Текст найден в 1940 году на склонах Сомьедо, высоко в горах, посреди альпийских лугов на границе Астурии и Леона. Там была обнаружена хижина, покрытая кабаньими, овечьими, волчьими шкурами и листьями папоротника. Внутри были найдены скелет старика и чудесный образом сохранившееся тело мальчика, грудного младенца, укрытое мешковиной и лежащее на тюфяке. Останки обоих тел располагались рядом, завернутые вместе в белое покрывало, которое «служило подобием гнезда». Согласно полицейскому протоколу, покрывало своей чистотой явно контрастировало с помещением, в котором были найдены останки и которое характеризовалось как грязное, дурнопахнущее и предельно убогое. Кроме того, были обнаружены высохшие, но все еще источавшие стойкое зловоние останки коровьей туши, у которой отсутствовали голова и одна нога. В 1952 году, занимаясь архивными разысканиями других, не относящихся к данному происшествию документов в Генеральном архиве гражданской гвардии я обнаружил желтый конверт с отметкой «НТ» («Неопознанный труп»). Внутри оказалась тонкая тетрадь, разлинованная в клетку, в прорезиненной обложке. Содержание документа я переписал. Рукопись была выполнена безукоризненным каллиграфическим почерком. Первые страницы исписаны крупно. По мере заполнения почерк становится все мельче. Складывается впечатление, что автор хотел написать больше, чем способен был вместить дневник. Временами на полях появляются непонятные рисунки и комментарии, по всей вероятности внесенные значительно позже написанного текста. Все это позволяет сделать определенные выводы. Во-первых, со временем изменяется почерк, как я уже упоминал выше, он становится все более сжатым и мелким. Во-вторых, судя по заметкам на полях, автор находился в различных душевных состояниях. Более подробные комментарии постараюсь дать на соответствующих страницах. Рукопись была найдена местным пастухом в сиденье скамьи, под весьма увесистой каменной плитой, на которую никто из полицейских не обратил ни малейшего внимания. Пустой кожаный ягдташ, топор, жалкое, убогое ложе без матраса, два глиняных горшка над потухшим очагом — вот полная опись имущества, составленная офицером гражданской гвардии. Под потолком висело скромное черное женское платье. Прочих следов жизнедеятельности не обнаружено. Однако в полицейском рапорте есть еще одна деталь, которая привлекла мое внимание и побудила изучить рукопись. Речь идет о фразе, написанной на стене: «Бесстыжая орава ночных птиц». Ниже привожу текст.
Страница 1
Элена скончалась в родах. Я был бессилен удержать ее на этом свете. Удивительно, ребенок выжил.
Сейчас он там, изнеможенный и дрожащий, лежит поверх пеленки, рядом с мертвой матерью. Я не знаю, что мне делать. Не хватает смелости дотронуться до него. Скорее всего, оставлю его умирать возле матери. Она упокоит душу младенца и научит его смеяться, если, конечно, где-нибудь сыщется место, где души смеются. Нам не удалось сбежать во Францию. Без Элены, один, не хочу идти дальше. Без Элены нет пути. Как исправить эту чудовищную ошибку: остаться жить! Я видел много мертвых, но я не понимаю, как и почему умирает хоть один из них!
Страница 2
Это несправедливо, что смерть постучалась так рано, сейчас, когда даже нет времени, чтобы жизнь посчиталась с новорожденным.
Оставил все, как было. Никто не сможет упрекнуть меня, что хоть что-то взял. Мать умерла, мальчишка — безумно живой, юла, я от страха окаменел. Серый цвет — цвет бегства, а печаль — горький голос поражения.
(Дальше стихи, большинство слов вымарано, поэтому можно разобрать только несколько слов: «полный жизни», «без света» (или «мой свет» — неразборчиво) и «позабыть суету». На полях, очень мелко: «Этот младенец — причина смерти или ее дар?»)
Страница 3
Я хочу оставить после себя письменное свидетельство. Послание, которое объяснит тому, кто нас найдет, что он — этот младенец — тоже виновен, если, конечно, не считать его еще одной жертвой. Тот, кому суждено будет прочесть мои записки, заклинаю: пожалуйста, развейте наши останки в горах. Элена не смогла идти дальше. Мы, ее ребенок и я, тоже хотим остаться навсегда подле нее. В том, что случилось то, что случилось, вина лежит только на мне. Я не нашел способа избежать тяжелого жребия, избежать злого рока, судьба настигла меня и, словно косой, отрезала от меня Элену. Но я умею писать, к тому же я — неплохой рассказчик. Никто и никогда не учил меня складывать истории в одиночестве, наедине с самим собой. Никто не научил меня защищать жизнь от смерти. Пишу эти строки, не желая вспоминать, как я молился и как изрыгал страшные проклятия.
Да и как иначе могла закончиться эта прекрасная история в горах, продуваемых всеми ветрами? Сейчас еще только октябрь, но каждую ночь осень здесь превращается в лютую зиму.
Ребенок с удивительной настойчивостью громко плакал весь день. Я беспрерывно думал о нем, хотя всеми силами пытался сосредоточить свой взгляд на моей покойной Элене, оттого все утро провел, стараясь не обращать ни малейшего внимания на младенца. Только сейчас понял, что до сего момента я не проронил ни единой слезинки. Быть может, потому, что детского плача достаточно. Или только это и было единственно нужным. Я бы никогда не смог рыдать так безутешно и кричать так неистово. Элена была оплакана без всякого моего участия и даже без какого-либо усилия с моей стороны. Как такое вообще возможно, чтобы живой человек одновременно лежал обессиленный и при этом с диким упорством неистово рыдал? Мне кажется, ребенок утратил все чувства. Подошел к нему поближе, все еще дышит. Попытался перевернуть его. У меня такое ощущение, будто кто-то вытащил из него все косточки, весь скелет целиком.
Страница 4
Внимательно всмотрелся в белое лицо моей Элены. Ее бледность совсем не та, что разлилась в мгновение смерти. Теперь все цвета просто исчезли. Наверное, смерть прозрачна. И сковывает холодом, от которого все цепенеет. В первые часы испытывал острую, жгучую необходимость крепко сжимать руки любимой. Потом ощутил, как ее пальцы покидает податливость. В страхе промелькнула мысль, это ощущение мне послано, чтобы даже моя кожа запомнила его навсегда. Долго просидел, не в силах ни дотронуться до нее, ни упокоиться рядом. Ребенок, напротив, изможденный, обессилевший, лежал подле мертвого тела своей матери плотно спеленатым кульком. Вдруг пришла мысль, что своим теплом силится он согреть недвижное тело, которое для него представлялось единственным убежищем, островком спокойствия посреди грохота боев.
Да. Эту войну мы проиграли, фашистам удалось нас обмануть, быть может, для того, чтобы потом еще раз одержать над нами верх и опять победить. Элена решила последовать за мной. Сейчас я полностью уверен: это была ошибка. Никогда еще не совершалось такой грандиозной ошибки.
Я должен был все рассказать родителям Элены, попросить у них прощения и добиться того, чтобы они разрешили ей уйти со мной.
«Они тебя отпустят, не бойся, они тебя не обидят», — твердил я ей. Что я буду рядом. Что пусть лучше убьют меня. Что пусть лучше я умру. Мы так много говорили о смерти, чтобы только выжить. Боже, как мы ошибались! Не стоило отправляться в дальний, бесконечный путь. Она была уже на восьмом месяце. Ребенок погибнет, а я паду в горных лугах, укрытых снегом. Потом, когда снега сойдут, сквозь пустые глазницы прорастут цветы, одним видом своим они станут вечным укором и проклятием тому, кто выбрал смерть взамен поэзии.
Мигель, твое пророчество исполнится!
Где ты теперь, Мигель? Отчего ты не утешишь меня? Я бы все отдал, подарил бы тебе любую вечность, лишь бы слышать журчание твоих стихов, твое строгое и уверенное слово, твои дружеские советы. Быть может, это боль сотворила из меня поэта. Мигель, наверное, ты уже не обязан выказывать снисходительное дружелюбие и терпимость, укрывать меня ими. Помнишь, ты меня называл пролетарским стрельцом? Элена любила тебя и будет любить вечно, даже теперь, когда ее уже нет.
Страница 5
Думала ли Элена, пытаясь разрешиться от бремени, вынимая младенца из плотно окутавшей его плаценты, наматывая на мой сапог и пережимая каблуком пуповину, что так, с самого первого мига, с первой минуты рождения нового человека, мы, униженные и раздавленные победителями, тем самым готовим будущий неизбежный реванш? Прежде всего, думаю, она не желала, чтобы сын ее был человеком, потерпевшим поражение. А я не желал обрести сына, рожденного во время бегства. А мой сын не желал обрести жизнь ценою смерти. Не так ли?
Если бы Господь, как мне внушали, был хорошим и добрым, Он бы позволял выбирать и менять прошлое. Но ни Элена, ни ее сын уже никогда не смогут вернуться домой. Господь позволил нам лишь дойти до этой горной хижины, чтобы обрести в ней вечный покой, и она стала нам усыпальницей.
Ночь принесла забытье, уснул, сидя за столом. Разбудил меня плач младенца. Сегодня уже не столь настойчивый, но все еще громкий. Его вчерашнее неистовство породило во мне безразличие, а сегодняшние жалобные стоны — болезненное страдание и горечь. Не знаю, от чего произошли во мне подобные изменения, то ли еще не отошел я от беспокойного дремотного забытья, то ли дает о себе знать промозглый холод, то ли силы покидают меня по прошествии трех дней, проведенных без еды и питья. Но вдруг, абсолютно неожиданно, я решился дать младенцу пососать ватный тампон, смоченный в разбавленном молоке. Поначалу ребенок еще сомневался, продолжать ли борьбу за жизнь или все-таки подчиниться моему намерению, а потом понемногу, осторожно принялся сосать влажный тампон. Срыгнул, немного перевел дыхание и опять с жадностью набросился на еду. Жажда жизни во что бы то ни стало пыталась взять верх.
Уверен, еще одна ошибка — взять его на руки. Уверен, что отдалить на один-единственный миг младенца от гибели тоже было ошибкой. Однако тепло моего тела, еда, которая ему досталась, — все это сморило ребенка, и он забылся в бессилии глубоким сном.
Страница 6
Соорудил из мешков колыбельку для сына, защищенную со всех сторон от ветра. Сверху покрыл вязаным покрывалом, которое досталось Элене в наследство от бабушки и которое она захватила с собой в дорогу, словно эта простенькая вещь должна была стать для нее единственным олицетворением прошлого. Конечно, покрывало было уже не таким добротным, как в начале долгого пути, но все же оно могло согреть и давало тепло младенцу, к тому же, возможно, оно продолжало хранить едва ощутимый аромат материнского тела.
Должен признаться, что не удержался от сравнения жизни и смерти.
Глядя на них обоих, лежащих в одной постели с открытыми ртами: Элена, уже ушедшая, и он, еще живой, — обнаружил явную черту, границу между истинным и ложным. Внезапно смерть стала представляться просто смертью, только смертью, не чем иным, как смертью, в которой не остается места ни телесной чистоте и целомудрию, ни животной страстности. По прошествии трех дней труп — всего лишь камень, бездыханный минерал, утративший недолговечность и хрупкость цветка, его беззащитность. Это — нечто, что невозможно загнать, как дичь в западню, но тем не менее возможно схватить, как прохожего, который во что бы то ни стало желает оставаться незаметным. По прошествии трех дней труп — это одиночество, только одиночество и ничего более, это даже не дар горести и печали. Что до младенца — он вытащен из чрева, пуповина оборвана. И теперь он плачет.
(Под текстом — едва заметный рисунок падающей звезды или, может быть, по-детски наивное изображение кометы, которая с силой врезается в ущербную луну. Луна рыдает.)
Страница 7
Я ничего не ел. Хотя в запасе осталось еще немного черствого хлеба и пара банок рыбных консервов. Их мы захватили в дорогу. Ребенок по-прежнему сосет тампон с разбавленным молоком. Кажется, уже наелся. Собираюсь сегодня похоронить его мать под высоким дубом. Нет сил подоить коров. Животные очень страдают, их скорбное мычание отвлекает меня от мыслей об Элене. Было бы неплохо, если бы коровы, пришедшие из долины, сами сбились в стадо. Пусть бы они, а не я вершили мою судьбу, кормить меня дальше или оставить на волю случая. Тогда я мог бы спокойно умереть здесь. Увы, в эпоху ужаса даже коровье стадо самостоятельно принимает решение и каждый борется за жизнь. До тех пор, пока не нагрянет зима, коровы не будут бояться ни волков, ни холода, не будут беречь своих сил. Пока еще удается укрыться от судьбы. Четыре или пять дойных коров, если срочно не выдоить их, обязательно падут. Куда запропастился их погонщик, где тот, кто обязан за ними ухаживать? Да какая разница где! Все безразлично в этот недобрый час. Но теперь у меня появилась забота. Я обязан раздобыть молока для младенца.
Дождит. То-то же, так даже лучше. Кому взбредет в голову в такое ненастье ползти в горы, чтобы проведать стадо в дальнем хлеву. Удалось загнать в стойло двух коров. У одной уже появился мастит. Пожалуй, мне придется забить бедное животное, чтоб не мучилось. Сегодня мальчишка поел три раза.
Страница 8
Вчера схоронил Элену под сенью старого бука. Конечно, бук не такой крепкий, как дуб, более хрупкий и ломкий. Земля с глухим стуком комьями падала на ее уже окоченевшее тело, распадающаяся плоть источала удушливый запах. Все эти признаки тления рождали во мне рыдания, от которых перехватывало дыхание, к горлу подкатывался ком и по временам казалось, будто и я тоже собираюсь отойти в мир иной. Но смерть — штука незаразная. Не то что поражение. В какой-то миг я почувствовал, как на меня надвигается эта страшная эпидемия. Оттуда, откуда я пришел, веяло поражением. От этой страшной болезни скончалась моя Элена, от этого погибнет мой сын. Малыш, которому я пока так и не удосужился дать имя. Я проиграл войну и потерял Элену. Та, которая ни для кого врагом никогда не была, умерла, убитая поражением. Мой сын, наш сын, который даже ни малейшего понятия не имеет, что значит испытывать животный ужас, умрет, зараженный поражением.
Положил на могилу большой белый камень. Имени не написал, потому что уверен: там, среди сонма добрых и кротких душ, она будет принята равной, если, конечно, действительно где-то есть прибежище ангельских душ.
Попытался вспомнить строки из Гарсиласо, чтобы помолиться над твоей могилой, Элена. Увы, ничего не вспомнил. Как там было?
(Далее следует несколько неудачных попыток по памяти записать стихотворение, строки многократно перечеркнуты. Можно разобрать только несколько строк:
Страница 9
Я не знаю, зачем веду этот странный дневник. И все же меня радует сама мысль, что он у меня есть. Даже если бы рядом оказался кто-нибудь, с кем я мог бы поговорить, я бы молчал. Испытываю какое-то болезненное чувство при мысли, что кто-то прочтет мои записи. Прочтет, когда отыщут нас, меня и моего сына, к тому времени уже давно погибших. На могилу Элены поставил надгробие, чтобы стало оно не просто могильным камнем, а укором совести по трем загубленным жизням, хотя время жалости и сострадания давным-давно прошло. Очень холодно. Скоро выпадет снег и засыплет все тропинки на подступах к лачуге. Впереди у меня будет целая зима, чтобы решить, какой смертью мы умрем. Да, полностью уверен: время жалости и сострадания закончилось.
Страница 10
(Несколько набросков, трудно различимых, но, без сомнения, портретных. Среди них: трижды личико ребенка, дважды женское лицо — в обоих случаях одна и та же женщина. Многочисленные наброски портретов стариков и старух, одни в беретах, другие в косынках; собака нарисована полностью. Под рисунками фраза: «Где вы все похоронены?»)
Несчастная больная корова мычит беспрестанно, молока больше не дает. Забить ее не решился, поскольку ледник для хранения мяса устроить пока нет никакой возможности. Хвороста еще довольно много. К тому же выкапываю из-под снега траву. Единственное, что беспокоит, карандаш. У меня всего-то один, а хочется все-все описать, так чтобы тот, кто по весне нас найдет, знал бы о нас все.
(Далее следует запись, выполненная печатными прописными буквами: «Я ПОЭТ В ОТСУТСТВИЕ СТИХОВ».)
Страница 11
Сегодня целый день мела метель. Эти горные вершины — обитель и цитадель всех земных зим.
Ребенок все еще жив. Снег вокруг нас, словно саван. Мяса у нас вдоволь. Пала корова. Часть туши я закоптил, остальное схватил ранний зимний мороз. Слава богу, у нас достаточно молока. Вторая корова живет теперь в нашей хижине. Дает и молоко, и тепло. Тот батат, который мы выкопали без спросу и украли, когда проходили через Перлюнес, хранится в снегу. Малышу он, кажется, пришелся по вкусу, судя по тому, с какой жадностью мальчишка уплетает картофельную похлебку. Я неплохо наловчился ее готовить. Что удивительно, это ощущение изменившегося пространства. Помню, раньше все, что оказывалось в лачуге, представлялось чем-то странным, неуместным здесь. Теперь весь мир изменился, все изменилось и хижина превратилась в центр мироздания. В солнечные дни — увы, их не так много — наше ложе блестит и отражает блики, будто зеркало. Чудится, тишина окружает плотным кольцом все звуки, тишина поглощает любой шум, даже тот, что непрерывно и безостановочно производит младенец, например плач. Так странно видеть здесь младенца, который болтает в воздухе босой ногой, или корову — все это должно бы означать: вот дом, уютный домашний очаг, семья. Малыш дышит спокойно и ровно. Своим дыханием прокладывает границу, отделяя нас от одиночества. Он еще не знает, что это такое, а я с ним, с одиночеством, теперь борюсь, но когда-нибудь оно возьмет верх.
Страница 12
Наткнулся на горную козу, наполовину обглоданную волками. Оставили немало, нам сгодится на ужин. Из костей и потрохов сварил прозрачный бульон. Получилось очень неплохо. Малыш поел с удовольствием.
(Начиная с этого места хорошо заметно резкое изменение почерка. Хотя он остается таким же ровным и аккуратным, но уже чувствуется некоторая торопливость. Или, по крайней мере, какая-то нерешительность. Возможно, с последней записи прошло немало времени.)
Интересно, мои родители узнали бы меня, если бы мы увиделись сейчас? У меня нет зеркала, я не могу увидеть свое отражение, но и без того чувствую, что зарос грязью, ослаб. На самом деле я — порождение войны, сын этой войны, которую они, мои родители, всё пытались не замечать. До тех пор, пока она не пришла и не погрузила в хаос и ужас их поля, нивы, сады, их стада изголодавшихся коров. Я помню свою родную деревню, помню односельчан, которые в страхе закрывали глаза и отворачивались, лишь бы не видеть, как убивают дона Сервандо, моего учителя, как жгут его книги, изгоняя навсегда даже память о поэтах, строки которых мой учитель знал наизусть.
Я проиграл. Но мог быть не проигравшим, а побежденным. Окажись на моем месте кто-то другой, что бы он делал? Я стал рассказывать обо всем сыну, а он смотрел на меня, словно все-все понимал, я говорил ему, что я ничего бы не потерял, что враги мои рассеялись бы, униженные и побежденные, что не был бы осужден и проклят лишь за то, что хотел остаться поэтом. С карандашом в руке и клочком бумаги я ринулся в самую гущу на поле брани. В памяти забурлили потоки воинственных кличей, обрывки фраз, глухое клокотание, шепот в утешение над тяжелоранеными. Вслед за словами утешения, которые вспомнились мне, явились какие-то чудовищные генералы. Они бродили среди битвы, пересчитывали раненых, фиксировали потери. Раненые, генералы, генералы, раненые… И я посредине всего этого, в ужасе и со своими стихами. Соучастник. А еще — погибшие.
Страница 13
(Фраза несколько раз зачеркнута. Нечитаема. Текст написан поверх контура детской ручонки. Возможно, детская рука послужила в данном случае шаблоном для очерчивания. Поверх рисунка — другой текст.)
Прошло несколько дней, сколько точно, понять не могу. Но, думаю, немало, потому что, как это ни покажется странным, мальчишка подрос. Перечитываю свои записи, понимаю, что я уже не такой, каким был. Если даже и ярость исчезнет, что тогда мне вообще останется? Зима — это наглухо заколоченный ящик, в котором бушуют снежные бури, а заснеженные горные вершины — царство вечной зимы. Тоска и печаль крепнут вместе с морозами. Боюсь, что в этой жизни только страх у меня и остался. Боюсь, что ребенок заболеет. Боюсь, что подохнет корова. Я с трудом могу ее прокормить. Выкапываю какие-то корешки, ищу под снегом скудную траву. Любопытно: она под снегом живая. Боюсь. Боюсь заболеть. Боюсь, что кто-то найдет нас здесь, высоко в горах. Боюсь бояться. Остался один страх. Но ребенок пока его еще не ведает. Элена!
По ночам ветер в горах завывает совсем по-человечьи. Он словно обучает нас, малыша и меня, как надлежит правильно стонать. По счастью, наша хибарка еще славно противостоит бурям.
Страница 14
Сегодня убил волка! Кружили вчетвером вокруг хижины в надежде чем-нибудь поживиться. Поначалу я испугался ужасно, потому что их чувство голода придавало им вид почти человеческой дикой свирепости. Потом решил, что они и сами могут сгодиться на еду. Когда вожак принялся скрести когтями дверь, я очень осторожно приоткрыл створку так, чтобы в щель могла пролезть только голова хищника. Едва он просунул голову, я с силой прищемил ее, потом дотянулся до топора. Одного удара хватило. Топор обычно я использую как запор на двери. Вся ярость и свирепость голодного зверя выплеснулись вместе с его кровью. Я его съем, буду есть мясо, а ребенку наварю какой-нибудь похлебки из потрохов. Здорово. Но я снова почувствовал запах крови, снова услышал шаги смерти, снова увидел цвет жертвы. И это было ужасно.
(На этой странице виден рисунок. Автор изобразил волка, на спине которого сидит ребенок, оба улыбаются и парят над цветущими лугами, летят, словно птицы.)
Страница 15
(И в конце — мораль:)
Оба умерли от голода.
(Внизу под стихами — пентаграмма и нотная запись, которую невозможно воспроизвести ни на одном музыкальном инструменте. Предполагались различные методы дешифровки музыкальной фразы, но успех так и не был достигнут.)
Страница 16
Снег падает. Падает. Падает. С каждым днем я все слабею, все труднее рубить дрова, чтобы натопить и обогреть нашу хижину, прибежище трех существ: коровы, мальчика и меня. Мы все трое слабеем день ото дня. Нет, ребенка это не касается. Кстати, я так и не выбрал ему имя. Безымянный и на удивление живучий. Когда просыпается, издает какие-то гортанные звуки, выводит рулады, лепечет. С одной стороны, мне, конечно, все это нравится. Он просыпается — значит живой. И при своей абсолютной зависимости от меня накладывает на меня такую ответственность, какую никто и никогда не возлагал, за исключением разве что Элены. С другой стороны, меня уничтожает взгляд его вылезающих из орбит глаз, отчего они кажутся громадными, меня уничтожает вид его впалых щек, его голова похожа на череп. Сам ребенок худощав. Корова очень исхудала, хотя доится хорошо, дает молока достаточно нам двоим, мне и ребенку. Я тоже худой и окоченевший.
Не знаю, какой месяц сейчас. Может, уже Рождество?
Сегодня шел по звериному следу. Спустился с горы почти к самой Сотре. Видел в долине дровосеков. Почувствовал, как внутри просыпается страх, смутный и родной. Сейчас стыжусь этого приступа страха. В конце нашей чудовищной войны видел немало людей, отважно идущих навстречу смерти. Если останемся здесь, в горах, корова, ребенок и я — все мы помрем. Если спустимся в долину, мы все, корова, ребенок и я, тоже помрем.
Страница 17
Много размышлял об этом. Нет, я не хочу дарить победителям еще одну нечаянную радость. Пусть я умру, единственное мне оправдание, что я был всего лишь плохим поэтом, который слагал стихи в окопах, где гнездилась смерть. Но и ребенок должен умереть. Это необходимо. Кто расскажет ему, какие волосы были у его матери, о ее улыбке, кто расскажет о ее легкой грациозной походке, когда она плыла над землей, едва ее касаясь? Кто попросит у него прощения за то, что он родился? А если он выживет, кто расскажет ему обо мне? Кто расскажет ему, что Кавьедес — крохотная деревенька, затерянная высоко в горах, насквозь пропахшая морем и печным дымом? Кто расскажет ему о моем учителе, который помнил наизусть и читал мне по памяти Гонгору и Мачадо? Кто расскажет ему о моих родителях, которые не смогли меня удержать в отчем доме, кто расскажет, почему, за каким чертом я отправился в самый разгар войны в Мадрид? Рапсод под пулями? Да, сын мой, так и есть! Я хотел быть рапсодом под пулями!
А сейчас — твоим могильщиком!
(Почерк уверенный, строчки ровные и четкие, последняя фраза подчеркнута с большим нажимом, так что в некоторых местах бумага в тетради оказывается прорванной до самой черной обложки.)
Страница 18
Больше сил моих нет пытаться накормить корову. У коровы нет сил кормить ребенка. Перерыл в округе весь снег, искал хотя бы пучок травы, хотя бы травинку. С каждым днем добыча все более чахлая и бедная. Откопал промерзшие корни орешника, сделал подобие теста, сварил. Безвкусная масса. Накормил корову и ребенка. Не знаю, можно ли это есть, но я разжевал кусок и кашицей накормил сына. Выжил. Хотя он очень слабенький, все время старается двигаться, но сил не много. Выгибается дугой, опирается только на головку и пятки. Тут же падает. Если бы только можно было спуститься в долину и попросить какой-нибудь еды, но с этих гор дороги вниз нет. Я родился в деревне, где никогда не было снега. И никто никогда не учил меня, как надо разгребать безмолвный снег. Однажды я отошел от хижины дальше обычного, сошел с тропинки и провалился в снег по пояс, с трудом вылез из белой западни, угробил времени целую вечность. То, что оставили волки от туши дохлой коровы, не смог разрубить даже топором, такими каменно-твердыми оказались останки бедного животного. Присыпал снегом. Вчера искал что-нибудь, что можно было бы съесть, к счастью, обнаружил
Страница 19
еще одно животное. Точнее, жалкие останки. Полу-скелет с лохмотьями мяса вытянул шею, будто безуспешно пытался спастись бегством. Ребра, вернее, то, что от них осталось, окружало полость, которая, должно быть, предназначалась для души. Но душу тоже съели волки. И я. И ребенок.
(Далее — рисунок с изображением коровы. Само животное имеет утрированно вытянутое тело, стилизованное под своеобразную стрелу, летящую по небу. Под рисунком читается:
«Есть ли где-либо коровьи небеса обетованные?») Надо бы забить еще одну корову. Но вот беда, хранить негде. Если, предположим, уложить в ледник, волки-мародеры, которые беспрестанно шныряют вокруг, непременно разнюхают и запасам положат конец. А в хижине такая температура, что туша скоро, очень скоро протухнет. Знает ли корова, что я ее спасаю от волков, или думает, что я спасаю волков от топора? Должно быть, ей ведома вся правда, поэтому она и не дает мне молока.
(Далее вырвано несколько страниц, девять листов вырваны одновременно, поскольку характер повреждений и очертания разрыва идентичны на всех листах. Листы вырваны очень аккуратно и не имеют дополнительных надрывов и повреждений. Дальнейшая нумерация не учитывает вырванные из дневника страницы.)
Страница 20
Ребенок болен. Почти не шевелится. Я забил корову. Дал младенцу немного коровьей крови. Правда, мальчик едва к ней притронулся. Сварил бульон из мяса и костей. Бульон получился наваристый, густой и крепкий. Разбавил бульон талой снеговой водой. Все пропитано смертью.
У мальчика температура, он очень горячий. Веду дневник, ребенок уснул у меня на руках. Как я его люблю! Спел ему грустную песню Федерико:
Я не помню стихов, которые читал солдатам. Первое, что умирает от голода, — память. Не могу написать ни одного стиха, хотя в голове постоянно крутятся сотни колыбельных для сына. И в них — Элена!
Сегодня поцеловал его. Поцеловал в первый раз. Мои губы совсем позабыли это странное ощущение. А что чувствует он, кроме холода? Ужас, но ведь уже три или, может быть, четыре месяца его никто еще не целовал. Мы оба знаем, как долго тянется время — целую вечность! — когда тебя никто не целует. Сейчас уже, думаю, никто не сможет возместить нам эту страшную потерю. Страх, холод, голод, ярость и одиночество убили нежность. Изредка появляется она, словно воронье, в предвестии любви или смерти. А сегодня она пришла в полном смятении: почуяла и то и другое. Бывает ли на свете нежность черная и нежность белая? Элена, а какого цвета была твоя? Я не помню. Не знаю, единственное, что чувствую: страдание и боль. Я поцеловал его не так, как тебя. И не для того, чтобы им заменить тебя.
Страница 21
Несет тухлятиной. Я вспоминаю аромат укропа. (Далее — огромными буквами — заполнена целая страница одной-единственной фразой: «АХ, БЕЗ ТЕБЯ НЕТ НИЧЕГО». Страница записана неровным почерком.)
Страница 22
Искал и не нашел карандаш, точнее сказать, огрызок. Давно не вел дневник. Не было сил писать. А еще эта гнетущая тишина, а еще мука молчания. Сегодня нашел огрызок карандаша в куче хвороста. И вдруг вновь ощутил дар рассказчика. Не знаю, как это выразить словами, может, все дело в моем деревенском воспитании. Столько времени убил сегодня, пытаясь отыскать какой-нибудь след хоть какой-нибудь живности, чтобы отловить ее и съесть! А вокруг, сколько глаз хватало, только белая равнина, ровная, без единой морщинки, широкая, бесконечная, убаюканная постоянными нескончаемыми ветрами. Их монотонное завывание только подчеркивает безмолвие. И пока охотился, почувствовал нечто, что невозможно описать, невозможно определить, что это — добро или зло. Только когда опять нашел карандаш, понял: есть имя этому ощущению — одиночество.
Такое чувство, что, когда закончится мой дневник, закончатся страницы, закончится все. Правда, веду дневник по вечерам, от случая к случаю. Мой карандаш тоже потерпел поражение, проиграл свою войну. Наверное, последнее, что суждено будет написать, станет слово «тоска».
Страница 23
Умер сын. Я назвал его Рафаэлем, как моего отца. Выглядел совсем плохо, цвет лица говорил сам за себя, сил поддерживать жизнь не осталось. Он научился от матери умирать без театрального кривляния. Сегодня утром он слушать не хотел моих жарких уговоров, не ощущал моего согревающего дыхания.
(Окончание страницы заполнено ровным, каллиграфическим, почти филигранным почерком, разительно отличающимся от почерка последних записей. Шестьдесят три раза подряд написано имя Рафаэль. Начальная буква имени — Р — причудливо изогнута по вертикали, закругления нарочито велики, напоминают важного господина с большой, словно у певца, грудью, отчего нижнее скругление кажется накрахмаленной и отутюженной фалдой фрака. Р — одновременно и строгая, и немного вычурно готическая.)
Страница 24
(Снова страница исписана именем Рафаэль. Шестьдесят два раза.)
Страница 25
(Страница испещрена именем Рафаэль. С единственной разницей: почерк более мелкий, поэтому на странице имя поместилось сто девятнадцать раз.)
Страница 26
(Написано не карандашом, а, вероятно, углем или сажей. Запись почти не читается. Стоило больших трудов ее разобрать. Должно быть, после того, как была написана, автор пытался ее стереть пальцем. Смеем предположить, что нам удалось корректно транскрибировать запись.)
«Бесстыжая орава ночных птиц».
(Примечания издателя: В 1954 году я побывал в деревне Кавьедес провинции Сантандер. Деревня расположена в горах над морем, хотя из поселка моря не видно. Населенный пункт раскинулся в горной долине. Расспрашивал местных жителей, благодаря им удалось выяснить, что там действительно проживал школьный учитель по фамилии Сервандо, которой был казнен как республиканец в 1937 году. Его лучший ученик, по свидетельству очевидцев обладавший несомненным поэтическим даром, будучи шестнадцатилетним юношей, в том же 1937 году убежал из дому в зону, контролируемую республиканцами, чтобы присоединиться к армии, которая терпела поражение. Ни родители юноши, Рафаэль и Фелиса, впоследствии погибшие, ни односельчане с тех пор более ничего не слышали о беглеце и его дальнейшей судьбе. Юношу считали не от мира сего, поскольку он имел обыкновение слагать стихи и громко декламировать их. Звали его Эулалио Себальос Суарес. Если действительно автором дневника является именно он, то к моменту написания Суаресу было всего лишь восемнадцать лет. Я полагаю, что в столь юном возрасте человек не должен так мучительно страдать.)