В последнем акте она была невозможна. Она, полная жизни, не сумела верно передать вздохи и страдания умирающей. Ее полная шея ничем не напоминала собой чахоточную; вздохи ее походили на шепот любви, а в стонах и жалобах слышался, здоровый молодой голос зовущей к себе женщины.

Некоторые принялись шикать, но это шиканье заглушено было единодушным бешенным взрывом рукоплесканий — за исключением нескольких женщин, которые с досады, закрывшись веерами, до крови кусали себе губы. Ведь, она играла перед такой публикой, которая быстро умеет понять, в чем дело. Разумеется, эта роль умирающей была не по ней, она не умела умирать, так как во всем существе ее сказывалась полнота жизни; куртизанка — вполне, но отнюдь не умирающая; так что же? ее и нужно было брать такой, какова она есть. Именно, «брать», это и было настоящее слово, так как она отдавалась. Это, именно, и было причиной ее необычайного успеха на сцене; казалось, будто вместо аплодисментов артистке, к ней тянулись руки, чтобы овладеть ею — ею как женщиной; это был не более, как порыв желания, страсти, похоти, вылившийся в этих бурных аплодисментах.

Сходство с королевой также играло не последнюю, роль во всеобщем восторге; конечно, довольно отдаленное сходство, основанное главным образом на том платье, в котором она появилась, в первом акте. Это платье — дерзость! Пусть так; по крайней мере, «забавно». Королева, распевающая каватины! — это, ведь, редко случается видеть. Сожалели только о том, что Глориане не пришлось играть в костюме пажа: интересно было бы полюбоваться Ее Величеством в этом виде.

Каждый из зрителей, поддавшийся силе очарования этой мнимой королевы, предвидел возможность стать королем, хотя на несколько часов. В результате, — всеобщий энтузиазм. Ей поднесли огромный букет от мадемуазель Солновой. А когда опустилась занавес, и, утомленная игрой, задыхающаяся, Глориана, желая освежиться приложила свое пылавшее лицо к букету, она увидела себя окруженной толпой постоянных абонентов, которые пользовались привилегию входить за кулисы. Старые, молодые, почти все нарумяненные, прикрашенные они были безупречно одеты в черное платье с чересчур открытой грудью жилета; костюм наиболее соответствующей закулисным героям; при том же, они ехали прямо из театра на бал в оперу Буфф.

Она сразу очутилась в знакомой ей атмосфере поклонников, где отовсюду неслись к ней восторженные комплименты, прерываемые по временам громким восклицанием всеобщего возбуждения. Несколько дилетантов, почтительно склонив голову с какой-то загадочной улыбкой на губах, все еще продолжали тихо аплодировать ей, стоя перед ней до того близко, что руки их, как бы случайно, при этих аплодисментах, касались ее груди.

А обладательница этой восхитительно прекрасной и замечательной белизны шеи, с напряженными от усиленного вдыхания мускулами, стояла в каком-то экстазе; с раздувающимися ноздрями, и на губах ее скользила лукавая улыбка.

Вдруг, она резко повернулась и удалилась, шелестя длинным шлейфом своего шелкового платья и задевая своими голыми руками за черные рукава мужчин; затем, проходя коридором, с наслаждением вдохнула в себя свежий воздух, который разом охватил ее голые плечи, и, быстро войдя в свою ложу, бросилась к зеркалу и, вся дрожащая, поцеловала отражение своих ярко красных губ.

— Как! Вы здесь? — вслед за этим воскликнула она.

— Да, — отвечал директор, сидевшей позади Глорианы, около маленького круглого столика, на котором стояли свечи, положив левую руку на развернутый лист, наполненный печатными строками вперемешку с написанными буквами, а правой играя пером, по видимому, только что обмакнутым в чернила.

Этот импресарио по имени Шадюрье, как и большинство итальянских теноров, говорящих с марсельским акцентом, требовавший, чтобы его называли не иначе, как «синьор Шадюрьеро» был маленький старик, с покатым лбом, круглыми глазами и прыщеватым носом — почти без губ, с темно-розовой кожей, отливавшей синевой на подбородке, который был дурно выбрит.

Худощавый, нервный, с порывистыми движениями, он походил на заведённого автомата, а, так как имел привычку говорить короткими, отрывистыми фразами, прерывая их резкими восклицаниями, то выходило как-то так, будто порывистые жесты выталкивали из его горла слова. Сразу бросалось в глаза глуповатое выражение его лица и какое-то неприятное движение в углах рта и носа. Действительно, это был дурак и, в то же время, плут. Он уже много раз терял изрядные куши денег, по своей глупой несообразительности.

Миниатюрный, подозрительный, при случае, плутоватый, он был неловок в делах и потому разорялся сам, именно тогда, когда хотел разорить других. Таким образом, переходя от одной неудачи к другой, он впал в нищету, но нищету такого рода, которая не вызывает сожаления; он именно, мог с правом сказать своей жене, подавая ей, вместо новогоднего подарка, театральный кинжал, последний остаток роскошных аксессуаров былого времени: «Знаешь ли, ведь, он мне стоит восемьсот тысяч франков!»

Но в ту минуту, о которой мы говорим, он еще не был окончательно, разорен; уже в долгу, но не банкрот, он, поэтому, употреблял всю свою хитрость на то, чтобы отдалить па месяц, на день, хоть на час, неизбежную катастрофу. Никто, кроме него, не мог так нахально отказывать в уплате должной им суммы, как это делал он, даже в том случае, когда его шкатулка, по странной случайности, была полна денег. В качестве должника, он был гениален. Умел, оставаясь на ваш взгляд, смиренным, униженным, даже жалким, выпроводить вас за дверь, ласково гладя вас по плечу. Но с Шадюрье случались и неприятности. Некоторые итальянские артисты бывают слишком грубы с должниками подобного рода. Однажды, некая примадонна назвала его «гадкой обезьяной» и ударила зонтиком. Он стоически вынес это оскорбление. Положим, она его побила! но платить? — никогда. Он ограничился тем, что возвел к небу свои глупые глаза, как бы призывая его в свидетели справедливости своих слов — и, в тоже время, самодовольно улыбаясь про себя.

Он сказал Глориане:

— Приветствие. Искреннее приветствие. Громадный талант. Прекрасный голос. Если угодно, я вам предлагаю ангажемент. Вот его условия, вам стоит только подписаться. Предлагаю вам исключительные условия. Поймите, тридцать шесть тысяч франков за три месяца. Я не назначал этого даже Требелли. Я разорюсь, продолжал он, печально взглянув на нее и как бы со вздохом. Но делать нечего, условия неизменны. Я более артист, чем директор. Но все несправедливы ко мне. Тридцать шесть тысяч франков, Боже мой! И так, вы подпишетесь?

— Да, — сказала она, — я согласна.

Она почти вовсе не заботилась об ангажементах, это лежало на обязанности Браскасу. И она, не умея взяться за дело, была крайне озабочена таким затруднительным положением! Но, вообще, тридцати шести тысяч франков ей, казалось, довольно. — Она встала, и Шадюрье подал ей перо.

В эту минуту, вошел Браскасу. Он бросился к ней, выхватил перо и швырнул его в лицо директора.

У Шадюрье появилось маленькое чернильное пятнышко на верхней губе, точно искусственная мушка на щеки субретки. Но он вовсе на это не претендовал и только бросил недоумевающий, совсем невинный, взгляд на оскорбившего.

— Черт возьми! — вскричал Браскасу, — хорошо, что я пришел вовремя!

— Сударь….

— Вы старый клоун!

— О!

— Вы, воспользовались моим отсутствием, чтобы одурачить Глориану.

— О! — еще раз произнес импресарио, потупив глаза в пол.

— Чтобы заставить ее подписать ангажемент, который должен разорить ее.

— Но я предлагаю двенадцать тысяч франков в месяц!

— За кого же ты нас принимаешь, старик!

— Хоть и трудно мне, но я дам пятнадцать.

— Скряга!

— Шестнадцать тысяч!

— Жид!

— Восемнадцать!

— Каналья!

— Вы хотите моего разорения! Я даю…

— Бесполезно!

— Я даю…

— Убирайтесь к черту! — Воскликнул Браскасу, хватая его за плечи

И он вытолкнул его в коридор.

Все это время, Глориана спокойно сидела у туалетного столика, покрытого кисеей, через которую сквозила голубая материя, и стирала с лица концом салфетки, обмакнутым в колд-крем, румяна, уже наполовинку исчезнувшие от пота.

— Да что с тобой сегодня? — спросила она, поворачивая немного голову.

Он взял ее за подбородок и заставил взглянуть на себя в зеркало.

— Чье это лицо? — спросил он.

— Мое, конечно!

— Нет, лицо королевы.

— А! — произнесла она.

— А тот костюм, который ты надевала в первом акте?

— Ну, платье, нечаянно попавшее в мой чемодан.

— Нет. То было платье королевы.

Она взглянула на него, удивленная.

— И могут еще надеяться, что я отдам им за двенадцать, пятнадцать или восемнадцать тысяч франков женщину, которую, благодаря ее сходству, ожидает корона и трон, женщину, которой тайно присылают с лакеем, одетым в расшитую золотом ливрею, такой туалет, о котором кричат во всех газетах! Даже более!

Он ходил взад и вперед, подпрыгивая, шевеля губами, как обезьяна, со сверкавшими, от удовольствия маленькими глазами.

— Я хорошо все обдумал в этот вечер, пока ты пела. Я еще не понимаю, но, думаю, что угадал, в чем дело. Тебя одели так, чтобы раздеть. Боже мой! Королева, снимающая свою юбку, это дорого стоит! Вообще, говорю тебе, что готовится нечто необычайное. Что, именно, я еще не уяснил себе вполне. Но чувствую, что нас окружают интриги, расчет. В нас нуждаются. Во всем этом, должно быть, замешаны любовь и политика. Смотри в оба, Браскасу! Будь осторожен. Фортуна сама идет к тебе навстречу. О! О! — вскричал он, внезапно останавливаясь, — я уверен, это она сама стучится в дверь!

Действительно, кто-то постучался в дверь ложи. Один удар, легкий, несмелый.

— Войдите! — сказал Браскасу.

Вошел князь Фледро-Шемиль; с несколько высокомерной, почти холодной осанкой, впрочем, не лишенной известной доли любезности — безупречный с ног до головы; — он умел принимать на себя эту манеру держаться, когда имел дело с маленькими людьми.

— Мадам Глориана-Глориани? — спросил он, вежливо раскланиваясь.

Браскасу отвечал:

— Это я.

— О! Вы шутите, сударь?

— Нет, серьезно. Когда приходят по какому-нибудь делу к мадам Глориани, то всегда адресуются ко мне. Спросите сами.

Глориана сделала утвердительный знак.

— А так как мы не имеем чести вас знать, — продолжал Браскасу, — то, очевидно, вы являетесь по какому-нибудь делу.

Это несколько смутило князя Фледро. Он надеялся повести легкий и пустой разговор с прекрасной примадонной; при том же, он любил вести дипломатическую болтовню, туманную, сбивчивую, неопределенную, при которой до сути дела добираются самыми трудными путями. А этот маленький человечек, приступивший к делу так прямо, почти грубо, казался ему несносным и разозлил его. Но князю нельзя было терять времени, и он сухо ответил:

— Да, по делу.

— Очень хорошо. Глориана, выйди.

Она тотчас же встала, повинуясь ему. Браскасу снял с гвоздя меховую шубу, накинул ей на плечи, проговорив на ухо:

— Дело разъясняется. Подожди меня в уборной артистов, там еще толпится народ; будь настороже, любят вовсе не тебя. Ну, ты понимаешь; ты успела во многом. Я только что был там, отзывы превосходны. Главное, не доверяйся толстухе Персано, она с усиками, и это ей испортило характер. Если она заговорит с тобой о платье, представься ничего не понимающей. А! ты увидишь там еще тенора Синьола, брюнета. Он не играет здесь, но приехал сегодня из любопытства, по случаю твоего дебюта. Он тебе будет строить глазки; поглаживая свою бороду; он пользуется успехом в свете, я его знаю. Он был гарсоном в одном ресторане в то время, когда я чистил сапоги прохожим. С этим Синьолем нечего вязаться! хуже и злее меня. Если ты в него влюбишься, я тебе переломаю ребра. Ну, теперь беги.

В ту минуту, как она готова была удалиться, князь сделал шаг вперед, как бы желая ее удержать; но она указала жестом на Браскасу и вышла, не сказав ни слова.

Итак, первым министром у этой королевы оказалась какая-то обезьяна! Делать нечего, пришлось покориться этой досадной случайности.

Оставшись один Браскасу быстро придвинул стул посетителю, уселся сам и, наклонившись в его сторону, облокотился на колени, уставился на него своими прищуренными глазами, в которых отражалось сильнейшее любопытство.

— Милостивый государь, — начал он, — я имею честь быть парикмахером и другом Глорианы, ее единственным другом. Не будете ли вы так любезны, сказать, с кем имею честь говорить?

Будучи умным человеком, князь, не хуже любого глупца, был мелочно тщеславен. Поэтому, он назвал себя, но с чересчур уже явным пренебрежением, то снимая, то вскидывая свой лорнет; и вдобавок сказал — это уже совсем плохо рекомендовало его — что он ближайший друг Фридриха II, короля Тюрингии.

Браскасу был в восторге. Но даже обрадованный смутными заманчивыми надеждами, он почувствовал оскорбление в том презрении, с каким относился к нему друг короля. Он готов уже был язвительно спросить его: «А, его парикмахер?»

Но, предвидя интересное приключение, ограничился лишь тем, что с насмешкой спросил его:

— Что же вам угодно от меня, сударь?

Князь внутренне досадовал все сильнее и сильнее. Очевидно, нельзя рассчитывать блеснуть своим красноречием и ловкостью при таких точных вопросах Браскасу. И, при том, он вовсе не хотел рисоваться своим талантом перед такой ничтожной личностью. Это было бы уместно лишь между людьми одинакового положения в обществе. Он проговорил быстро, даже каким-то повелительным тоном:

— Сударь, завтра мы уезжаем в Нонненбург.

Браскасу, готовый ко всему необычайному, не должен был ничему удивляться.

— Уезжаем, — повторял он. — В Нонненбург, в Тюрингию? Вы сказали: мы?!

— Глориана и я.

— И я.

— Если будет это угодно мадам Глориане.

— Ей это угодно. Но что же, черт возьми, мы будем делать в Нонненбурге?

— Меня назначают управляющим театрами, и я хочу поставить «Флорис и Бланшефлёр».

— Ганса Гаммера?

— Конечно.

— Пустая опера. Вовсе без мелодии, одни речитативы. Звук барабана, точно на ярмарке.

— Не будем говорить о музыке, сударь. Глориана будет дебютировать в роли Бланшефлёр.

— Дело, значит, идет об ангажементе?

— Конечно.

— Милосердный Боже! — вскричал Браскасу.

Он вскочил с места и сделал отвратительную гримасу. С высоты своих грез он вдруг упал в грязную действительность. Ангажемент! ничего более? и за границей? почти в провинции. Чтобы петь под звуки дикой музыки, которая портит голос. А! Так нет же! Разве у них нет лучшего ангажемента? И, при том, человек с таким важным видом не более, как директор театра сделал бы гораздо лучше если б не беспокоил ни себя, ни других.

Князь Фледро сказал, вставая, в свою очередь:

— Условия зависят от вас; и так, это дело можно считать поконченным. Вы, кажется, квартируете в «Гранд Отеле»? Завтра утром, я заеду за Глорианой. Мы уедем, с экстренным поездом, в девять часов, сорок минут.

— Может, еще раньше? — с явной насмешкой спросил Браскасу.

— Гм? Вы отказываетесь?

— Дураку понятно.

Князь сумел, так или иначе, скрыть всю горечь своего разочарования.

— Я переговорю с самой Глорианой, лично.

— Я сказал — «Нет!» и этого достаточно.

— И это ваше последнее слово?

— Прибавлю еще: прощайте.

— Прекрасно, господин Браскасу! — ответил на это князь, пожимая плечами.

Он подошел к двери и чуть заметным кивком головы простился с ним.

Вот-вот уйдет. Но, нет, он остановился и сказал, улыбаясь и играя своим лорнетом:

— Да, мон шер, вы, верно, никогда не слыхали о Моне Карис?

— Мона Карис? — повторил Браскасу, глаза которого мгновенно загорелись.

Разумеется, он слышал о ней! Кто же не слыхал легенды об этом чудном создании, неизвестно откуда появившемся, дочери какой-нибудь Севильской или Монтросской бродяги-нищей или же баядерки из Калькутты — которая, начав со служанки, была и публичной женщиной, и танцовщицей, и певицей; жадная, как все куртизанки, смелая, как юноша, соблазнительная, как фея, она объездила всю Европу, разоряя миллионеров и восхищая поэтов, когда, танцуя в своей короткой юбочке, одним ловким взмахом ноги откидывала ее кверху, при звонких ударах золотых кастаньет; не она ли, позднее, сделавшись чуть не королевой — до милости одного короля, который склонялся перед ней на коленях и читал ей нужные сонеты, и все же оставаясь балериной, танцевала полуодетая вокруг трона; а потом, уже совсем нагая — испанский танец на столе Совета министров. Кроме того, ненавидимая и обожаемая, торжествующая и вносившая в дела политики свою любовь авантюристки, она, продолжая плясать, заглушала народные волнения шумом и топаньем своих каблучков и выгнала иезуитов мягкими ударами своего веера!

Но зачем же князь упомянул имя, Моны Карис, уже умершей, и о которой более никто не вспоминал! Милосердный Боже! Браскасу понял. Ведь эта знаменитая танцовщица была любовницей короля Тюрингии, Фридриха I-го, дедушки ныне царствующего короля; новому Фридриху хотели доставить новую Мону Карис, и, вот, выбрали для этого Глориану-Глориани. Чёрт возьми! это недурно! Да, да, именно, так. Ангажемент! это только предлог; нужно же было мотивировать чем-нибудь прибытие в Нонненбург будущей фаворитки. О! они отлично взялись за дело! Браскасу, одним полетом воображения, сразу нарисовал себе все будущее: кареты, дворцы, куртизаны, празднества, на которых Глориана будет фигурировать в качестве королевской любовницы. Что же касается его… э! э! в царских сундуках найдется и для него достаточно золота.

Он побежал за князем.

— Нужно было сказать об этом! — в экстазе вскричал он.

— Надо было догадаться, — сухо ответил дипломат, чувствовавший себя крайне неловко от того, что приходилось высказаться этому человеку.

Браскасу спросил:

— Значит, король знает Глориану?

— Он ее никогда не видел.

— Черт возьми! вот в том-то и дело. Это очень рискованно. А! какой же я дурак! Сходство! Вы очень ловки в этих делах, сударь. Ведь, это, конечно, вы прислали ей платье, чтобы произвести полный эффект!

— Платье? — повторил, искренне удивленный на этот раз, князь.

— Очень ловки! говорю я, и, послушайте, мне думается, что мы, т. е., вы и я, сговорившись получше между собою, достигнем таких вещей, которые удивят весь свет.

— Господин Браскасу!

— Ба! не сердитесь! — откровенно говоря, продолжал маленький человек, понизив голос и прищуривая глаз, — мы, ведь, во многом похожи друг на друга в эту минуту, вы — князь, а я — парикмахер: посторонние люди, узнав о наших намереньях, не похвалили бы ни вас, ни меня. Согласитесь, сударь — мы одного поля ягоды!

— Наконец, принимаете вы мое предложение? — резко спросил князь, желая положить конец этой несносной болтовне.

— Да!

— Мы уезжаем?…

— В Нонненбург, завтра утром, с экстренным поездом, в девять часов сорок минут!

И Браскасу отворил дверь и крикнул в коридор:

— Глориана! Где ты? Можешь войти, Глоpианa.

Ответа не было; в темном коридоре, загроможденном мебелью и аксессуарами, не было ни души; там, направо, в уборной, полуоткрытая дверь пропускала слабый свет через трещину.

— Глориана, иди же, где ты?

Мимо него прошел театральный служитель, мальчик, тушивший, один по одному, газовые светильники; с каждым потухавшим рожком темнота все сильнее разливалась по коридору.

— Как!! Вы все еще здесь, господин Браскасу? — спросил мальчик. — Уходите скорее, я гашу свет.

— Где же Глориана?

— Она уехала.

— Что вы там говорите?

— Говорю, что она уехала.

— С кем? С Синьолем?

— Нет, сударь, с негром.

Браскасу уже готов был успокоиться, считая все это за ошибку. Но мальчик объяснил все дело. В ту минуту, он был в уборной, выжидая уходивших, чтобы унести лампы. Глориана, в углу, разговаривала, именно, с Синьолем. Всех их было восемь или десять человек — в том числе Персано, муж Требелли, и другие; если Браскасу желает, то может спросить их сам. — Вдруг вошла привратница, ведя за собою маленького негра, у которого в руках была коробка с конфетами и письмо к мадам Глориани. Вероятно, любовное объяснение, принесенное негром, точно выскочившим из какой-нибудь волшебной сказки, ростом не выше сапога, в красной шелковой одежде, украшенной разноцветными лентами и безделушками — пестротой походившим на райскую птичку и, должно быть, исполнявшим должность грума. Глориана откусила засахаренную миндалину, положила другую в рот Синьоля, потом, читая письмо, принялась хохотать, хохотать, хохотать! Наконец, успокоившись, она сказала:

— Да, да, разумеется, я очень хочу этого это так забавно, — и, не простившись ни с кем, все еще заливаясь смехом, она пошла вслед за негром.

Все присутствовавшие были крайне изумлены. Через минуту, раздался стук отъезжавшей кареты.

Браскасу заскрежетал зубами, в порыве сильнейшего гнева.

— Эта неожиданная случайность не особенно серьезна, — сказал, подходя к нему князь.

— Сударь! — вскричал Браскасу, — вы не знаете Глориану! Если я упущу ее из рук на один только час, то не верну уже никогда более! Ведь, это не собака, которую держат на воле, это настоящая волчица.

— Черт возьми!

— Ее нужно сейчас же отыскать! Пойдемте скорей.

Он потащил его за собой. Проходя мимо ложи, где стояла привратница, они осведомились у нее. Та не могла сообщать им многого. Действительно, у театрального подъезда дожидалась карета. Прекрасное купе, превосходные лошади, кучер в ливрее. Но кто сидел в купе? Никто не знает, да и разглядеть было невозможно. — Дочка привратницы сказала, при этом:

— Я влезла на подножку и увидела в глубине его кого-то очень похожего на молодого мужчину. Минуту спустя, сошла Глориана, бросилась в купе, и тотчас же отъехавшая карета заглушила стуком своих колес взрывы смеха обоих лиц, сидевших в ней.

— Быть может, Глориана, просто, вернулась в отель, — сказал князь.

— Гм! Надо удостовериться.

Проезжал фиакр; они сели.

— Кучер, в «Гранд Отель»! И лети галопом, за все будет заплачено!

На бульваре пришлось ехать шагом, так как вся дорога была запружена экипажами, в которых сидели домино и маски, и, при том, из боязни раздавить жандармов, с развевавшимися султанами, молочниц, гвардейцев, испанцев, неаполитанских рыболовов, прыгавших то там, то тут, на дожде, между колесами, перескакивавших через лужи грязной воды, от которой летели брызги на их чулки, плащи, на лица.

По приказанию Браскасу, который окончательно терял терпение, фиакр, повернув за угол, и, минуя подъезд «Гранд Отеля», въехал на двор. Выбежали слуги, полагая, что то были путешественники и, на все вопросы, отвечали, что мадам Глориани еще не возвращалась. Затем, Браскасу, после минутного размышления, сказал князю Фледро:

— Подождите меня.

И сам взбежал по лестнице. Вернувшись, он был одет в черную пару.

— Что это значит! — спросил камергер, — куда мы едем?

— В Оперу.

У Браскасу была своя цель. Ведь, Глориана сказала: «Я очень желаю этого, это так забавно»; следовательно, ей могли предложить поездку в маскарад. Он решился в эту ночь оглядеть каждую маску, заглядывать под кружево до тех пор, пока не найдет Глорианы.

Трудная задача! Но он надеялся на счастливую случайность. Bсе возможно, даже иногда самое невероятное.

Фиакр, быстро проехал несколько переулков, остановился в узкой улице, перед домом, фасад которого был ярко освещен газом, и оба спутника, взойдя по нескольким ступенькам широкой лестницы, очутились среди шумных криков, возгласов и смеха толпы масок, которые быстро мелькали перед их глазами, и были окружены каким-то желтоватым туманом от колыхавшегося света люстр.

В уборной, сверкавшей яркой позолотой, где было невыносимо жарко и душно, и куда то и дело приходили голубые, розовые, палевые домино, мелькая мимо толпившихся черных фраков; в залитой светом зале, где под звуки оркестра носятся и пестреют пары танцующих, представляя собой огромную корзину цветов, полную аромата и носимую по воле ветра; в коридорах, откуда виднеются, вроде огромного глаза, ложи, обитый красным; в совсем почти пустых уголках, куда, зевая, садятся по временам разодеты я в бархата и золото толстые фигуры, который едва не задыхаются в своих туго стянутых корсажах; в буфетах, кишащих торопливо снующими гарсонами, между черными фраками, которые сидят у столиков, держа у себя на коленях какого-нибудь пажа, и откуда слышатся веселые возгласы, смех, шум раскупориваемых бутылок и громких поцелуев — оглушительный смешанный гул, среди которого по временам слышится звонкий треск разбитого стакана; на авансценах, где выходят актрисы, в бенуарах, где прячутся — всюду Браскасу и князь Фледро — Шемиль тревожно искали Глориану — камергер, заглядывая в мужские домино, а тот окидывая взглядом группы женских затылков и плеч — так как, чтобы узнать Франсуэлу, ему незачем было даже заглядывать в лицо. Тщетные поиски! Глорианы не было в Опере, милосердный боже! Они удалились оттуда, усталые, разбитые, мрачные.

Кучер спросил:

— Куда поезжать?

— Туда, где танцуют! — закричал ему Браскасу.

В эту ночь танцевальные вечера низшего разряда, конкурирующее с Оперой дешевизной входной платы, также сверкали огнями и оглашались звуками оркестров. Фиакр остановился близ одного бульвара, в отдаленной части города, перед высокими белыми и раззолоченными портиками, откуда неслась громкая музыка и шумный смех, и виднелся яркий полукруг света.

Задыхаясь от смешанного запаха различных духов и столба стоявшего едкого дыма, который резал глаза, князь и парикмахер побежали по обширным залам, где люди низшего сорта, в растрепанных маскарадных костюмах, копоть свечей, духота шум — все, в общем, заставляет входящего вдыхать в себя испарения пота и вина.

— Глориана не может находиться здесь, — сказал камергер.

— Кто знает! — возразил Браскасу.

Уже в течение трех часов они осматривали все эти трущобы и норы безо всякого результата. Не встретилось даже ни малейшего сходства, которое могло бы пролить хоть слабую надежду на успех,

— Куда теперь прикажете ехать? — спросил кучер.

Браскасу закричал:

— Всюду, где ужинают.

Они бродили, преследуемые насмешками, по залам заурядных, шумных, ярко освещенных ресторанов, пропитанных духотой, испарениями жареного мяса. Среди звона тарелок, скрипа ножей и беготни одурелых гарсонов, несколько женщин, сняв свои маски, бессильно склонялись к столу, держа голыми руками стаканы с вином, или уткнувшись в тарелки, подсмеивались над мужчинами и своими подкрашенными губами чуть не прикасались к их лицам.

Они останавливались на всех площадках лестниц, во всех узких длинных коридорах — в то время, как домино, с опущенным на лицо капюшоном, переговаривались между собою вполголоса и потирали руки, предвкушая близость блаженства; — подсматривали в скважины кабинетов, откуда несутся грубые восклицанья разговаривающих, а на зеркальной двери то и дело появляются и исчезают отражения красных шиньонов. Обошли все, этажи ресторанов, находящихся на бульварах, вплоть до кабачков, отыскивая Глориану, и все понапрасну! Потом — отпустив фиакр, так как лошадь выбилась из сил, очутились пешком на улице, среди утреннего движения рынка, утомленные, разбитые, чувствуя жар в глазах и сухость во рту и ноздрях разом, охваченные свежим, влажным воздухом, предшествующим восходу солнца, и сыростью разложенных овощей.

Они шли, молча, занятые одной и той же мыслью. Нужно было вернуться в отель: быть может, Глориана вернулась. Это было не только возможно, но не подлежало сомнению. Князь, встревоженный явным беспокойством своего компаньона, хотел верить этому, Браскасу — нет. Он хорошо знал дикое и свободное создание, которое поддавшись соблазну, скорее из высокомерного равнодушия ко всему, нежели по слабости характера, могла сразу порвать с ним. Один случай отдал Франсуэлу в руки Браскасу, другой мог отнять ее у него. Отнять ее! в такую минуту! именно, тогда, когда, благодаря неожиданному случаю, он мог сделаться исполнителем королевского каприза, за дорогую плату! Ах, если бы ему под руку подвернулся тот человек, который увел ее в этот вечер, и который, быть может, не выпустит ее более! И Браскасу, сжав кулаки, размышлял о неудаче, со злой гримасой на лице и опустив голову.

— Взгляните! — вскричал князь Фледро-Шемиль

— Где?

— Взгляните, говорю вам!

Браскасу поднял голову. Он увидел в сероватом тумане длинную улицу, пустынную, молчаливую, с закрытыми всюду ставнями: вдали, то там, то тут, высясь над стеками, обрисовывались деревья, ветви которых как бы прорезали туман; птицы, перелетая с одной крыши на другую, издавали короткий, резкий крик.

Эта улица была еще незнакома Браскасу; ведь он так недавно приехал в этот город. Что же касается камергера, то он бывал здесь уже несколько раз, но только никогда не жил подолгу.

Желая, идти в «Гранд Отель», оба они ошиблись дорогой и теперь заблудились.

— Э! ну, так что ж из этого? — сказал Браскасу, у которого тревожное состояние вполне разогнало сон. — Мы легко можем отыскать дорогу.

— Не в том дело! Посмотрите туда: впереди вас. Разве вы ослепли?

— Черт возьми! — вскричал Браскасу.

Направо от пешеходов, несколько вдали, белел силуэт слабо освещенной изнутри одной из тех таверн, нередко попадающихся и в богатых кварталах, куда заходят распить бутылку пива и съесть кусок ветчины английские кучера и грумы. Вероятно, хозяин этой таверны, пользуясь ночью карнавала, приютил у себя нескольких ночных шалопаев из более зажиточного класса жокеев.

Возле только что захлопнувшейся двери, среди прозрачных утренних сумерек, обрисовалась фигура маленького человека, с трудом стоявшего на ногах и делавшего напрасные усилия двинуться дальше; слабое дуновение ветра откидывало в разные стороны разноцветный ленты, украшавшая его шелковую одежду; а среди всей этой пестроты красок выделялась черная курчавая голова, с белыми зубами и белыми же белками глаз, так что сама эта фигура казалась каким-то блестящим красным шариком, украшенным местами жемчужинами. Браскасу сказал:

— Это, должно быть, тот самый негр, который приезжал за Глорианой!

— Да, очень может быть, — отвечал князь. — Костюм его сходен с тем, который описал нам театральный служитель. Чёрт! это самый благоприятный случай, для наших розысков! Нужно расспросить этого лилипута.

— Нет.

— Почему же?

— Он не ответит, потому что слишком пьян для этого, чтобы понять, о чем его спрашивают. Видно, что он пропьянствовал всю ночь в таверне. Кроме того, ему, верно, предписано строжайшее молчание, и поэтому, если бы он даже и не был пьян, мы ничего не добились бы от него.

— Но, Боже мой! Он уходит. Что делать?

— Следовать за ним, — сказал Браскасу.

И они пошли следом за негром, медленно удалявшимся в полутьму, с хлопавшими по ветру, как крылья райской птицы, разноцветными лентами и с неловкостью пингвина.

Изредка он останавливался, съеживался, клал на колени руки и принимался хохотать, откинув голову назад, широко раскрывая свои красные, как огромная кровавая рана, губы.

— Ужасно пьян! — говорил тогда Браскасу.

— Куда же, однако, он заведет нас? — спрашивал князь, у которого эти ночные скитания вызвали ревматическую ломоту во всех членах, и который, вдобавок, чувствовал себя хорошо только в обществе королей.

Негр повернул в улицу, ощупывая рукой уголь стены таким неверным слабым движением, будто ребенок, старающийся поймать муху.

Вдруг Браскасу с живостью вскричал:

— Карета!

Действительно, у подъезда очень маленького отеля, стояло купе, на козлах которого сидел огромного роста кучер в желтом кафтане, высокий воротник которого был обшит по краям галуном, и с кокардой на шляпе; время от времени раздавался стук лошадиных копыт о мостовую или же побрякивание сбруи, при встряхивании гривой дремавшей лошади.

Какими-то изумительными прыжками, точно припоминая свой национальный танец, добрался, наконец, негр до дверей отеля. Он взглянул на карету, обеими руками ухватился за одно из передних колес, взобрался на него, надул себе щеки и дунул в нос спящему кучеру. Тот на такую шутку ответил лишь протяжным храпом. Тогда негр соскочил и вприпрыжку направился к двери подъезда, ощупью нашел металлическую пуговку звонка и сильно надавил ее. Раздался оглушительный звон колокольчика.

— Он ускользает от нас! — сказал князь.

— Подождите, — отвечал Браскасу.

Дверь отворилась; маленький негр, просунув голову вперед, исчез из глаз; но прежде, чем блок опустился, Браскасу бросился и удержал дверь правой рукой, между тем, как другой рукой он ударил по дереву таким образом, что звук этот походил на звук затворявшейся двери.

Затем, остался неподвижным, прислушиваясь.

Ни малейшего шума, кроме стука шагов негра по каменным плитам, который заключился падением чего то тяжелого. Ничего более.

— Войдем, — пригласил Браскасу.

— Черт возьми! — пробормотал камергер.

— Что же?

— Но, мы теперь очень похожи на воров, сударь.

— Следовательно, вы отказываетесь заставить Глориану дебютировать в опере Ганса Гаммера?

— Войдем, — сказал князь.

Браскасу без шума опустил блок, не запер двери на ключ, чтобы, в случае какой-нибудь неприятности, легче было бежать.

Они очутились в темноте и гробовом молчании. Но через круглое отверстие, похожее на туннель, к ним проникал свежий воздух и виднелись деревья, ветвей которых хотя не было видно, но которые раскинули на отдаленной, белевшей, при утреннем рассвете, стене свои длинные силуэты.

— Сюда! — сказал Браскасу.

И придерживаясь обеими руками за гладкую стену, он, идя вперед, вдруг ощупал как-бы четырехугольную раму.

— Дверь на лестницу! — тихо сказал он. — Идите.

Князь последовал за ним, опираясь на его плечи.

Они поднялись на несколько ступеней, в еще большей темноте, боясь встретиться с кем-нибудь из прислуги, которая могла выйти со свечами и поднять крик.

— Гм! — бормотал Браскасу.

Он ногой нащупал нечто круглое в мягкое, лежавшее неподвижно на лестнице. Наклонился, ощупал слегка рукой формы раскинувшегося поперек лестницы предмета и, почувствовав под пальцами шелковую материю, вскричал:

— Негр! Он, верно, упал мертвецки пьяный.

Они перепрыгнули через него; теперь их ноги ступали по чему-то мягкому, вероятно, по ковру; Браскасу, схватившись за перила, ощутил под рукой бархат.

Они все продолжали очень медленно подниматься наверх, молча, затаив дыхание.

Вдруг их внимание было привлечено тихим шепотом; нечто похожее на смех, заглушаемый, быть может, поцелуями, легкими, как щебетание птичек в мягком гнезде. В то же время, откуда-то доносился запах кушаньев, вероятно, оставшихся от ужина где-нибудь по соседству. «Глориана здесь!» подумал Браскасу, вбирая в себя воздух.

Ступенек более не было, они стояли на ковре, разостланном по площадки, около дверей, о которых догадывались. Шорох слышался теперь яснее, запах усиливался; они уже могли расслышать смех и слова, заглушаемые шелестом шелкового платья. Браскасу различил, сквозь стенную трещину, золотистый луч света, загороженный бахромой занавеси.

— Глориана там, — сказал он.

— Войдем же, — отвечал князь, которому это приключение придало смелости.

Они приблизились по направлению к светящейся точке. Но Браскасу задел коленом стул, который с шумом упал на пол; вслед за этим, из одной, быстро отворившейся и тотчас же захлопнувшейся двери, которая все же дала возможность разглядеть освещение внутри комнаты, фарфор и чьи-то волосы на вышитых золотом подушках — вышла женщина, в светлом шелковом пеньюаре, с коротко подстриженными мелками локонами черных волос.

— Мадемуазель Солнова! — вскричал камергер.

Она расхохоталась.

— Ах! — вырвалось у нее, — князь Фледро?! Что вы здесь делаете?! Откуда вы? Понимаете ли, что это крайне неприличная выходка с вашей стороны? И что я ни за что не простила бы вам ее, если б это не было так необычайно. Я всегда поражаюсь неожиданностью и не умею ссориться, когда я удивлена. Как вы нас отыскали? О! Вы гораздо сообразительнее, чем я о вас думала. Поздравляю! Я считала вас просто заурядным дипломатом, как и все; Нет, вы оказались предприимчивы, смелы, рискованны и изобретательны. Вы не похожи на моего мужа, воспитанника Талейрана, который хотел бы отыскать меня сегодня ночью! Но зачем вы меня искали? А! да, ради исчезнувшей Глорианы. Значит, меня узнали в глубине кареты, несмотря на мой фрак и шляпу? А вы угадали все остальное? Это, просто, прелесть. А этот господин с вами, верно, господин Браскасу? Глориана обо всем рассказала мне. Вы боялись, что она более не вернется? Э, Боже мой! уверяю вас — ее не съели. В добрый час. Пойду сказать ей, что ее ждет господин Браскасу. Однако, как же вы меня напугали, явившись сюда. Мы уже вообразили себе, что это… О! конечно, нет, ведь, он теперь в лагере Жонкеры, вместе с генералом Тажеро.

Мужчины, между тем, смущенно переглядывались друг с другом, в то время, как она, окидывая их взглядом сверкавших глаз, закидала вопросами и поражала своим неподдельным смехом.

Она повернулась, полу открыла дверь, так, чуть-чуть — ровно настолько, чтобы просунуть туда два пальца — и, приблизив губы к скважине, позвала веселым тоном:

— Глориана!

Нечто белое с золотистым оттенком скользнуло мимо узкого отверстия.

— Нет… другую! — сказала мадемуазель Солнова, заливаясь снова веселым смехом.

Отверстие двери расширилось, и появилась Глориана, вслед за быстро захлопнувшейся дверью, вся раскрасневшаяся, полная, белая, растрепавшаяся, задыхающаяся, со своим характерным смехом и спутанными рыжими волосами, натягивая на свои плечи и голые руки меховую шубку, накинутую в поспешности крайне неловко, и всей своей фигурой напоминая укрощенное животное.

Браскасу кинулся к ней, как Гарпагон к своей шкатулке, и увлек ее за собой на лестницу, между тем, как мадемуазель Солнова, перегнувшись через перила и держа в руках подсвечник, говорила ей:

— Возьмите мою карету, Глориана.

Потом, княгиня обернулась к стоявшему в смущенной позе камергеру:

— Пойдемте, идите за мной! — сказала она.

— Но, сударыня…

— Что еще?

— Вы не объясните мне…

— Разве есть что объяснять? Разве не ясно все, само по себе?

— Напротив, все так загадочно!

— Ба! вы находите? А впрочем, что вам за дело? Чего вы требуете? На что жалуетесь? Вы искали Глориану: вы нашли ее; хотели получить портрет королевы: я даю вам его живым. Ах! я рассчитывала получить какую-нибудь благодарность от вас, князь Фледро-Шемиль! Разве не мне обязаны вы тем, что я нашла такой двойник, который доставит вам блестящую будущность? Платье, вы, конечно, знаете, это я ей послала, чтобы сразу дать вам понять в чем дело. Вы боитесь скандала! Но я, чтобы вполне оказать вам любезность, была даже очень неосторожна. Но вы неблагодарны! Пусть так. Не благодарите меня и уезжайте.

— Ради Бога!

— Что еще? Говорите.

— Где мы теперь?

— О! Боже мой! Разве может знать кто либо, где он? Или у себя, или вне дома смотря по обстоятельствам. Есть дома, нам принадлежащие, где мы живем и где бываем почти всегда; есть другие, которые не могут быть названы нашими домами, но куда мы отправляемся иногда и там проводим время. Но кому же придет в голову спрашивать себя, в тех или других домах мы находимся? И потом, если б даже узнали, где, именно, то нужно ли говорить об этом! Теперь я ответила на ваш, вопрос, убирайтесь.

— Одно слово! Единственное! Зачем вы привезли сюда…

— Франсуэлу? А вы слишком любопытны! Разве я обязана отдавать вам отчет обо всем! Поразмыслите сами, придумайте, угадайте, если можете. Почем знать, быть может, во всем этом замешана политика? Не забудьте, что я, ведь, посланница, князь Фледро! Быть может, я нашла нужным войти в союз с той, которая скоро будет любовницей короля; в случай войны с Пруссией — все, ведь, возможно — очень желательно было бы добиться нейтралитета Тюрингии. Кроме, того, мало ли какие фантазии могут прийти в голову женщины — или, скорее, двух женщин. О! я уже говорила вам, что мы стали теперь очень серьезны, очень солидны и скрытны. Я религиозна, как каждая итальянка, она — как испанка. Но что же из этого! бывают такие часы, когда хочется посмеяться. Послезавтра я должна идти на исповедь, а между тем, без этого у меня не было бы грехов, в которых нужно каяться. Ведь, это возбудило бы во мне гордость; вот, я из чувства смирения и впала в грех — если только это грех! да вообще, вы заставляете меня говорить тысячи глупостей, в которых нет ни слова правды. Спрашиваю вас, неужели же из-за одного только моего благоговения к королеве я захотела видеть ее портрет так близко возле себя, и неужели мой визит к этой толстухе, которая способна играть только медвежью пастушку, доказывает хоть сколько-нибудь, что у нас явился просто каприз послушать пение Глорианы в Травиате и присутствовать на всех безумствах настоящего ужина и видеть ее губы, смоченные настоящим вином!

Она выталкивала его в коридор, говоря ему все это на ухо; вдруг она разразилась взрывом хохота:

— Все равно! — вскричала она, — Глориана ужасная женщина, и королю трудно будет устоять на высоте своей добродетели.

Затем, она убежала, отворила и снова заперла за собой дверь, унеся свечу.

Князь, оставшись неожиданно в потемках, уцепился за перила. Он прислушался. Слышался смех, смешанный, по-видимому, с шепотом произносимым ласковыми упреками. И ничего более. Он спустился ощупью по лестнице и присоединился к Глоpиaнe и Браскасу, которые ожидали его в карете.

В это же утро, на поезде, отходившем в девять часов сорок минут, камергер короля Фридриха II уехал с примадонной и ее парикмахером в город Нонненбург, который называется так, потому что Леопольд-Лев, заложил первый камень в фундамент монастырского здания, и который считается столицей Тюрингского королевства.