Подходя к Лилиенбургу, Фридрих встретился с гувернером, который искал его, и который сообщил ему важные новости: Иосиф II серьезно заболел; принц Вельф с некоторого времени дал повод подозревать его в очевидном безумии; королева Текла приказала чтобы Фридрих, как прямой наследник престола, тот час же вернулся в Нонненбург,

Фридрих молчал; слышал ли он? Он опустил голову в глубоком раздумье. Болезнь его отца, безумие старшего брата — два таких грустных событий; конечно, эта двойная горесть заставила его склонить голову. Когда Шторкгаус спросил:

— Прикажете отдать приказание к отъезду?

Принц ничего не ответил, но сделал неопределенный знак, будто желая этим сказать: «Э! почем я знаю? подождите, спешить некуда», и, затем, молча, вошел в замок.

Он заперся в своей комнате. Здесь темнота, усилившаяся от спущенных гардин, увеличивала мрак холодных стен залы и как-то зловеще оттеняла отдаленные углы. Он принялся бродить вокруг стола, как это делал прежде, с опущенною вниз головою и повисшими руками. Иногда, внезапно вздрогнув, останавливался, точно в сумраке этой комнаты, или в его собственных мыслях, перед ним восставало чудовищное привидение. Потом, снова, машинально, как заведенный пружиной автомат, продолжал ходить вокруг по одному и тому же направлению.

В каком кругу мрачных грез вращалась его мысль одновременно с его телом?

За входной дверью послышался шум. Фридрих испугался. Он угадывал, что там стояла Лизи. Вероятно, встревоженная его суровостью обращения и, быть может, считая его больным, она пришла узнать обо всем и сказать ему: «Спи спокойно, мой Фрид». Он не помнит, наверное, запер ли дверь на замок. Вот она сейчас быстро войдет сюда, смеясь, с лампой в руке.

При мысли об этом свете и об ее радостной улыбке, которые тотчас будут у него перед глазами, Фридрих, весь дрожа, съежился, как ребенок, который старается сделаться невидимым, когда ему рассказывают о чудовище, которое сейчас схватит его. Но Лизи не вошла, быть может, потому, что не решилась, или же потому, что дверь оказалась запертой. Послышался шелест шелкового платья по каменному полу.

Фридрих глубоко и свободно вздохнул, как после минувшей опасности, и снова принялся ходить вокруг стола.

Часы летели. В замке Лилиенбурге все уже спали. Всюду царствовала тишина. Часы медленно пробили одиннадцать.

Тогда Фридрих направился к двери, тихо отворил ее и стал ощупью спускаться по витой лестнице.

Свежий воздух пахнул ему в лицо и коснулся волос, и он вошел на старинный парадный двор, из которого Лизи сделала курятник. При слабом мерцании звезд виднелись темные тени вьющихся растений, обвивавших беловатые развалины; там и сям на ветвях плодовых деревьев и в щелях стен слышался шелест перьев, тихое воркование птиц.

Фридрих толкнул калитку и очутился в конюшне. Он приласкал рукой тирольскую лошадь, которая тихо заржала, потрясая гривой; потом наскоро оседлал ее и провел двором доброе животное под уздцы; затем, быстро вскочил в седло и, дав шпоры, натянув удила, понесся, как безумный под гору, поднимая за собой облако пыли, и разбрасывая копытами мелкие камни; белая, развевающаяся по ветру лошадиная грива, как белая пена потока, мелькала в темноте.

Куда направлялся Фридрих? Он сам не знал; ему хотелось убежать.

Он бежал от Лизи, от этого ненавистного замка, где он стал жертвой обманчивых грез, и от этих лесов, где скотски наслаждались люди-животные; он отрекался от жизни, которую вел до сих пор, и, главное, желал скрыться из Нонненбурга, куда его хотели вернуть, и где хотели сделать его королем!

Король! Он! Король мужчин и женщин! Мало того, что он принужден был вращаться среди тех, которые погрязли в чувственности, но он должен еще быть их вождем! Его предназначали быть, одним из повелителей того человечества, которое отныне представлялось ему недостойным сообществом развратников и проституток! Хотели сделать из него вожака этого стада! Какое назначение короля! Коронованный обладатель громадного публичного дома. И он убегал, преисполненный глубокого отвращения.

Его лошадь споткнулась. Фридрих покатился по камням, вскочил с исцарапанными в кровь руками и огляделся вокруг. Он не узнал того места, где теперь находился. Это была узкая тропинка между соснами, на скате горы; ему прежде, во время своих прогулок, никогда еще не приходилось бывать здесь. Он подошел к лошади, которая, растянувшись на твердом грунте, едва переводила дух; ему хотелось заставить ее подняться, но обессиленное животное оставалось неподвижно и как бы стонало. Значит, прошло уже много времени с тех нор, как Фридрих уехал из Лилиенбурга.

Следовательно, он далеко уехал! Однако, все еще была ночь; темные ветви сосен, высившиеся кое-где между скалами, казались большими черными великанами, преграждавшими путь.

Разбитый, он сел на камень, бессильно опустив руки, с опущенною на грудь головой. Он почти не мог более думать о чем-либо, или же думал очень смутно. Сидя с полузакрытыми глазами, он чувствовал, как душа болезненно переживала всю горечь разочарования; и медленно, как будто утопая в сыпучем песке, он незаметно задремал.

Когда он проснулся, солнце стояло высоко на небе, а, на верхушках деревьев копошилась стая птиц, сбрасывавшая вниз капли росы.

Оглянувшись несмелым взглядом вокруг себя, он вдруг вспомнил все! О! та парочка крестьян под ветвями кустарника и все человечество, подобное этим двум грубым существам! Он побежал к своей лошади, которая, поднявшись, наконец, на ноги, слизывала влагу языком со скалы. Дальше! уйти как можно дальше отсюда, вот чего он хотел прежде всего! Но, уже поставив одну ногу в стремя, Фридрих медлил вскочить в седло. Куда уйдет он, убегая от жизни? где скроется, чтобы избегнуть трона? Понятно, ему невозможно жить среди этой грязной действительности, но каким же образом, будучи человеком, и наружностью, и душой, остаться чистым среди всеобщей человеческой распущенности?

Ласточка, усевшаяся на одну минуту на куче навоза, расправляет крылья и улетает, а червяки живут в нем и довольствуются им. Разве он имеет возможность улетать, он, такой же червяк, без крыльев! Разве небо существует для пресмыкающихся? И так, нигде нельзя спастись от света? Увы! Спасения нет!

Издали донесся к нему смешанный шум голосов, похожий на гул многолюдной толпы, то разрозненный, то заглушаемый и переходившей в неясный шепот; время от времени, пронзительный крик, крик гнева или угрозы, прорезал воздух так сильно, будто рвали кого-то.

Фридрих взобрался на скалу, цепляясь за ветви сосен, и устремил взгляд на долину, всю залитую солнечными лучами.

Он сам вскрикнул! И, затем, остался недвижим, с протянутыми к небу руками, с широко раскрытыми ртом и изумленно смотревшими глазами.

Там, очень далеко внизу, тянулись вдоль какой-то улицы дома незнакомого ему города; и за городом, на высоком холме, сверкая остриями копий и блестящими касками, двигалась крикливая, шумная, громадная, смешанная толпа народа и с яростными восклицаньями поднималась она к большому, залитому солнечными лучами, кресту, на котором был привязан человек, с наклоненной к плечу головой! На двух других крестах, пониже, один с правой, другой с левой стороны, были привязаны еще два человека.

Что это значило? Что это такое? Видение? или сон? Не сошел ли он, Фридрих, с ума? или, быть может, думая, что он проснулся, он задремал! Нет. Глаза его широко раскрыты. Он не чувствует ни малейшего уклонения от правильного течения мысли. О! разумеется, это не иллюзия. Протянув руку, он почувствовал твердость утеса, слышал позади себя, как его лошадь жевала траву и хворост.

Он продолжал смотреть, еще более изумленный, так как теперь, от напряженного внимания и пристального взгляда, устремленного на одну точку, он стал лучше различать дальше предметы, не смотря на то, что они были покрыты утренним золотистым туманом.

Одежда этой толпы походила на ту, которую мы видим на гравюрах старинной Библии и древнего Евангелия; кроме длинного плаща, на головах надеты были медные каски, крестообразной формы; то там, то тут мелькали чёрные, четырехугольный шапки; из под покрывала, накинутого поверх орлов, у тех, которые были на лошадях, виднелась одежда римских легионов.

Из толпы вышел человек и, приблизившись к тому, который висел на самом высоком кресте, поднял, как казалось, длинное копье или трость, на конце которой было нечто круглое.

«Боже! — подумал Фридрих, — ведь это губка, напитанная уксусом, которую подносят к губам Иисуса!»

И в то время, как в телодвижениях и криках толпы изливалась вся ярость, а на позорном кресте висело длинное тело бледного мученика, одна женщина, стоя на коленях, в отчаянии, с поднимавшейся от дыхания грудью, целовала подножие креста, с распущенными и обвивавшими, его волосами, на которых блестели солнечные лучи. Все это, хотя и действительно происходившее перед его глазами, казалось положительно невозможным. По какому непонятному стечению случайностей, или, скорее, по какому чуду, один из холмов Тюрингских Альп, мог сделаться Голгофой? Иерусалим здесь? Легенда, которая совершается наяву и чувствуется? Химера это или истина? Прошедшее или действительно совершающееся? Против подобной, явной несообразности во времени и событиях мог возмутиться сам здравый смысл; очевидности он противопоставлял отрицание и скорее мог допустить возможность собственного безумия, нежели смешение вечных законов; или же, овладев собой и запасшись терпением, он станет добиваться объяснения тайны и среди невозможного добьется успокаивающего. Но характер Фридриха был склонен ко всему фантастическому. Сопоставление того, что существует, помогает допускать возможность несуществующего,

Полный религиозного экстаза, он упал на колени и, закрыв глава, как бы ослепленные всем виденным, предался размышлениям.

Он не понимал, да и не хотел понять ничего, кроме следующего: у него, ведь, перед этим возник один вопрос: «куда уйти от жизни»? В ту же минуту, он увидел распятого Иисуса, как бы отвечающего ему: «В меня!» В мучительном состоянии отчаявшегося человека, Бог указывал на пример своих страданий; Он — Сын Девы, также презирал тело, и царство Его было не от Мира сего. Вместе с чистыми датскими молитвами и юношескими порывами, душа Фридриха стремилась к божеству! Она возносилась к идее Высшего Идеала, забывая о месте и времени и протестуя против того, что могло загрязнить ее. Он готов был возненавидеть свое тело, властвовать над ним и отрешиться от него, как от стесняющих его грязных лохмотьев, который омрачают и мешают чистому облику души.

Дух зла мог вознести его на гору и предложить все земные утехи, но он откажется от них, ради чистых небесных радостей. Будет ходить по дорогам, как нищий без пристанища, — утешая бедных и отчаявшихся, а, затем, быть может, измученный людскою жестокостью, будет плакать горькими слезами, который смывает всякую грязь души, и умрет на деревянном кресте, в мучительных физических страданиях, но с отрадой в душе, как умер его Бог!

Когда он открыл глаза, вновь совершавшаяся на холме старинная драма приходила к концу. Фридрих видел, как один из солдат проткнул копьем бок царя Иудейского, и сам, как бы ощущая боль от этого удара, почувствовал, что сердце в его груди замерло от горячего чувства любви и всепрощения.

Он порывисто вскочил и, спрыгнув со скалы, кинулся в ту сторону, где происходило только что виденное им. Ему хотелось увидеть поближе, прикоснуться, склониться в благоговейном умилении перед божественным трупом. Хотелось, подобно Марии Магдалине и Марии, матери Иакова и Иосифа, и матери сына Заведеева, поцеловать ноги Иисуса, а когда настанет ночь, похоронить тело Его!

Он бежал среди сосновой чащи, не обращая внимания на грохот падающих вблизи его камней и столб поднимаемой им пыли. Теперь он не мог видеть долины из-за гористой возвышенности места. Не переводя духу, он несся, как безумный, цепляясь за сучья, спотыкаясь о хворост падал, вскакивал и снова бежал. Сколько времени длилось это безумное бегство? Минуты или часы? Он об этом совсем не думал.

Вдруг, сделав последний прыжок, он очутился вне леса, на какой-то веселой, шумной улице немецкой деревушки, где, перед деревянными домиками с резными балконами, мужчины хором распевали песни, постукивая большими кружками, наполненными белоснежной пеной, а молодые веселые и нарядные крестьянки, в это время возвращались домой с поляны, идя группами под руку друг с другом.

Он, в изумлении, остановился, при виде этих домов, гуляк и возвращавшихся с празднества женщин — всей этой жизни, сразу напоминавшей ему ту, которую он уже давно привык видеть.

Что — же случилось? Какое чудо вновь видоизменило людей и окружающие предметы? Куда девалось то смешанное народонаселение, видимое им с вершины горы, и те медные каски, и черные четырехугольные шапки и покрывала легионеров!

Одна старуха, чистившая курицу на пороге своей двери, повернулась к Фридриху и сказала ему:

— Здравствуйте, сударь! Вы, верно, слишком скоро бежали, молодой барин, от того так и запыхались. Но напрасно, вы уже опоздали.

— Опоздал? — повторил он, не нанимая.

— Да, вы пришли очень поздно. Видите, все возвращаются. Все кончилось.

— Кончилось? Что?

— Страсти Господни.

— Да где же я?

— А вы этого не знаете? В Обераммергау, сударь.

Он в смущении опустил голову.

Еще лишний раз ему приходилось разочароваться в своих грезах. Одного названия этого местечка, которое было ему хорошо известно, было достаточно для того, чтобы уяснить себе весь абсурд вновь овладевшей им химеры.

Обераммергау, лежавшее в цветущей долине Тюрингских Альп, со своими красивыми хижинами в горах, напоминавшее своею местностью колыбель Иисуса и его бегство в Египет, ни что иное, как маленькая деревушка, в которой крестьяне, по преимуществу, артисты, занимаются выделкой из дерева статуй Иосифа, Девы-Марии, Наполеона I-го, которые выходят у них красивыми, как игрушки; эти же самые крестьяне являются великолепными актерами религиозных мистерий, разыгрывающими через каждые десять лет, под лазурным сводом неба, на одном из уступов холма, драму, называемую «Страсти Господни».

Много дет тому назад, в этой деревушке жил человек, уходивший на заработки во время покоса и уборки хлеба. Его звали Гаспаром — подобно королю Магов, хотя он и не воскуривал фимиама и не поклонялся ни одной звезде, кроме фонаря, который висел у входа в кабак. Однажды, напившись пивом и сидром до пресыщения, он возвращался из Эшенлоха — где работал во время жатвы — в Обераммергау, где у него оставалась жена и дети. Но, или выпитое им пиво было дурного качества, или сидр приготовлен был из слишком неспелых яблок, только он почувствовал себя дорогой очень дурно, и, придя домой, умер в страшных конвульсиях.

Эта внезапная смерть и эти судороги заставили обывателей предположить, что он умер от чумы, которую занес в свою деревушку из чужих стран. И действительно, от этой болезни погибло восемьдесят пять человек — а по другим слухам, сто девять — в течение тридцати пяти или тридцати семи дней; а что привело население еще в больший ужас, так это то, что от нее же умер сам капеллан, после того, как съел, причастные лепешки, точно будто чума и заключалась, именно, в них.

Лишившись своего духовника и не имея никого по соседству, который мог бы заместить его, более смышленые люди местечка сочли за лучшее обращаться с молитвою к Богу лично, без всякого посредника. Затем, решено было устроить так, чтобы шесть молодых девушек и двенадцать юношей, самых красивых из всей деревушки, дали обет изображать через каждые десять дет мистерию «Страстей Господних», насколько возможно совершеннее. Надо предположить, что Богу приятны были эти комедии, так как со дня такого обета никто уже более не умер от чумы в Обераммергау; даже старый осел, хворавший до того времени не от чумы, которая свирепствовала только на людях, а от дряхлости — вдруг повеселел и поздоровел настолько, что стал снова щипать траву на той самой поляне, где решено было разыгрывать Страсти.

С годами, этот религиозный обычай не утратил своей силы, и в то время, как рушились царства и сменялись одно другим, а яростные битвы народов заливали кровью эту долину — именно, тогда, когда Германия начинала подпадать влиянию учений Лютера — горные жители Обераммергау оставались верными исполнителями своей традиционной легенды; евангелический Иерусалим, как таинственный оазис молитвы и веры, приютился в этой уединенной долине.

Даже позднейшее безверие не повлияло на эти представления; религиозные традиции сохранялись там неизменно из года в год, ни мало не утратив своего прежнего смысла. Каждая роль в этой священной трагедии переходила, вместе с наследством, следующему члену семейства. И теперь еще путешественнику показывают с глубоким уважением те хижины, где жили в прежние времена Иисусы, и те места, откуда избирались все святые Девы; но какая-то немилость отразилась на племени Иуды; а наследники Каиафы внушали к себе мало доверия в обыденных житейских делах; перед Марией Магдалиной, проходящей с распущенными волосами, советуют молодым людям опускать глаза, а Понтий-Пилат никогда не избирается в судьи в этом округе.

Благодаря непоколебимости таких верований, благодаря также и переходящему из века в век обычаю, который никем никогда не нарушался, актеры, исполняющие заранее известные роли однажды, сочли за лучшее отложить представление, чтоб избрать другого Иисуса Христа, вместо прежнего исполнителя этой роли, который был приговорен к двухмесячному заключению в тюрьме за браконьерство — эти крестьяне, простые горцы, сделались отличными комедиантами, и даже их нельзя уже и назвать комедиантами. Они как бы превратились сами в изображаемых ими личностей и, без всякой научной подготовки в этом искусстве, достигли такого совершенства в исполнении, что в них уже сложились врожденные наклонности артистов.

По этому-то, ко времени долго ожидаемого представления мистерии, сюда стекается множество народу из окрестностей, и жители Обераммергау извлекают из этого двойную выгоду: приобретая среди чужестранцев славу хороших актеров — что, разумеется, доставляет им немалое удовольствие — они, в тоже время, увеличивают и свое материальное благосостояние, что для них не составляет большего труда. В течение четырех дней представления, Иисус, носящий терновый венец, зарабатывает больше флоринов, нежели столько, сколько в течение целых десяти лет он может выработать скульптурою и раскрашиванием плащей святых или выделкой слонов, верблюдов, медведей и маленьких статуй Наполеона I-го. Фридрих, взволнованный, разбитый, не трогался с места и не хотел идти по улице этой праздничной деревушки. Он заметил, что подгулявшие мужчины оглядывали его с любопытством, что девушки, проходя мимо, указывали на него пальцами. Он покраснел и робко удалился, стараясь идти около стен.

Ему хотелось пройти подальше от той поляны, где давалось представление мистерии, так как он не хотел увидеть вблизи реализацию своей химеры; по крайней мере, тогда у него останется нетронутым воспоминание о своей иллюзии.

Выйдя за деревню, он пошел по тропинке, которая, его вывела па луге, и все шел по ее извилинам, которые, направляясь то вправо, то влево, уходили вдаль и, казалось, терялись в пространстве.