближе и ближе, но не решаясь приблизиться совсем. Наконец я подошла настолько, что могла слышать твой голос, не слова, которые ты произносил, а только звук твоего голоса, и, неловко согнув колени, села на траву в нескольких метрах от детей. Маленький мальчик повернулся, чтобы посмотреть на меня, но ты так и не поднял глаз.

Я не слышала ни одного слова из того, что ты рассказывал. Слышала только музыку твоего голоса, поднимающегося и опускающегося, превращающегося то в шепот, то в шепчущий крик, и мне больше не нужно было смотреть на тебя. Дети сидели молча и иногда вздыхали, только один из них, самый маленький, решился задать вопрос. Но я видела твое склоненное лицо, ты не смотрел на зрителей, видел только свои руки, которые двигались возле твоего лица, смотрел в пространство, и твои глаза были почти закрыты. Ты жестикулировал и разражался раскатами смеха, как ребенок, откидывая назад голову, словно невидимая рука вдруг хватала тебя за волосы, чтобы погрузить ее в такую же невидимую воду; и страх, удивление, радость, отражавшиеся на твоем лице, были так естественны и правдивы, что что-то каждый раз переворачивалось у меня внутри. Твои широко раскрытые глаза наполнялись слезами, твои губы дрожали, и эти жесты, эти поднятые к небу и птицам руки так и сопровождались раскатами дикого смеха. Я видела, как двое мужчин обменялись понимающими взглядами, и поняла, что, если дети жадно ловили каждое твое слово, — да еще, наверное, старики, нетвердо стоявшие на ногах плечом к плечу и опиравшиеся один о другого, словно в странном сне наяву, — то все остальные были здесь только потому, что твоя речь действовала на них как странный гипноз, ты казался им поющим сумасшедшим, они наверняка даже немного побаивались тебя.

Лишь в тот момент, когда дети начали вдруг смеяться, с тем восторгом, который всегда означает облегчение, я поняла, что история закончилась. На какое-то мгновение они еще оставались неподвижными, затем с сожалением начали вставать, а некоторые подошли бросить свои пожертвования в шапочку, которую ты снял и положил на землю. Они кидали монеты, конфеты, печенье, которые нагрелись в ручонках и испачкали их джемом или шоколадом. Пожилая дама подошла и, с трудом нагнувшись, положила рядом с шапочкой алюминиевый лоточек с едой, который вынула из своей плетеной сумки. Один из мужчин, прежде чем уйти, небрежно швырнул монету к твоим ногам.

Тут я вспомнила, что у меня в сумке было яблоко, которое я брала для Мелиха и которое он так и не съел.

Я встала, чтобы положить его в твою шапочку, мои колени были испачканы травой. Поддавшись внезапному порыву, я бросила в нее гвоздику, мне хотелось привлечь твое внимание, чтобы поговорить с тобой. Но ты довольствовался только тем, что, не поднимая глаз, кивнул головой.

Вскоре все дети разошлись, и ты начал собирать деньги, затем сунул их в карман. Сложил печенье и алюминиевый лоточек в тряпочную сумку; я видела, как ты собрал рассыпанную гвоздику, внимательно рассмотрел зерна и поковырял их ногтями, чтобы почувствовать аромат. Потом ты бросил гвоздику на дно сумки вместе со всем остальным, надел свою шапочку и поднялся. Не глядя на меня, ты направился в глубь парка. Я оцепенела на мгновение, крик — твое имя — комком застрял у меня в горле, я закрыла рот рукой, чтобы сдержать его, и, как сомнамбула, последовала за тобой.

Я шла за тобой почти до самой чащи. В какой-то миг мне хотелось броситься за тобой, схватить за плечи или за волосы и встряхнуть, встряхнуть, чтобы прекратить эту комедию и наконец узнать друг друга. Мне было непонятно, знал ли ты о моем присутствии, но ты вдруг остановился и положил сумку на землю. Ты смотрел на меня так подозрительно, почти гневно, что я смогла только пройти еще несколько шагов и остановиться. Теперь вблизи я видела, как ты бледен, это была нездоровая бледность больного человека, твои губы были почти бесцветны, щеку пересекал шрам и поднимался до самой брови, он должен был бы придать грубость твоему лицу, но с ним ты казался еще более хрупким, ломким, как стекло. Твой висок был испачкан землей, этот грязный след был похож на отпечаток большого пальца. Так мы долго и неподвижно стояли лицом к лицу. Что-то дрожало внутри меня, мне хотелось упасть на землю, окунуть лицо в траву и больше не вставать; я узнала это ощущение, оно возвращалось ко мне из моего забытого прошлого. Отведя глаза — вынести твой взгляд было уже невозможно, — я наконец спросила:

— Ты меня не узнаешь?

Подумав, ты ответил:

— Да, я видел вас вчера. Вы были с мужем и ребенком, и с собакой.

Ты рассматривал мое лицо, спрашивая себя, почему я вернулась и пришла за тобой сюда. Мне было не понять, узнал ли ты меня на самом деле или только делал вид. Я действительно сильно изменилась: остригла волосы, поправилась, все эти годы, о которых я ничего не помнила, состарили мое лицо, я уже не была той, какой ты видел меня на фотографии в документах, но неужели я стала настолько неузнаваемой?

— Это я, Лена, — прошептала я.

Сказала это тихо, так тихо, что ты попросил повторить сначала один раз, затем еще один. Потом пожал плечами, и я так и не поняла, то ли ты не расслышал, то ли это имя ни о чем тебе не напоминало.

— А тебя зовут… — добавила я дрожащим голосом, но ты снова пожал плечами и засмеялся.

— Разве вы не слышали мою историю? — спросил ты. — Я сын короля. Я сын короля и вот уже семь лет как хожу по миру. Переходил через моря и пустыни и сделал привал в этом парке, чтобы отдохнуть и освежить свою лошадь.

Ты говорил долго, заново рассказал почти всю историю, и на этот раз я слышала слова, но твой голос уже не был таким уверенным, ты спотыкался, мямлил и прижимал руки к вискам, словно теряя нить своих мыслей. Ты выглядел не человеком, рассказывающим свою историю, а изнуренным путешественником, сделавшим остановку в пути и описывающим свое кругосветное путешествие в надежде на то, что кто-нибудь даст тебе стакан воды. Я смотрела на тебя и думала о болезни, которая уже тогда начала подтачивать твой организм, о том, как она поразила тебя, как развивалась; твой вид не был несчастным, успокаивала я себя, пытаясь не зарыдать; но хотела ли я, чтобы ты узнал, какой была твоя жизнь, откуда эта грязь на твоем лице, эти корки на твоих губах?

Наконец ты замолчал, сощурил глаза и посмотрел на меня так, словно уже забыл о моем присутствии, потом снял свою шапочку и почесал голову. Ты показал мне эту несчастную потертую шапочку и снова бережно натянул ее на голову. Смущенным, неуверенным голосом, голосом, который был у тебя раньше, когда ты был самим собой, ты сказал:

— Мне нельзя ее снимать, она помогает моим мыслям не разбредаться в голове. Вы знаете, мне говорили, что у меня их слишком много. Так вот, шапка помогает им всегда оставаться внутри.

Ты улыбнулся так, словно только что доверил мне какой-то секрет. А я уже больше не могла выносить всего этого и сбежала, но прежде, чем повернуться спиной, крикнула:

— Король все тот же! Король все тот же!

И, конечно, мне хотелось сказать, что король, который был твоим отцом, был и моим.

Я была уже далеко, когда услышала позади себя твой голос, он казался совсем близким, словно ты шептал мне прямо в ухо, ты говорил, что знаешь, как тебя зовут, но имя, которое ты произнес, не было твоим.

Наверное, я рассказывала тебе слишком много сказок. Наверное, сама слишком верила во все те небылицы, которые придумывала для тебя. Но было и еще что-то, были эти истории, которые существовали сами по себе, как какая-то другая действительность, которые, как из матрешки, вырастали одна из другой, но как можно было понять и определить, что из них было правдой, а что только иллюзией?

Я помню птицу, которая пела только перед дождем. Когда я была маленькой, ее пение помогало мне уснуть, и это был один из первых звуков, которые я научила тебя слушать. Я поднимала вверх палец, призывая тебя к тишине, а ты смотрел на него так, словно это он издавал тихое и грустное пение. Мы задерживали дыхание до тех пор, пока мелодия не становилась почти неуловимой и не затихала так медленно, что мы не могли сказать точно, в какой именно момент она совсем переставала звучать. Спустя несколько минут начинался дождь, и стук капель по крыше отзывался в нас новой нежностью и новой грустью. Я часто пыталась увидеть эту птицу, высовывалась из окна и неутомимо вглядывалась в небо. Мне казалось, что она сидит на крыше, точно над окном моей комнаты, там, наверное, и было ее гнездо. Если бы она несла яйца, мне хотелось бы стащить одного птенчика, посадить его в клеточку и целыми днями слушать, как он поет; я заботилась бы о нем так же, как заботилась о тебе. Я воображала, что у него должны быть разноцветные блестящие перья, голубые или, может быть, красные или отливающие всеми цветами радуги, как у павлина.

Тебе не было еще и двух лет, когда ты впервые увидел ее. Ты вдруг неожиданно протянул руку к окну, подняв палец, как я делала это раньше, чтобы ты замолчал, и этот палец медленно проследил за полетом птицы.

— Где она? Где? — прошептала я.

Ты продолжал показывать на нее, пока она не исчезла, затем твоя рука опустилась. Я ничего не увидела. Это повторялось часто, но мне так и не удалось увидеть ее, я напрасно щурила глаза, вглядываясь в небо и следя за кончиком твоего пальца. Однако ни разу я не заподозрила тебя во лжи. Однажды ты нарисовал мне ее, это была совсем простая птица, просто маленькая коричнево-серая птичка, единственной ее прелестью было пение, и, так как для меня это был единственный источник, я стала искать ее в книжках и решила в конце концов, что это соловей.

Однажды, несколько лет спустя, я шла через сад, возвращаясь из школы, и услышала первые звуки пения. Подняв глаза, увидела, как от легкого ветра дрожит водосточный желоб, затем ветер усилился, и вдруг я услышала его, это пение, я в ужасе застыла и смотрела, как в порывах ветра дрожит серая металлическая труба. Уже первые капли падали в траву, но я не шевелилась. Дождь струился по мне, и наконец, сдвинувшись с места, я вошла в дом. Меня, конечно, отругали, и я заболела, неделю пролежав с ватной головой и ломотой во всем теле.

Помнишь ли ты об этом? Ты продолжал видеть птицу. Сама не знаю почему я ничего не сказала тебе, почему ни разу не поймала твой палец, когда ты тянул его к окну, почему ни разу не увела тебя в сад и не взяла на руки, чтобы показать водосток, дрожащий на ветру. Не знаю, какие странные опасения останавливали меня. Однажды я даже заявила, что заметила птицу, разглядела ее крылья в потоке света, и, кто знает, не было ли на самом деле там, по ту сторону водостока, маленькой птички с оперением, сливающимся с серо-коричневой черепицей?

Когда ты научился ходить, я стала водить тебя гулять в поля. Мы собирали все, что находили там: кукурузную ботву, которая служила юбкой для куклы, или таинственные и внушающие ужас черепа крольчат, съеденных лисами, или неизвестные грибы, которые мы складывали в карманы, воображая их оружием страшнее любого пистолета; они, конечно, не были ядовитыми, потому что мы не задумываясь облизывали пальцы, потрогав их.

Когда мы приходили на опушку леса, я сажала тебя на плечи, и мы вступали в полумрак, похожий на полумрак церкви, и в тишине, под сводами деревьев, мы говорили шепотом. Я приводила тебя к пруду, и, улегшись на берегу, мы долго рассматривали странных животных, не похожих ни на рыб, ни на насекомых, которые держались на поверхности или проплывали под водой, и водомерок с огромными лапками, которые наводили на тебя ужас. В жару я снимала свои туфельки, заправляла подол юбки в трусы, раздевала тебя и заходила в пруд; держа тебя за запястья, я осторожно окунала тебя в воду, и ты вопил от страха и восторга, когда твои ножки погружались в тину. В самом разгаре лета мы голышом лежали в траве у воды, тучи мошкары облаком кружили над нами, и мы слушали их тихий пронзительный гул. Я рассказывала тебе истории, и их герои с помощью моих пальцев оживали на ковре из листьев. Там, в лесу, возле пруда мы проводили дни напролет, и тем удивительнее нам было по вечерам возвращаться домой, дом уже не казался нам нашим домом, и тем удивительнее было снова видеть родителей.

Однажды, лежа голышом на траве, как маленький принц в короне из жужжащего облачка мошкары, ты сказал:

— Теперь я.

Я удивленно посмотрела на тебя, но ты не видел меня, ты рассматривал небо через просветы в листве и рассказывал свою первую историю. Она была так же прекрасна, как самая прекрасная из моих, меня переполняла гордость, и я обняла тебя; я не могла представить тогда, к какому ужасу, к какому кошмару все это приведет нас.

Следующей зимой сильная гроза сорвала водосток, но ты продолжал слышать соловья. Я начала ненавидеть эту птицу, но продолжала делать вид, что слышу ее, но теперь она казалась мне чем-то мрачным и пугающим, она несла угрозу, которую я не могла объяснить. Что-то чужое насильно вошло в нашу жизнь, и я хотела бы закрыть перед ним дверь, но не могла, уже не могла, было слишком поздно.