Однажды, в газетах пронесся слух о том, что князь Фледро-Шемиль не то умер, не то женился; не помню, наверное, что-то из двух. А ведь еще недавно его называли бонвиваном и считали видным женихом, несмотря на то, что он постоянно жаловался на боль в желудке и, по замечанию остряков, «носил в своем черепе гроб» — это выражение так и осталось неразъясненным.

В Германии он получил титул «Светлейшего» не за то только, что был князь — разумеется, русский, — а за то, что уже был камергером и, притом, таким, каких мало. Чей камергер? — Каждого. Всем казалось вероятным, что, в одно из своих путешествий, он занимал в Петербурге важный пост при дворе великой княгини Mapии, и, кроме того, не подлежало сомнению, что мелкие германские короли наградили его различными орденами. За какие заслуги? — на это трудно ответить, да и он сам был настолько скромен, что не, помнил о них. Однако, его родословная вовсе не соответствовала тому высокому положению в свете, какое он занимал в графстве Сакс-Мейнингском: это был человек низкого происхождения, облеченный в почтенную ливрею камергера, благодаря тому, что ему пришлось обучать игре на флейте племянницу царствующего герцога. Почему бы и не так? Ведь, бывали же во Франции такого рода примеры, что, в первые министры короля попадал человек, незадолго перед этим бывший, простым ветеринаром.

Как бы там ни было, но только занимаемый им почетный пост имел свои неудобства для князя Фледро-Шемиля. Где только ни побывал он, и куда ни бросала его судьба! Как дорожный камергер, он должен был сопровождать в путешествиях великих герцогов присутствовать на княжеских обедах, появляться в царских ложах. Это положение придворного паразита — которым он так нагло кичился — дурно влияло на его материальные средства, которые, и без того, были не в блестящем положении: имея весьма ограниченное состояние, он принужден был выдавать себя везде за богача; соблюдая строгую экономию в необходимых расходах, нужно было сорить деньгами одновременно; он привык к расточительству, не имея, подчас, возможности достать ни гроша.

Выгодная же сторона в его положении заключалась в том, что она позволяла ему окружать себя некоторой таинственностью и загадочностью придворного, посвященного во все тайны дворца — и это ему удавалось в совершенстве; ведь, камергер — почти что дипломат. Разыгрывая роль человека, которому известны все тайны политических пружин и вся интимная жизнь знаменитостей, государей, королей, князей и министров, он всегда старался говорить отрывочно, полусловами, что заставляло предполагать в них затаенный смысл, нечто недосказанное, таинственное. Давая понять, что он посвящен во все тайны будуарной жизни августейших особ, он заставлял думать, что только долг уважения предписывает ему говорить об этом не иначе, как полунамеками: пусть об остальном догадываются сами — он этому не противится; иногда даже как-бы одобряет более догадливых слушателей многозначительной улыбкой, как бы говорившей: «О! Да, да, именно, так, вы угадали верно», а сам он, между тем, ничего не утверждает. О, ведь, он очень остерегался сказать что-либо! И действительно, ни разу не обмолвился, ни одним словом, разумеется, к лучшему, потому что нередко ему самому приходилось узнавать от других, именно, те новости — верные или ложные, неизвестно — которые он должен был знать раньше всех.

Роль эта подходила к нему, как нельзя больше; даже сама фигура его вполне соответствовала такому назначению: эти маленькие, желтоватые, вечно прищуренные глаза, скрытые под очками; эти жесты человека, готового сообщать другому нечто очень важное и, в то же время, сдерживающегося из боязни проговориться; эта манера говорить мягко, с расстановкой, даже смущенно, как бы подыскивая нужные слова и, при этом, давая заметить, что он хочет избежать возможности быть нескромным.

Появляясь же в официальных салонах, он тотчас сбрасывал с себя и эту манеру держаться с достоинством человека, носившего орден в петлице, и свою умышленно-высокомерную поступь, словом, всю ту личину, с помощью которой он приобретал себе почетный кредит в глазах заезжих туристов. Он являл собой здесь полнейший контраст и изумительную сообразительность: этот самый князь Фледро-Шемиль, разыгрывавший роль придворного с теми, кто не принадлежал ко двору, мгновенно преображался, как только попадал в круг настоящей придворной свиты; этот дипломат, чуть не властелин за минуту, вдруг становился не более, как шутом; из-за ливреи камергера сквозил авантюрист, встречающийся в столовых отелях, с заломленной набекрень шляпой, измятой, с оторванными полями; в развязанном галстуке и жилете с недостающими пуговицами, в потертых на коленях брюках, в которых он нередко проходил по задам дворца. Дерзкий, как Трибуле, он не знал удержу, именно, там, где не допускалось ни малейшей вольности. Так, например, не обращая ни малейшего внимания на строгие условия придворного этикета, он, с апломбом негодяя, позволял себя самые сумасбродные выходки. Политика, кабинетные интриги, наиболее интересные новости дня — все становилось предметом его злого юмора. Казалось, что язык этого человека ни на минуту не оставался в покой; то он сыпал каламбурами направо и налево, то, вдруг, начинал рассказывать наиболее пикантные анекдоты какому-нибудь наследному принцу Мерсебургскому или Саксен-Готскому, посвящая их таким способом в закулисную жизнь Парижской оперы Буфф, тут же упоминая вскользь о красавице Оттилии или Лолоте, которых он встречал в такой-то пивной и с которой предлагал познакомить слушателя. Нередко, за десертом на каком-нибудь официальном ужине, он, притворяясь пьяным — хотя пил только подкрашенную вином воду начинал говорить на ухо какой-нибудь ландграфине различные двусмысленности, советуя ей, между прочим, нарядиться, в следующий придворный бал, в костюм мадемуазель Шнейдер, в котором та является во втором акте «Периколы»! Невольно приходилось изумляться тому, что его еще ни разу не выпроводили за дверь дворцовые лакеи. Быть может, все эти дерзости сходили ему с рук лишь потому, что, поступив иначе, боялись навлечь на себя неудовольствие тех многочисленных патронов, у которых он состоял в звании камергера, и потому, желая выйти из неловкого положения, при таких выходках, обыкновенно, говорили про него: «оригинал».

При том же — его находили забавным, а он, постепенно втягиваясь в эту роль, простер свою дерзость до того, что осмелился, однажды, утром, в августе, выкупаться в пруде одного княжеского парка и выйти голым из воды, прямо под окнами царствующей герцогини. Однако, несмотря на подобные выходки, или даже благодаря им, князем Фледро-Шемилем интересовались многие. Из дам и кавалеров находились даже люди искренне преданные ему. Только одно обстоятельство говорило положительно не в его пользу. Хотя он выдавал себя за русского, но все знали, что он был родом поляк. «Шемиль» слово черкесское; «Фледро» — литовское. В этом сочетании двойного отечества сказывалось ничто подозрительное. Князя упрекали в том, что он променял свою родину на чуждую ему национальность и считали это забвение родной земли настолько же нечестным, как если бы он ограничился лишь пожатием плеч перед трупами мучеников или с улыбкой принял бы известие о каком-либо совершенном злодеянии.

Не ускользнуло от внимания более наблюдательных людей и то обстоятельство, что — несмотря на свою обычную болтливость — он сразу умолкал, как только речь заходила о Польше.

Вообще же, отзывались о нем, как о человеке умном, приятном и образованном собеседнике; он даже написал несколько французских комедий пословиц, которые ставил на сцену лишь в присутствии коронованных особ, руководясь, при этом, собственным расчетом.