На одной из снежных вершин холодной и неприглядной Тюрингии стоял, однажды, утром молодой пастух и играл на флейте.

Прямо перед ним, внизу, раскинулись на далекое пространство Альпы, со своими гранитными уступами и кудрявыми соснами, которые склоняли свои длинные ветви вплоть до бездонных пропастей, покрытых утренним туманом; а под легкой лазурью неба, кое-где прорезанного дымчатыми облаками, тихий ветерок превращал в мелкие пылинки, уносимые им, снежные хлопья, и январское солнце, освещая ледяные утесы, переливалось разноцветными искрами в льдинках, застывших на ветвях дерев.

Высокий, стройный, с матово-бледным лицом, оттененным черными, вьющимися волосами, с темно голубыми, глубокими, как небо или озеро, глазами — своей фигурой очень похожий на красивую молодую женщину — пастух неподвижно стоял на вершине, в этом величественном и грандиозном уединении; весь закутанный в белый мех, он походил на человека, сплошь засыпанного снегом.

Песня, которую он наигрывал, протяжная, частая, прерываемая время от времени, разносилась в этом безмолвии редкими холодными переливами, похожими на капли замерзшего источника, начинающего оттаивать под теплыми лучами солнца.

Но вот он перестал играть, вытянул голову, прислушался, по-видимому, выжидая, чтобы эхо повторило мотив. Ни звука. Только большой камень, оторванный ветром, скатился по уступам и остановился, при шуме сломившейся ветви.

Тогда пастух печально взглянул на этот суровый ландшафт. В позе любовника, тревожно поджидающего ту, которая обещала прийти сюда, он точно вызывал из этого безмолвия чей-либо голос или ожидал появления какой-либо формы на этих неподвижно лежащих снежных глыбах; простирал руки вперед, будто желая схватить дорогое видение; но они бессильно опускались, с таким жестом отчаянья, точно он досадовал на то, что ему не удалось обнять хотя бы облако.

Снова он приложил флейту к губам, опять в тишине понеслись звуки той же тихой песни: быть может, то был какой-нибудь условленный сигнал.

На одну из этих дрожащих нот ответил отдаленный, трепетный, чистый звук.

Он вздрогнул, кровь внезапно прихлынула к его щекам, глаза радостно блеснули, и он продолжал играть, останавливаясь по временам, чтобы прислушаться к отдаленному звуку, повторяемому эхом.

Эхо было ни что иное, как пение пустынника, чудного соловья Альп, которого иногда удается услышать, но которого никогда нельзя увидать; среди белого покрова зимы, этот голос птички, отвечающей напеву флейты, служил как бы идеальным ответом, на запросы жизни и грез.

Звуки песни пастуха становились все оживленнее; он играл со страстным увлечением, переходившим в экстаз.

Пустынник, по видимому, постепенно приближался к нему и, притаившись, быть может, в каком-нибудь углублении скалы, соперничал с ним в быстроте темпа и высоких нотах, которые не могли быть воспроизведены флейтой; это уже не были более смутные, неясные жалобы, в которых слышался плач, но радостные мелодии, жгучие, почта безумные, то сливающиеся, то убегающие вдаль, будто двойной полет стройных звуков или грозное требование у неба счастья двух возлюбленных.

Вдруг флейта смолкла, и голос другого певца затерялся в шелесте крыльев улетавшей птички. Пастух повернул голову, с побледневшим, гневным лицом, заслышав чьи-то шаги.

Действительно, карабкаясь по снежным скалам, к нему приближался еще очень молодой человек, полный, белокурый, с цветущим здоровьем лицом, в маленькой круглой шляпе, украшенной перьями; на груди его охотничьего зеленого цвета костюма, обшитого галунами, болтался охотничий рог.

— Что тебе нужно, Карл? — резким голосом спросил пастух.

— Государь, — отвечал тот, с низким поклоном, — одно очень важное обстоятельство.

— Ах! да, князь Фледро вернулся! Он привез мне…

— Увы, нет, государь! Но ваша матушка вернулась из Берлина и желает видеть ваше величество.

— Так ты изменил мне? — гневно вскричал король, делая шаг вперед.

— Берегитесь, ваше величество! — сурово улыбаясь, проговорил Карл. — Если вы сделаете еще один шаг, я принужден буду, из уважения к вам, отступить и неизбежно должен буду упасть в бездну.

Король, с тонкой презрительной усмешкой на губах, сказал:

— Да, ты убился бы! А тебе хочется еще жить, дитя? Тебя все еще интересно смотреть на пошлость мужчин и измену женщин! Ах! говорю тебе, Карл, вся эта движущаяся толпа смертных представляет собой гораздо менее ценную пыль, чем это снеговое облако, уносимое ветром, а все слова, которые были произносимы со дня первого новорожденного человека, не стоят ничего в сравнении с пением той птички, которую ты заставил улететь.

Он проговорил все это с какой-то горечью и задумчивостью, отчасти суровым, отчасти ласковым тоном, имевшим много общего с тоном юного Гамлета, для которого Шекспир создал подобную роль в волшебной сказки, известной под названием: «Сон в зимнее утро».

Он сел на снегу и, после минутной задумчивости, проговорил:

— Наконец, объяснись же. Зачем ты открыл тайну моего убежища?

Карл принудил себя придать своему лицу, которое светилось радостью, несколько серьезное выражение, и заговорил очень быстро, таким тоном, как — будто повторял заученный урок:

— Государь! Положение политических дел в государстве крайне опасное; с сожалением должен сказать вашему величеству, что выборы были сделаны далеко не так удачно, как того можно было ожидать, от опытной распорядительности ваших министров.

Вопреки предписанию о свободных кандидатурах и вопреки закону, ограничивающему число выборных коллегий, католические патриоты имели очень ограниченный успех циркуляры епископов своими пламенными речами о всеобщем единении германских земель вызвали раздражение в растерявшемся населении скорее, чем убедили его в пользе этого единения, а многие из национал либералов — т. е., пруссаки и еретики — склоняются сильнее на сторону державной власти. Куда увлекут нас эти люди? Президент совета сделал мне большую честь, сказав в моем присутствии, что если вспыхнет война, которая вовлечет Тюрингию в союз с Пруссией, то либералы воспользуются этим случаем для того, чтобы нас, католиков, подчинить партии протестантов. А до тех пор легко может случиться, что вновь избранные депутаты откажут вашему министру изящных искусств в кредит четырнадцати миллионов, которые дали бы ему возможность построить театр для Ганса Таммера; поговаривают также об одном очень дерзком адресе на ваше имя, в котором будут просить ваше величество даже вовсе изгнать из государства Ганса Гаммера, почти так же как просили Фридриха I-го — изгнать красавицу Мону Карис.

Карл умолк, задыхаясь. Король встал, — губы его дрожали, а глаза метали молнии.

— Если они откажут мне в деньгах, от которых зависит моя слава и слава моей страны, — закричал он, взмахнув своею флейтой в воздухе, с таким жестом, которым доезжачий хлещет кнутом непокорное стадо, — если они потребуют от меня, чтобы я отдалил от себя единственного великого из всех людей человека, и такого человека, вдобавок, которым я дорожу, тогда я, как Людовик французский вернувшись с охоты, со шляпой на голове и постукивая своими сапогами со шпорами, войду в парламент, и все власти должны будут преклониться перед мановением моего хлыста!

— Великолепно! — со смехом сказал Карл. — А я, позади вашего величества примусь трубить в мой рог, что заставит разбежаться всех адвокатов, как испуганных овец! Но то, что сделает и что имеет право сделать король, министры не смеют даже и пытаться сделать. Вот отчего происходит их тревога. Подумайте же, государь! ведь, уже ровно двадцать дней, как ваши слуги заметили, что не Фридрих II, а манекен в костюме Оберона сидит, повернувшись к ним спиной, в мечтательной позе, на берегу озера, близь грота Титания! И с этих пор весь двор в сильнейшем смятении; ваши конюхи, с восходом солнца, бродят из залы в залу, из сада в сад, отыскивая своего господина, испуганные, потерянные; некоторые из них вскакивают на лошадей и едут в Бург-де-Рез или в Замок-Сирен и на другой день возвращаются оттуда, видимо смущенные. Что же касается министров, то, право, они жалки. Луисберг, при первом известии о вашем исчезновении, уронил свою табакерку, даже не заметив этого, и вот уже три недели, как он машинально кладет два пальца в пустую горсть руки и набивает свой нос воздухом, вместо табаку! Но это у него вошло уже в привычку. Граф Лилиенталь, по утрам, не ходит уже в францисканский монастырь — выпивать свою обычную порцию, четырнадцать кружек пива, во славу Бога-отца, а между тем, он целый день выглядит пьяным; его, должно быть, опьяняет то, что он не чувствует себя пресыщенным. Ваше величество не узнает теперь Лоэнкранца! У него сделался крошечный живот: прежняя пивная бочка превратилась в маленький бочонок с анчоусами. Наконец, барон Шторкгауз, который, согласно этикету, проходил по Иоганн-Жозеф — Штрассе с шляпой в руках, поклонился карете австрийского посланника, снимая свой парик! Клянусь, эта непритворная печаль королевских советников глубоко тронула мое сердце: я не мог противиться их мольбам, так как никто не знал, что мне известно все — и я намекнул военному министру, что ваше величество отправились в Голландию, полюбоваться черным тюльпаном и розой, впервые еще распустившеюся; министру юстиции сообщал по секрету, что королю вздумалось узнать, сколько минут может провертеться перо птицы — рыболова прежде, чем исчезнет в волнах Мальстрёма; министр финансов узнал от меня, что король Фридрих II постоянно охотится в западной части Гренландии, где, по самым точным сведениям, в нынешнем году водятся в большом количестве синие лисицы; наконец, я не мог скрыть от министра торговли, президента совета, что государь его нашел нужным отправиться на богомолье в Мекку и, чтобы не быть узнанным, присоединился к цыганскому табору, который путешествовал по Аравии, играя на тамбурине! По правде сказать, не знаю, поверили ли мне. Но барон Шторкгауз смотрел на меня такими доверчивыми глазами, что я не удивился бы, если б он оставил караван для того, чтобы, сидя на спине у верблюда, идти навстречу вашему величеству! Заметьте, что в городе происходит не меньшее смятение, чем при дворе. Ваши великаны Тюрингцы, тяжелые и неторопливые, похожие скорее на большие бочки, чем на походных людей, которых, если взять в поход, то они могли бы лишить воды обе Германии….

— Знаете, как их называет Бисмарк! «Животными, представляющими нечто среднее между австрийцами и гиппопотамом…» и вот, эти то Тюрингцы приобрели теперь такую резвую, подпрыгивающую походку, точно репортеры, пришедшие в смятение. Весь Нонненбург превратился в какой-то смешанный гам, то рассказывающий, то осыпающий других вопросами. По утрам, профессора в университете, стоя на кафедре, забывают читать свою богословию и говорят лишь о том, где бы отыскать короля, а студенты, ходя вокруг бассейнов, спрашивают друг у друга с не меньшим беспокойством, то о том, нельзя ли им будет воспользоваться на это время кредитом в ресторан Германия, то — скоро ли вернется в столицу ваше величество! И артиллеристы, вычищающие дула пушек, присланных вам вашим кузнецом из Пруссии, и бюрократы, в своих мрачных углах, почесывающие кончик носа бородками своих перьев; и художники в своих мастерских, украшающие лилией или розой какую-нибудь Еву с копии Овербека, все мучатся незнанием того, что случилось с их королем, порывистым, как бомба, лучшим из всех каллиграфов в мире и превосходящим своей красотой всех женщин и всех богинь! Никто не проглотит куска без того, чтобы не вскричать: однако, куда же отправился Фридрих II? Даже нищие, прося милостыню, в то же время, расспрашивают, нет ли известий о вашем величестве; и пусть дьявольский сатир, который, на дорожках Венусберга, изображен целующим плечи нимф, пусть он покарает меня, если я солгу, сказав, что вчера вечером Оттилия спросила меня, облизывая кончиком языка пену, которая стекала из стакана: «Правда ли, будто „Бледный Король“ — это ваше прозвище ныне — был похищен в волшебную страну и будет возвращен нам только тогда, когда от него родится у царицы фей двое детей, мальчик и девочка?»

— В таком случае; — отвечал я, — он вернется через девять месяцев, так как нужно же будет дождаться близнецов.

— Ты молчал бы лучше, чем лгать-то, — строго сказал король.

— Мой разговор с ними был, ведь, равносилен молчанию, возразил Карл. — Ничего нет более скрытного, как обычная болтовня; и никто не знал бы, где находитесь вы, государь, если бы не вернулась ваша матушка из Берлина. Ах! Государь, ведь, королева Текла очень проницательная особа. Она не хотела поверить ни моим рассказам о тюльпане, растущем в Голландии, ни о синих лисицах в Гренландии, ни о цыганском таборе; даже, услышав легенду о близнецах, которые должны родиться у царицы фей, она только презрительно улыбнулась, чем очень сильно задела мое самолюбие, как рассказчика! Она пристально взглянула мне в глаза, и спросила: «Где же король»? а вы знаете, что от ее взгляда невольно вздрогнешь. Но я все-таки не сказал бы ей ничего — ничего правдивого, по крайней мере, — если бы королева Текла не вздумала грозить мне…

— Моя мать угрожала тебе! тебе, мой маленький слуга?

— Лично мне, нет. Но в ту минуту, когда она меня спрашивала, мы были в царском саду, на берегу озера; прекрасный лебедь, который уже несколько раз тянул барку, когда вы, бывало, мечтали, при свете луны, подплыл очень близко к нам и стал щипать траву возле берега; королева, же взглянула на него таким взглядом, от которого я содрогнулся; очевидно, не согласись я отправиться на поиски вашего величества, лебедю пришлось бы быть не в Парсивале, но в руках вашего повара, и я принужден был бы есть приготовленным под каким-нибудь соусом эту божественную птицу, которая тянет золотой цепью лодку Лоэнгрина.

Король сказал, после минутного молчания:

— Как ты думаешь, что хочет сообщить мне матушка?

— Очевидно, что-нибудь очень неприятное, — отвечал Карл — как потому, что королева вернулась из Пруссии, так и потому, что, тотчас же по возвращении, написала об этом францисканцам; а известно, что никто, кроме Бисмарка, не досаждает нам так сильно, а отец Бенигнус избран самим Богом для передачи нам неприятных новостей. Нужно ожидать, что королева и ее духовник долго будут рассказывать вашему величеству о прусских интригах и о религиозных нуждах вашего государства. А! это будет весело! И еще надо будет благодарить небо, если разговор ограничится лишь политикой и францисканской проповедью.

— А чего же я должен опасаться большего?

— Поэмы, которая обыкновенно посвящается жениху, государь!

Король мгновенно вспыхнул, как краснеет молодая девушка при внезапном предложении влюбленного.

Он проговорил быстро, дрожащим голосом:

— Объяснись, Карл; расскажи все, что тебе известно.

— Государь, я ничего наверное не знаю, но у меня есть данные предполагать, что приготовляется для вас нечто, могущее вас встревожить, и нечто такое, что будет не по вкусу вашему величеству.

— В чем состоят твои подозрения? Назови их.

— Королева Текла приехала в Нонненбург ночью, неожиданно, и потихоньку вошла во дворец, так, что ни трубы, ни барабаны не успели известить об ее приезде.

— Моя мать — женщина серьезного ума, и потому избегает всяких этикетов.

— Но на этот раз, ваша мать хотела избежать не шумного официального приема, а…

— Чего же?

— Любопытства придворных и слуг.

— У нее, значит, была причина скрыть от всех свое присутствие?

— Не для себя лично, но ради тех двух особ, которые ее сопровождали.

— Моя мать вернулась не одна?

— Вы знаете, государь, что я сплю чутко, как птица, а моя походка легка как у кошки? Ночью, третьего дня, я услышал, как тихо отворились главные ворота дворца. Кто бы мог приехать в такой час! Вы, может быть, подумалось мне. Я мигом вскочил с постели и, одеваясь на ходу, спустился вниз. Под сводами проходили чьи-то тени, предшествуемые кастеляном, державшим в руке зажженный фонарь; я притаился у стены, около большой статуи Максимилиана Христофора. Тут я узнал вашу мать, позади которой шли две женщины.

— Ты также узнал их?

— Увы! государь, там было так темно, и обе женщины были закутаны с ног до головы. Я угадал только то, что одна из новоприбывших, также закрытая вуалью, должна была быть старухой; судя по манерам и походки, она напоминала почтенную дуэнью.

— А другая? — спросил король.

— Другая двигалась очень решительно, будто забавляясь всей этой тайной; походка очень легкая, почти скачками; ее вуаль, лишь до глаз, позволил мне разглядеть молодые, очень живые глаза, а из-под кружев заметна была улыбка. Наверное можно сказать, что ей около восемнадцати лет.

Король, отвернувшись в сторону, покраснел.

— А на другой день ты ничего не разузнал?

— Ваше величество не может сомневаться в том, что я постарался это сделать. Но ни одно живое существо не видело этих двух таинственных личностей, кроме кастеляна, которому, вероятно, запретили говорить об этом, потому что он ответил мне: «Вам это приснилось, господин Карл»! Тогда я сам принялся за розыски. Во дворце не осталось ни одной залы, ни одного павильона в садах, где бы я не перерыл все. Тщетная надежда. Пустота, безмолвие: точно следы исчезнувших видений.

— Быть может, они уехали?

— Я вполне убежден в противном!

— Однако…

— О! государь, вам не безызвестно, что есть покои, в которые я не мог проникнуть.

— Какие?

— Покои королевы Теклы!

— Ты думаешь, что обе эти женщины находятся в покоях моей матери?

— Думаю ли я? Да я уверен в этом. Вы знаете, что в часовне у королевы есть орган?

— Да

— Ну, так вчера вечером, когда я сторожил под окнами часовни, я услыхал…

— Моя мать играет иногда на органе.

— Но она играет, преимущественно, печальные псалмы или какое-нибудь духовное анданте, в котором изливаются жалобы тоскующей души. Государь! Я услышал свадебное аллегро из оперы «Рыцарь лебедя»!

Король невольно вздрогнул. Он принялся ходить взад и вперед по снегу. Иногда схватывался за голову руками и вдруг остановился, весь бледный.

— Карл! Карл! — вскричал он, встряхнув своими развевающимися по ветру кудрями, — я должен бежать! Понимаешь ли ты меня? Я хочу бежать. Быть далеко от моей столицы, от двора, далеко от всех этих утомляющих меня знаков преданности и тягостных интриг, далеко от всех тех, кому я принадлежу, потому только, что я их властитель! Я разорву и свои, и их цепи. Трон — это ужасное место мучения, и я не хочу более сидеть на нем. Подобно Вальтеру Фогелейде, моя душа, свободна, как птица, заключена в тело, у которого, к несчастью, нет крыльев. К тягостному и без того уделу быть человеком я не прибавлю новой тягости — быть королем. Я должен ускользнуть от них и исчезнуть! Вероятно, на каком-нибудь неизвестном берегу найдется тихое уединенное место, где можно будет скрыть от всех глаз весь позор и тоску своего существования. Я хочу оставить в людской памяти воспоминание о себе, как о таком человеке, который прошел мимо них, но никогда уже не вернется!

— Я готов следовать за вами в путь, сказал Карл. — Быть может, вашему величеству угодно будет отправиться во Флориду? Судя по слухам, это довольно пустынная страна. Там, по берегу черных озер, растут великаны — цветы, полные душистого яда, так, что птицы, напившись из них этого ароматного сока, тотчас же начинают хлопать крыльями и падают, опьяненные и мертвые, пропев в каком-то предсмертном экстазе чудную песнь. Нельзя подумать, чтобы ваши министры стали преследовать вас и в этой стране своими просьбами подписать проекты выборов национал-либералов, да и ваша матушка не привезет туда к вам ваших невест. Вот, это верно. Едемте. Ах! вот что я вспомнил, — прибавил Карл, — что ожидает Ганса Гаммера в том случае, если мы уедем! Ведь, никто, кроме короля, не чувствует к этому великому человеку ни малейшей привязанности; кроме того, я знаю, наверное, одну королеву, четырех министров и двухсот депутатов, которые выжидают лишь удобного случая, чтобы сослать его в изгнание, и две или три тысячи музыкальных композиторов, которые готовы освистать его, как только ваше величество перестанет аплодировать ему, да многочисленное количество евреев, которые, как известно, люди крайне недоброжелательные, в руки которых я не желал бы ему попасть, особенно, ночью, где-нибудь неподалеку от леса.

— Смеясь, ты, однако, говоришь правду, — сказал задумчиво Фридрих. — Я не должен оставлять свою задачу, не доведя ее до конца; мне приходится остаться королем, для того только, чтобы сделать Ганса Гаммера богом.

И прибавил:

— Ты привел лошадей?

— Да, ваших любимцев: черную кобылу, Ночь, и другую, Грань. Я оставил их у подножия горы, возле хижины вашей кормилицы; пока они жуют траву и снег, старая Вильгельмина приготовляет молочный суп и черный хлеб для нашего утреннего завтрака.

— Следовательно, я возвращусь в Нонненберг, — задумчиво проговорил король, — ступай, Карл, я иду вслед за тобой.

И положив руку на плечо своего молодого слуги, он начал спускаться по снежным ступенькам и льдинам, направляясь к подножию горы.

Он еще раз остановился и взглянул вокруг себя.

Та же грандиозно расстилавшаяся картина Альп, со своими гранитными уступами усеянными игловатыми соснами, ветви которых склонялись над бездонными пропастями, укутанными дымчатым туманом; по бледно-голубому небу неслись легкие облака, гонимые тихим ветром, который иногда, подняв рассеянные хлопья снегу, превращает их в снежную пыль; а январское солнце освещало ледяные скалы и снеговые вершины, переливаясь разноцветными красками на усыпанных снегом ветвях дерева.

Он опять приложил флейту к губам. Та же песнь, которую он играл прежде, протяжная и звучная, нарушила это безмолвие природы и снова разлилась тихими переливами, похожими на падающие капли воды начинающего оттаивать ручейка. Но теперь на этот призыв флейты не ответил уже голос альпийского соловья, который служил тогда как бы ответом идеала на запросы счастья и грез.

Затем, бросив последний долгий взгляд, будто желая навсегда сохранить в памяти всю эту белую картину зимы, и глубоко вздохнув всею грудью, точно желая унести в своих легких весь свежий воздух этих обширных возвышенностей, король-пастух, спустился по снежной тропинке, задумчиво прошептав:

— Птичка этой пустыни рассердилась на меня за то, что я возвращаюсь к людям.