Выходя из этой адской тьмы, он встретился лицом к лицу с Карлом, умолявшим его поспешить к умирающей эрцгерцогине Лизи; но бледный и обезумевший Фридрих ничего не понимал и оставался глух к мольбам своего слуги. После нанесенного Глориане удара, пораженный ужасом своего поступка, он бессознательно бежал, не оглядываясь, сам не понимая, куда и зачем; смущение его было столь велико, что он не подумал даже послать кого-либо на помощь истекающей кровью и, может быть, умирающей несчастной женщине. В памяти его оставалось лишь внезапное появление Глорианы, во всей соблазнительной и роскошной наготе, он помнил ее страстные объятия и прикосновения ее жгучего тела, от которых вся кровь его горела и опьяняюще действовала на мозг. Больному воображению его все еще представлялась окровавленная, с распущенными волосами, женщина, предлагавшая ему свое роскошное тело. Но с шумом затворенная за ним дверь заставила его опомниться, он огляделся и увидел себя в большой и темной комнате, куда бессознательно был приведен Карлом, и стал припоминать слова своего верного слуги, хотя все еще не понимал, где он находится.
Вскоре ему послышался как бы умирающий и сухой стон, заставивший его содрогнуться и отступить назад. Тогда, пристально вглядываясь в темное пространство, он, заметил между панелями стены блеск двух перекрещенных золотых полос; это было распятие, висевшее в комнате королевы Теклы, служившей ей спальней и, вместе с тем, молельной; но все еще не понимал, с какою целью был туда приведен. Фридрих хотел уже уходить, как в отдаленном конце комнаты блеснул едва заметный бледный свет, с трудом пробивающийся через опущенные тяжелые занавесы.
В ночной темноте свет этот походил на белую звездочку, не решавшуюся выглянуть из-за заслоняющих ее облаков. В то же время, опять послышался стон, но постепенно ослабевающий, подобно угасающей душе. Тогда только вспомнил он, что Карл говорил ему о Лизи, и быстрыми шагами, пошел по направлению к большой светящейся точке; подняв тяжелые занавесы, он увидел Лизи, лежавшую в алькове, где висела маленькая лампадка, но не ту полную, цветущую и веселую Лизи, которую знал прежде: бедная страдалица была неподвижна, и мертвенная бледность покрывала ее лицо, между тем, как королева Текла, в черном одеянии, стоя на коленях у одра умирающей, голосом старой и суровой монахини, читала молитвы. При виде Фридриха, едва заметная улыбка мелькнула по губам Лизи, и по щекам пробежал легкий румянец, а королева Текла неутомимо продолжала молитву.
— Наконец, и ты пришел, мой возлюбленный Фридрих, едва внятно проговорила Лизи, я не надеялась еще раз тебя видеть, и мне было страшно умирать, не взглянув на твои добрые и ясные глаза, в прежнее время с нежною ласкою на меня устремленные. Мне говорили, что ты забыл меня, но это несправедливо, ты добр и пришел, ты не знал, что болезнь моя так опасна, и не полагал, что можно умереть от падения в воду — вот причины твоего долгого отсутствия. Как бы то ни было, смерть моя неизбежна, вода была холодна, я простудилась и умираю от воспаления в груди, к тому же твой бесчеловечный поступок сильно огорчил меня. Я говорю это не с целью тебя огорчить или возбудить угрызение совести, нет, ты пришел, и я все прощаю; ты не можешь оскорбляться моими словами, молодые девушки часто бывают глупы и многого не понимают, у тебя же, вероятно, были основательные причины для такого поступка. Как я переменилась, смотри на меня пристальнее и долго своими ласкающими глазами, возьми обе мои руки, более этого я ничего не прошу.
Слова ее едва были слышны, а голос походил на жалобное щебетанье умирающей в своем гнезде птички. Тогда она протянула к Фридриху дрожащие и исхудалые руки, сухие и тонкие, как неоперившиеся крылышки только что вылупившегося птенца. Но Фридрих, мрачный и обессиленный, оставался неподвижен и молчал, а глаза его, полные ужаса и страха, бессознательно блуждали от умирающей Лизи к усердно молящейся королеве.
Две крупные слезы скатились по бледным щекам умирающей Лизи, безжизненные руки опустились, и в избытке отчаяния она прошептала едва слышным голосом:
— Все кончено, ты меня не любишь, ты жесток, безжалостен и не имеешь сострадания к умирающей. Что стоило тебе протянуть ко мне руки!? О, если бы ты знал, как страшно умирать в молодости, когда в будущем было столько прекрасных надежд на жизнь, рука об руку с тобой! Я смелее пошла бы навстречу смерти, и куда бы ты меня привел, всюду была бы я счастлива, но ты отказываешь мне в этом последнем и предсмертном утешении. С каким наслаждением обвила бы я твою шею, чтоб ближе прижать тебя к сердцу, но силы мне изменили, и я должна отказаться от такого счастья. Какая же причина такой перемены? В Лилиенбурге мы были так счастливы, ты был так добр и счастлив, когда я кормила своих голубей и цыплят, часто надо мною смеялся и уводил меня из птичника, подобно рыцарю, похищающему свою возлюбленную, называя меня, то Орианой, то Клориндой. В то время ты любил меня, не был таким диким и не избегал меня, теперь же исполни мою ничтожную просьбу, если не хочешь взять мои руки, то нагни ко мне свою голову, чтобы в минуту последнего издыхания, отделяющаяся от тела душа моя могла коснуться твоих губ.
Лизи умоляла с такою трогательною нежностью, что, наконец, слезы выступили из глаз Фридриха и мало помалу он приблизился к умирающей, продолжавшей тихим голосом:
— Так, хорошо, благодарна тебе, мой милый Фридрих, нагнись поближе и прислони свою голову к моему исхудалому плечу. Теперь я счастлива, помнишь, в Лилиенбурге, как мы были счастливы, сидя в таком положении на берегу озера, любуясь позолоченной луной, расстилающейся пред нами лужайкой. Как бы ужаленный этим воспоминанием, Фридрих быстро отступил назад, называя Лизи безумною и; требуя ее молчания.
Пораженная столь грубою жестокостью, она почувствовала холодную дрожь, пробежавшую по ее жилам, она приподнялась немного, глаза ее широко открылись, а из груди послышался глухой хрип, и она упала мертвою.
— Lux perpetua luceat eis, amen, — пропела королева Текла и, прекратив свою молитву, набожно закрыла главу усопшей, вспоминая красоту и веселость Лизи, когда она еще жила в Лилиензее, и как бы слыша ее пение, смешанное с воркованием голубей и клокотанием цыплят.
Фридрих же бежал в темноте, с шумом опрокидывая все находившееся на его пути.
* * *
Фридрих, не поколебавшийся в своем решении удалиться ото всех, его окружающих, заперся в королевских покоях, куда никто не допускался, за исключением Карла: даже, королева Текла, министры и медик его были лишены этого права; поэтому, при дворе и по городу распространился слух, что, король впал в болезненную и непостижимую меланхолию, долженствующую неизбежно кончиться умопомешательством. Но это был лишь ни на чем не основанный слух, требовавший подтверждения.
На все вопросы Карл отвечал уклончиво, а чаще отзывался полным незнанием происходившего. Входя в комнату Фридриха, он всегда заставал его с поникшей головой, не подымающего глаз, со скрещенными и судорожно сжатыми за спиною руками, ходящим вокруг стола, как делал он в детстве, когда они жили в Лилиенбурге. Король постоянно молчал, даже не спросил, жива ли раненная им, соблазнившая его женщина, и не осведомился о похоронах Лизи, церемониал которых был устроен с подобающим торжеством. О чем думал Фридрих в своем уединении, и что побуждало его к столь упорному молчанию, все это крайне смущало и беспокоило Карла, искренне любившего своего задумчивого и грустного господина. Наконец, он решился подсматривать в замочную щель и прикладывать ухо к двери: в первые дни Карл ничего особенного не видел, лишь постоянно ходившего кругом стола короля, и слышал легкий шорох шагов, заглушаемых мягким ковром. Но, однажды, вечером, не слыша обыкновенного движения, Карл внезапно вошел в комнату, и увидел короля, лежащего на кровати, в горячечном припадке и сильных конвульсиях; глаза его были закрыты, казалось, что-то его давило, лицо судорожно сжималось, он кусал губы, и холодный пот стекал по его щекам; в то же время, — он произносил какие-то дикие и непонятные слова, прерываемый частым хрипением, и слова эти вырывались из груди его, подобно жидкости, силящейся излиться из засоренного горлышка посуды.
— Нет! Никогда, никогда не соглашусь! Женщины, повелевающие, равно как и умоляющие — все одинаково бесстыдны и гнусны; они воплощенные грех и позор. Тело, соединенное с телом, уподобляется куче навоза, а разница полов есть злокачественная язва человечества, в жилах живых людей кишат бесчисленное множество червей, а поцелуй есть лишь цвет гниения, и смерть должна бы поразить всех женщин, жаждущих страстной любви. Я также хочу умереть, смерть очищает от всякой скверны, но позор и скверна человеческого рода живучи даже в минуту агонии, и люди издыхают, как животные. — О, если б было возможно угаснуть, подобно Божеству, радостно подвергая свое гнусное тело страданиям, и с наслаждением чувствовать умерщвление плотских страстей для того, чтоб освобожденными от оков всякой скверны, возродиться в неосязаемом пространстве беспорочности, нетленности и целомудрия.
В эту минуту Карл разбудил короля, но был тотчас же прогнан жестом негодования.
Между тем при дворе и в городе все были озабочены странностями короля, и королева Текла тщетно пыталась поднять своего сына. Фридрих велел сказать своей матери, что он лишит себя жизни, если она будет искать случая, проникнуть в его уединение. Оставалось предоставить его самому себе и терпеливо выжидать, чем все кончится. Однако ж, вымышленных толков было так много, что даже весть о самоубийстве короля поразила бы немногих; придворная прислуга уверяла, что когда проходили близ королевских апартаментов, был слышен голос короля, настойчиво требовавший от Карла, исполнения своих приказаний, но верный слуга, рыдая и задыхающимся голосом, умолял короля не давать ему приказаний, которых он не в состоянии исполнить, и что в этот день Карл вышел из комнаты своего господина с покрасневшими от слез глазами; также носился слух, что король и его слуга уже два дня тому назад выехали из резиденции, но никто не мог положительно сказать, куда они поехали, однако ж, некоторые лица, основываясь на рассказах крестьянина, встретившего двух всадников на большой дороге, полагали, что Фридрих поехал в горы Верхней Тюрингии, по направлению к Обераммергау.
Во время всеобщего недоумения, однажды вечером, неожиданно раздался набат, весть о пылающем дворце быстро разнеслась по городу, над которым взвились громадные столбы черного дыма, извергаемые пастью пожарища.
* * *
В тот же вечер, в одной из комнат гостиницы, спала Глориана-Глориани, с распущенными волосами, золотистыми волнами, покрывающими ее белые плечи и руки, лицо ее было еще очень бледно, так как она еще не оправилась от последствий ранения.
Когда ее поразил кинжал короля, из груди ее вырвался глухой стон, заставивший прибежать находившихся на стороже, двух слуг и самого Фледро, приведшего обольстительницу в местность, изображающую картину ада, в надежде, что ей удастся завлечь Фридриха в свои сети; они подняли упавшую в обморок Франсуэлу, и, пользуясь темнотой, вынесли ее из резиденции, не возбудив никакого подозрения, и без скандала донесли ее до гостиницы Четырех Времен года; к тому же, смерть Лизи и болезнь короля настолько занимали умы придворных слуг и дворцового костелана, что вошедшая во дворец и вскоре опять удалившаяся, никому неизвестная женщина скоро была всеми забыта.
В продолжение нескольких дней, Глориана лежала в сильном бреду, и приведенный Фледро-Шемилем медик отчаивался спасти больную; но мало-помалу симптомы горячки стали уменьшаться, и, при полном упадке сил, больная спала спокойно, тогда лишь появилась надежда на ее выздоровление. Браскасу сидел у ее кровати задумчиво перед маленьким столиком, уставленным склянками, окружающими ночник, на пламени которого что-то грелось в чайнике. Маленький человек с материнской нежностью следил за сном Глорианы и походил на купца, любующегося возвращенным ему сокровищем; на самом деле, эта красивая девушка была его единственной надеждой, от нее зависело его будущее и все его богатство, с ней все мечты о благосостоянии были бы осуществлены, — но умри она, ему пришлось бы возвратиться в Тулузу, чтоб на площади Лафаетт снова приняться за чистку сапог прохожих.
— Великий Боже! — воскликнул Браскасу, — она не должна умереть, дыхание ее правильно, и на щеках появляется легкий румянец, как бы распускающаяся бледная роза. — Через несколько дней мы выедем из Нонненбурга, избавимся от придворных интриг, довольно! я больше и слышать не хочу о придворных и королях, мы возвратимся во Францию, где взамен королей, найдутся благоразумные люди, не имеющие обыкновения встречать прекрасных обольстительниц ударами кинжала.
— Конечно, — я был слишком самолюбив, да к тому же, камергер Фледро вскружил мне голову, но теперь я сумею довольствоваться посредственным благосостоянием, лишь бы посредственность эта была достаточно позолочена.
Браскасу вздрогнул, услышав на улице необыкновенный шум, подошел к окну, поднял занавес и стал прислушиваться, но трудно было что-либо разобрать, толпа народа бежала, и сотни громких голосов наполняли воздух, он открыл окно и лишь тогда, понял причину всеобщей тревоги.
Резиденция была объята пламенем и горела половина, в которой были волшебные апартаменты короля, но никто не мог сказать, был ли пожар случайностью, или поджог, по приказу короля, во всяком случае, Фридрих подвергался опасности погибнуть, если находится во дворце.
Браскасу, мстительный от природы, радостно, воскликнул: «Хорошо бы королю быть зажаренным!» Но, в эту минуту, вблизи от него раздался пронзительный и ужасающий стон, подобный крику пораженного убийцей человека, он обернулся и увидел стоявшую около него Глориану.
Уличные крики разбудили ее, она подошла к окну и тотчас же поняла все.
— Что из этого? — сказал Браскасу, — Если он сгорит, ты ничего не теряешь, напротив, ты должна этому радоваться.
— Негодяй, — сказала Глориана, — и бросилась к комоду, из которого вынула с быстротой платье и накидку, подобно свирепой тигрице.
— Что ты хочешь делать и куда собираешься? — спросил Браскасу.
— Оставь меня, не твое дело, — отвечала Глориана.
— Ты останешься здесь, — сказал он и, вырвав из рук ее платье, бросился к двери, чтобы загородить ей дорогу.
— Ты меня пропустишь! — закричала она, со страшным скрежетом зубов и со слезами на глазах, краска и пот выступили на ее щеках.
— Нет, ты не пройдешь! — кричал Браскасу, — Ложись в постель, а то я тебя осыплю ударами!
Глориана рассмеялась, как сумасшедшая, бросилась на маленького Браскасу, схватила его за горло и с такою силой сжала его, что он побледнел, высунул язык, захрипел, лишился чувства и упал, может быть, мертвым; потом, оттолкнув его сильным ударом ноги, оделась, отворила дверь и быстро исчезла. Когда она выбежала на улицу, растерзанная, с распущенными волосами, ее сочли за безумную, вырвавшуюся из дома умалишенных, она бежала вслед за народом, переходила от группы к группе, опережала толпу, часто останавливалась, задыхаясь, и оглашала воздух пронзительным, диким и, вместе с тем, жалобным криком, подобно ночному вою собаки. Наконец, Глориана достигла дворцовой площади, запруженной сплошной массой народа, но там ее взорам представилась страшная и, в то же время, величественная картина.
Резиденция пылала, подобно объятой огнем ничтожной хижине, порывистый ветер раздувал вырывающееся из пожарища пламя, и клубящийся дым густыми, белыми облаками уносился под своды ясного неба; но вдруг раздался страшный треск падающих каменьев, раскаленного угля и глухой гул изливающихся потоков воды, главный фасад рушился, и глазам зрителей представилась совершенно новая картина; казалось, горело не здание, а пылали высокие травы пустыни и береговой тростник, испещренный рубиновыми стеблями и изумрудными листьями, целый лес, наполненный порхающими чудными птицами. В этом пылающем море, погибающий от огня ландшафт изображал невиданную и дивную декорацию с преисполненной волшебства перспективой, обвитой огненными змеями. Народу, смущенному необычайностью зрелища и проникнутому воспоминанием рассказов о жилище короля, казалось, что он присутствует при разрушении сияющего огнями рая, а, в довершение всего, из необъятного костра, в котором погибли роскошные дубы и перекатывались жемчужные волны водопадов, вспорхнул с распущенными крыльями лебедь и, подобно отлетающей душе рассекая громадные столбы дыма, высоко взвился и, постепенно уменьшаясь, исчез в сияниях лазурного неба.
На минуту остолбеневшая от изумления и ужаса Глориана, диким голосом зовя Фридриха, как безумная, бросилась к дворцу; но должна была остановиться, целая шеренга солдат с обнаженными саблями оцепила резиденцию. Видя невозможность броситься в пламя и спасти Фридриха или, по крайней мере, умереть с ним, осыпая его горячими поцелуями, бедная Франсуэла, в отчаянии ломала руки; грызла волосы и запыхалась от рыданий. В то же время, из-под портика, еще не объятого пламенем, вышло несколько мужчин и женщин, и луч надежды блеснул для обезумевшей Франсуэлы; король мог быть в числе спасающихся, это было вероятно, тем более, что толпа почтительно сторонилась, чтоб дать им дорогу; Франсуэла бросилась к выходящей группе, но Фридриха там не было, и, увидев Фледро-Шемиля, она дрожащим голосом спросила его, где находится король.
— Король, с помощью Карла, сам поджег дворец и неизвестно куда скрылся, — ответил Фледро, — Фридрих поспешил, и этот поступок еще ничтожен в сравнении с другими его безумными выходками, он хотел лишить себя жизни; несколько дней тому назад, Карл нашел его окровавленным, лежащим в обмороке на ковре и с бритвою в руке.
— Но это невероятно! — воскликнула Глориана, — верно ли, что он покинул резиденцию — и куда мог он уехать?
— Костелан видел короля и Карла, выехавших верхами, — сказал Фледро, — полагают, что они направились к Обераммергау, куда украдкой ездили на прошлой неделе.
— Почему же не сказали вы о том королеве и принцам! — спросила Глориана.
— Я уже достаточно скомпрометировал себя и не хочу более вмешиваться в дела этого сумасшедшего семейства, пусть, они распутывают свои дела, как знают, к тому же, я камергер не одного Тюрингского государя, а потому сейчас отправляюсь в гостиницу, чтоб уложить свое имущество, а чрез несколько часов выеду из Нонненбурга экстренным поездом. Прощайте, вам же представляю действовать, как вы найдете для себя удобным.
— Бессовестный, — сказала Глориана и отвернулась от него.
Фледро же, ничего не ответив, пожал плечами и удалился.
Обдумав свое положение в продолжении нескольких минут, она, не обращая внимания на все разгорающийся пожар, быстро бросилась в толпу и, в свою очередь, скрылась из виду.
На Йоганн-Йозеф-Штрассе, ей попался фиакр, сделав кучеру знак, чтоб он остановился, Глориана сказала ему:
— Мне сейчас же надо ехать в Обераммергау.
Удивленный кучер пристально взглянул на нее.
Так как Глориана плохо говорила по-немецки, то, полагая, что кучер, вероятно, ее не понял, она опять сказала:
— Отвезите меня в Обераммергау.
— Это невозможно.
— Почему?
— Потому что надо ехать семнадцать часов по гористой местности, а лошади мои этого не вынесут.
— Я заплачу семнадцать флоринов за каждый час.
Ослепленный таким предложением, кучер сказал:
— Вы должны будете идти пешком последнюю треть пути.
— Как — пешком?
— Да, кареты не могут спускаться по покатости горы.
— Хорошо.
— Вы сказали, семнадцать флоринов в час!
— Двадцать флоринов, если поедешь быстро.
— Садитесь.
Глориана бросилась в карету, кучер хлестнул лошадей, и они побежали скорой рысью. Улицы, по которым они ехали, были пусты и мрачны, а вдали слышался лишь глухой гул и беспрестанный треск искр. Вдруг раздался оглушительный грохот, равный громовому раскату, небо озарилось страшным пламенем, от которого крыши и фасады лежащих на их пути маленьких домиков, казалось, приняли огненный цвет.