1. МУКИ РАСПРЕДЕЛЕНИЯ
И тут меня вызвал шеф-пилот фирмы Микояна Александр Васильевич Федотов. Он сидел в машине вместе с Петром Максимовичем Остапенко. Они со мной поговорили, и Федотов спросил: как я отнесусь к предложению пойти к ним на фирму?
— Положительно, — ответил я.
— Нет, ты должен хорошенько подумать. Даю тебе два дня, а потом скажешь о своём решении.
— Да что тут думать-то? Я уже всё решил.
— Нет, ты всё-таки подумай!
Прошло два дня. Федотов не появился. Прошла ещё неделя. Я не знал, что мне делать, потому что начальник ШЛИ продолжал настаивать на том, чтобы я отказался от приглашения на микояновскую фирму. Я ему объяснил, что меня пригласил на фирму Федотов. На это он мне возразил: раз на тебя нет официальной заявки, то и говорить не о чем. Соглашайся на Иркутский или Воронежский завод. Но от этих предложений я отказался:
— Как вы решите, так и решите, а я согласия на это давать не буду.
Очевидно, у него всё-таки была информация, что микояновская фирма имеет на меня виды. Наверное, зная характер Федотова, он хотел вырвать у меня согласие на распределение на заводы и поставить Федотова перед свершившимся фактом. А узнав, что я не хочу на фирму, самолюбивый Федотов больше никогда бы не стал заводить со мной разговор об этом. Таким образом, я бы остался с носом.
Ситуация для меня была крайне неприятная. Я не знал, что мне делать, и спросил совета у своего друга Валеры Молчанова. Он мне сказал: самое главное, стой на своём и ни на какие другие предложения не соглашайся. У него дела тоже обстояли неважно. Он хотел попасть в ЛИИ, но его туда не взяли. Валера, конечно, очень расстраивался и уж совсем было решил ехать на Комсомольский завод. Но тут его фамилия мелькнула на туполевской фирме. Мы с ним долго обсуждали, где ему лучше работать. У него была стремительная душа, он хотел летать на истребителях и был весь в сомнениях по поводу предложения идти на туполевскую фирму. Я ему сказал:
— Валера, всё-таки опытное конструкторское бюро это не серийный завод, здесь работа гораздо интереснее, ещё неизвестно, какие самолёты будут испытывать на фирме… Я считаю, тебе нужно соглашаться.
Этот вопрос мы с ним обсуждали не один раз, и это, наверное, сыграло свою роль. Сыграло свою роль и то, что его жена была актрисой, она играла в Театре оперетты, и, естественно, переселение в Комсомольск-на-Амуре её вряд ли бы обрадовало. Скорее всего, Валере пришлось бы оставить её в Москве и лишь иногда навещать в командировках. Да и актёры часто бывают на гастролях, так что неизвестно, как часто они могли бы видеться. Думаю, учитывая семейные обстоятельства и принимая во внимание мои доводы, Валера и принял решение остаться на туполевской фирме. Мы с ним продолжали дружить.
Дружба наша началась в Школе лётчиков-испытателей. Первый, с кем я там познакомился, был Володя Херадинов, впоследствии старший лётчик-испытатель Горьковского завода, очень красивый, крепкий, спортивный парень. Родом он был из Тамбова. А я в Тамбовском училище работал инструктором. Ему обо мне рассказали, и мы познакомились. Я смотрел на него уже как на профессионального лётчика-испытателя, так как знал, что он очень много летал на МиГ-21.
Я был, повторюсь, крепкого телосложения, накачанный, занимался многими видами спорта (самбо, ручной мяч). Весил больше 90 кг, причём это был вес мышц. Так вот, когда я пришёл на первое занятие, все внимательно на меня посмотрели — а у нас в группе было 23 человека. Я сел на заднюю парту, ко мне подошёл Валера Молчанов и сказал:
— Привет, парень! Ты что, грузчиком работал?
Я немножко обиделся и ответил:
— Да нет, инструктором.
— Да ты не обижайся, просто удивляюсь — где же можно такие маховики заработать?
Так мы с ним и подружились. Мне было приятно, что он подошёл первым. Человек обычно тяжело входит в новый коллектив. А ребята к тому времени учились вместе уже полтора месяца, и мне было непросто стать среди них своим.
У нас в Школе стоял бильярдный стол, и в перерывах мы всегда гоняли шары — обычно пара на пару. У меня это неплохо получалось, и мы играли в паре с Валерой. Мы никогда не били подставок, и наши соперники называли это «барскими замашками». Но мы считали, что лучше проиграть, чем забивать подставки. Но выигрывали мы всё-таки гораздо чаще, чем проигрывали. А поскольку игра была «на вылет», то многим желающим приходилось подолгу ждать, когда эта «барская парочка» вылетит. К сожалению, на микояновской фирме бильярдного стола не было, а вот у туполевцев стол был, и Валера часто там играл. У меня же практики было гораздо меньше, я играл от случая к случаю — когда прилетал в Горький, Луховицы или заходил в ЛИИ…
2. «ТАНЦЫ» НА ЛЬДУ
Первые же уроки в ШЛИ показали, насколько внимательным надо быть на каждом этапе полёта. И на выруливании, и на заруливании. Даже на таких простых этапах лётчики порой совершают роковые ошибки. Вот случай из моей практики.
В тот день техники не советовали нам вылетать, поскольку стоянка была покрыта снежком, но мы с моим инструктором Шевяковым их не послушались. Шевяков сказал, что надо использовать момент, поскольку до этого стояла плохая погода и мы летали мало. Опыта у меня тогда большого не было, тем более связанного с рулёжкой по заснеженной поверхности, но кураж был. К тому же Шевяков на меня полностью положился — я осваивал один тип самолётов за другим и был на хорошем счету. Полёт прошёл нормально, и когда мы сели, я немного расслабился. А заруливать предстояло в горку. Конечно, не надо было выпендриваться, надо было просто дождаться буксира. Но уж очень хотелось самому зарулить на стоянку. Летали мы, кстати, на достаточно большом самолёте — Ту-16. Самолёты же друг от друга отстояли ну, может, метра на полтора консоль от консоли. И когда я стал сруливать на стоянку, затормозить на снегу мне не удалось, и машина начала скользить. Мне бы выключить двигатель, а я старался поднажать на тормоза, и вместо проведения импульсного торможения я их просто зажал. Шевяков громко ругал и меня, и себя. Не знаю, то ли по этой причине, то ли по счастливой случайности, но мы остановились буквально в сантиметрах двадцати от другого самолёта.
Следующий случай связан с одним из корифеев нашей авиации, знаменитым лётчиком. Он прилетел на Ан-2 и стал заруливать на стоянку. А очень близко от того места, куда он должен был заруливать, техник поставил высокую стремянку для обработки верхней части крыла самолёта. Корифей не обратил на это внимания и решил показать, как нужно лихо заруливать. На Ан-2 это не так легко сделать — чётко поставить самолёт там, где он должен стоять. Кончилось тем, что он задел стремянку и повредил крыло. Вот вам и корифей.
Был и куда более печальный случай, он произошёл в Школе лётчиков-испытателей, когда один слушатель попал в сугроб на самолёте МиГ-19. Я не знаю, что случилось, какую он допустил ошибку, почему с рулёжки заехал в сугроб… Но он решил выйти с рулёжки с помощью увеличения оборотов, и самолёт вроде бы поддался, а потом опять завяз в сугробе. И тогда лётчик решил кратковременно включить форсаж, раз — и выскочил на рулёжку, где столкнулся с другой машиной. Взрыв и пожар. Мы потеряли хорошего лётчика. Эта трагедия лишний раз показала, что нет простых элементов на этом этапе.
Со мной тоже был случай не совсем приятный. Надо сказать, в ШЛИ программа была довольно насыщенной, и за полтора года мы должны были примерно на пятнадцати типах самолётов вылетать определённую программу. В том числе и по методике лётных испытаний, не говоря уж об её освоении. Полётов давалось мало — два, три, а иногда всего один, контрольный — и нужно было вылетать самому.
Пренебрежение к определённым методикам всегда влечёт за собой какие-то неприятности. Недостаточно хорошо изученная материальная часть самолёта тоже может привести к печальному итогу. Как-то после выполнения очередного полёта Шевяков мне говорит: «Так, сегодня полетим на Ту-16». Ну, я Ту-16 изучал, вроде бы всё понятно, но кое-каких нюансов, конечно, не знал, хотя и инструкцию вроде бы прочитал. Когда меня стали усаживать в кресло, я всё проверил — всё нормально, закрепились и вырулили. У нас в ЛИИ есть две полосы — длинная и короткая. Короткая она, конечно, относительно — 2900 метров, но с учётом того, что подходы там очень плохие, она действительно является короткой. Потому что с одной стороны там протекала река и был откос, а с другой стороны — город Раменское, железная дорога и пруд. Так что подходы к ней действительно не совсем удачные. Мы выруливаем на эту короткую полосу, проверили всё, как положено, и — по газам. Я даю команду инструктору, то есть правому пилоту, держать газы. Он держит. Настроение у Юрия Алексеевича в тот день было хорошее:
— О’кей, никаких вопросов, всё правильно делаешь, молодец!
Дальше я отпускаю тормоза — а там было стояночное торможение, и двигатели где-то секунд десять на «максимале» отработали. Итак, я снимаю самолёт со стояночного тормоза, и мы покатились вперёд. И тут, как только сработал тормоз, моё сиденье полностью откатилось назад, в предкатапультированное положение. Очевидно, когда меня усаживали в кресло, его нечётко пристыковали, а я сам недостаточно внимательно проверил и проконтролировал его положение. В результате я откатился назад, и штурвал оказался в свободном состоянии. Шевяков смотрит чуть-чуть правее и вперёд, поэтому меня не видит и продолжает комментировать: мол, даже несмотря на небольшой боковой ветер, направление держишь чётко, прямо по оси ВПП. А я ему кричу, что нахожусь в полном откате. Но дело в том, что когда я откатился, радиотелефон, естественно, оказался мне недоступен — чтобы передать Шевякову информацию, мне было необходимо нажать кнопку СПУ или «Рация» на штурвале, поэтому он меня не только не видит, но и не слышит. И продолжает дальше комментировать: мол, всё идёт о’кей и пора плавненько поднимать колёсико. Естественно, я колёсико поднять не могу, потому что привязан ремнями вместе с парашютом к креслу, а оно в настоящий момент далеко от штурвала. Я кричу ему во всё горло:
— Бери управление! Бери управление!
А он продолжает комментировать:
— Ага, понимаю, хочешь с трёх точек взлететь. Но для первого полёта это лихачество!
Я ему снова кричу во всё горло и пробую достать его маской — я успел её за это время отсоединить. Наконец мне удалось его ударить. Когда он почувствовал, что я его бью, он, естественно, повернулся лицом ко мне и начал возмущаться — мол, как ты вообще посмел поднять руку на инструктора. Но тут Юрий Алексеевич наконец «въехал» в ситуацию и обругал меня самым, так сказать, площадным образом. Понять его можно: самолёт-то взлетает сам по себе, и виноват в этом я, орущий ему изо всех сил:
— Полоса кончается! Кончай материться, бери ручку на себя!
В это же время руководитель полётов нервным голосом спросил по позывному:
— 16-й, в чём дело?
Тут Шевяков взял наконец штурвал на себя, и мы на повышенной скорости оторвались вверх.
При наборе высоты он всё ещё матерился и приказывал мне взять управление на себя. Но я не мог выполнить эту команду, так как мы шли в наборе, и ответил:
— Переведи самолёт в горизонт, и тогда я смогу хоть как-то подъехать и закрепиться как положено!
Мы долго ещё выясняли отношения, пока не зашли на посадку. Я спросил:
— С заруливанием на стоянку?
— Да.
Когда мы сели, он сказал:
— Давай по газам!
И мы снова полетели. В режиме радиомолчания мы сделали ещё два полёта, и когда вышли, он проворчал:
— Хотел тебя выпустить после первого полёта, а теперь сделали два лишних…
Далее он выругался в том смысле, что хреновее меня лётчиков не бывает, но тем не менее приказал мне взять с собой слушателя и выполнять самостоятельный полёт.
В это время очень усилился боковой ветер, и я заметил ему, что это на пределе инструкций.
— Ничего, справишься, а после того, как ты такое натворил на первом вылете, лучше бы тебе со мной не пререкаться!
Вот такой разговор у нас состоялся, и я полетел. А вечером, когда мы уже сидели с ребятами в домике слушателей, я рассказал им эту историю, и весь наш курс — 23 человека — держался за животы от хохота. Меня просили ещё и ещё раз рассказать этот случай. Конечно, ситуация была, с одной стороны, комичной, а с другой — могла бы закончиться трагически. Хотя рассказывал я об этом случае довольно долго, на самом деле всё уложилось секунд в тридцать… Но за эти полминуты мы с Шевяковым успели друг другу многое сказать.
Вывод прост: в подготовке к полётам не бывает мелочей. Простая вещь: механик не до конца пришпилил моё кресло, а я не проконтролировал фиксацию. А могло бы закончиться катастрофой…
Был и ещё один комичный случай. Мы уже собирались уезжать к себе в домики, и тут Шевяков сказал, что есть возможность подлетнуть на Ил-18, который был задействован на испытаниях. Мы долго пробивали полёт, но вдруг пошёл сильный снег, а потом лёг туман. Но Шевяков уже завёлся: летим!
Когда мы пришли на аэродром, он был почти скрыт сине-белым маревом, висели серые облака и с речки клубился волнами туман. Условия непростые. Однако Шевяков сказал руководителю полётов, что у нас Ил-18 и керосина хватит до Урала и обратно. А пока будем летать, погода разгуляется. К тому же общесоставляющая ветра была всё-таки на юг, и туман только изредка подносило к взлётной полосе. Но тем не менее руководитель полётов нас не выпускал.
Тогда Шевяков пошёл на хитрость. В то время у нас было вертолётное отделение, и там служила одна девушка, Галина Расторгуева, дочь знаменитого испытателя Николая Расторгуева. Инструктор к ней подошёл и тихим вкрадчивым голосом сказал:
— Галочка, я тебя сейчас выпущу, но ты должна передать сводку о нормальной хорошей погоде.
— Юрий Алексеевич, я всё поняла, всё сделаю, спасибо, что разрешили!
Для вертолётов нижний край может быть значительно меньше, они могут отрабатывать и висение — это когда вертолёт просто поднимается на небольшую высоту вертикально вверх и держит это положение, а затем снова опускается. Галина поднялась, сказала, что погода нормальная. Руководитель попросил её пройтись по полосе и доложить истинную погоду. Ей нужно было доложить, что погода минимум — 150 на полторы. А Галя сказала, что видимость 500, нижний край порядка 70 м. Шевяков взорвался:
— Двустволка бессовестная!
И приказал «зарулить» Расторгуеву.
Где-то через час погода улучшилась, и мы снова побежали к самолёту. На лётной работе постоянно сталкиваешься с такой дерготнёй, и лётчику нужно быть вдвойне внимательным. Сели, я даю газ, а самолёт не выруливает. Спрашиваю у техников:
— Убрали колодки?
— Да, — отвечают, — убрали, всё нормально!
Шевяков приказывает:
— Давай побольше обороты!
Я даю. Опять ничего. Тогда ведущий инженер говорит:
— Господи, да дай ты «максимал», тут же его уберём!
Я понимаю, насколько это опасно. Но, с другой стороны, рядом сидят достаточно опытные люди, наверное, они соображают, что делать в такой ситуации. С большим недоверием и опаской вывожу два внутренних двигателя на полный оборот. Самолёт как стоял, так и стоит. Бортинженер Жаров, человек с юмором, замечает:
— Примёрз, наверное…
В это время техники внизу вдруг замахали руками, закричали. Что они кричали, нам слышно не было, но, судя по их жестикуляции, там было что-то нехорошее. Оказывается, кто-то поленился и положил заглушки двигателей на краю площадки. В результате, когда я дал полный газ, они отлетели метров на сто. Хорошо хоть не задели никого, только провода порвали.
Конечно, когда я изучал инструкцию лётчику, я должен был укрепить навыки с помощью тренажа. Но эта пресловутая спешка всегда приводит к беде. Поэтому в авиации «быстро» — это значит медленно, без перерывов. И ещё одно: если у тебя есть хоть маленькое сомнение, остановись и ликвидируй пробел. Потому что если в каком-то другом деле может «пронести», в авиации на это надеяться не приходится, наоборот, именно это в полёте и случится. Эту закономерность я проверил на своей лётной практике.
Как оказалось, всё дело было в стояночном торможении. Это я сообразил, услышав слово «примёрз». Дело в том, что на Ил-18 стояночное торможение находилось на штурвале в виде простого тумблера. А мне про это никто не сказал. Не заметив никакого рычага, я решил, что оно здесь просто отсутствует. Хотя, конечно, странно: тяжёлый самолёт — и без стояночного торможения! Так не бывает. Сейчас даже истребители и то стали выпускаться со стояночным торможением. Как я сразу не сообразил? Бывает… А в другой ситуации расхлябанность и незнание материальной части могли закончиться печально.
3. У ПРИРОДЫ НЕТ ПЛОХОЙ ПОГОДЫ
Теперь о погоде. У нас часто прорывалось: давай, давай вперёд! Действительно, лётчику хочется попробовать слетать и в плохую погоду, но во всём надо знать меру. Чем хуже погода, тем больше нужно думать о своей безопасности. Держаться поближе к «точке», чётко отслеживать тенденцию развития погоды.
В Школе лётчиков-испытателей у нас был один неприятный случай. Летать в сложную погоду по приборам у меня получалось хорошо. И вот как-то раз — дело было зимой — все полёты «отбились» из-за тумана. Он образовывался над поверхностью незамерзающих источников и водоёмов. И вся низина, где находится Жуковский, из-за Пехорки и Москвы-реки закрывалась туманом. В тот день его стало затягивать даже на приаэродромные территории, и он постепенно усиливался.
К тому времени мы уже начали летать на Ан-24. Когда я сел за штурвал, туман стал подходить ещё ближе. Но Шевяков, как всегда, был настроен решительно. К тому же его развеселил недавний случай в полёте.
Дело в том, что Миша Покровский, слушатель из нашего экипажа, прекрасно летал, но у него была негативная реакция на резкие окрики инструкторов. Он сразу замыкался и иногда немножко комплексовал. А среди технического экипажа встречались ребята, которые любили подначить слушателя и, наоборот, подмаслить командиру. Шевяков же своё плохое настроение часто срывал на подчинённых.
Наш бортинженер Боря Недашковский, здоровенный детина под два метра, всегда любил садиться между лётчиками и комментировать полёт. Шевяков, допустим, уже читает журнал какой-нибудь, а Боря вдруг возьмёт и скажет с товарищеской улыбочкой:
— Что-то параметр такой-то не выдерживается и скорость чуть гуляет…
Шевяков сразу заводится и кричит слушателю:
— Держи режим как следует! Ты же испытатель, лётчик первого класса, а так летаешь!
В тот день рулил Миша. А я ему как раз перед этим сказал:
— Да заведись ты тоже, крикни на него!
— Не могу я…
— Ну, не на него… Просто прояви свой характер, в конце-то концов!
По инструкции лётчику при заходе на посадку и при посадке надо было выполнить определённые операции с системами и подавать для этого специальные команды: «выпустить шасси», «выпустить закрылки», «заходим», «на глиссаде», «касание», «двигатель на „малый газ“». Потом следует команда «ноль» (она касается винта), а когда она проходит, винт ставится на отрицательную тягу, для чего подаётся команда «снять с упора».
Когда Миша стал заходить на посадку, Боря не замедлил прокомментировать его действия:
— Можно было бы и поточнее, чуть-чуть правее…
Шевяков услышал это и взорвался:
— Покровский, тебе не стыдно, ну что ты заходишь, как бык!..
А Миша заходил нормально, небольшие отклонения от оси действительно были, но не такие большие, чтобы их так зло комментировать. Тем временем самолёт идёт на посадку. А перед этим Миша доложил, что скорость 300 км/час. Недашковский это как бы пропустил мимо ушей. Тем временем скорость снижается до 280–290. И Борис спрашивает:
— Скорость?
Миша ему отвечает:
— Да я же тебе сказал, что её нужно держать!
— Нет, я не слышал, нужно говорить громче.
Я подмигнул Мише. Мы производим посадку, дальше нужно было дать команду «Убрать „малый газ“» — Миша нормальным голосом и говорит:
— Убрать «малый газ»!
Боря убирает. И вдруг Миша как заорёт:
— Ноль!!!
Недашковский такого поворота не ожидал и аж подпрыгнул. Но поскольку он был огромнейшего роста, а вверху находился пульт АРК, то он своей головой разбил щиток компаса и взвыл от боли. В это время Миша опять как закричит:
— Снять с упора!
Недашковский огромными вытаращенными глазами смотрит на Михаила, Шевяков, повернувшись, тоже говорит с деланным изумлением:
— Покровский, что это с тобой?
Мы все громко засмеялись, и я сказал Недашковскому:
— Ремонт, Боря, за твой счёт!
…Итак, мы завелись и полетели. Настроение у всех было хорошее. Даже Недашковский вроде оценил Мишин юмор и успокоился. А погода всё ухудшается и ухудшается. Руководитель нам говорит, что закрыта Чкаловская, закрыто Домодедово, Третьякове тоже закрыто. Шевяков ему отвечает: мы тут вокруг «хвоста» крутимся. А мы видим, что туман почти вплотную подошёл к полосе, где-то метров 500 оставалось, и стеной стоит уже минут двадцать. Конечно, нужно было всё-таки заходить на посадку и заруливать, но видимость порядка около тысячи метров, нижний край трудно определить. И погода — как раз то, что надо для тренировок. В тот момент, когда мы решили сделать последний заход, туман неожиданно резко выпал на полосу и полностью её закрыл.
Руководитель полётов сказал, что он полосу не видит, что все аэродромы в Подмосковье закрыты, за исключением Кубинки. Надо принимать решение самим. Мы ответили: будем садиться на полосу и по мере подхода к ней примем решение, хотя топлива У нас оставалось очень мало, вряд ли бы его хватило До Кубинки. Впрочем, там погода была не лучше, и никто не гарантировал нам благополучную посадку.
Ситуация накалилась. Мы стали выполнять заход на посадку. Тишина стояла такая, что было слышно подрагивание сломанных рычагов от АРК. Мы вышли на дальний привод, руководитель полётов сообщил нам дальность и добавил, что мы на курсе. Курсо-глиссадная система, надо заметить, работала хорошо. Шевяков велел мне выполнять полёт, а сам наблюдал за тем, как я выдерживаю режим. Кстати, такая практика правильная: командир должен смотреть, как его помощник выполняет заход на посадку, и контролировать весь процесс. Это потом было отражено в методике. Но Шевяков интуитивно подошёл к этому сам — сказался опыт.
Мы прошли ближний привод. Высота — 50–30–10 метров, но полосы не видно. Мы постепенно приближались к полосе и уже начали по радиовысотомеру примерно определять высоту. Дальше я плавно выровнял самолёт и выдерживал вертикальную скорость где-то порядка полметра. Самолёт завис и шёл на скорости, близкой к посадочной. Где-то примерно через километр мы немножко ткнулись шасси и поняли, что сидим. В этот момент все, кажется, перестали дышать. Обычно я очень мягко сажал самолёт, и Боря Недашковский этим всегда восхищался, удивлённо спрашивая: «Неужели мы сидим?» Сейчас же все только и думали, как бы остаться целыми, и никого не интересовало качество посадки.
Теперь остался «пустячок» — выдержать направление. Сделать это было весьма затруднительно, потому что боковых огней полосы не было видно, и мы «бежали» на пробеге будто сквозь белую стену, но везение и тут помогло — курсовой маяк не болтался, как обычно, а устойчиво показывал направление, хотя у меня и не было стопроцентной уверенности, что показывал его правильно.
Руководитель полётов сказал:
— Осторожно притормаживайте и заруливайте на рулёжку напротив меня!
Они не видели нас и не видели полосы. Можно понять их состояние: в любой момент могло произойти самое непоправимое. Да и у нас нервы были натянуты как струна. Дальше мы плавненько поставили РУД на «ноль», сняли с упора, потихоньку притормозили. Преимущество нашей полосы состояло в том, что она была достаточно большой; курсовой маяк, естественно, стоял в начале полосы, в противоположном конце от нас. По нему хорошо определять направление посадки на пробеге, если нет флюктуации — а в этот лень нам повезло и помех было мало: курсовая стрелка абсолютно точно стояла по нулям, не болталась. Обычно около земли, начиная метров с 15, а иногда даже с 30, намечаются флюктуационные разбалтывания стрелки, и очень трудно с этой высоты подойти точно к ВПП. А здесь всё прошло удачно, и мы, порулив немножко, затормозили самолёт до полной остановки. А дальше надо было принимать решение. Мы попробовали двигаться немножко влево, но огней не встретили. Потом забрали от осевой немного вправо, но тоже огней не увидели. А с учётом того, что полоса наша была очищена не до конца, мы боялись зарулить в заснеженную её часть. Правда, мы и так сели за порогом разрешимого, но не хотелось эту ситуацию усугублять ещё и заруливанием на неработающую часть полосы. Но терять нам было уже нечего, поэтому мы сослались на какую-то причину и выключили двигатели. И попросили, чтобы нам прислали буксировщик для заруливания самолёта. Нам ответили, что рядом с КПП находятся две машины, которые не могут отъехать, потому что ничего не видно. Мы открыли боковую дверь из пассажирского салона и вышли. Каково же было наше удивление, когда мы не увидели даже стойки шасси, такой был густой туман! Недашковский опечатал дверь, и мы дружно пошли под углом в 90 градусов влево, дошли до края полосы и дальше по краю полосы добрались до первой рулёжки. С большим трудом где-то за час мы добрались до КДП, затем на автобусе ещё часа за полтора — до главного КДП и здания управления, где находились диспетчеры. И уже оттуда мы смогли поехать к себе в гостиницу. Помню, после этого мы зашли в кафе «Ёлочка», и Шевяков предложил это дело обмыть. Все были крайне возбуждены, хотя почему-то немногословны. Выпили немного коньяка, разомлели, и словоохотливость вместе с радостным настроением к нам вернулась.
Вообще надо сказать, что в период обучения необходимо во всём полагаться на инструктора. Тем не менее лётчик, особенно лётчик-слушатель, должен и самостоятельно задумываться над этапами своего полёта и чётко понимать, где какие границы существуют и как методически правильно выполнять полёт. Скажу ещё больше: накануне вместе с лётчиком-инструктором надо разобрать все нюансы и этапы полёта. Тогда любое отклонение от задания не застанет вас врасплох. А главное — не возникнет непонимания между инструктором и слушателем.
4. О ПОЛЬЗЕ НЕПОСЛУШАНИЯ
Если же непонимание всё-таки возникает, всегда нужно не стесняться переспросить, задать дополнительные вопросы. Ситуация, в которой слушатель из ложной скромности боится переспросить инструктора, не желая ему перечить, а инструктор в этот момент выступает сторонним наблюдателем, может закончиться печально. Подобное произошло у нас с Шевяковым.
Мы полетели на МиГ-21. Нижний край облачности — 200 метров. Взлетели с курсом на Раменское, сразу же в облака на наборе. Через минуту вдруг в наушниках раздаётся:
— Валера, ты опять лихачишь, ерундой занимаешься! В таких сложных условиях это недопустимо! Немедленно отдай ручку от себя!
Я шёл в наборе где-то порядка 20 градусов, всё согласно инструкции, скорость уже была под 850 км/час. 850–870 — это та скорость, с которой по инструкции самолёт должен выполнять набор высоты. А высота у меня была уже где-то 1000 метров, то есть никаких проблем не возникало. И вдруг этот истошный крик Шевякова. Я ему отвечаю:
— Вы не поняли, у меня всё в порядке!
— И ты называешь это в порядке?! Как тебе не стыдно! Выполняй, кому сказано!
Я резко отжал ручку от себя. Как только я это сделал, самолёт резко изменил угол траектории. И Шевяков ещё раз крикнул:
— Я кому сказал, ручку от себя!
Но самолёт и так уже шёл с углом пикирования где-то порядка 30 градусов. Единственное, что я успел, — убрать газ. На что Шевяков крикнул:
— Почему убираешь газ?
— Скорость растёт, — попытался я объяснить ему ситуацию.
А приборная скорость была уже за тысячу, и мы неслись к земле. Стало ясно: в возникшей ситуации есть какая-то ошибка.
Тогда я энергично и резко взял ручку на себя, и мы, уже с переломленной траекторией, вырвались из-за облаков. Помню, увидел какие-то трубы, лес… Мы прошлись, едва не касаясь фюзеляжем каких-то вышек, и постепенно стали подниматься вверх. В наушниках стояла тишина. Потом я услышал команду:
— Немедленно на посадку!
По-прежнему ничего не понимая, я погасил скорость, запросил на посадку, а зайдя на неё, мягко коснулся ВПП и спросил:
— С конвейера?
То есть уточнил, надо ли мне снова взлетать. Хотя до этого руководитель полётов запросил, почему мы заруливаем, ведь мы должны были полететь в зону. Шевяков ответил, что так надо. Заруливаем в отряд. Гробовая тишина. Понимаю — не к добру. Когда мы вышли, Шевяков сказал, что полёт на этом закончен. Потом отвёл меня в сторону и вместо обычного нагоняя сказал:
— Валера, я не включил авиагоризонт…
Вот почему, когда мы оторвались от земли, у него сложилось впечатление, будто я потащил ручку как бы на «петлю». Естественно, он, сообразуясь с положением, которое индицировалось у него на авиагоризонте, решил резко отдать ручку от себя. Хорошо, что моё непротивление командам инструктора работало до определённого предела. Только когда мы вырвались из-за облаков, Шевяков понял, что он совершил ошибку перед выруливанием. Он включил авиагоризонт, но в кабине инструктора ещё есть включение и выключение крена и тангажа. Крен-то он поставил нормально, а тангаж у него был выключен. Мы были буквально на волоске от непоправимого.
В этот день мы с ним больше не летали. Обычно после стрессовых ситуаций Шевяков всегда говорил, что нужно пойти немного расслабиться. Мы пришли в кафе, благо погода была нелётная, и там увидели Федотова с Остапенко. Они нас спросили, почему мы пришли так рано. Шевяков ответил:
— Саш, ты знаешь, мы с этим мальчиком часа два назад чуть не глотнули земли…
Не вдаваясь в подробности, он рассказал о случившемся. Они покачали головами. И мы выпили.
5. МОИ «ВОРОТА»
Когда Шевяков корил меня за лихачество, он был отчасти прав. У меня действительно всегда было стремление попробовать себя, испытать, пролететь на предельно малой высоте… Потому что пилотаж осуществлялся на высоте не менее 1000 метров, а острота полёта чувствуется только у земли. Федотов тоже понимал, что какие-то инструкции иногда просто мешают, стремился от них уйти, но тогда ещё не было повального увлечения пилотажем. Его демонстрировали в основном только приезжающему начальству, и занимались им по преимуществу строевые лётчики. А здесь подход должен быть однозначным: пилотажем строевых машин должны заниматься только военные лётчики, потому что мы готовим материальную часть для них, а не для себя. Но в то же время лётчики-испытатели обязательно должны летать на пилотаж, в том числе и на малых высотах, чтобы первыми на опытной технике проверить все нюансы такого полёта.
Федотов, в частности, тоже говорил, что наша фирма отличалась не «хулиганством», а лихачеством, хотя и считал, что каждый настоящий лётчик должен быть немножко хулиганом. Но в это слово он вкладывал свой смысл — чисто и хорошо пройти над стартом, лихо выполнить какую-то фигуру, вираж. Вот в лихости мы иногда и перебарщивали. Но словечка «шоу» мы тогда ещё слыхом не слыхивали. Парады представляли собой обычный пролёт техники. Аварии, катастрофы на «показухах» были редкостью. Да мы и не думали об опасности…
Когда я пришёл на фирму Микояна, куда меня в итоге взяли, особых ограничений не было. Александр Васильевич просто требовал, чтобы всё выполнялось чётко. Если лётчик плавно подходит к малой высоте, чётко выдерживает режим, не совершает резких движений у самой земли, не выполняет энергичных углов тангажа снижения — всё это говорит о том, что он грамотно подходит к контролю траектории вблизи земли. Если же он всё это делал грубо, то Федотов запрещал ему любые намёки на «лихачество». В контрольных полётах он частенько задавал некоторые элементы, специально проверяя подготовленность пилота к сложным манёврам.
Тогда мы только что получили Ан-2. Я очень любил летать на этой машине. Ан-2 летал у земли по правилам визуального полёта, и, едва покинув аэродром, я спускался и летел по речке. И Остапенко, и Орлов, и особенно Федотов любили эти полёты вдоль извилистого русла, повторяющие весь его фарватер в виде траектории полёта. Я знал места, где можно было пролететь под проводами. Правда, один раз меня «завёл» молодой механик. Перед вылетом он пренебрежительно сказал:
— Я на «химии» такого насмотрелся, что меня ничем не увидишь!
А на «химии» летают на высоте примерно 5–6 метров над землёй, опыляя поля. И мне захотелось удивить его. Я летел на пределе, буквально между деревьев. В общем, когда мы сели, он лежал в кабине пассажиров с валидолом. Я был страшно доволен, хотя и сознавал, что поступил негуманно.
Помню, пришёл к нам на работу Саша Токаев. На Ан-2 он, кстати, очень хорошо летал. Федотов слетал с ним и посоветовал мне:
— Присмотрись!
Первые же полёты, которые я делал с Сашей, показали: он великолепно владеет машиной, классно взлетает, классно садится. А ведь Ан-2 — довольно сложный самолёт, особенно при боковом ветре. Токаев показал мне, как он садится на укороченной площадке. И мы с ним так навострились потом это делать, что под Бронницами садились на одну площадку размером метров 250 × 300, не больше. Там мы садились даже при сильном боковом ветре. Боковой ветер допускался максимально 7 метров, а мы садились при 12!
В принципе, можно было бы тренироваться на аэродроме — и полоса шире, и условия лучше, но это был уже пройденный этап. Нам хотелось садиться именно на укороченной полосе и при максимально сложных условиях. Мы понимали, что возможности рулей допускают и больший боковой ветер. К тому же инструкция регламентировала силу ветра, ориентируясь на среднего лётчика. А Саша был очень сильным лётчиком.
Вскоре у нас с ним произошёл один не очень забавный случай. Мы перевозили очередные ракеты в Луховицы. Где-то за Воскресенском была большая поляна, потом перелесок и так называемые «федотовские ворота», через которые Федотов любил пролетать. Зазор между деревьями был где-то примерно по метру, если брать от законцовок крыла. Об этом мне рассказывал механик. Я тоже старался каждый раз, когда оказывался в этих местах, через эти «ворота» по несколько раз пролететь. Потом я уже через них пролетал как к себе домой. Хотя нужно было чётко определить ветер, оптимальную скорость и, естественно, высоту, потому что высота должна была быть не выше этих деревьев. Другими словами, когда я пролетал между деревьями, верхняя кромка крон не должна была быть ниже корпуса самолёта.
Когда я пролетал там в первый раз, у меня внутри всё застыло, но я гордился тем, что смог повторить трюк Федотова. Механик, который со мной летал, Илья Семёнович, не особенно приветствовал такие мои тренировки. Когда мы полетели с Сашей, я ему предложил:
— Давай полетим на «федотовские ворота»!
Он ухмыльнулся, но когда увидел, что это такое, занервничал. Но всё же не устоял. Он был, правда, весь зажат, но «ворота» мы всё-таки пролетели… Но этим дело не кончилось. Помимо «федотовских», у меня имелись ещё и мои личные «ворота». Но этот трюк я делал только в присутствии механиков, и никогда, если на борту были другие люди. Более того, я занимался этим лихачеством только тогда, когда меня об этом просили, или когда я летал один. Многие это воспринимали как хороший аттракцион, хотя иным от такого аттракциона было не по себе. Нужно сознаться, когда кто-то другой показывал различные трюки, я тоже не вопил от восторга. Поэтому я хорошо понимал тех, кто летал на эти трюки со мной.
Итак, мои личные «ворота»… Фюзеляж с крыльями там не пролезал — расстояние было вполовину меньше. Визуально это было чётко видно. Трюк выполнялся за счёт того, что, когда мы подлетали к этим «воротам», я ставил самолёт поперёк, крылом перпендикулярно к земле, и удерживал его ручкой, штурвалом и ногами. В этом положении самолёт находился очень короткое время, но эффект был потрясающий. После прохождения «федотовских ворот» туда и обратно я предложил Саше пройти мои. Он сначала вежливо отказался, но потом всё-таки согласился. Мы полетели на мою поляну, я развернул самолёт и говорю:
— Ну а теперь смотри другие «ворота»!
И пошёл точным курсом на середину, по центру своих «ворот». Было ясно, что консоли не пролезут, Саша это чётко видел и заволновался:
— Не пройдём, не пройдём!
— Спорим, пройдём!
Я понимал его состояние. Конечно, нужно было всё ему объяснить, а вместо этого я напускал на себя загадочный вид. Механик ему тоже говорил: «Кроме „федотовских ворот“ есть ещё одни, Валеркины, вот это „ворота“! Ой-ой-ой!» Вероятно, Саша надеялся, что перед самыми «воротами» мы взмоем вверх. Я всё-таки постарался его успокоить, сказав, что через них я пролетал неоднократно. Когда мы почти подлетели к моим «воротам» и Сашины нервы были на пределе, я энергично наклонил самолёт почти под 90 градусов на крыло и, пролетев через них, тут же выровнял машину. Фактически сам режим напоминал ввод и вывод из глубокого виража. Поскольку высота была маленькая — до земли оставалось не больше двух-трёх метров, то эффект был достаточно сильный. Особенно для непосвящённого. Сашка пробормотал, что мы вместе занимаемся ерундой, всё это на грани фола с негативными последствиями. Откровенно говоря, потом я и сам считал, что это чистое ребячество. Хотя при выполнении полётов я руководствовался чётким, холодным расчётом.
Эти «эксперименты», к сожалению, закончились не совсем удачно. Механики, видно, кое-что рассказывали Федотову. Несколько раз он пробовал вызвать меня на откровенность, а потом сам уходил от разговора. В нём боролись два противоречивых чувства: с одной стороны, хотелось отругать меня, а с другой стороны, я фактически повторял всё то, что делал он, шёл по его стопам. Ну как тут спросишь по всей строгости?
Но однажды ему такой шанс представился. Как-то я полетел в Луховицы. По пути я знал одну поляну, точнее, две полянки в виде восьмёрки. Зрелище эффектное! Я летел с Володей Сорокиным и Валерой Зайцевым. Суть трюка была в следующем: сначала вираж по одной полянке, потом выход в другую полянку и там полвиража (размерами она была немножко меньше) и наконец вылет под 90 градусов, потому что там пролегала просека. Трюк великолепный!
У меня есть правило: обязательно облететь и осмотреть район предполагаемого трюка. Сам не знаю, почему не сделал этого на сей раз. Какая-то глупая самоуверенность. Когда я шёл по пределам второй полянки, готовясь к выходу, то вдруг увидел невесть откуда взявшийся там подъёмный кран. У меня внутри всё оборвалось. Машине уже не хватало тяги, и если бы я продолжил вираж — она ушла бы вниз. Надо было срочно выводить, причём резко, с набором высоты. Так я и сделал, но секундное замешательство с этим краном обошлось дорого — запаса мощности не хватило, и мы коснулись края веток. Выбравшись из леса, мы на радостях перекрестились. Но радоваться было рано: на правом крыле, рядом с «расчалками» (металлическими конструкциями между верхним и нижним крылом) я заметил несколько отломанных верхушек деревьев.
Да, ситуация была совсем не весёлая. Во-первых, неизвестно, что было с прочностью. Вроде крыло выдержало. А если повреждено, то насколько? Целы ли перкали и верхняя кромка? Меня успокаивало, что удара я не почувствовал — только лёгкий шлепок. А если всё же есть надлом крыла, то насколько он серьёзен? Ведь в крыле — топливо…
Я сбросил скорость и полетел, как говорится, прижав уши. Когда я добрался до аэродрома, пришлось немного подождать — на взлёте стоял лётчик-испытатель Борисов с туполевской фирмы на Ту-22. Меня посадили и попросили зарулить у КПП. Естественно, у КПП я заруливать не хотел, а во избежание скандала решил зарулить подальше: у меня справа между верхней и нижней частями двух полукрыльев висел целый частокол деревьев. Я подрулил к «мясищевскому» ангару. Мы вышли с Валерой Зайцевым из самолёта, оторвали эти ветки и выбросили их подальше. И только очистив крыльевое пространство, плавно подрулили к стоянке.
Когда техники увидели самолёт, они просто обалдели. Их первый вопрос был: что же всё-таки случилось? Можно было, конечно, сочинить, что мы попали в стаю птиц, ещё что-нибудь, но всё равно рано или поздно правда вылезет наружу. И я решил честно и откровенно признаться Федотову во всём. Его реакция, на удивление, оказалась очень спокойной:
— Правильно сделал, что откровенно всё рассказал. А теперь тебе надо ремонтировать самолёт.
Я и сам это знал. Вопрос был в том — как ремонтировать.
Впрочем, это была старая методика Александра Васильевича. Потому что буквально на следующий день «процесс пошёл» по привычной схеме и даже с перехлёстом. При каждом удобном случае Федотов делал мне «промывание мозгов», и этот случай мне очень тяжело аукнулся.
6. ПУДЕЛЬ МИКОЯНА
Другой случай стоил мне очень и очень дорого. Я летал во Владимировке. Надо было перегнать спарку МиГ-21 в Жуковский. Её должны были перегнать ещё в пятницу, но из-за погоды не получилось. Дело в том, что топливо там было на пределе, а погода стояла плохая и требовала дополнительного запаса керосина. По сделанным расчётам топлива оставалось на посадке литров шестьсот. Замечу, что пятьсот литров считалось уже аварийным остатком. Пётр Максимович Остапенко, Боря Орлов и Алик Фастовец полетели в пятницу домой, ну а мне предстояло перегонять МиГ-21…
Второго лётчика для перегона не нашлось, а оставаться по этой причине смысла не было. Тем более что и дальнейшая погода была под большим вопросом. И Вано Микоян (он был у нас техническим руководителем), племянник Артёма Ивановича Микояна, предложил:
— Ребята, давайте я слетаю!
Сначала все согласились. Но потом задумались. Редко когда лётчик брал с собой техника. Федотов позволял себе такое, но больше никто этого не делал. Я посмотрел на старших товарищей. Старшие товарищи не высказались категорически против, но каждый, наверное, про себя думал, что возможен инцидент. Все промолчали.
Мне же было неудобно отказать Микояну. На фирме я к тому времени пробыл всего лишь год. Да и Вано категорически настаивал:
— Ну что ты сомневаешься? Я — Сашкин друг. Никаких вопросов.
Но я знал: с кем бы Федотов ни дружил, отношение его к своим лётчикам было очень и очень строгим. Я понимал, что берусь за не совсем правильное дело. Но отказать Микояну не смог. И, как говорится, Остапа понесло. Я прикинул и сказал:
— Ладно, Вано. Полетим.
На следующее утро я пришёл узнать метеосводку. На первом участке полёта давали встречный ветер 150–180 км/час. Дальше — километров 120. Потом — вроде бы нормальный. Я сказал об этом Вано и предупредил, что топлива, которое у нас имелось, всё равно не хватит для безопасной посадки. Остаток на посадку при таком ветре, по расчётам, составлял всего 120 литров. То есть это ни в какие ворота не лезет и потому перегон отменяется. А Ваня уже связался по телефону с женой Зиной в Москве и сказал, что прилетает. Дело в том, что у него был породистый пудель, а в воскресенье должен был состояться финал Всесоюзного первенства, собачьего, как вы догадываетесь. Поэтому он предложил позвонить военным и договориться насчёт подвесного бака. Я согласился:
— Ну, если сумеешь договориться, давай, тогда никаких вопросов.
У Вано был большой авторитет среди военных лётчиков и руководства НИИ. Тут же достали бак. Мгновенно его подвесили. И через час машина с заправленным подвесным баком была готова.
Мы сели с Вано в кабину спарки. При этом он всем рассказывал, что налетал достаточно. А налёт у него составлял всего часов 150. У меня же, с одной стороны, было радостное чувство, что я везу самого Микояна. А с другой стороны, кошки всё-таки скребли: что будет при встрече с Федотовым? Конечно, ещё можно было отказаться, но у меня уже не хватило мужества сказать и себе, и Микояну «нет». Я понимал, как далеко зашёл. Мы уже взяли бак у военных, и теперь, если я откажусь от полёта, среди них тоже пойдёт слушок — вот, мол, отказался лететь, говорил, что топлива нет, хотя дополнительный бак ему дали. Все эти мысли привели к тому, что я принял рапорт от техника, мы сели с Ваней в самолёт и погнали в Москву.
И тут самые худшие мои предположения начали оправдываться. Ветер на первом этапе оказался ещё сильнее, чем предсказывали синоптики, — более 180 км/час. И я понял: даже и того топлива, что в подвесном баке, нам явно не хватит, если ветер не стихнет, о чём я и сказал Вано. Но тот ответил:
— Давай посмотрим, что будет дальше.
На следующем участке, в районе Михайловки, ситуация ещё больше ухудшилась. Ветер не ослабевал. И топливо таяло, как лёд ранней весной. Тогда я сказал Вано, что единственный способ долететь — это немедленно сбросить бак. На это Вано мне ответил резким «нет».
А доводом было не то, что бак мог упасть на какой-нибудь населённый пункт, хотя такая вероятность имелась. Впрочем, видимость была хорошая и километров сто после Михайловки шла чистая безлюдная степь. Но Ваня избрал другой довод:
— Честное имя Микояна будет подвергнуто сомнению. Как же так, я взял у военных бак. Мы его сейчас сбросим. А что я им скажу?
— Ваня, мы так можем и самолёт потерять. И нам ещё придётся катапультироваться, если мы без топлива останемся.
Мне был памятен случай, когда Миша Комаров из-за недостатка топлива вынужден был катапультироваться. На самолёте была неправильно отработана топливная система, и Михаил катапультировался над самым лесом. Сначала он, естественно, хотел посадить самолёт, но когда вышел из облаков, понял всю бесполезность этой затеи и покинул машину.
У меня этот случай стоял перед глазами, и мне не хотелось бы оказаться в подобной ситуации, тем более с таким пассажиром, как Вано Микоян. Но для себя я уже принял решение пройти ещё минут семь и, если ветер останется таким же, сбросить бак, не слушая Микояна. Вано это как будто почувствовал и сразу начал спрашивать:
— Ты что решил?
— Я решил лететь.
Но он стал допытываться:
— А как лететь?
— Вдвоём лететь, — сказал я.
Микоян ухмыльнулся:
— Втроём: ты, я и бак!
Я тоже пошутил:
— Уж если так, то вчетвером: ты, я, самолёт и бак.
Но минут через пять ветер стих почти до штилевого, и топливо пошло по норме. Подлетая к Жуковскому, я запросил руководителя полётов и начал снижаться. И в это время у меня стал обледеневать «фонарь» — изнутри его стекло стало обрастать инеем. Ситуация — не из лучших. Я нажал несколько раз на кнопку, выпуская противообледенительную жидкость, но услышал только сухой щелчок. То ли клапан сломался, то ли по какой-то другой причине, но жидкость (это был спирт) не поступала. Как выяснилось потом, её вообще не залили.
С внешней стороны я избавился ото льда, разогнав самолёт на большой скорости, хотя понимал, что топлива остаётся мало. Справиться с инеем внутри кабины оказалось сложнее.
В принципе при нормальной работе систем самолёта это нетрудно. Надо выйти на максимальный режим работы двигателя, поставить на «тепло» кондиционер, минуты за полторы самолёт нагревается, и иней сходит. Но у нас почему-то поток поступал недостаточно тёплым, и при переключении его на «фонарь» воздух на него не попадал. В результате боковины оттаяли, а лобовая часть, обледеневшая больше снаружи, так и осталась покрытой инеем.
Чтобы до конца очистить боковинки, их надо было чем-то отскрести. Времени на это оставалось мало, топливо было уже на пределе. И тогда я попросил Микояна подержаться за ручку управления, а сам, отстегнув планшетку, стал скоблить иней с левой стороны. Отскоблив небольшой участок для того, чтобы видеть землю, я снова взялся за ручку и, выведя самолёт на прямую, стал, глядя в эту щёлочку, его сажать. Нам ещё повезло, что погода была достаточно хорошая. Но тем не менее сложности на посадке я испытывал. В лобовое стекло, во-первых, ничего не было видно, поэтому очень тяжело было выдерживать направление. Кроме того, саму землю я тоже практически не наблюдал. При рассматривании земли в эту щёлочку возникал параллакс зрения, и для создания объёмности этой дырочки явно не хватало.
Но всё-таки мы аккуратно сели в Жуковском. Благо полоса у нас широкая и большая. И, постепенно опустив нос, снизив скорость, я стал заруливать к себе к «микояновскому» ангару. Самым сложным было руление. Через лобовое стекло всё ещё было плохо видно. Но на душе полегчало, когда я увидел, что на аэродроме никого из наших нет. Нас встретил только дежурный по ангару. Потом вышел ещё один механик. Мы плавно зарулили на стоянку. Нам подали стремянку, мы вылезли из самолёта, и Микоян сказал:
— Ну, видишь, как нам здорово повезло. И на работе никого нет. Так что никто ничего не узнает.
На этом моя радость, связанная с благополучным завершением злополучного полёта, заканчивалась. Оптимизма Микояна я не разделял. Ведь скрыть информацию о полёте — тем более на перегон и с Микояном — это вам не иголку в стогу сена спрятать. Наверняка уже все всё знают. С одной стороны, я был доволен, что справился с ситуацией. Топлива осталось около ста сорока литров. Микоян потом оценил эту ситуацию как сложную, и я даже вырос в его глазах. И он тоже в своих глазах вырос, потому что сам побывал в такой ситуации, прочувствовал её, что называется, на своей шкуре. Кроме того, он же сам помогал мне выбраться из неё, дав драгоценные секунды на то, чтобы я очистил стекло от инея.
Но на душе моей было тревожно.
Приехав в Москву, я стал звонить по телефону шефу (так мы между собой называли Федотова). Когда я набирал номер, дырочки телефонного кружка прыгали у меня перед глазами. Я мечтал об одном — чтобы телефон был занят или чтобы к нему никто не подходил. Но буквально через пять секунд телефонную трубку поднял Федотов и сказал:
— Я у телефона.
Я доложил ему коротко о полёте. Федотов был большим мастером педагогики, поэтому я по его тону сразу догадался, что ему уже всё известно. Он спросил одно: как я перегнал самолёт и какие у меня есть замечания. Я сказал:
— Замечаний нет.
Если бы я рассказал Федотову всё, что случилось в полёте, да ещё в полёте с Микояном, представляю, какое извержение вулкана последовало бы.
Он спросил:
— С кем летел?
— С Микояном.
— А кто разрешил?
Я назвал кого-то из старших начальников, находившихся в тот момент во Владимировке. По-моему, Микоян и был там самым старшим.
— Ну что ж, разрешили так разрешили. Ладно, в понедельник поговорим.
Это была любимая фраза Федотова, когда он хотел оставить человека наедине с муками совести и душевными терзаниями. Я никого не винил. Да и сам Микоян, очевидно, не понимал всей серьёзности ситуации, в которую мы попали. Он думал, что у нас в группе лётчиков-испытателей такие же отношения, как, допустим, у того же Федотова с высшим и средним звеном руководства фирмы. То есть хорошие, дружеские и добрые. Но основным требованием Федотова было профессиональное отношение к своим обязанностям. И здесь никаких поблажек ожидать не приходилось. Я не представлял, чем обернётся для меня этот роковой полёт. И воскресенье стало для меня невыносимой мукой.
В понедельник я ехал на работу с тяжёлым сердцем. В электричке я рассказал всё как есть Алику Фастовцу. Он подумал и сказал:
— Ну что ж, мин херц. Да, дело сделано, и никуда от этого не уйдёшь. Пора расплачиваться. Но авось обойдётся.
Но обошлось очень тяжело.
Федотов провёл строгий разбор. Сказал, что подобное легкомыслие вообще недопустимо для лётчика-испытателя. И ещё более резко добавил, что принципиально я всё-таки не гожусь для этой работы при таком отношении к своим обязанностям. Мне было горько и обидно. Но я всё-таки задал ему на следующий день мучавший меня вопрос:
— Что мне делать?
Федотов твёрдо ответил:
— Тебе делать здесь нечего. Я тебя отстраняю от всех полётов на боевых машинах до… даже не знаю до какого срока. Так что давай, иди в отпуск, подумай о том, чем будешь дальше заниматься.
Вот таким тяжёлым был финиш моего полёта. Шло время. Наступил май. Перед майскими праздниками мы, как обычно, собирались вместе на шашлыки, выпивали. Но даже на этих шашлыках Федотов был непроницаем и суров со мной. После праздников я всё же пришёл на работу. Стал изучать инструкции по другим машинам — различным модификациям МиГ-23, МиГ-25. Это занимало у меня достаточно много времени и уводило от тяжёлых размышлений. Я много работал со специалистами. Как-то Федотов, встретив меня у конструкторов, спросил:
— А что, собственно говоря, ты здесь делаешь?
Я ответил, что нахожусь в отпуске и использую личное время так, как считаю нужным.
Он молча пожал плечами и вышел из комнаты. А я на две недели с головой окунулся в изучение новой для себя материальной части самолётов. И это время не пропало даром. Я участвовал во всех разборах, которые проходили. А главное, хорошо изучил новые самолёты, на которых пришлось летать впоследствии. Но пока до полётов меня не допускали. И я решился подойти к Константину Константиновичу Васильченко, который ко мне очень хорошо относился. Он тогда был замом главного конструктора по лётным испытаниям и считался одним из лучших специалистов по теории и методике лётных испытаний в нашей авиационной промышленности. Я вообще считал его одним из своих учителей.
Ко мне, кстати, многие на фирме относились хорошо и по-доброму. И, можно сказать, не только уважали, но и любили. Во-первых, я был самым молодым лётчиком. Во-вторых, все видели, что я страдал не только по глупости, но и по неопытности. В-третьих, понимали, что если бы подобное на другой фирме — яковлевской или суховской — и прошло, то у нас, в конструкторском бюро Микояна, порядки были куда строже. Но, надо сказать, и коллектив был самый твёрдый. Мне подсказали: вон стоит без дела Ан-2. Запроси у шефа и полетай. Сейчас нужны будут какие-то полёты на Ил-14 — лети! Но на Ил-14 был экипаж, а на Ан-2 мы летали сами. И под маркой того, что накопилось много материалов и надо будет сделать массу рейсов на Луховицы и в Горький, плавно вышли на Федотова. На него вышла и служба эксплуатации, и Васильченко, и Володя Щеблыкин — его заместитель. Рейсов действительно накопилось много. Люди, чтобы поддержать моё реноме и вывести меня из служебного «штопора», пошли на многие ухищрения.
Не знаю, догадывался об этом Федотов или нет, но всё равно людей у него явно не хватало. И тогда я сам предложил Александру Васильевичу выполнить эти рейсы. Он долго колебался, но ситуация возникала в духе единственного хода и требовала решения. Мои вышестоящие друзья говорили Федотову, что это нужно срочно сделать, срочно отправить те же запчасти в Луховицы, срочно слетать за документацией в Горький. И это требовалось сделать прямо сейчас — быстрей, быстрей, быстрей. Такое массированное наступление принесло свои плоды. Федотову ничего не оставалось, как послать кого-нибудь из лётчиков или самому садиться за руль самолёта и терять как минимум полдня. Короче, стрелки сошлись на мне. И Федотов скрепя сердце сказал:
— Ладно. Займись этой работой.
Я будто на крыльях полетел к самолёту. Я понимал, если мне в принципе разрешили летать, даже на Ан-2, значит, я оставлен на фирме. Другое дело, когда и как я начну снова летать на боевых самолётах. Но я по-прежнему ходил на все разборы и выполнял транспортные полёты.
Транспортных полётов было достаточно много, точнее, их организовывали много для меня. Я летал в Луховицы по два раза на день. Раз в неделю — в Горький. И чувствовал себя снова в строю. Прошло недели две, и как-то во время одного из наших обильных вечерних расслаблений Остапенко и Орлов сказали Федотову:
— Саш, ну хватит мариновать парня. И так он уже весь измучился. Давай его пустим на боевые машины.
Александр Васильевич в ответ промолчал. Наконец однажды он, проходя мимо меня, сказал:
— Как у тебя с планом на сегодня?
— Сегодня? — переспросил я. — Да вроде бы всего один полёт на Луховицы, «гайки» отвезти надо.
«Гайками» я в шутку называл или пилоны, или ракеты — в общем, груз, который я доставлял на своём Ан-2 туда и обратно. Он сказал:
— Ну ладно, ничего, пусть потерпят. Узнай, можно ли до завтра потерпеть, а ты сегодня полетишь на «двадцать третьем» и выполнишь следующее…
И поставил мне задачу. Я, не скрывая радости, прямо подпрыгнул. У Федотова самого заискрились глаза, и он по-доброму улыбнулся, посчитав, видимо, что та выволочка, которую я получил, вполне достаточна. Я постепенно снова втянулся в работу и стал летать, как говорится, на полную катушку. Тогда у нас в группе было всего пятеро лётчиков-испытателей, потому что минувшей осенью погиб Миша Комаров. Работы было очень много — как раз наступила жаркая пора внедрения МиГ-23 в строй. Машина шла довольно тяжело, со скрипом. Я работал как зверь. Отношения с Федотовым быстро стали налаживаться и были если не блестящими, то хорошими. Он радовался моим успехам, я — тому, что эти успехи пришли вовремя и тот злополучный случай уже стал уходить в историю. И тут нежданно-негаданно он вновь напомнил о себе.
Как-то утром иду я на работу (а рано утром у нас обычно улетал самолёт на Владимировку) и встречаю Вано Микояна в толпе людей, спешащих на этот рейс. Микоян подбегает к Федотову — а мы как раз идём рядом и делимся планами — и говорит:
— Саш, поздравь меня! Мой пудель занял первое место.
Федотов:
— Ну, Ваня, ты молодец. Поздравляю с победой.
Федотов тоже был владельцем собаки. У него была болонка, которой он очень гордился. И вполне естественно, что Микоян поделился с ним радостью, а тот в ответ его поздравил. И тут Микоян возьми и скажи:
— Саш, а ведь половина медали принадлежит Валерке. Потому что если бы он меня тогда не привёз, никакой медали я бы не получил!
Надо было видеть лицо Федотова. Всё негативное, связанное с этим полётом, тут же воскресло в его памяти. Он был человеком очень вспыльчивым, и тут же мгновенно разъярился. В общем, я ни в этот день, ни на следующий не летал. Федотов со мной не разговаривал. Когда я провожал Вано в самолёт, я ему сказал:
— Вань, ну что ж ты с этим пуделем так не вовремя? Так всё пошло хорошо.
— Да что он, неужели не понимает? Это такая радость…
Я говорю:
— Вань, для кого радость, для кого горесть.
Позже, вспоминая об этом, мы с Вано всегда улыбались. Федотов же, наоборот, если нужно было меня урезонить, всегда вспоминал этот случай и говорил:
— Ты уже и тогда немножко свихивался…
Этот случай был для меня живым укором моему мальчишеству. Но думаю, то, что случилось, должно было случиться — раньше или позже.
7. КЕРОСИНОВЫЙ РОК
Я невольно перепрыгнул из одной эпохи в другую. Но чтобы не останавливаться, давайте подчинимся желанию проснувшейся памяти. И она безошибочным проводником приведёт нас к самым важным, самым болевым точкам моей лётной судьбы…
Топливо на протяжении всей моей испытательской жизни преследовало меня подобно року. Удивительно, но большинство происшествий, случившихся за долгие годы моей лётной практики, в том или ином виде были связаны с неполадками в работе топливных систем самолётов.
Впрочем, не у меня одного. Отказы топливной автоматики стали почвой для многих чрезвычайных происшествий на нашей фирме: из-за сбоя в работе топливной системы и, может быть, ошибки самого пилота катапультировался Миша Комаров в случае, описанном мною выше; Александр Васильевич Федотов — наш бессменный шеф и, без преувеличения, учитель многих поколений лётчиков-испытателей — также погиб во многом из-за отказа системы подачи и контроля топлива. Говоря о топливной системе самолёта, я имею в виду не конкретные агрегаты, насосы, фильтры, а смотрю на неё в целом — с её информативной, управляющей частью, программными устройствами и силовыми элементами.
Топливом были заняты все мои мысли во время того «исторического» перелёта с Микояном в Москву. Хотя, несмотря на нелепое решение взять его с собой, все действия, что совершал я с момента посадки Вано в самолёт и до приземления в Жуковском, были ответственны и правильны. В нужный момент я сумел «забыть», что на борту находится сам Микоян. Я только помнил, что я командир и обязан лично принимать решения. Думаю, меня не остановило бы никакое «честное имя Микояна», если бы обстановка в полёте подошла к критической черте. Под нами была безлюдная степь, полупустыня, где я, конечно же, сбросил бы пресловутый бак и продолжил полёт без него. А в случае чего сел бы и на запасной аэродром.
Да, критические ситуации с топливом были не редкостью. Здесь важно знать и чувствовать, как себя вести, чтобы выбраться из них живым и по возможности сохранить машину. Этому на фирме придавалось очень большое значение. И мои первые полёты в качестве лётчика-испытателя были посвящены изучению того, как правильно действовать и не тушеваться при малом остатке топлива. Первым, кто занялся моей психологической подготовкой к подобным ситуациям, был Пётр Максимович Остапенко.
В инструкции по безопасности эксплуатации истребителя МиГ-21 записано, что посадка на этом типе самолёта должна осуществляться с запасом топлива не менее тысячи литров. Полная заправка «двадцать первого» составляла 2750 л, на спарке — на четыреста литров меньше. И вот в самом начале моей работы на фирме мы выполняли с Остапенко по графику обычный полёт на спарке.
Погода была ясная, видимость отличная, режимы — на уровне, настроение — подобающее всему сказанному. Выполнив задание, я не торопясь пошёл на посадку с восемьюстами литрами керосина. Но тут Пётр Максимович остановил меня и попросил, чтобы я задержался в зоне и сделал ещё несколько режимов. Молча и старательно я выполняю эти режимы и когда уже вижу, что топливо подходит к отметке 600 л, напоминаю ему, что пора на «точку».
— Раз пора, значит, пора! — как-то равнодушно соглашается Остапенко.
Когда впереди по курсу стали вырисовываться знакомые контуры Раменского, я вдруг услышал, как включилась рация и Пётр Максимович спокойно произнёс, что мы сейчас пойдём в «первый квадрат» и там немножко попилотируем.
«Первым квадратом» мы между собой называли зону, расположенную невдалеке от нашей «точки» — с центром примерно в 25 километрах северо-восточнее Раменского.
По инерции я напомнил:
— Пётр Максимыч, топлива-то всего шестьсот литров.
— Ничего-ничего.
Пока мы подлетели к «первому квадрату», выполнив по ходу ещё несколько режимов, топлива оставалось всего 500 литров. Несмотря на это, Остапенко повторил, что мы должны выполнить весь объём пилотажа. И когда я ему снова возразил, что топливо на пределе, остаётся только аварийный остаток, Пётр Максимович уже разозлился:
— Валерочка, ты что же, считаешь, что я оглох или ослеп?
Я понял, что это продуманные действия, и стал выполнять пилотаж, по возможности экономя горючее. Но Остапенко не дремал:
— Что ты делаешь? Ты же видишь, тебе явно не хватает тяги. Ну дай ты форсажа-то!
При одной только мысли, что у нас уже горят аварийные лампочки, а он заставляет включить ещё и форсаж, у меня едва не свело судорогой ноги. Но я послушно стал выполнять все его команды. Ведь для любого курсанта, слушателя или обучаемого слово инструктора, особенно в воздухе, непререкаемо. И редко кто может себе позволить пойти против его воли и решения. Вот и я выполнял команды Остапенко. Когда в баках осталось всего двести литров топлива, Пётр Максимович спокойно улыбнулся:
— Ну, слава богу, топлива ещё достаточно. Давай иди на посадку!
Когда мы сели и зарулили к ангару, у нас оставалось всего 150 л керосина. И тогда Остапенко удовлетворённо произнёс:
— Ну и чего ты волновался?
Я понимал, что с его стороны это не было ни бравадой, ни поучением, что так на малых остатках и надо летать. Он хотел мне показать, что и с аварийным остатком летать можно, и достаточно долго. Но это возможно лишь при чётком и необходимом контроле и правильном понимании окружающей тебя обстановки в воздухе и твоих возможностей.
На нашей фирме посадка при аварийном остатке топлива не считалась чем-то из ряда вон выходящим, хотя это и служит предпосылкой к лётному происшествию. Но если ситуация не требовала риска, а лётчик разбазаривал топливо по собственному разгильдяйству и приходил на «точку» с аварийным остатком, его действия становились предметом глубокого разбора. В отличие от упомянутых ситуаций, такие преднамеренные посадки, какую мы совершили с Остапенко, дали мне почувствовать в достаточно спокойной ситуации, что такое аварийный остаток, и научили «не дёргаться». Хотя я знаю, сколько лётчиков порой принимали неправильные решения, начинали нервничать при срабатывании красной лампочки аварийного остатка топлива, спешили, и всё заканчивалось плачевно.
И всё же преднамеренных экстремальных ситуаций в моей жизни было гораздо меньше, чем реальных, настоящих ЧП. Первый случай непреднамеренной посадки на аварийном запасе топлива произошёл со мной, когда я полетел проверять МиГ-21 на дальность радиосвязи.
Полёт не из самых сложных. Летишь себе и переговариваешься с КДП. В тот раз я улетел где-то за 300 км. И только приступал к выполнению первой «восьмёрки», когда блеснула красная лампочка аварийного остатка топлива. Хотя сигнал об окончании топлива в первом и третьем баках ещё не срабатывал.
Такие случаи иногда бывали. При отрицательной перегрузке топливо устремлялось к противоположным стенкам баков, при этом срабатывали датчики и загоралась лампочка аварийного остатка. Но в иных обстоятельствах эта лампочка не должна была гореть, за исключением ложного срабатывания.
Я осмотрел все приборы, всё ещё раз проконтролировал и никаких отклонений не нашёл. Лампочка не горела. Но я уже заканчивал половину «восьмёрки» и на всякий случай направил самолёт на «точку».
Тут лампочка снова мигнула и засветилась постоянно. С этим шутить уже было нельзя. Где-то километров через шестьдесят по курсу должна была быть Савостлейка. Я этот аэродром не знал, но пролетали мы над ним едва ли не ежедневно. А ситуация заставляла думать о посадке на ближайший аэродром.
Я запросил Савостлейку. По закону подлости, она оказалась закрытой из-за сплошной низкой облачности. И тогда мне пришлось поворачивать на Рязань.
Но Рязань к тому времени тоже закрылась. Видимость на полосе там была приблизительно полторы тысячи метров. А нижний край облачности не превышал сотни метров.
Стало понятно, что и в Рязани мне делать нечего. Оставалась одна надежда — Луховицы. И я по большой кривой, пролёгшей между Раменским и двумя закрытыми для посадки аэродромами, стал плавно продвигаться к Третьяково (так назывался аэродром в Луховицах близ Коломны, где была лётно-испытательная база завода «Знамя труда»).
Подлетая к Луховицам, километрах в сорока от них, я услышал голос руководителя полётов. Он предупредил, что аэродром закрыт, полёты они не производят. Видимость на ВПП порядка тысячи метров. А нижний край облаков даже трудно определить, потому что над полосой стоит приподнятый туман. Я и сам сверху видел, что «точка» закрыта. И мне ничего не оставалось, кроме как идти на свою базу.
Я вызвал Жуковский. Мне ответили, что видимость у них тоже не более тысячи метров. Нижний край определить трудно, но метеоусловия постоянно ухудшаются. Произошёл вынос тумана с Москвы-реки. Погода менялась на глазах. По прогнозам метеорологов, облачность должна была смещаться как раз в мою сторону. Но как бы там ни было, мне стало уже легче оттого, что захожу на посадку на родной аэродром. По топливомеру можно было примерно прикинуть, что у меня осталось ещё 150 литров керосина. А аварийный остаток (это была ранняя модель МиГ-21) составлял 450 литров.
Обстановка, прямо скажем, становилась всё более напряжённой. Полёты на аэродроме были прекращены. И все, затаив дыхание, слушали, как я приближаюсь к «точке».
Мне «повезло». На этой, ранней модификации «двадцать первого», конечно, никакого посадочного оборудования, кроме АРК, не было. Тем более — современных средств, которые уже стояли тогда на МиГ-23 и МиГ-25. Поэтому на посадку заходить было тяжело. К тому же предстояло садиться с первого захода. Но я надеялся, что всё обойдётся. Полоса у нас была большая, кроме того, с высоты пяти километров я увидел в разрывах облаков знакомую излучину реки. И понял, что нахожусь почти точно на курсе. Хотя с дальностью 15–17 км этого было ещё недостаточно. Но, точно выдерживая курс и держа стрелки АРК на заданном для захода уровне, я сумел нормально выдержать режим посадки и сел при видимости 800–1000 метров. Для МиГ-21 эти условия были более чем трудными. Но всё закончилось достаточно удачно. Когда я поставил самолёт на место, оказалось, что произошёл отказ одного из клапанов и топливо начало вырабатываться только из расходного бака. Первый и третий баки были ещё наполовину заполнены керосином, а в расходном осталось чуть меньше ста литров. Это была моя первая чрезвычайная ситуация по топливу.
8. ШАРНИРНЫЙ МОМЕНТ УДАЧИ
Аварийная ситуация в авиации может возникнуть из ничего, в том числе и из-за излишней самоуверенности лётчика. Так было однажды и со мной, когда меня постигла болезнь, которую один из наших наиболее страшных исторических деятелей назвал «головокружением от успехов». В данном случае — от первых успехов, достигнутых мною на фирме.
В 1973 году мы выполняли очень опасные и чрезвычайно сложные режимы, связанные с изучением поведения самолёта при возникновении максимального шарнирного момента. От перегрузок, возникавших в ходе этого режима, буквально захватывало дух. Режимы эти выглядели так.
В горизонтальном полёте мы имитировали отказ одной из систем, например отключали основную гидросистему. Затем выходили на скорость 1300–1350 км/час. Мах при этом должен был быть в диапазоне 1,3–1,6 единицы. Задавая каждый раз одно из его точных значений, допустим 1,45 или 1,5, мы определяли точки, в которых гидравлика максимально противостояла возникающим шарнирным моментам, то есть когда заклинивало ручку. В это мгновение, чтобы шарнирные моменты были максимальными, тормозные щитки должны находиться в выпущенном состоянии. Двигатель при этом работал на полном форсаже, и при определённом сочетании значений маха и скорости самолёт практически делал переворот. Высота полёта при этом тоже варьировалась от трёх до шести километров.
При таком перевороте на предельной приборной скорости — порядка 1300–1350 км/час, да ещё с выпущенными тормозными щитками, при перегрузке в 4–5 единиц надо было заставить себя обязательно сначала убрать тормозные щитки, а уже потом убрать полный форсаж.
Делалось всё это в комплексе факультативно и для проверки на прочность материалов — створки форсажа от перегрузок меняли свою конфигурацию. Но главной задачей, стоявшей перед нами, было доказать, что при убирании тормозных щитков шарнирный момент сразу же снижается и ручка управления снова начинает работать.
В этой сложной ситуации нужно было действовать мгновенно и несколько нелогично. Объясню почему.
Самолёт, находясь в отвесном положении, может столкнуться с землёй уже через 6–10 секунд. Естественное желание лётчика — увеличить эту временную паузу, для чего, казалось бы, надо убрать максимальную тягу и оставить тормозные щитки. Но на самом деле для того, чтобы самолёт снова стал управляемым, необходимо сначала убрать тормозные щитки, а затем только — максимальную тягу. Правда, самолёт при этом разгоняется на форсаже ещё больше. Выходная скорость 1400–1430 км/час для этих режимов была обыденным явлением. Однажды Алик Фастовец разогнался даже под 1500 км/час. Федотов после этого решил сделать разбор, где говорил о недопустимости выхода на такие скорости. Но когда ему показали диаграмму полёта, то и он, и ведущие инженеры, и начальник отдела лётных испытаний согласились с тем, что по-другому этот режим выполнить просто невозможно. И мы продолжили испытания. Тем более что ограничения по флаттеру это позволяли.
За полёт мы делали обычно три таких режима. С самого начала они получались у меня достаточно неплохо. И даже топлива почему-то оставалось ещё прилично. Хотя все приходили, как говорится, на «соплях»: по 300–350 литров. Когда я спрашивал у Алика, почему у него остаётся так мало топлива, он говорил, что таковы режимы и что иначе их просто не сделать. Но меня тем не менее всё время терзала одна навязчивая мысль: а нельзя ли рассчитать полёт таким образом, чтобы с этим же запасом топлива сделать не три, а пять режимов. Всё подсчитал и заявил однажды на разборе:
— Ребята! Я сделаю на один режим больше.
И полетел. Полетел и сделал вместо трёх четыре режима, да ещё и топливо осталось. После приземления я был необычайно горд собой и тут же пообещал сделать в следующий раз за один полёт ещё два лишних режима.
Меня, конечно, стали отговаривать от подобной молодецкой идеи, говоря, что это будет как бы перебором. Но я уже завёлся:
— Раз сказал, что сделаю, то сделаю. Вот посмотрите.
И рассчитал всё заново. Действительно, два первых режима были лёгкими. Остальные — тяжёлые, но топлива должно было хватить, хотя и впритык. На посадке его должно было остаться 200–250 литров.
Уже одно то, что я прогнозировал столь маленький остаток керосина на посадку, само по себе должно было меня насторожить. Однако в угаре своей мнимой испытательской «славы», когда у меня закружилась голова от своих нескольких удач, от того, что я делаю больше режимов, чем мои друзья-корифеи, вместо того чтобы остановиться и призадуматься, я пошёл против элементарного здравого смысла. И как говорится, прилетел.
Выполнив пять режимов, я приступил к последнему, уже видя себя после посадки в окружении своих товарищей, предвкушая, как они удивятся и похвалят меня. Грела мысль, что хоть я и самый молодой, но делаю эти режимы не только не хуже других, но и в большем количестве.
Рассчитал я всё довольно чётко. На последнем режиме мне предстояло сделать «горку», затем плавно спланировать и точно сесть на аэродроме. Нужна была только свободная полоса, в наличии которой я не сомневался. Руководители полётов таких солидных аэродромов, как в Жуковском, когда их просили обеспечить свободную полосу и посадку с ходу, особенно при выполнении таких сложных режимов, всегда шли нам навстречу.
Всё шло нормально. До тех пор пока я, думая о славе, после выполнения последнего режима не забыл убрать тормозные щитки. Рассчитано всё было идеально. Но, выполняя последнюю «горку» с выпущенными тормозными щитками, я залетел не на десять, как планировал, а всего на три с половиной километра. С этой высоты и с того удаления, на котором был я, долететь до аэродрома в Жуковском было ещё можно, но топлива оставалось едва-едва. Не дай бог, какая-нибудь вводная — и тогда самолёт по дороге пришлось бы бросать.
Что я только не пережил за эти короткие секунды! Как я только ни клял свою гордыню и ребячество! Но было уже поздно. Надо было принимать какое-то решение. Тем более на этом аэродроме совсем недавно погиб мой друг и однокашник Миша Покровский, с которым мы ещё недавно летали в одном экипаже. Миша тоже с малым остатком шёл на «точку» и, поняв, что не дотягивает, решил сесть в Луховицах. Однако несогласованность действий руководителя полётов и лётчика привела к тому, что он не смог зайти на посадку с высокой глиссады и погиб.
Подлетая к Луховицам, я понял, что мне уже нельзя терять ни секунды времени и необходимо срочно садиться здесь. Я запросил аэродром и сказал, что иду на посадку.
Но руководители полётов тоже бывают разными. Те, кто, как правило, приходят из армии и чётко привыкли выполнять план-график и все инструкции, в подобных ситуациях ведут себя иногда очень шаблонно. Очевидно, мне попался именно такой руководитель. Он начал меня нудно расспрашивать, почему и как я буду заходить. Хотя на аэродроме в ЛИИ им. Громова достаточно было сказать: «Прошу обеспечить посадку с ходу», как тут же руководитель полёта всех «раздвигал». Он понимал, что лишних вопросов задавать не надо. Сначала нужно обеспечить посадку, а потом, когда самолёт находится уже на прямой и если у лётчика есть время, по возможности уточнять причину экстренной посадки. А если он видел, что в данной ситуации и это трудно требовать от лётчика, то тогда эфир замолкал. Кроме того, руководитель начинал сам работать только на «приём» и, подбадривая лётчика, который шёл в экстремальном режиме, давал ему удаление и высоту — параметры, которые в данный момент были необходимы, чтобы у пилота было как можно больше информации при заходе на посадку.
А здесь, в Луховицах, руководитель полётов стал явно не к месту задавать много вопросов. Он просто мешал мне в тот момент, когда лётчику необходимо напрячь всю свою волю, чтобы в аварийной ситуации, с малым остатком топлива, выбрать правильную глиссаду с наименьшими затратами керосина. А затем, правильно работая рычагами управления и с силовыми системами, обеспечить посадку. Лишние вопросы только отвлекают лётчика в этот момент и могут привести к катастрофе. Очевидно, так было и в роковом полёте Миши Покровского.
Я жёстко ответил руководителю, что мне нужна посадка, причину сообщу дополнительно. И стал заходить непосредственно на полосу. И вот когда я уже был в районе дальнего привода, резкий окрик руководителя заставил меня срочно уйти с курса.
— Немедленно освободить полосу!
Это было произнесено таким истошным голосом, что я вынужден был уйти в сторону и, сделав лёгкую восходящую «спираль», уже практически как бы имитируя посадку с отказавшим двигателем, стал строить схему захода заново.
Топлива оставалось уже меньше ста литров. Руководитель стал вновь задавать мне какие-то вопросы. Но я его грубо одёрнул, сказав, что произвожу посадку и прошу не влезать в эфир. Он ещё что-то говорил, пока я ему не скомандовал по-армейски:
— Прекратить разговоры!
Реплика моя была достаточно резкой, и он наконец замолчал. Причём эта резкость была обоснованна. Ведь причина, по которой он не разрешил мне первую посадку, заключалась в том, что параллельно со мной на посадку заходил самолёт, который сдавал зачёт по курсо-глиссадной системе посадки. Не бог весть какой сложный режим. И пусть я мог помешать ему этот полёт выполнить полностью, что это значило по сравнению с запрашиваемой мною аварийной посадкой!
После моего резкого окрика руководитель уже не вмешивался столь рьяно в мои действия, а только попросил зайти к нему после посадки на вышку.
По глиссаде, с которой обычно заходят самолёты с отказавшим двигателем, я спланировал на полосу, довольно удачно сел, выпустил парашют и зарулил на стоянку. После заруливания выключил двигатель. Теперь можно было подняться к руководителю полётов и поговорить по душам.
По дороге к КДП меня встретил старший лётчик Володя Чичурин. Мы были с ним в неплохих отношениях. Хотя я был молод, но в Луховицах у меня было много товарищей и даже друзей. Причём ребята были с юмором и часто подковыривали нас, «фирменных» лётчиков, что мы иногда, мол, делаем сыроватые машины, особенно они любили прохаживаться по поводу МиГ-23. Чтобы завоевать их доверие, нужно было и в обиду себя не давать, и отвечать тоже с юмором.
Надо сказать, взять меня голыми руками было трудно. На любую словесную перебранку я отвечал тем же. Иногда превращал всё в шутку, рассказывал анекдоты, но ни себя, ни тем более фирму в обиду не давал. Игорь Ноздрачёв и Табуров прозвали меня «федотовским выкормышем». А ещё — «федотовским шпионом». Но это в шутку. А так ребята ко мне были настроены очень хорошо. Потому что им тоже приходилось «выгребать» недостатки из той сырой техники которую делали на заводе.
К руководителю полётов я подняться так и не соизволил. Чичурин, похлопав меня по плечу, сказал:
— Ну, ты, парень, даёшь!
— А что такое?
— А заправили твой самолёт. И знаешь, сколько туда влили?
— Ну сколько?
— Четыре тыщи восемьсот пятьдесят! Ничего?
Ребята все присвистнули. И надо понять почему — в самолёт влезало как раз ровно 4850 литров керосина. То есть я зарулил уже практически с пустым баком. Ещё бы несколько сот метров для руления — и двигатель остановился бы сам. Мне, конечно, стало не по себе. Я представил, как близко находился от края пропасти, отчётливо сознавая при этом, что к ней я подвёл себя сам.
После этого я взлетел с Луховиц и через десяток минут сел в Жуковском. На лётной станции никого не было. В этот день у нас были похороны уважаемого рабочего и очень хорошего человека — Ивана Коршунова. Он был близок нам и очень выручал своими поделками, которые создавали его золотые руки.
Вообще, на микояновской фирме отношения между инженерами, рабочими и лётчиками были самыми тесными, как ни на какой другой фирме. Там лётчики, как правило, обделены таким тёплым общением с нижней категорией сотрудников — техниками, механиками и другими. У нас же тёплые отношения интеллигенции с рабочими были «визитной карточкой» ОКБ им. Микояна. Они всегда были подчёркнуто уважительными и доверительными. Вот и в этот раз все три наших Героя — Федотов, Остапенко и Орлов — поехали на похороны простого рабочего, слесаря лётной станции. И поехали не из-за желания показать, как у нас на фирме относятся к рабочему человеку, а действительно потому, что мы уважали и любили Ивана Коршунова.
Я не успел к началу этих похорон. В многолюдной траурной процессии мне пришлось долго искать Федотова, чтобы доложить о случившемся. А не докладывать было нельзя.
— Александр Васильевич! У меня в полёте произошла неприятность.
Он уже наверняка обо всём знал. Но я ему вкратце рассказал суть происшедшего и объяснил, почему принял решение садиться в Луховицах.
Последовала совершенно неожиданная реакция нашего шефа. Обычно, если что-то было не так, он тебя как следует «отрабатывал». А здесь, видимо, в связи с печальной обстановкой (мы шли к выходу с кладбища), он на секунду задумался, повернулся ко мне и сказал:
— Ну что ж, правильно сделал. Так и надо всегда поступать.
Для меня это было неожиданно: никакой взбучки и никакого разбора?! Может быть, у него в памяти занозой сидела та авария с Мишей Комаровым? Или совсем недавняя гибель Михаила Покровского, тоже из-за топлива, когда его неправильно завели на посадку? Не знаю. Но тем не менее Федотов сказал то, что сказал.
Остапенко же похлопал меня по спине и ободрил:
— Молодец!
Когда я ехал на похороны, без конца корил себя за случившееся или едва не случившееся. Но реакция моих старших товарищей меня несказанно удивила. Конечно, этот случай всё равно потом разбирался. И было указано, что я принял правильное решение о посадке в Луховицах, а не полетел на свою «точку». Неизвестно ещё, где бы я сел. А умение вовремя принять правильное решение, не усугубить ошибку, а исправить её — одно из главных качеств любого лётчика. Потому мы и говорим всегда своим молодым коллегам: сделал ошибку — и забудь! И добавляем при этом: «Плох тот лётчик, который не делает ошибок. Делают ошибки все. Больше или меньше. Но только один человек её быстро исправляет и в дальнейшем не повторяет, а другой каждый раз её допускает снова. И в этом, в сущности, главное различие этих лётчиков».
9. ВОЗДУШНЫЙ ОТЧИМ
Следующий случай, связанный с топливом, тоже был довольно-таки неприятным. Мы летели на спарке МиГ-21 с Витей Рындиным, отрабатывая полёт в облаках. Нижний край облачности стоял на высоте около трёхсот метров. Когда мы выполнили несколько заходов, погода стала ухудшаться. Облака снизились до 200 метров. А перед выполнением последнего режима нижний край облачности опустился до 150 метров. Я предупредил руководителя полётов, что выполняю последний заход. Витя тоже одобрил моё решение словами: «Хватит нам здесь болтаться! Пора заканчивать эту дребедень». И в это время поступает команда: «Пройти по прямой!»
Я напомнил в эфире, что выполняю последний заход. Руководитель ответил, что он понял. Но настойчиво попросил пройти две минуты по прямой от второго к третьему развороту. Я запросил:
— Может, будет лучше, если я выполню в этом районе вираж?
Но главный управляющий воздушным движением в районе аэродрома был категоричен:
— Две минуты по прямой!
Действительно, бывают ситуации, когда скапливается много самолётов в районе третьего разворота и надо их развести. Это понятно, но всё же я попытался предупредить руководителя, что топлива у меня остаётся не так уж много. В ответ послышалось прежнее:
— Выполняйте мои команды!
Две минуты нашего полёта по прямой истекли. И мне показалось, что моё удаление от аэродрома на самом деле значительно больше, чем считает КДП. Я поделился своими соображениями с Виктором и стал выполнять третий разворот. В это время в эфире послышалась новая вводная — пройти ещё дальше по прямой. Объясняю уже с некоторым напряжением в голосе, что и так далеко ушёл от аэродрома и выполняю третий разворот. На что руководитель заявляет:
— Только по моей команде!
Дальше терпеть было уже некуда:
— Выполняю разворот…
В это время высота у меня была порядка 400 метров. Чувствую, что и голос руководителя полётов как-то слабеет и удаляется от меня. Поэтому прошу его дать моё удаление от аэродрома.
Когда он называет цифру — 28 километров, у меня невольно вырывается:
— Этого не может быть. Проверьте ещё раз. Я нахожусь дальше.
— Вы находитесь в развороте. Ваше удаление — 28-29 километров.
Творилось что-то невероятное.
— Да я иду по прямой уже около тридцати секунд! И по моим расчётам, у меня удаление около 35–40 километров.
И тут же добавляю:
— Мне необходимо сменить высоту. Прошу тысячу двести.
И, не дожидаясь ответа, «подпрыгиваю» вверх.
Мои худшие опасения подтвердились. Руководитель, заметив наконец наш самолёт по скачку высот, чуть замешкавшимся голосом объявил:
— Ваше удаление — 60.
Настроение у меня заметно поубавилось. Как говорится, вместе с топливом. Его оставалось всего 370 литров. Облачность — 150 метров. Над полосой — дождь. А на МиГ-21, как я уже говорил, не такая уж хорошая посадочная система. Чувствовалось, что в эфире стало нарастать напряжение. Я летел по прямой к аэродрому, и руководитель полётов теперь методически докладывал обстановку.
Нужно было как можно быстрее добраться до полосы. Ибо с КДП постоянно давалось ухудшение видимости и уменьшение нижнего края облачности. А остаток топлива даже не позволял в случае чего уйти на второй круг, не говоря уже о запасном аэродроме.
По спине прокатились струйки холодного пота. Думаю, катились они и по спине руководителя полётов, спутавшего меня с другим самолётом. Напряжение несколько спало только тогда, когда до аэродрома оставалось километров пятнадцать, а топлива — двести литров. И должно было, по моим подсчётам, хватить на посадку. Нужно только было совершить точный заход на полосу.
К моему волнению добавлялось то, что на этой спарке очень плохо работал АРК. Мы постоянно напоминали Федотову о необходимости его ремонта, но Александр Васильевич отвечал:
— С хорошим АРК любой слетает. А вы тренируйтесь (эта спарка как раз предназначалась для тренировок) с плохим АРК на случай отказа прибора в полёте.
Но в этом случае и руководитель полётов, почувствовавший, видимо, свою вину, стал давать точное местоположение самолёта относительно оси ВПП, да и компас больших ошибок не делал. Видно, когда нужно, и он начинал работать хорошо. Одним словом мы сели. А когда поднялись на КДП, стало ясно, что ошибка целиком лежит на совести руководителя полётов. Но на этот раз Федотов был вне себя и сделал мне очень большую взбучку: почему я ушёл от аэродрома, вдобавок на такой маленькой высоте, на которой я не контролировал ситуацию
Я возразил ему, что каждые 20–30 секунд мы выходили в эфир для обозначения своего места и для корректировки руководителем полётов линии захода на посадку. Конечно, надо было быть более категоричным и решительным в данной обстановке. Но контроля над ситуацией я не утратил: мне давались чёткие данные относительно моего азимута и местоположения.
Как выяснилось потом, руководитель полётов спутал меня с самолётом гризодубовской фирмы. В результате, давая данные по заходу этого лётчика, он полностью потерял меня из виду. По записи на плёнке было чётко видно, что руководитель совершил явную ошибку, перепутав меня с другой целью.
Как бы там ни было, инцидент был неприятным и послужил лишним подтверждением того, что при заходе на посадку с малым остатком топлива надо проявлять больше твёрдости. Мне, конечно, было неприятно, что Федотов, не разобравшись, так резко повёл себя при обсуждении полёта.
Но когда старший группы полётов чётко доложил, что виноват полностью руководитель группы посадки, перепутавший два самолёта, всё встало на свои места. Причём правильность всех моих действий была подтверждена документально.
10. СТРЕНОЖЕННЫЙ «МИГ»
Ещё один неприятный случай, в основе которого лежало всё то же топливо, произошёл во Владимировке.
Я выполнял полёт на МиГ-23 с целью проверки нового программного устройства системы посадки. И когда выполнял уже последний режим захода на ВПП, топлива у меня оставалось ещё около 500 литров — вполне достаточно для окончания полёта. На расстоянии десяти километров от полосы я передал на КДП, что полностью готов к посадке и наблюдаю полосу. А в это время в 15 километрах позади меня выполнял заход на аэродром уже на прямой мой друг Коля Рухлядко (впоследствии он погиб). Николай шёл на тяжёлом Су-24 (тогда мы называли их Т-6) с очень маленьким остатком топлива и просил меня уступить ему полосу.
Без колебаний я выполнил его просьбу. Потому что 500 литров керосина для самолёта, который находится на кругу в десяти километрах от аэродрома на прямой, да ещё при такой хорошей погоде, хватало с запасом. Было видно, что у Коли ситуация складывалась гораздо сложнее. Как мы иногда шутили в воздухе:
— Вань, пропусти меня вперёд. В баках — на нуле.
— Да у меня у самого горит аварийный остаток.
— Ну а у меня все лампы уже давно горят, и керосину, наверное, осталось два ведра.
Но сейчас Коля не шутил. Я тут же освободил ему коридор, и он пошёл на посадку первым. Следом потянулся и я. Когда машина вышла на прямую, топлива оставалось чуть больше двухсот литров, потому что руководитель полётов заставил меня сделать почти полкруга. Но и двухсот литров для посадки, при нахождении на прямой, было вполне достаточно.
До этого я очень часто отрабатывал короткую посадку. Секрет её заключался в том, что тормозной парашют надо было выпускать ещё воздухе. И я его выпускал. Самолёт садился на ВПП. Тут же я наклонял его нос, буквально через секунду опускал переднее колесо и резко тормозил. В результате самолёт, даже ещё с небольшим запасом, останавливался перед первой рулёжной дорожкой, которая находилась на расстоянии 500 м от начала ВПП.
Тогда такая посадка была редкостью. Практически во Владимировке её делал только я. Последователи появились позже. Многие наши техники, которые всегда подтравливали друг друга тем, как летают их лётчики, часто говорили мне:
— Ну-ка, Валерка, покажи, как ты делаешь посадку. Тут как раз «сухие» собрались (то есть сотрудники с Фирмы Сухого).
Посадка эта требовала определённого напряжения нервов и внимания. Парашют надо было выпускать не где-нибудь на высоте двух метров, а строго на пяти. Потом плавно подводить и сажать. При этом как можно дольше висеть в воздухе, но чтобы не уменьшать скорость сверх минимума. В противном случае самолёт может просто рухнуть. К тому же надо очень чётко работать с силовыми механизмами: быстро опустить машину на носовое колесо, быстро нажать на тормоза и тут же, без промедления, убрать закрылки. И по возможности — сесть на первые плиты ВПП. Всё это спрессовывалось в очень короткий промежуток времени, и действия лётчика должны были быть почти автоматическими.
Я выполнял этот приём на нескольких показах. И многие военные лётчики всегда приходили смотреть на этот мой трюк. Особенно его любил Евгений Васильевич Киселёв — главный инженер нашей лётной станции. И когда у него было грустное настроение, он всегда подходил ко мне и просил:
— Валер, сделай приятное. Сотвори посадочку.
После того как я выполнял её, он сразу становился довольным… Я помню, как-то на день рождения я выполнил для него эту посадку. И он назвал её лучшим подарком, который ему преподнесли.
Так вот, я выполняю заход, выхожу на прямую и готовлюсь делать нормальную посадку. И вдруг чувствую — что-то не то. А вот что не то, никак толком не могу понять. Чувствую себя неуютно, и всё.
И только пролетая уже дальний привод и подлетая к ближнему, что находится в километре от ВПП (а дальний — на расстоянии четырёх километров), я догадываюсь посмотреть вверх. Может быть, подсказала интуиция. И когда я взглянул туда, то просто оторопел: слева и справа от меня прямо над головой висели стойки шасси другого самолёта.
Мне стало не по себе. Я ещё сильнее придавил самолёт вниз и плавно ушёл влево. О втором круге речи уже быть не могло. Топливо и так было на пределе. И я, откровенно говоря, был просто в шоке.
И не только я. Руководитель полётов, очевидно, уже секунд сорок хотел сказать какую-то фразу, но не мог и только квакал что-то нечленораздельное. Пока наконец не выговорил:
— Второй круг.
А кому второй круг, никто, конечно, не понимал. Я же понял одно: буду садиться вслед за самолётом, который едва не оседлал мою машину. Мне было хорошо видно, как он снижается: глиссада имеет по высоте определённую кривую. Стало ясно, что этот самолёт — Су-17 — садится на самые первые плиты, как бывало при аварийной посадке. По правде говоря, я надеялся, что он сядет нормально, с перелётом в 300–400 метров. Но «сухой» опускался прямо в метрах двадцати от начала полосы. И тоже выбросил парашют.
Я инстинктивно прижался к левой кромке ВПП. Садиться надо было филигранно. Полоса во Владимировке не такая широкая, как в Жуковском, — метров сорок семь. Впереди самолёт, садящийся на первые плиты по центру полосы, плюс ещё спутная струя. Почему я сместился влево, а не вправо — и сейчас не могу ответить на этот вопрос. Может быть, потому, что слева по крайней мере находилась запасная полоса и можно было плюхнуться на неё.
Но я тоже опустился на первые плиты ВПП, ещё раньше — в воздухе — выпустил тормозной парашют. И, сев на полосу, буквально тут же остановился и зарулил на первую рулевую дорожку. Вот когда мне пригодились мои так называемые укороченные посадки. Про которые все — и военные, и наши инженеры — говорили, что вот, мол, Валера уже готовится для посадки на корабль. И не надо никаких тормозных устройств, он с таким маленьким пробегом сядет на любой авианосец.
Когда я поставил самолёт на стоянку, мне стало интересно, кто же этот лётчик, который, не видя меня, так бесшабашно сел. Им оказался Вадим Алейников. У него ещё на взлёте сорвало «фонарь». И он, недолго думая, сразу же после первого разворота, находясь к тому же в режиме радиомолчания, так как отлетела и фишка радиосвязи, зашёл на посадку и стал садиться на тяжёлой, полностью заправленной машине.
— Зачем же ты с ходу зашёл на посадку? Походил бы, посмотрел бы хоть, что такое летать без «фонаря». И потом, выработал хотя бы немножко топлива, — сказал я, подходя к Вадиму.
Но, видно, парень просто попал в непривычную для себя ситуацию. До этого Алейников, наверное, не летал без «фонаря». И потому предпочёл за благо тут же сесть. А из-за того, что он шёл в режиме радиомолчания, плюс был поглощён выполнением захода и самой посадкой в экстремальных условиях, он не обратил внимания на самолёт, садившийся у него под самым носом.
Когда Вадим садился, он этого, конечно, ничего не понимал и не видел. Но те, кто наблюдал нашу совместную посадку со стороны, схватились за сердце, видя, как один самолёт «находил» на другой. А руководитель полётов, откровенно говоря, просто оцепенел. Ему надо было мгновенно оценить обстановку, дать команду, чтобы Су-17 уходил на второй круг и проинформировать меня. Но, видно, зрелище было уж чересчур жуткое, и у руководителя полётов замерло сердце и он потерял дар речи.
Впрочем, как мне объяснили на разборе, Вадиму дали команду перейти на другой канал радиосвязи. Руководитель полётов, не выслушав квитанции (то есть подтверждения приёма информации) или ответа, посчитал, что лётчик перешёл на указанный канал. Через какое-то время обнаружилось, что в этом диапазоне Алейникова нет. И пока разбирались, на каком канале работает станция Вадима, тот сам принял решение и быстро пошёл на посадку. На КДП его вовремя не обнаружили. А когда наконец заметили, ситуация начала нарастать настолько быстро, что все попросту оцепенели. Когда группа посадки увидела нас в районе ближнего привода, она кое-как пришла в себя и дала безадресную команду уйти на второй круг. Команда, оказывается, предназначалась мне. Но трудно даже предположить, что могло бы произойти, если бы я её послушался и пошёл вверх. При моей скорости 280 км/час и скорости Су-17 порядка 350 км/час он меня плавно обходил, и даже небольшое движение самолёта в ту или иную сторону могло привести к немедленному столкновению. Думаю, пройди я ещё две-три секунды по прямой, и мы бы не сумели избежать катастрофы. Гибель была бы глупой.
В подобных ситуациях руководителю полётов, как никому другому, надо быть предельно строгим к выполнению своих обязанностей. От него требуется определённое умение владеть собой и крепкие нервы. Ибо в тот момент наша жизнь находится, конечно, в его руках.
Только после посадки, когда Алейникову рассказали о том, что произошло, он осознал, в какой ситуации, в какой «яме» мы побывали. И поскольку всё завершилось хорошо, то я, как более опытный испытатель, посоветовал ему:
— Вадим, возьми на будущее. Если такая ситуация случится, её надо всеми возможными способами упростить. Зачем при слетевшем «фонаре» выполнять посадку на такой тяжёлой машине? Ну возьми да сделай пару виражей на форсаже с тормозными щитками. Хотя бы топливо убери. Потом, раз у тебя не стало радиосвязи, надо более осторожно подходить к заходу на посадку. Ты же не слышишь никого. И тебя никто не слышит. И ты обязан всё предусмотреть, чтобы зайти на посадку нормально, чтобы не сесть на взлетающий самолёт, чтобы не столкнуться с садящимся самолётом. Чтобы, наконец, обеспечить себе достаточные условия для простоты исполнения самой посадки. Ну и вообще, у тебя была великолепная возможность испытать, как проходит полёт без «фонаря». Когда ещё представится такой случай!
Не знаю, насколько хорошо меня понял Вадим, но в ответ я услышал:
— Валера, за мной ящик коньяка. Ты же спас мне жизнь!
— Ну, я и себе её на всякий случай спас.
Он меня поблагодарил. Кстати, и руководитель полётов — тоже. Потому что ситуация была непростая и для него.
Напряжение у нас и у техников, которые буквально за пару минут пережили столько страхов, было чересчур велико. Поэтому мы забросили все прочие дела и провели лёгкий вечер с небольшим возлиянием, пытаясь хоть немного загасить адреналин. Ну а ящика коньяка от Вадима я так и не дождался. Я, конечно, шучу, но тем не менее определённый знак внимания он должен был оказать. Хотя бы зайти по традиции в наш домик и посидеть с нами в тот вечер, поговорить по душам.
11. ВИНО И КРЫЛЬЯ
Теперь мне хотелось бы поговорить о том, о чём обычно помалкивают. Тема эта, которой я уже немного касался, долгое время была запретной для общественного обсуждения. Но одна из целей моей книги — показать жизнь лётчика-испытателя такой, какая она есть на самом деле, без прикрас и недомолвок, во всей её полноте и многообразии.
Наша работа полна опасностей. «Фирменные» лётчики, как, впрочем, и лётчики-испытатели ЛИИ и Государственного научно-исследовательского института ВВС (ГНИКИ), серийных заводов, рискуют практически ежедневно. Напряжение, связанное с постоянным риском, требует психологических «растрясок». Иногда надо выпить, и немало, чтобы разгрузить свою нервную систему, погасить возбуждающие процессы, которые её расшатывают. Надо отойти хотя бы на время от ситуаций, что случились с тобой в воздухе и которые ты постоянно прокручиваешь в своей памяти. Поэтому «упражнения» на расслабление организма случались у нас довольно часто.
О себе я этого сказать не могу. Например, за всё обучение в Школе лётчиков-испытателей я не выпил ни грамма. И считал, что это мне просто не нужно. Но потом, поговорив с докторами и знакомыми тренерами ведущих спортивных команд, понял: иногда организму просто необходимы подобные расслабления. В противном случае постоянное возбуждение может привести к его нервному истощению.
Например, такой чрезвычайно храбрый лётчик, как Сергей Николаевич Анохин, который для нас во многом являлся примером для подражания, о смелости которого складывались легенды, тем не менее после экстремального полёта давал волю своим чувствам. И принимал довольно большое количество спиртного, чтобы утихомирить и успокоить себя. Другое дело, что нельзя чересчур увлекаться и превращать это дело в самоцель, напиваясь до одурения.
У некоторых лётчиков привычка гасить эмоции подобным способом переходила всякие разумные границы. И превращала, к сожалению, многих прекрасных людей в пьяниц. Я знаю очень много лётчиков-испытателей, изумительных по своей лётной биографии, но никому не известных сегодня за исключением специалистов. Каждый из них заслуживал бы отдельной книги, но склонность к спиртному, вызванная различными причинами, в том числе иногда и несправедливым умалчиванием их заслуг перед авиацией, привела к тому, что эти люди не получили заслуженного признания и ушли с лётной работы малоизвестными.
Например, известный многим специалистам Виктор Юганов, работавший у нас на фирме, так и не дождался заслуженных регалий. Под конец своей карьеры Виктор сильно опустился и вызывал уже раздражение не только у руководителей, но и у своих коллег. В период же расцвета он был уникальным лётчиком, показывавшим необыкновенные примеры мужества и решительности, и в то же время — необычайно скромным. Постепенно эта скромность ушла, вытесняемая безудержным пьянством. И на смену ей пришли раздражительность и непримиримость характера.
Юганов выполнял полёты любой сложности, блестяще отрабатывал режимы. Ему давали самые трудные задания, и он «с листа» выполнял почти невозможное. Приведу общеизвестный факт. После войны над нашей территорией на очень большой по тем временам высоте летали американские разведчики, перехватить которые мы никак не могли. И Сталин поставил перед авиапромышленностью задачу немедленно создать самолёт, способный перехватывать американских разведчиков и закрыть наше небо. Естественно, всё это осуществлялось под руководством Лаврентия Павловича Берия. Основной заказ получило конструкторское бюро Лавочкина.
Лавочкин самолёт сделал. Но его двигателю не хватало мощности, да и аэродинамика самолёта с трудом позволяла выходить на необходимые высоты. Прямые крылья обладали хорошими аэродинамическими качествами, но толстый профиль машины не отвечал современным требованиям. Минимально возможная скорость пилотирования этого самолёта, когда машина могла сорваться в «штопор», и наивыгоднейшая скорость набора высоты были настолько близко, что с учётом незначительного запаса тяги пилотирование шло как бы по лезвию ножа. Получалось, создатели машины боролись за заказанные цифры, а не за возможность самолёта выполнить боевую задачу. Приказали, чтобы машина достигала высоты 14,5 км — надо выполнить любой ценой. В результате эта высота достигалась на фактически неуправляемом самолёте.
Тогда Семён Алексеевич Лавочкин обратился за помощью к лётчикам других фирм. Он был хорошо знаком с Югановым, достаточно известным к тому времени в авиационных кругах пилотом. Отношения между генеральным конструктором и лётчиками тогда были гораздо проще, к тому же они были почти одногодками. И вот однажды при встрече Юганов спросил Лавочкина:
— Семён Алексеевич, в чём дело? Почему грустишь?
На что Лавочкин рассказал ему о своих нелёгких проблемах, связанных к тому же с заданием Берия. И спросил Юганова:
— Ну как, выполнишь?
Виктор ответил не раздумывая:
— Конечно, сделаю. А сколько это будет стоить?
Лавочкин готов был выделить любую сумму — авиация в ту пору финансировалась достаточно хорошо, да и лётчики зарабатывали приличные суммы. Но Юганов отклонил деньги:
— Семён Алексеевич, ничего не надо. Одну четверть бутыли!
Четвертью бутыли мы называли 25 литров водки.
Всё это было сказано с юмором. И каждый стал делать своё дело. Приступив к испытаниям, Юганов понял, какая труднейшая задача стояла перед ним, но с третьего полёта всё же достиг заданной высоты, хотя и сжёг при этом двигатель. Он сделал, казалось бы, невозможное, во всяком случае в то время мало кто мог повторить в стране уникальный югановский полёт. Это было подвластно только таким сверхблестящим лётчикам, каким был Виктор. Когда пришёл час «расплаты», Семён Алексеевич Лавочкин подъехал на аэродром с портфелем и сказал Юганову:
— Спасибо, Виктор! Благодаря тебе мы успели вовремя. Сколько мы тебе должны за этот полёт?
Конечно, он приготовил определённую сумму денег за выполненную программу. Но Юганов от них отказался:
— Ничего не надо! Как договаривались, гони четверть бутыли!
По своему рангу генерального конструктора Лавочкин обладал высоким положением, ездил на ЗИМе — самой престижной машине. И вот теперь он оказался в довольно неловком положении. Но в этом-то и был весь Юганов: обещал — выполняй! На ЗИМе привезли положенное количество водки с запиской, что это от Лавочкина. И Юганов вместе с товарищами распил не просто ящик водки, а именно четверть бутыли. Этим самым Юганов продемонстрировал, насколько уважительно к нему относятся известнейшие люди. Хотя если бы он взял те деньги, которые ему предлагал конструктор, а это было тысяч пятьдесят, он мог бы вместе с друзьями проехать по всей улице Горького, не пропустив ни одного ресторана. Но принцип для Юганова был важнее.
Известен и другой легендарный случай. Когда во время войны он перегонял на фронт самолёт, то однажды уговорил командира лётного полка разрешить ему поучаствовать в боевых действиях. За три-четыре дня он успел сбить три истребителя противника, после чего вернулся в Москву. Но перед отъездом он попросил командира полка никому не говорить о его боевых вылетах.
Командир, потрясённый уникальным боевым мастерством Юганова и его удивительной скромностью, всё-таки направил послание в Москву с просьбой отметить Виктора наградой. И когда пришёл орден Боевого Красного Знамени, многие на заводе этому удивились. А когда узнали, за какие заслуги Виктор удостоен такой награды, были просто поражены.
И вот такой уникальный человек и удивительно талантливый лётчик, равного которому, по отзывам многих корифеев авиации, в те времена просто не было, попал под влияние «зелёного змия». И эта слабость привела его в конце концов к неприятному инциденту. Его постоянные попойки с собратом по профессии Чернобуровым выбивали подчас из графика работу всей фирмы. Бывало, они сидели на гауптвахте по очереди: когда Чернобуров выходил оттуда, его место за очередной дебош занимал Юганов. Иногда с ними происходили забавные случаи.
Например, однажды Чернобуров уезжал в Куйбышев для помощи лётному составу Безымянки. В городе была эпидемия гриппа, поразившая и заводских лётчиков. И нужно было помогать облётывать машины, отправлявшиеся на фронт. Александр стоял в буфете на Казанском, когда к стойке без очереди подошёл какой-то капитан и заказал что-то у буфетчика. Очередь пристыдила капитана. Но тот ответил на это чуть ли не матом. Тогда Чернобуров попросил его вести себя прилично. Офицер подошёл к Чернобурову и представился капитаном внутренних войск. На что Чернобуров сказал:
— А я подполковник Военно-Воздушных Сил!
И смачно ударил капитана в челюсть.
После этого прибежал патруль. Чернобурова забрали и увезли на гауптвахту. К его счастью, пропажа лётчика, ехавшего на облёт самолётов для фронта, считалась тогда чрезвычайным происшествием. Все были подняты на ноги. Его искали везде, но найти никак не могли. Юганов увидел непривычную суету своих коллег и поинтересовался, в чём дело. Ему ответили, что ищут Чернобурова и никак не могут отыскать.
— Не там ищете, — улыбнулся Юганов. — Надо искать или в больнице, или на гауптвахте. Но скорее всего — на гауптвахте.
Тогда на гауптвахту на Басманную прямым ходом направили специальную команду. Подполковник Чернобуров спокойно пребывал в одной из камер. Его тут же освободили и отправили на Безымянку. Чернобуров успешно выполнил всю работу, летал от зари до зари и получил за это Почётную грамоту от Верховного Главнокомандующего. Когда же он вернулся с этой наградой в Москву, на фирме его уже поджидал патруль. И как только он переступил порог, комендант города Москвы сказал ему:
— Грамота грамотой, но отсидеть положенное ты должен до конца.
Но всё же пьянки делали своё чёрное дело. Юганов становился всё более неуправляемым, и однажды случилось то, что и должно было случиться. В то время в буфете у нас подавали и водку, и коньяк, и другие спиртные напитки. После одной из своих попоек Юганов решил опохмелиться с утра, но буфетчица отказалась ему наливать. Тогда, разбушевавшись, он вытащил свой «ТТ» и, выстроив поваров и официанток перед КДП, занялся с ними строевой подготовкой. Это уже тянуло на тюремный срок. Его отстранили от лётной работы на боевых машинах и перевели на Ли-2. Постепенно Виктор совсем деградировал и после тяжёлой болезни скончался в полной безвестности.
Эта печальная история, увы, не единична. Уже в моё время на аэродроме было много уникальнейших людей, которые, поднимая в небо машины, не могли справиться с этим недугом. Мой дядя рассказывал об уникальных способностях Валерия Павловича Чкалова — он вдвоём с не менее известным в те времена лётчиком Анисимовым, погибшим впоследствии в Париже на съёмках фильма, на спор выпивал двухлитровую бутылку чистого спирта. Причём для этого «рекорда» полагалась буханка чёрного хлеба. Они делили её пополам. И пока пил Чкалов, Анисимов закусывал хлебом, а потом начинал пить Анисимов, а Чкалов заедал. И так они менялись до тех пор, пока не выпивали всё до конца. Об этих способностях Чкалова в лётном народе говорили тогда так: Валерий Павлович никогда не утверждал, что его любимым напитком является кефир. И можно только позавидовать здоровью и силе воли Чкалова, которые позволяли ему совершать вышеназванные «достижения» вперемежку с настоящими рекордами и повседневной испытательной работой.
Я знал и знаю многих людей, которые могут хорошенько выпить, но при этом держат себя в строгом режиме. В этом плане для меня примером всегда был Григорий Александрович Седов, вообще выделявшийся из всего нашего лётного состава. Сначала он был шеф-пилотом фирмы, потом — заместителем главного конструктора по лётным испытаниям, а затем — главным конструктором. Удивительно эрудированный, интеллигентный человек, глубоко тактичный и кристально честный, Григорий Александрович заставлял окружающих равняться на его отношение к делу. При своём несолидном телосложении Седов тоже мог выпить немало, но я никогда не видел его хотя бы в слегка подпитом состоянии. Не говоря уже о похмелье. На многих юбилеях мы сидели с ним рядом, часто бывали на «поддавончиках» в узком кругу, но никогда он не позволял себе проявлять хотя бы малейшие признаки опьянения.
Второй, не менее наглядный пример — Александр Васильевич Федотов. Уж этого человека я знал совсем близко. Ни одно общее застолье не обходилось без нашего участия. Федотов всегда стремился к тому, чтобы все лётчики фирмы присутствовали на всех юбилеях и торжествах. Мы всегда вместе отмечали и свои Дни рождения, и удачи. Он просто требовал этого. И за всё время моей работы на фирме я практически всего два раза видел его по-настоящему пьяным. В первом случае это было после гибели Миши Комарова, когда мы «набрались» довольно прилично, но все, как один, на следующий день вышли на работу к десяти часам утра. Во втором — на своём собственном сорокалетии. Помню, мы отметили юбилей и пришли к нашему общему другу, известному врачу, академику Герду Петровичу Кулакову. И только когда мы вошли к нему, я заметил, что Александр Васильевич с трудом выговаривает слова и не очень уверенно держится на ногах.
И это за все пятнадцать с лишним лет совместной работы! А Боря Орлов знал его ещё раньше, и мы часто говорили с ним об уникальных способностях нашего шефа держаться достойно. Он никогда не ломался. Выпивал свою рюмку и никогда не требовал излишеств от других, как иногда делают многие ретивые столоначальники:
— Давай, пей! Контрольный тост! Ты почему не пьёшь?!
Федотов не давил на человека, иногда мог только пошутить насчёт утреннего плохого самочувствия. Но никто из нас никогда не видел его, даже наутро, не в «форме». Александр Васильевич был человеком несгибаемой воли. Мы не могли даже представить своего шефа в каком-то расхлябанном виде, несущим, как это часто бывает, какую-то околесицу. Выдержанный, подтянутый, всегда готовый выполнить любое задание, решить любую проблему — таким мы запомнили своего шефа.
Александр Васильевич внимательно следил и за своим внешним обликом, за своей физической формой. Лучшего примера поведения в повседневной жизни, на людях для нас просто не было. Я знал многих лётчиков и в ЛИИ, и на туполевской фирме, и на суховской, подтянутых красавцев, которые, когда крепко выпивали, несли такое, что переворачивало все представления об этом человеке. Федотов никогда не опускался на вечеринках ниже уровня своего трезвого состояния. Он мог повеселиться, пошкодить, похохмить, но никогда никому не показывал своих слабостей.
В традициях авиации всегда было и останется коллективное празднование чьих-то удач, а иногда и попытки поддержать дружеским застольем своего товарища в трудные минуты. Эта русская традиция, идущая из глубины веков, отвечает исконным чертам национального характера и во многом близка лётчикам-испытателям. Я считаю эту традицию святым делом, несмотря на то, что она всегда связана с «боевым применением» спиртного. Она сближает и укрепляет коллектив. Люди, ощущающие поддержку друзей, чувствуют себя затем гораздо увереннее. Но, как любили говорить у нас на фирме, главное — пить уметь и дело разуметь.
Уникальной способностью много выпить удивлял нас генерал Валерий Маланичев. Как-то во Владимировке, когда мы с Зайцевым готовились ужинать, он зашёл к нам в гости. Генерал был слегка подшофе. В руках — бутылка сухого вина. Следом за ним в комнату вошёл его друг, полковник Кормаков, специалист по радиоэлектронике. Борис Александрович слыл очень башковитым мужиком. К тому же он здорово играл в шахматы. Поводом выпить послужила наша успешная посадка на МиГ-31 с очередным отказом двигателя. И они, как водится, пришли поблагодарить нас за удачный исход полёта.
— Ребята, спасибо вам, — начал Маланичев.
— Да ну, что там, ничего сложного. Ну, был отказ, ну, сели мы на одном двигателе. Проблема небольшая, — ответили, как обычно, мы с Валерой.
Маланичев поставил бутылку на стол. Мы с Зайцевым переглянулись. И я сказал ему:
— Ну что, Валера, будем накрывать стол?
— Да нет, не надо, — перебил Маланичев. — Мы на минутку.
— Сейчас-сейчас. Не спешите. Мы приготовим хотя бы пару салатиков. Огурчики, помидоры…
Валера Зайцев был мастером на все руки, а в деле приготовления пищи — настоящим асом. По кулинарным способностям равного ему на аэродроме не было. Среди лётного состава у нас никто толком готовить не умел. Картошку почистить, продукты нарезать — это мы ещё могли. А вот готовить у нас умели только штурманы — Валера Зайцев и Лёня Попов. И мы, устав от руководящей работы в полётах, предоставляли им возможность командовать нами в быту, а сами были, как говорится, на подхвате.
— Ничего не надо! — сказал Маланичев. — Пару редисочек да луковицу, и хватит.
Мы помыли пару редисочек. Они открыли сухое. И когда поставили стаканы, Маланичев вдруг спросил:
— А у вас покрепче ничего нет?
Покрепче у нас была «Массандра». Мы налили целый графин — где-то литр восемьсот. Себе я налил полстакана, так с ним и просидел целый вечер: пригублю и поставлю, снова пригублю. Так и отпил всего граммов сто. Маланичев же с другом пробыли у нас часа полтора, причём даже не садились, пили стоя. Зайцев тоже выпил всего полстакана. Правда, потом был вынужден налить ещё, так как Маланичев был любителем говорить такие тосты, не поддержать которые было невозможно. Кто бы не выпил с ним «за погибших товарищей», «за родителей» и т.д.? Причём умел он тост преподнести, говорил прочувствованным голосом чуть ли не со слезами на глазах. И нельзя было понять — на самом деле он растроган до глубины души или просто актёрствует? В общем, генерал с полковником вдвоём быстро приговорили весь графин. Две редиски остались нетронутыми. Я пытался несколько раз сказать им:
— Ребята, давайте хоть салат порежем!
— Нет, ничего не надо! — неумолимо твердил Маланичев.
Валера Зайцев налил второй графин, вторые литр восемьсот. От него осталось граммов триста, причём Зайчик выпил ещё, может быть, граммов сто, остальное выпили Маланичев с Кормаковым. Потом заткнули свою бутылку пробкой и сказали:
— Счастливо. Нам ещё надо идти на дело.
И так, ни разу не присев, пошли.
Я прикинул, сколько они выпили, и подумал: «Ничего себе!»
На следующий день к нам зашёл Норик Казарян. Мы разговорились — отношения у нас были дружескими. Норик был большим профессионалом — одним из немногих, кого допускали летать на «штопора» и большие углы атаки. И надо сказать, летал он очень квалифицированно и грамотно. Одним из первых Норик осваивал МиГ-25 и перехваты на сверхзвуковых скоростях. Сильный лётчик, он был и компанейским человеком, с юмором. Меня всегда поражало ещё одно его качество: всю зиму Норик не надевал шапку и не поддевал нижнего белья, несмотря на то что был южным человеком. Теплотворность его тела для уроженца юга была поразительной. А ведь во Владимировке зимой температура, бывало, опускалась и до тридцати градусов мороза!
Я рассказал Норику о вчерашнем вечере:
— Представляешь, мастодонты! Вот это употребляют! И на следующий день — как огурчики.
— Валера! — подхватил Норик. — Я вот тоже смотрю на них и думаю: сколько же у них здоровья! Если бы я пил хотя бы половину того, что выпивают они, я бы, наверное, через три месяца сыграл в ящик.
Были по части спиртного уникумы и в нашей промышленности. Однажды случился пожар в одном из офисов Туполевской фирмы. Его загасили, но при этом обнаружили одного пострадавшего, находившегося в очаге возгорания. Обгорел он не сильно, только немного отравился угарным газом. Его поместили в госпиталь. Как и положено, к расследованию подключилась прокуратура. Следователи сошлись на том, что пожар возник после пьянки сотрудников. Одним из её участников оказался мой приятель, который прибежал ко мне и попросил:
— Валера, выручай!
Туполевцы были во Владимировке редкими гостями, в отличие от нас с суховцами, которые оттуда практически не вылезали. Всегда на аэродроме находилось как минимум два-три лётчика. Естественно, мы сражались в футбол, отмечали вместе праздники, и отношения между нами были весьма задушевными. Мой приятель разъяснил свою просьбу:
— Ты представляешь, меня заставляют писать объяснительную. Утверждают, будто я был там и участвовал в пьянке. Но этого же не было!
— А на основании чего они так говорят? — спросил я.
— Да они нашли там две бутылки коньяка, причём одну недопитую…
Конечно, это была не та доза, которая привела бы к пожару. И я стал размышлять вслух:
— Тут есть два варианта. Во-первых, нельзя доказать, что пили именно вы. А если и пили, то не обязательно в тот вечер. Эти бутылки могли находиться там чуть ли не месяц. Ну, приходили и на сон грядущий выпивали по рюмочке, чтобы лучше спалось — криминала никакого нет. А пожар — чистое совпадение. Этого никто не докажет.
Тут он мне показывает объяснительную. В ней подробно описывалось, как он вышел из комнаты, как почувствовал дым и позвал на помощь, как прибежали люди. Они потушили огонь и вытащили полузадохнувшегося товарища. И всё закончилось благополучно. Но дальше он писал, что выпитая им доза спиртного была всего 700–800 граммов и потому никак не могла привести к неаккуратному обращению с огнём или электронагревательными приборами. Далее мой друг простодушно уточнял: «Я спокойно выпиваю полтора литра спиртного и контроля над собой не теряю». Меня разобрал смех:
— Ты что, так нельзя писать! Представляешь, ты объясняешь прокурору, что 800 граммов для тебя не доза! Ты же даёшь им полный карт-бланш. Ничего себе, парень заряжает полтора литра — и ни в одном глазу. Давай немедленно рви объяснительную и пиши так, как я тебе говорю: не пил, понятия ни о чём не имею и так далее…
Он так и сделал. Но его «признание» я ещё долго не мог забыть. Впрочем, убеждён: лёгкая дружеская выпивка, а не пьянка в тяжёлые минуты даёт человеку возможность расслабиться. После чрезвычайного происшествия, вызванного то ли твоей ошибкой, то ли техническими причинами, тебя начинают терзать сомнения: а всё ли ты сделал верно. Есть, конечно, определённый тип лётчиков, которые считают, что всегда правы и не способны на ошибку. Я принадлежу к другому типу: после ЧП переживаю, не сплю ночами, десять раз прокручивая случившееся в памяти. И эти переживания, безусловно, отражаются и на здоровье, и на нервной системе. Поэтому я не осуждаю тех, кто может «залудить» стакан и спокойно выспаться без кошмаров. А утром сделать зарядку — и в бой. Поэтому медики и говорят, что после тяжёлого рабочего дня, особенно связанного с нервотрёпкой, надо немного выпить. Но ни в коем случае не превращать это в самоцель и не напиваться.
Так делают и многие большие спортсмены. Впервые в печати открыто об этом сказал Юрий Власов. Тот самый наш соотечественник, который во время Олимпийских игр в Риме поразил весь мир своими рекордами в абсолютной весовой категории и нанёс сокрушительный удар по престижу американцев, став самым сильным человеком планеты. Юрий стал совершенно новым типом тяжелоатлета — спортсменом-интеллектуалом, который всегда находился в блестящей форме, без живота и жира. Он был строен и красив и воспринимался как настоящий русский богатырь, к тому же обладавший широкой эрудицией и глубоким интеллектом. Власов рассказал, как он заходил по вечерам в ресторанчик, чтобы выпить немного кьянти. В принципе, почти все спортсмены признавались мне, что после тяжёлой нагрузки они точно так же, как мы, в профилактических целях выпивали немного спиртного. Но, правда, многие чересчур увлекаются этим процессом. И он переходит у них в самоцель, после чего иные просто спиваются. А те, кто строго поддерживает тонус организма и психофизическую форму, прекрасно себя чувствуют.
Помню, мы с Константином Константиновичем Коккинаки пришли в сборную СССР по хоккею. Нас принимали Виктор Васильевич Тихонов и ныне покойный Игорь Дмитриев, два удивительных тренера. С нами был Вячеслав Колосков. Мы разговаривали со спортсменами. И, слушая их рассказы, понимали, что, в принципе, наши профессии во многом схожи. И у них, и у нас главное — здоровье, мастерство, профессиональное отношение к делу и высокая ответственность за порученное. Если из этого комплекса выпадает какое-то одно звено, то случаются неудачи. Если два и больше — провалы. Я уже не говорю о снятии стресса известным способом. Думаю, и великая тройка хоккеистов — Петров, Михайлов и Харламов — тоже снимала стресс подобным образом по вечерам после проигрышей и ошибок, чтобы наутро во всеоружии снова идти в бой. Я знал и не менее известных спортсменов, которые буквально перед игрой выпивали маленькую рюмочку коньяка, чтобы взбодриться и чтобы пропал «трясун». Здесь я не могу сказать ничего. Это — дело самих больших мастеров-профессионалов. Я видел знаменитостей — чемпионов мира, Олимпийских игр, советовавших молодым своим коллегам выпить перед игрой рюмочку для снятия напряжения, чтобы не «перегореть» в самом начале игры или состязаний. А такое случается. Выходит молодой человек на помост или арену — а на него обрушиваются оглушительный свист, гам, крик, отчего он теряется. Всё это настолько действует на психику, что в этом случае двадцать граммов коньяка не помешают.
Так что в том, что люди, чья профессиональная Деятельность часто связана с риском и экстремальными ситуациями, выпивают, я большой беды не вижу. Хотя сам всегда старался избегать такого допинга. Накануне полётов я никогда не употреблял спиртное в том количестве, которое могло отразиться на работе. Я же не самоубийца! И другим никогда не советовал этого делать. Более того, когда я стал шеф-пилотом фирмы, то наказывал даже своих друзей, злоупотреблявших спиртным. Главное — не позволять себе этого на работе и знать меру. Что бывает, когда человек не может себя контролировать, расскажу на примере одного случая, произошедшего со мной.
Мне предстояло провести отстрел пушки с новыми боевыми зарядами. Из Жуковского до Луховиц я долетел на вертолёте, в тот же день мы должны были вернуться обратно.
Отстрел прошёл успешно и со стороны выглядел очень эффектно: мощные заряды разбили цель, сложенную из берёз, в щепки. Картина этого разрушения, сопровождаемая грохотом взрывов, вспышками трассирующих зарядов и летящими во все стороны деревьями, произвела неизгладимое впечатление на командира вертолёта — неплохого, кстати, лётчика. Он такой отстрел видел впервые в жизни и был так им эмоционально потрясён (хотя в общем-то это был рядовой испытательный полёт на боевое применение), что, выразив восхищение моим боевым мастерством, предложил это дело отметить чистым спиртом. Я, разумеется, отказался, напомнив ему, что нам ещё предстоит лететь обратно. Командир (а он к тому времени был уже слегка выпивши) не сильно огорчился моему отказу, что-то буркнул вроде «я сейчас вернусь» — и пропал.
Ждал я его довольно долго. Наконец он появился с шумной компанией сослуживцев, мы загрузились в вертолёт и полетели. Через какое-то время командир попросил меня немного «порулить», а сам нырнул в салон и присоединился к царившему там веселью. Отсутствовал он довольно долго, и я начал всерьёз беспокоиться — самостоятельно я на вертолёте никогда не летал. Оказалось, беспокоился я не зря: когда я попытался призвать к выполнению своих обязанностей лётчика и техника, выяснилось, что они уже «выпали в осадок». Такого поворота событий я не ожидал. Остановить вертолёт в воздухе я не мог, это вам не автомобиль, хочешь не хочешь, надо лететь. Ситуация безвыходная.
Я конечно, нервничал, пока летел, но что я пережил, когда сажал вертолёт, не берусь описать. Напряжение было такое, что мои пассажиры даже протрезвели, осознав всю опасность положения. Сажать вертолёт мне пришлось по-самолётному, но уж как сумел. Расслабился только после того, как вертолёт коснулся колёсами полосы и замер.
О случившемся мне пришлось доложить Федотову и Гудкову. Командира вертолёта, естественно, уволили, а мои товарищи ещё долго удивлялись, как это я, никогда не летавший на вертолёте, смог не только долететь из Луховиц до Жуковского, но и благополучно сесть. Везение мне помогло и в тот раз. А ведь всё могло закончиться плачевно.
Кстати, выпивохам нередко помогает сложившееся общественное мнение: раз лётчик — значит, обязательно много пьёт. При встречах со мною всем хочется знать, насколько правдоподобно это утверждение. Порою слышишь диаметрально противоположное, что лётчик вообще не должен употреблять алкоголь.
В советские времена всё было однозначно. В глазах общественности лётчик должен был быть идеальным: не пить, не курить, не позволять себе ничего лишнего.
Я, бесспорно, могу гордиться тем, что меня называли одним из самых непьющих лётчиков МАПа (Министерства авиационной промышленности), да и на фирме я слыл трезвенником. Многие знали, что меня даже бесполезно уговаривать выпить. Но тем не менее я отношусь довольно демократично к употреблению вина как к средству расслабления. Другое дело, что эти дозы, как я уже говорил, не должны превышать тех норм, которые могут повлечь за собой негативные явления. Вот и всё. Злоупотребление и переход через определённые рамки рано или поздно заканчиваются плачевно.
Сегодня американские пилоты активно борются за здоровый образ жизни — они не курят, что очень важно, и практически совсем не употребляют спиртного, даже несколько банок пива у них считаются криминалом. И они, очевидно, правы. Но, повторюсь, я не вижу большого греха в умеренном употреблении алкоголя, это одно из лучших расслабляющих средств, способствующих нормальной работе сердечно-сосудистой системы и нормальному пищеварению. Если бы медицина нашла иные способы благотворного воздействия на нервную систему, не имеющие побочных эффектов и позволяющие уйти от излишней сосредоточенности, то алкоголь стал бы не нужен. Но поскольку медицина таких средств пока не знает, лётчикам остаётся единственное проверенное и испытанное веками средство — вино.
Людям с неуравновешенной психикой, с повышенным давлением и возбудимостью даже сами врачи советуют выпивать на ночь по 30–40 граммов коньяка. А за границей едва ли не нормой приличия считается принять после обеда рюмку водки или бальзама. Поэтому, как говорится, всё относительно.
Как я уже говорил, злоупотреблял я мало, но когда что-нибудь случалось в полёте, такое бывало.
Спомпирует, например, двигатель, и ты не знаешь — то ли он сгорел, то ли не сгорел (скорость повышения температуры достигает 150–250 градусов в секунду, а стрелка указателя останавливается на ограничительной линии, оставляя тебя в неведении). Естественно, в такой ситуации нервная система испытывает громадное напряжение. И ты выкуриваешь за ночь больше пачки сигарет, а наутро тебе говорят, что всё нормально, проявили плёнки, обработали, ты действовал правильно… Словом, всё о’кей! Двигатель цел.
Конечно, есть люди, которым всё «до фонаря». Кто-то может спокойно после такого играть в шашки, шахматы, нарды. А другой «вломит» пару стаканов и идёт спать. И наутро — как стёклышко. Никаких переживаний! Может, ему и скажут, что он допустил ошибку, но он-то не мучил себя целую ночь и не бичевал до полного нервного истощения. Поэтому я считаю, что вполне пристойно снять с себя напряжение старым испытанным способом, не вводя организм в «штопор».
А какой праздник на столе без горячительного! Не зря же древние не обходили его своим вниманием. Необходимо, чтобы человек периодически чувствовал себя раскрепощённым. И пока не создано на земле иных расслабляющих средств (не будешь же употреблять наркотики, которые действительно губительны для организма!), люди будут пить спиртное. В умеренных дозах оно полезно. И во мне, как я уже говорил, всегда боролись два противоречивых чувства. С одной стороны, чтобы бросить курить, я бросил пить и сейчас практически не пью. Хотя, будучи курсантом, когда нам категорически запрещалось пить, я, как и все, бывало, выпивал, нарушая устав. Это, конечно, было неправильно. Но и начальство могло бы предоставлять больше льгот будущим офицерам. Например, давать увольнение не на три-четыре часа, за которые можно было только успеть сходить в кино или пройтись по улице с девушкой, а потом мчаться на КПП, а на сутки, чтобы можно было сходить куда-нибудь в гости и остаться там или пулей смотаться домой, благо Москва рядом. Такое увольнение могло стать той отдушиной, которая позволяет организму восполнить нервные потери от постоянных нагрузок, которые мы испытывали в армии.
В отношении же курения, я считаю, надо быть более жёстким. Никотин подрывает здоровье лётчика, может быть, даже сильнее, чем алкоголь. Но в своё время в моду вошло понятие, что лётчик обязательно должен быть заядлым курильщиком. Я не знаю, откуда это пошло, но после первого самостоятельного вылета курсант обязательно должен был подарить своему инструктору пачку хороших папирос — «Казбек» или «Беломор», доказывая тем самым, что он вошёл в когорту лётного состава, и этим символическим жестом отдавая дань уважения инструктору, который научил его летать.
Когда умер Артём Иванович Микоян, мы крепко выпили на его похоронах. Группа лётчиков-испытателей с нашей фирмы сидела на углу одного из столов вместе с космонавтами. Последние, бравируя своим здоровьем — а оно действительно было у них крепким, — отправляли внутрь своего организма рюмку за рюмкой. Мы составляли им компанию. В какой-то момент Пётр Максимович сказал официанту, который наполнял бокалы:
— Сынок, у меня к тебе большая просьба. Не мельтеши перед глазами туда-сюда. Поставь свои бутылочки на столы. Допьём — поставишь новые. А то ты наливаешь по рюмке — и уходишь куда-то. Потом тебя ищешь глазами, ищешь… А ты всё бегаешь. Поэтому не суетись.
Постепенно мы дошли до кондиции. Когда космонавты ушли, мы решили продолжить. Сначала подошли к Вано Микояну, выпили с ним. Потом наша группа в полном составе — Федотов, Остапенко, Орлов, Фастовец и я — вместе с Сергеем Николаевичем Анохиным, командующим ВВС Туркестанского округа Алексеем Микояном и заместителем коменданта Москвы Борисом Евгеньевичем Копякиным стала обсуждать: что делать дальше? Предложения были различные: от привокзального ресторана до «Праги». Когда же очередь дошла до Анохина, то Сергей Николаевич сказал:
— Время идёт и не возвращается!
Мы поняли, что надо оставаться на месте. Сели. Тут же подбежал официант… Сколько мы выпили — не помню. Но на следующий день мы сбрасывались по 28 рублей, чтобы рассчитаться с рестораном. Почему я запомнил эту цифру? Мы часто вспоминали тот вечер. Бутылка коньяка тогда стоила шесть рублей. Закуска — по килограмму мандаринов — обошлась каждому в 4 рубля. Можно легко подсчитать, что каждый из нас заказал по четыре бутылки коньяка, а всей компанией мы выпили целый ящик, причём уже после поминального ужина. Но на этом мы не успокоились, а поехали продолжать ещё куда-то. Потом мы отвозили Сергея Николаевича Анохина домой, на площадь Восстания, и Копякин, выезжая на осевую линию Садового кольца, говорил с усмешкой, намекая на бездейственность милиции:
— Вот видите, и никто нас не останавливает.
На что я сказал ему:
— Боря, ты извини, но кто ж тебя может остановить, когда на твоей машине написано: «Комендант города Москвы» и включена «мигалка». А ты бы сейчас сел на «Жигули» и попробовал бы проехаться. Я бы посмотрел, насколько тебя хватило.
Он не нашёлся, что ответить, а все остальные засмеялись. К квартире Анохина мы подходили с большим опасением. Алик вообще хотел остаться внизу, у дома. Я ему говорю:
— Алик, не бойся! Нажмём кнопку — и смываемся.
Мы приставили Сергея Николаевича к двери и позвонили. Он, молодец, держался очень браво и здорово. Дверь открылась. Жена Сергея Николаевича, увидев его, сказала:
— Всё, приехали!
И, услышав удаляющиеся по лестнице шаги, крикнула нам вслед:
— Спасибо за доставку!
Я рассказал этот случай, чтобы показать, что и мы могли иногда прилично выпить, но всё равно на ногах стояли крепко. Но, повторюсь, случалось это крайне редко.
Владимир Константинович Коккинаки в отношении алкоголя был строг, и его брат Константин Константинович всегда ставил его в пример. Он вспоминал, как однажды, после неприятности, случившейся с ним в полёте, Владимир приехал к нему домой, наполнил коньяком до половины два стакана, они выпили за здоровье и удачу и на этом всё возлияние закончилось. Потом они просто сидели, говорили по душам и много курили их любимые очень крепкие сигареты «Памир» и «Новые».
Когда меня спрашивают о Владимире Коккинаки: «А правда, что он совсем не пил?» — я вспоминаю ответ на этот вопрос знаменитого лётчика:
— Ну как же, бывало! Выпивали и по два, и по три литра.
Мы его спрашиваем:
— Чего — вина?
— Да нет! Вином запивали.
То есть во времена его молодости вино не считалось питием, а было чем-то вроде компота. А два-три литра коньяка считалось нормой для хорошего банкета. Это было не часто, а, как говорят нынче, эксклюзивно. Но и здоровье у него, добавлю, было довольно-таки приличным, сказывалась и определённая натренированность. Нетренированному человеку такая доза малой не покажется. Он, скорее всего, попадёт в реанимацию. Ведь, как говорят врачи, два литра водки — доза смертельная. Но смертельная для среднего человека. А для уникальных людей не только не смертельная, а ещё и является нормой.
12. ГРОЗА
Но вернёмся к основному повествованию.
Шли годы. Менялись машины и люди. На смену МиГ-21 и МиГ-23 приходили машины нового поколения. Но топливо продолжало оставаться причиной Многих чрезвычайных полётных ситуаций, случавшихся и с самыми опытными и авторитетными лётчиками. Одна из них произошла со мной и Федотовым, когда мы испытывали совершенно новую, уникальную машину нашего КБ — МиГ-31.
Погода в тот день и у нас в Жуковском, и в Третьякове, где мы выполняли сверхзвуковые режимы, была капризна и неустойчива. Вдобавок ко всему на эту зону с большой скоростью надвигалась грозовая полоса. Федотов, замечу, очень любил острые ситуации, в том числе и непогоду. Когда отменялись все полёты, Александр Васильевич всегда выбивал себе право на взлёт. Иногда нам казалось, что наш шеф «лишку хватал». Мы говорили об этом друг с другом, но впрямую его никто, конечно, никогда не осуждал. Тем более что Федотов из всех сложнейших ситуаций всегда выходил победителем.
Но в той ситуации счастливая звезда едва не изменила и ему. Когда мы закончили работать со сверхзвуком на маршруте вблизи Луховиц, топлива у нас осталось не так много — около 3,5 тонн. А для «тридцать первого» аварийный остаток составлял 2,2 тонны керосина. Впрочем, этого топлива хватало ещё на несколько «процедур» для успешной посадки. Но мы находились достаточно далеко от своей «точки», к тому же метеорологи объявили грозовое положение. И мы сами прекрасно видели: под нами — сплошные ливневые осадки. А вокруг — шапки чёрно-фиолетовых облаков, которые мы вынуждены были обходить.
Я думал, после Луховиц мы поднимемся вверх и оттуда зайдём на посадку. Во всяком случае, высота давала больше шансов для удачного приземления с малым остатком топлива. Но Федотов почему-то решил пойти вниз. И мы пошли на «точку» на относительно малой высоте — порядка тысячи метров. Конечно, и с этого расстояния посадка ничего страшного не предвещала. На «тридцать первом» стояли двухконтурные двигатели, и по сравнению с МиГ-25 показатели расхода топлива были значительно лучше. Но тем не менее опасность стала нарастать. Впереди по курсу наш путь преградило большое грозовое облако, и руководитель полётов предложил нам обойти его с левой стороны.
Мы ушли влево, но облачность ещё больше увеличилась, видимость приблизилась к нулю, стекло забили сплошные осадки. Федотов ещё снизился, и мы отклонились довольно далеко на юг. Я видел, что мы уходим всё южнее и южнее, а топлива остаётся всё меньше и меньше. Кроме того, КДП практически нас не видел, мешала засветка от грозовых облаков. И в какой-то момент руководитель полётов нас потерял. Когда мы вынырнули из облаков, местность была совершенно незнакомой. Ко всем возможным неприятностям добавился ещё и отказ системы навигации. А потому своих точных координат по азимуту и дальности определить мы не смогли. Комплекс навигации работал в ручном режиме, и как раз этих координат мы не имели.
В данной ситуации напрашивалось одно-единственное решение — резко набрать высоту и идти строго на север. Но Александр Васильевич почему-то упорно шёл прежним курсом. И когда я всё-таки более твёрдо посоветовал ему «прыгнуть» вверх (топлива у нас оставалось всего полторы тонны), Федотов наконец понял, что ситуация приближается к своему пику. Я сам почувствовал, как голос его стал предельно чётким, с определёнными паузами между фразами. Это всегда говорило о том, что он находится в напряжении. И когда мы «прыгнули» на три с половиной тысячи вверх, нас нашли и подсказали дальность. Оказалось, мы ушли далеко на юг, за Домодедово. Мы взяли курс на север, как я и советовал Александру Васильевичу раньше.
Впрочем, всё окончилось нормально. Когда мы подошли к Жуковскому, грозовое облако уже отошло от аэродрома. Хотя весь третий разворот и прямая были забиты облачностью, сверкающей молниями, с дальности 15 километров от ВПП видимость была вполне рабочей. Но у Федотова напряжение никакие спадало. Когда мы сели, он ничего не сказал, а устроил небольшую взбучку техникам по части навигационного комплекса, сухо отрезав, что ещё коснётся этого на разборе. Затем, подписав технику все замечания, которые были в полёте, молча направился в раздевалку.
Здесь, в раздевалке, он тоже ничего не сказал, чувствуя, очевидно, и за собой определённую долю вины. Я к тому же был не единственным свидетелем его не совсем верных действий в воздухе. Федотов позвонил руководителю полётов и стал строго его отчитывать. Руководитель, конечно, был виноват в сложившейся ситуации. Но если говорить прямо, и наш шеф тоже взял на себя лишку. Вместо того чтобы упростить напряжённую ситуацию, он сам её изрядно усложнил. И слава богу, что мы вывернулись из неё так удачно. Но, видя, как переживает Александр Васильевич, мы никогда потом не делали разбора этого конкретного случая.
13. РАЗГОН
Следующий случай, связанный с топливом, произошёл на МиГ-29.
Генеральным конструктором МиГ-29 был Ростислав Аполлосович Беляков, а главным — Валентин Лавров, талантливый, грамотный специалист. К сожалению, в самом начале испытаний этой машины он заболел и скоропостижно умер в самом расцвете сил — ему было всего около 50 лет. Его сменил Михаил Романович Вальденберг, один из сильнейших отечественных авиаконструкторов. Он поднял не только МиГ-29, но и его различные модификации, в том числе МиГ-33 и уникальную корабельную машину МиГ-29К. Мне повезло, что нас с ним связывают не только деловые, но и чисто дружеские отношения. Это умнейший, талантливый, инициативный специалист, очень обаятельный, живой человек, с необыкновенным чувством юмора. Несмотря на разницу в возрасте, мне с ним так же легко общаться, как с ровесниками. Не раз его советы помогали мне не только в профессии, но и в жизни, и я их очень ценю.
Федотов первым поднял «единичку» — так мы называем первый экземпляр новой машины. Затем мы летали на этой «единичке» вдвоём. Потом я поднял вторую машину, и до определённого времени на «двадцать девятом» летали только мы с Александром Васильевичем. Машина была просто прекрасной — совершенно другое поколение истребителей. Она не могла не нравиться, хотя была ещё сыроватой. И в части управления были некоторые недоработки. Но особенно много было недостатков, связанных с работой силовой установки. Дело в том, что здесь была принципиально новая система маслоснабжения двигателя — не так, как у всех двигателей, — снизу, а сверху. Это было ноу-хау фирмы Изотова.
Многие системщики не понимали, для чего надо было делать масляную систему сверху, ведь по всем нонам она должна быть снизу. Разработчики объясняли это тем, что новый самолёт должен был много летать на знакопеременных перегрузках. Вот и нашли такое решение, чтобы исключить сбои в работе масляной системы при отрицательных перегрузках. Но в результате мы получили больше негативного, чем позитивного.
Это негативное было выявлено нами уже в первых полётах и заявлено двигателистам. Но Сергей Петрович Изотов долго и упорно не хотел переделывать эту масляную систему, потому что её сконструировала одна милая его сердцу женщина (а женщины, как известно, всё делают наоборот), и он, как мог, пытался защитить её конструкторские идеи.
Однако потом его конструкторское «я» всё же сыграло свою роль. И когда он понял всю очевидность негативных последствий этой системы для судьбы самолёта в целом, дал «добро» на её переделку. Да и мы, лётный состав, высказались очень резко и негативно по поводу её конструкции. Потому что из-за масляной системы в общем-то и был потерян второй самолёт.
Надо сказать, при каждом удобном случае я имитировал отказ двигателя. Федотов заставлял делать такие имитации при каждой проверке. Но меня даже не нужно было заставлять. Я чувствовал, что это наиболее трудный элемент в лётной практике. Хотя бы потому, что он случается крайне редко. Крайне редко в реальной жизни отказывает двигатель, тем более — оба двигателя, но навыками выхода из этой ситуации нужно владеть всегда. А ведь для осваивания сложного элемента необходимо больше тренировок, Соответственно, к самому сложному элементу полёта, с которым по теории вероятности сталкиваешься крайне редко, надо готовиться ещё тщательнее. Вот исходя из этого я и тренировался.
Многие ведущие инженеры, в том числе и мои Друзья Володя Романычев и Серёжа Поляков, часто говорили:
— Да хватит тебе ерундой заниматься. Ну что ты замотал нас этими имитациями!
Это было правдой. В Жуковском, а особенно во Владимировке, когда я, находясь в воздухе, просил разрешения сделать имитацию, руководители полётов, понимая, что сама по себе имитация — это довольно-таки сложный элемент и здесь можно дров наломать требовали обязательно записать её в полётный лист. С одной стороны, если бы что-нибудь случилось, то руководитель полётов снимал с себя ответственность. Но с другой стороны, ведущий инженер, который пишет в полётный лист: «Выполнить заход с имитацией», — рискует в случае какой-нибудь неприятности предстать перед комиссией. И первый вопрос комиссии будет таким:
— А с какой это стати в полёте на такое-то задание ты ему ставишь имитацию отказа двигателя?
И Сергей Поляков, и Володя Романычев всегда шли мне на уступки, но при этом ворчали и ворчали. И все другие инженеры, мои друзья Володя Сыровой, Слава Троицкий, Саша Манучаров, Саша Дондуков, Валера Уткин, Гена Муравлёв, Валера Новиков и многие другие, как правило, уступали моим желаниям и давали возможность тренировать этот редкий манёвр. И надо сказать, я почувствовал некоторую уверенность. Но скажу честно, сколько бы я ни делал этот манёвр, никогда до конца не был убеждён, что смогу выполнить его чисто и чётко. И продолжал тренироваться и тренироваться. Хотя в жизни, пока я занимался испытаниями, он мне потребовался всего несколько раз.
У нас на аэродроме за всю его историю посадок с отказом двигателя было всего около семи. И я горжусь тем, что три из них выпали на мою долю. Потому что с определённого времени навыки посадки без двигателя очень мне пригодились. Двенадцать лет летал — и не испытывал нужды в них, а потом вдруг… Впервые эти навыки пригодились мне, когда я полетел на отработку характеристик двигателя МиГ-29 и, по-моему, впервые выполнял разгон до приборной скорости 1000 км/час на высоте тоже тысяча метров с новой системой регулирования температуры турбины двигателя. Сопровождал меня лётчик-испытатель из ЛИИ Юра Усиков. Я развернулся на «точку» и решил выполнить этот разгон прямо над ней. Когда у меня оставалось порядка тонны топлива, я включил двигатель на полный форсаж и начал манёвр.
Температура двигателя нарастала: 850, потом 860, 870 градусов. А предельное ограничение было именно 870 градусов. И когда цифра подошла к 880 градусам, я убрал РУДы на «малый газ». Тут надо сказать, что система ограничений была очень серьёзной, приходилось следить буквально за каждым изменением температуры в пределах 10–20 градусов. Но поскольку цена деления приборов была не такой уж большой, осуществлять это было весьма непросто. Поэтому на приборы наносили тонкие красные полоски, по которым отслеживалась точная температура. И вот когда стрелка приблизилась к ограничению, я тут же перевёл двигатель на «максимал», а затем на дроссельный режим.
В это время Юра Усиков передал, что у меня пошёл белый шлейф. Я подумал, что это связано с переводом РУДа на пониженный режим. Но Юра предупредил, что шлейф продолжает тянуться. Увидев по топливным параметрам, что у меня резко начинает убывать топливо, я понял: начались неприятности. И тут же «подпрыгнул» на высоту три километра, потому что нижний край облачности был у данной отметки, и стал готовиться к вынужденной посадке. Руководителю сообщил, что нужно срочно обеспечить заход на аэродром.
Руководители у нас вообще натренированы. А когда мы начали испытания «двадцать девятого», отказы пошли едва ли не в каждом полёте. Иногда полёты укладывались в 2,5–3 минуты. То есть практически сразу же после взлёта мы были вынуждены прекращать полёт и сразу заходить на посадку. Поэтому руководитель тут же расчистил мне заход на полосу, и я с двигателями, задросселированными на «малый газ», стал производить как бы вынужденную посадку без двигателей. Потому что двигатели в любой момент могли остановиться. Перед этим мы несколько раз тренировали посадки без двигателей с Федотовым, хотя нам специалисты говорили, да и сами мы думали, что такое маловероятно — посадить самолёт с отказавшими двигателями. Тем более что на МиГ-29 двигатели двухконтурные, и чтобы они сразу не застопорили коробку самолётных агрегатов, необходимо было держать какую-то скорость. Хотя качество самолёта было довольно-таки приличное.
Тем не менее я стал готовиться к выполнению захода на посадку по крутой глиссаде без двигателя. Выпустил аварийным способом шасси и планировал на аэродром. Топливомеры показывали «ноль». Но я был уже над дальним приводом и совершил, как всегда, чёткую мягкую посадку. В это время руководитель просил одного лётчика освободить рулёжку. Тот почему-то вступил с ним в пререкания. И тогда я грубо попросил его уйти с рулёжки, ведь я не мог освободить полосу — все «рукава» были заняты. А полосу я должен был освободить немедленно, потому что за мной садились другие самолёты, а я вот-вот встану без двигателя. Более того, я хотел быстрее остановить двигатели, потому что в любой момент они могли остановиться сами. Так, кстати, и случилось.
Только я стал останавливать один двигатель, как второй остановился сам без постановки РУДа на «стоп». То есть топлива уже не было. Но я всё же сумел свернуть на рулёжную полосу. Подъехали машины. Мне помогли вылезти из самолёта. И я увидел, что из всей машины сочится топливо. Как оказалось впоследствии, когда я начал делать разгон, вибрации в топливной системе превысили ограничения и трубопровод разорвало. И из него под высоким давлением стало выходить топливо. Одним словом, выручило и сопровождение, и моя тренированность в посадках без двигателя.
Кстати, когда нужно было лететь на это задание (ведущим был Серёжа Белясник), технический руководитель темы Аркадий Слободской сказал:
Валер, иди быстрей, как раз сейчас выпускают самолёт и вроде бы есть «дырочка» в ближней зоне!
В ближней зоне всегда было большое скопление самолётов. Но учитывая, что мы впервые выходили на этот температурный режим и на эту приборную скорость, я запросил зону поближе к самому аэродрому. И когда я уже подписал лист и направился одеваться, то вдруг остановился и попросил:
— Аркадий, слушай, дай-ка я ещё раз посмотрю все точные данные по отказу двигателя!
— А зачем тебе?
— Мало ли… Я хочу лишний раз потренироваться в этом полёте.
В то время мы делали несколько «кривых» на разных скоростях и буквально в нескольких полётах набирали статистику. В этом вылете я тоже хотел выверить статистику по одной скорости. И надо же было так сложиться судьбе, что именно в этом полёте сама ситуация продиктовала режим посадки без двигателя. Я потом смеялся и говорил:
— Аркадий, кто бы знал, так подумал бы, что мы это специально сделали! Представляешь, я специально пришёл в секретную часть, несмотря на то что опаздывал, специально посмотрел этот режим, выбрал для себя ещё не отработанную скорость, чтобы её попробовать…
А на самом деле помогла хорошая подготовка именно к этому режиму. И он случился у меня в полёте. Как мы говорим, пришлось всё «тик в тик». Часто бывает, что помогает интуиция. Часто ситуация складывается так, что тебе просто везёт. Меня всегда называли «везунчиком». Но я по-иному отношусь к своей судьбе и считаю, во многом Бог помог мне в том, что я остался в живых. И во многих ситуациях, в которые я попадал, мне действительно сопутствовало везение. Говорят, о мастерстве и профессионализме. Я понимаю, что должны быть и хорошая лётная подготовка, и знание инженерии и техники — всё это должно быть на высоком уровне. Но всегда при том должно быть везение. Как говорят спортсмены, должен быть лёгкий фарт. Нету фарта — и будь ты хоть семи пядей во лбу, не поможет. Хоть и говорят: «Везёт сильным», я всегда добавляю: «Спасибо Богу, что уберёг на этой работе!» Наверное, я где-то и богохульствовал в молодости, но потом ко всем этим высказываниям стал относиться осторожнее. И хотя, может быть, не был слишком усерден в своём публичном отношении к Богу, но внутренне я всегда чувствовал, что он со мной. В ответ я добросовестно относился к тому, что мне поручали. Может быть, это и было моим служением Ему.
Ну а дальше были, конечно, и свои приёмы самозащиты, которые помогали мне в лётной работе. Но ещё раз повторю: везение было, и везение достаточно приличное. Особенно если взять последний случай, тоже связанный с топливом…
14. ПО КОЛЕНО В КЕРОСИНЕ
МиГ-31 — очень мощная машина. Она, конечно, немного похожа по внешнему виду на МиГ-25, но на самом деле это совершенно иной самолёт — как по конструкции в целом, так и по компоновке силовых систем, двигателю, шасси, топливной системе, не говоря уже о том навигационном и боевом комплексе, который стоит на нём. До сих пор равного ему в мире не создано. Я могу с полной уверенностью сказать: такого самолёта нет ни у Соединённых Штатов, ни у наших европейских оппонентов… И остаётся лишь чувство досады оттого, что мы даём мало рекламы такому нашему детищу, чуду авиационной мысли, машине XXI века — МиГ-31. Воспеваем и МиГ-29, и Су-27… А ведь ни один комплекс «сухих» не доведён ещё до уровня МиГ-31. И это чувство досады у меня не только оттого, что мы не даём этой машине должной оценки, скажем, в печати и на ТВ, а оттого, что в этом комплексе заложены громаднейшие потенциальные возможности, а наше военное руководство их недостаточно использует. Но об этом мы ещё поговорим, а пока расскажу о том драматическом случае.
Мы с Витей Рындиным готовились к полёту на аэродинамические характеристики. Дело в том, что с топливными баками МиГ-31 близок к нейтральной центровке. И нужно было очень тонко и чётко сделать как «площадки», так и виражи и «спирали», чтобы качественно получить статистические точки. После обработки этих режимов составляются графики характеристик устойчивости. На определённой скорости (или числе М) выполняется вираж с плавно нарастающей перегрузкой (или углом атаки), причём число М должно быть постоянным, а перегрузка плавно расти с периодами постоянных значений («площадок»). Чем больше этих «площадок», тем более достоверны точки на графиках, падение перегрузки при этом недопустимо. Диапазон от минусовых перегрузок до положительных должен пройти как можно дольше, чтобы было больше точек для обработки.
На одно из заданий, связанных с выполнением таких режимов, я и полетел. Это была наша первая эталонная машина под номером 305. Что такое эталонная машина? Первым выходит чисто опытный самолёт по агрегатам. На второй машине отрабатывается силовая установка. На третьей, как правило, — лётно-технические характеристики. Ещё одна машина используется в чистых полётах на аэродинамику. Следующая — по навигационному комплексу. Ещё пара машин летает по комплексу вооружения с ракетами. Ещё одна испытывается на нагрузки. Потом всё это фокусируется в одном образце, которому даётся как бы предварительное лицо машины, он и называется «эталонным самолётом». То есть выпускается самолёт в котором сосредоточены уже все отработанные системы — от системы управления до боевых комплексов. И этот зачётный самолёт как бы представляется для полной его интегральной оценки. Такая машина под номером 305 была у нас на лётной станции. И мы занимались на ней испытаниями.
Ведущим инженером на самолёте был Борис Чак, кстати, очень неплохой ведущий инженер, грамотный, инициативный. Он подготовил задание, попросив меня:
— Сделай, как ты всегда делаешь, точки более продолжительные!
Без ложной скромности, по виражам и «спиралям» я был одним из самых опытных специалистов.
Кстати, о скромности… Анатолий Алексеевич Белосвет был в ту пору уже заместителем главного конструктора, начальником отдела лётных испытаний и начальником бригады аэродинамиков. Это был удивительный, талантливый учёный-практик, а мог бы стать и прекрасным теоретиком — у него была не голова, а настоящий компьютер. Таких, как Белосвет, во всём нашем авиационном мире насчитывалось не больше, чем пальцев на двух руках. Надо сказать, и самомнение у него было будь здоров. Вот уж он-то ложной скромностью не страдал. Хотя Толя и был моим близким другом, но должен признать: его порой отличала даже не самоуверенность, а какое-то, я бы сказал, сверхнахальство. Но о своих подчинённых он заботился очень хорошо, по-отечески. Белосвет, конечно, их нещадно ругал, ругал всегда и везде, но и защищал тоже. Об этом все знали. Хотя работать с ним бывало очень тяжело, потому что он требовал от других понимания техники на своём, высоком уровне. А человеком он был почти гениальным.
Белосвет часто говорил:
— Отдайте этот полёт Меницкому. И он вам из одного полёта привезёт столько точек, сколько их во всей программе.
Так и случалось иногда на самом деле. Виражи и «спирали» у меня всегда получались хорошо. Я очень чётко выдерживал кривую «спирали», выдерживал точно мах, последовательно прибавляя углы атаки. И действительно, по одному моему режиму всегда можно было описать целую кривую. И по времени режим у меня проходил в пределах 30 секунд, иногда даже до минуты. А многие выполняли вираж и «спираль» секунд за пятнадцать, а то и меньше.
Но если говорить честно, в том, что и как я делал, во многом мне помог мой друг по фирме Миша Комаров. Я даже называл одно время эти виражи и «спирали» «а ля Миша Комаров», потому что он показал мне, как он их делает. Затем я тоже кое-что привнёс в искусство выполнения этих режимов. Но многое я взял именно из его показа. И спустя годы, когда уже сам воспитывал учеников, показывая им отшлифованный приём, всегда добивался от них, чтобы они отрабатывали его именно так.
Потом с Белосветом мы рассчитали и сделали ещё несколько подобных приёмов. В этом творчестве особенно преуспевал Александр Васильевич Федотов. И вообще вся наша фирма в плане методик сделала очень много. Наработки колоссальные. И Боря Орлов, и Алик Фастовец, и Пётр Максимович Остапенко сделали этот процесс творчества очень масштабным и глубоким. У каждого был свой почерк, и каждый был в чём-то особенно силён.
Так вот, полетев с Виктором Рындиным на эти режимы, мы начали их выполнение. Задание технически было довольно-таки сложное, а в остальном… Топлива — навалом, работай, как говорится, не хочу. И Витя, бедный, лишь вздыхал, что придётся летать так долго, пока не израсходуешь всё топливо.
Мы приступили к режимам. И где-то на тридцатой — тридцать пятой минуте полёта я почувствовал, что топливо стало расходоваться чересчур быстро. Я сказал об этом Виктору и попросил его включить секундомер. Он ответил:
— Уже включил.
Мы понимали друг друга с полуслова и начали вдвоём следить за топливом. Я видел, что ритм его расхода меняется и темп выработки всё более увеличивается. Я сообщил руководителю, что прекращаю выполнение задания и возвращаюсь на аэродром. Сначала хотел полететь в Луховицы, но топлива было ещё порядка двенадцати тонн. Несмотря на это, надо было «рвать когти». Запросив руководителя Луховиц, я услышал в ответ, что они сегодня не работают. По всему выходило, что потребуется довольно серьёзная посадка. После этой информации мы сразу ринулись по воображаемой биссектрисе не на Луховицы, не на свою «точку» а посередине. Запросил Луховицы ещё раз. Погода была облачная, и я понял: на «раскрутку» этого аэродрома уйдёт много времени — пока руководители соберутся, пока включатся все системы… А отсчёт времени пошёл уже на минуты и секунды.
Я повернул на свою «точку» — разница-то в расстоянии была около пятнадцати километров. Но одно дело ты идёшь на свой аэродром, постоянно получая информацию, а другое — ты летишь к «чужому», не имея никакой поддержки — ни наземной, ни радионавигационной. Исходя из этого, я считаю, что решение было принято правильное, оно было поддержано Виктором, и мы пошли к Жуковскому.
Топливо продолжало быстро уходить — в минуту таяло около двух-трёх тонн. Я шёл на дроссельном режиме, стараясь выбрать наиболее экономичную схему работы двигателей. Но когда мы вышли на расстояние 25 километров от аэродрома, я понял, что ситуация резко ухудшается: на топливомере появились цифры остатка «500 кг — 0», и стрелка болталась между этими значениями.
Я сказал Виктору (на этом самолёте была раздельная система катапультирования):
— Давай, Витек, прыгай! А я тут попробую немножко помучиться.
Он мне ответил коротко, но уверенно:
— Или вместе — туда, или вместе — туда!
Вроде два одинаковых слова — «туда» и «туда». Но тут всё дело в интонации. Из второго «туда», как говорится, ещё никто не возвращался.
Я понял и больше не донимал его. Виктор остался, и это придало мне уверенности, так как в подобную ситуацию ещё никто не попадал. Её даже никто и не предполагал, а действия лётчиков в такой ситуации в инструкции оговаривались одним словом: «Катапультироваться». Тем самым признавалось, что осуществить посадку в таких условиях технически невозможно. И тем не менее Виктор остался, и его присутствие, во-первых, придало мне больше уверенности, во-вторых, облегчало мою задачу — была надежда, что если я даже не успею переварить какую-то информацию, он мне её вовремя подскажет.
Вскоре пришло первое облегчение: слава богу, перетянули окрестности Воскресенска и других небольших деревень и посёлков, впереди было пусто. Но обстановка накалялась. В пятнадцати километрах от аэродрома стрелка топливомера уже не отрывалась от цифры «0». С руководителем полётов радиосвязь я уже не вёл, заранее попросив его обеспечить срочную посадку, понимая, что нужно готовиться сажать самолёт без двигателя. И шёл, вытягивая как только можно высоту. Двигатели остановились примерно в рассчитанной мною точке, и я направил самолёт на снижение, хотя из этого места на полосу попасть было невозможно.
Посадку на МиГ-31 с остановленными двигателями мы не отрабатывали, да она для таких машин, с такими двигателями и не предусмотрена. Двигатели были двухконтурными. Они позволяли делать снижение до определённой высоты, но при этом нужно было держать очень большую скорость, чтобы обеспечить управляемость самолёта. Из-за двухконтурности эти двигатели обладали большим тормозящим моментом, и режим авторотации у них, как на простых осевых двигателях, был невозможен, поэтому гидравлика не обеспечивала управление самолётом, и по инструкции, как, впрочем, и по здравому смыслу, нам надо было катапультироваться.
Но я вспомнил почему-то рассказ и «кривую» нашего предшественника, знаменитого лётчика Мосолова: по его «пиле», то есть работе ручкой управления, определялась затратная энергомощность силовых приводов. Я думаю, это было связано не только с техникой пилотирования Мосолова, как нам пояснял Федотов. Я думаю, здесь ещё присутствовало и другое. Мосолов, понимая, что для лётчика средней квалификации может понадобиться пилотирование более размашистое, тем более с учётом нервозной и накалённой обстановки, умышленно делал «пилу» более размашистой, чтобы заложить определённый запас прочности именно в этот элемент. Памятуя об этом и зная, что моя «пила» (её всегда можно было отличить) была очень плавной и практически шла по огибающей, я надеялся на неё. Кроме того, я был уверен, что в крайнем случае катапульта сработает безотказно. Наконец, я считал, что всё-таки должно повезти, надеялся на удачу. Была лишь тревога, как бы отказ гидросистем не выскочил на выравнивании самолёта перед посадкой, тогда уж точно — привет!
Поэтому, с целью экономии гидравлики, шасси выпустил аварийно. Оно выпускалось почему-то очень долго. Вообще время тянулось немыслимо медленно. Хотя сам процесс занял минуты полторы-две, а выпуск шасси занимал процентов двадцать из них, мне показалось это целой вечностью. Дальше я только следил за одним: скорость — гидравлика, скорость — гидравлика, скорость — гидравлика… Держал скорость и упирался.
Садились мы на запасную полосу, и меня беспокоили ещё два момента. Перед аэродромом была дорога с метровыми кюветами. И я боялся, что при посадке до аэродрома (то, что нам не долететь, было однозначно) мы попадём шасси в эти глубокие рвы, сломаем стойки, и неизвестно, чем всё закончится. Ну а дальше был бетонный забор. Здесь я уже надеялся на чистое везение. Чтобы прицелиться на скорости планирования 470 км/час с отказавшим двигателем и чётко пройти между столбов! Можно, конечно, говорить об этом, но, думаю, вряд ли кто из серьёзных людей поверит в такое. Хотя дилетант может и поверить. Оставалось надеяться только на везение.
Так оно и случилось. Гидравлики хватило «тик в тик». Только мы выровняли самолёт, тут она и приказала долго жить. Но выровнял я машину идеально, хорошо и плавно, хотя, естественно, никогда не тренировался сажать без двигателя такую махину. Планируя на полосу, мы практически чиркали колёсами по траве. И когда проходили беспокоившую меня дорогу, стойки шасси, к счастью, только едва-едва коснулись страшивших меня кюветов. А дальше мы, словно спички, срубили бетонные столбы (перед этим я сказал Виктору: «Держись!») и въехали на запасную полосу аэродрома. Проехав километра полтора, мы встали. Это была, кстати, первая и последняя посадка МиГ-31 на грунт. Наступила мёртвая тишина. Я поднял «фонарь», вышел из самолёта на воздухозаборник, открыл Витин «фонарь» и увидел, что он белый как полотно. Я спросил:
— Вить, ты почему такой бледный-то?
А он мне в ответ:
— Ты бы лучше на себя посмотрел, какой ты розовый.
В это время к нам на всех порах уже мчалась пожарная машина. Она подъехала во главе с каким-то подполковником. Он спросил:
— Ребята, всё в порядке? В чём дело?
Мы, постепенно возвращаясь к жизни, дружно отвечаем:
— Да, в общем, нам ничего и не нужно. Топлива у нас нет. Топливо всё вышло. С двигателями всё нормально. Давно стоят. Так что с противопожарной точки зрения тут никаких инцидентов нет.
Пожарные сказали ещё что-то типа:
— Ну вы, блин, даёте!..
Короче, посмеялись. Витя немного погодя говорит:
— Братки! Дали хотя бы закурить!
Тут же нам дают закурить. И мы курим под самолётом, переживая все свои перипетии. Курим и блаженствуем. Я говорю Вите:
— Витя, надо же, какая прекрасная погода стоит! (Был июнь) Солнечная погода, зелёная травка, всё хорошо. И как же нас с тобой угораздило сесть в самую лужу?!
Там, где мы остановились, была большая лужа.
Показались уже наши машины. Ехали в них начальники и инженеры. И вдруг подполковник-пожарник берёт у меня сигарету, берёт сигарету у Вити и тушит прямо о свою шершавую мужественную руку. Я ему говорю:
— Ты чего?
А он подносит палец к губам и говорит:
— Тихо! Спокойно! Потихоньку все идём от самолёта.
Я — ему:
— Да брось ты эти правила! Подумаешь, какое дело…
— Тихо! Мы стоим в керосине.
Оказывается, внутри самолёта было много топлива. Оно было не в баках, а растеклось по всей машине. Тонн двенадцать вытекло ещё в воздухе, а остаток струился сейчас из самолёта на землю. Образовалась лужа. И мы вместе с пожарниками стояли как раз в ней. Представляю удивление начальства, когда оно, подъехав, увидело бы нас, курящих с пожарниками в этой луже. Это было бы эффектное зрелище! Так трагическое всегда соседствует со смешным.
Немного погодя мы пошли по следам самолёта. Посмотрели на сам самолёт. На одной из стоек был оторван тормозной щиток — видно, при ударе о столб погнут один из стабилизаторов. Я так думаю, что он срезал другой столб. Как оказалось, бетонные столбы забора стояли довольно-таки часто. И когда мы подошли к ограждению, то с удивлением увидели, что буквально в каком-то сантиметре, а может быть и менее, от колеи, где прошло шасси, стоял ещё один маленький бетонный столб с указанием номера кабеля. Кто умудрился поставить на запасной полосе указатель какого-то кабеля?! Это, конечно, анекдот. Но если бы мы напоролись колесом на этот бетонный, с железным наконечником столбик, наверное, всё закончилось бы не так удачно.
Затем мы посмотрели на идеально срезанные столбы, подошли к дороге, на которой было заметно чёткое касание нашего шасси. И ещё раз представили, что могло случиться, если бы посадка была грубой, если бы получился большой недолёт. Последствия было бы трудно предсказать. После этого мы, естественно, уже никакие полёты не проводили. Все собрались вместе. Шеф похлопал меня по плечу и сказал:
— Молоток!
И мы пошли в ресторан «Спутник». Посидели там крепко. И я там удивился. У нас Витя Рындин иногда входил в «штопор», особенно когда случались тяжёлые моменты, но тут он был как стёклышко, хотя и пил прилично. Да и я выпил достаточно много. Но тем не менее был трезв. Видно, чрезвычайная ситуация, в которую мы попали, не давала опьянеть. Но психологическую разгрузку сделать надо было обязательно.
Закончили мы очень поздно. Василий Анатольевич Архипов, зам. главного конструктора, завёз нас ещё к себе. Потом, часа в три ночи, повёз меня домой. Был он довольно пьян, но машину вёл уверенно и говорил мне:
— Ты вёл такой самолёт, а я веду простую машину. Тем более здесь никого нет. Пусть я возьму грех на себя, но довезу тебя…
И привёз. В руках у него была часть поломанного тормозного щитка с нашего самолёта. И когда моя жена Оля открыла дверь и, увидев нас, спросила: «Что случилось?» — Василий Анатольевич трезвым голосом ответил:
— Олечка, ничего не случилось. Просто я хочу тебе показать, на каком говне твой муж сегодня летал!
И показал обломок этого тормозного щитка.
Оля толком, конечно, ничего не поняла. Поняла она только одно: случилось что-то из ряда вон выходящее. Мы сели на кухне и ещё немного выпили. Потом я проводил Василия Анатольевича до машины, и он уехал домой. Через полчасика позвонив ему домой и убедившись, что он доехал нормально, я лёг спать.
На следующий день мы приехали на работу. Полёты у нас не производились, потому что после такой встряски нам было не до них. По горячим следам начался анализ происшествия. Главное, что оно вовремя предупредило ряд других, которые могли произойти. На четырёх машинах этой серии (всего было выпущено шесть машин) стояла топливная система последнего образца. Сделана она была по следующей схеме. На той части, где проходила труба высокого давления подпитки двигателя от насоса, стоял датчик топлива. Потом решили этот датчик топлива убрать. И вместо него поставили заглушку. А поскольку датчик стоял на отростке трубы, то вместо того, чтобы заподлицо убрать этот отросток, для начала решили заглушить его гайкой. В результате не особенно качественной сварки и при определённых вибрациях эта «пяточка» с гайкой начала вибрировать с большой амплитудой. И, постепенно раскачиваясь, стала течь. В конце концов она оторвалась.
Проверили оставшиеся три машины — две были в Горьком, одна прилетела к нам для проверки. У всех обнаружили капельные течи. Практически где-то во втором или третьем полётах, а может быть, и в первом ситуация могла полностью повториться. Кстати, Василий Анатольевич сказал, что если бы мы покинули машину, нам бы никто слово в укор не сказал, а наши действия оценили бы как абсолютно грамотные. Но тогда в груде металлического хлама вряд ли нашли бы этот опасный дефект. Так что всё закончилось как нельзя лучше. С трёх самолётов, которые уже были на грани аварии, сняли топливную систему и кардинально её переделали.
История эта закончилась для нас весьма курьёзно. Я помню, как один военный лётчик, сам того не зная, вернулся из полёта с бомбой. Ему тут же приказали сидеть и не двигаться, пока эту бомбу не обезвредят. Бомба была с открытым взрывателем. Сидел он около часа. И за то, что он прилетел и, так сказать, проявил мужество, ему подарили большой цветной телевизор.
Когда же мы совершили свой небольшой «подвиг», Витя сказал:
— Ну, теперь, Валера, нас очень здорово наградят!
Поживём — увидим, — скептически заметил я. Последовал закрытый приказ министра. (В сводке аварийных происшествий, кстати, наше ЧП не было указано. Машина делалась под строгой завесой секретности.) В приказе говорилось о награждении нас ценными подарками. В результате нам дали по фотоаппарату ценою в 80 рублей. Свой я года через три кому-то подарил, потому что он у меня так и лежал без дела. А Витя, помню, долго возмущался:
— Как же так! Спасти машину, которая стоит столько миллионов долларов, — и получить какой-то фотоаппарат за 80 рублей!
Я его успокаивал:
— Вить, какие наши годы! Слава богу, живы остались, и то хорошо.
А он в ответ:
— А если подсчитать все деньги, которые мы пропили в ресторане, то сколько же фотоаппаратов можно было накупить!
Таким был финал этой истории.
15. МАРШАЛ САВИЦКИЙ
Вскоре после того случая мне позвонил Евгений Яковлевич Савицкий, с которым я был достаточно близко знаком и с которым мы провели много времени в общении. Я проработал с ним около года в одной комнате. Потому что у него как председателя Государственной комиссии не было своего постоянного кабинета. И он попросился ко мне в кабинет, когда я почти безвылазно сидел на испытаниях МиГ-31 во Владимировке.
Наша лётная комната представляла собой два смежных помещения. И посторонних людей иметь в ней было нежелательно. Лишь тут всегда можно было отдохнуть от суеты лётно-испытательной жизни. Но я, конечно, не мог отказать Евгению Яковлевичу. И считаю, что мне крупно повезло. С ним было приятно общаться, интересно слушать его рассказы о том, как он себя вёл с определёнными начальниками. Сам же он был довольно строгим командиром, даже суровым.
Я уже говорил, что умел имитировать разных людей. И многие мои друзья постоянно просили меня рассказать ту или иную историю голосом Савицкого.
Он был активным государственным деятелем. Проработав почти 29 лет на фирме Микояна, 31 год служа авиации, я больше не видел ни одного такого начальника в ранге председателя Государственной комиссии, который бы так чётко исполнял свои обязанности, так глубоко вникал в темы и так требовательно подходил к выполнению всех пунктов программ. Более того, он своей собственной инициативой будоражил многие коллективы смежников. Порой маршал бывал очень суров. Но мы не обижались. Ведь сформировался он в то время, когда подобная суровость действовала безотказнее, чем иные методы руководства.
Чего стоили, например, его усилия, связанные с доводкой боевого комплекса МиГ-31, а именно радиолокационной станции. Разработчики сделали просто чудо — они создали такой комплекс, который впервые не только с точки зрения философии (наши комплексы в этом всегда были сильнее западных), но и по элементной базе, в частности фазированной антенной решётке, обогнал на десять — пятнадцать лет Японию и США. И, естественно, все другие страны.
Когда я в первый раз прилетел в Париж на этом самолёте, то представители фирмы «Хьюз» попросили открыть его передний кок, чтобы посмотреть антенную решётку. Они не верили, что мы могли сделать фазированную антенную решётку на такой ограниченной площади. Для них русские по определению не могли создать подобный боевой комплекс. Они думали, что мы блефуем, рассказывая о его боевых возможностях, свидетельствовавших, что наша конструкторская мысль ушла далеко вперёд. Западные учёные и авиаспециалисты надеялись, что технологическая база российских научно-производственных объединений не способна произвести такой боевой комплекс.
Но мы его сделали. Правда, когда мы открыли и показали им нашу фазированную антенную решётку, даже это не произвело на них отрезвляющего впечатления. Они думали, что Россия специально сделала бутафорский экземпляр, чтобы взбудоражить сознание зарубежных авиационных специалистов. Думаю, поэтому и реакция на появление МиГ-31 была скромной. Западным авиаспециалистам невыгодно было показывать, что русские обошли их не только в области конструкции материалов, в аэродинамике, в системе управления, в двигателестроении, но и в их святая святых — в радиоэлектронике. И что самое удивительное — в элементной базе. Последнее для них было просто непостижимо. Пальму первенства отдавать не хотелось.
Кроме того, они были не заинтересованы, чтобы такая машина вышла на мировой рынок. Конечно, МиГ-31 — самолёт тяжёлого класса, и на рынке вооружений не мог пользоваться широкомасштабным успехом. Но определённый спрос он имел бы. А с учётом заложенных в него возможностей, в том числе возможностей истребителя-бомбардировщика, перехватить который будет крайне тяжело, его способности к многофункциональным действиям, этот самолёт шёл далеко впереди любого истребителя и подходил вплотную к XXI веку.
Отношение к нашей фирме внутри страны тоже сыграло здесь не лучшую роль. Даже на парадах комментаторы, ведущие репортажи, меня порою просто обескураживали. Например, летит МиГ-31, который принципиально должен считаться гордостью нашей авиации, а комментарий к его полёту такой:
— Летит мощный истребитель-перехватчик МиГ-31. Он может перехватывать даже малоразмерные цели. А вот приближается к трибунам знаменитый самолёт Су-27УБ. Он имеет такие прекрасные качества, как…
И дальше в течение шести-семи минут идёт перечисление этих качеств.
Я подчёркиваю: какими бы прекрасными ни были самолёты Су-27 и МиГ-29 и их модификации, им далеко до мощи, вооружения и потенциальных возможностей, которыми обладает МиГ-31. К сожалению, такая политика приводила к тому, что мы даже не давали правдивой информации своим соотечественникам и налогоплательщикам, как это принято сейчас говорить, о собственных достижениях инженерной и технологической мысли.
У колыбели этого детища стоял Евгений Яковлевич Савицкий. После того памятного случая он позвонил мне, поздравил и сказал:
— Валера, я в качестве председателя Государственной комиссии подал рапорт в ЦК о присвоении тебе звания Героя Советского Союза.
Я ответил что-то вроде:
— Евгений Яковлевич, большое спасибо за доверие, но…
Дело в том, что самолёт в то время был ещё сыроват. В представлении надо было описывать то смелое деяние, которое я совершил. А это бы, в свою очередь, повлекло и технический разбор. Но поскольку всё утопили в секретности и в раздувании этого случая никто не был заинтересован, я попросил Евгения Яковлевича не активизировать это дело и спустить всё на тормозах.
Он немного попыхтел, но когда я сказал, что в этом не заинтересован весь наш огромный коллектив, в частности испытательная бригада, на него это подействовало. И под моим мягким давлением он не стал осуществлять задуманное.
Здесь свою роль сыграл и Александр Васильевич Федотов. Те, кто поступил на фирму до меня, уже получили эту высокую награду. Дольше других «выдерживали» Петра Максимовича Остапенко. Вторым по «выдержке» был я. В то время как предыдущие наши коллеги получали это звание через 7-9 лет работы, Остапенко его присвоили через 13 лет, а мне — через 12. Александр Васильевич при всей своей великости и профессиональных высотах тоже имел человеческие слабости. Одна из них — ревнивое отношение к успехам подчинённых. С одной стороны, он радовался, что у него такой коллектив. С другой — каждый, особенно большой, успех подчинённого порой приводил его в уныние. Эта противоречивость всегда нас удивляла. Впрочем, мы понимали: если человек находится на таком Олимпе, ему хочется везде быть первым, быть самым лучшим. К задержке с награждением Остапенко это имело прямое отношение.
В Евгении Яковлевиче Савицком чувствовалась старая закалка. Он регулировал испытательный процесс проверенным способом советского времени. Это были всевозможные накачки, нагоняи и прочее. Но они действовали, особенно на наших смежников, которые действительно зачастую были неповоротливыми. И сильный выброс адреналина в организме с помощью Евгения Яковлевича заставлял их прийти в рабочее состояние. Он всегда оперировал большими категориями — своими докладами в ЦК, в ВПК. И естественно, люди на местах — в Горьком, в Перми и других городах всего этого панически боялись. Каждый боялся потерять должность. Предприятие могло лишиться финансирования и социальных благ. Савицкий умело пользовался этим рычагом. Его методы были такими же какой была сама система.
Когда Евгений Яковлевич осуществлял проработку смежников, он напоминал разбушевавшийся ураган и многих вводил в шоковое состояние. Как-то у нас была тренировка одной боевой работы. Когда я летел и выполнял «коробочку» — манёвр для захода по имитации поражения цели, я почувствовал, что группа наведения что-то слишком засуетилась и занервничала. Это ощущалось и по интонациям, и по диаметрально противоположным командам. Чувствовалось, командный пункт работает в несвойственном ему режиме.
Оказывается, на КП пришёл Евгений Яковлевич и своим появлением внёс суету и хаос. Во-первых, не каждый день офицеры КП — от капитана до полковника — видят маршала, к тому же такую легендарную личность, как Савицкий. Во-вторых, все знали о его суровых методах воспитания.
Потом был разбор, как раз один из тех больших разборов, где присутствовали и министры, и заместители министров. Евгений Яковлевич занимал председательствующее место. А я должен был докладывать обо всём, что произошло в воздухе. Перед этим я встретился с начальником командного пункта и спросил его:
— Что там с вами сегодня происходило?
— Валерий Евгеньевич, маршал пришёл, ну, у всех руки сразу и задрожали. Да плюс он как начал шпынять направо и налево, да при этом припугивать Курилами и Сахалином…
Я пообещал попробовать на разборе защитить КП. И когда совещание началось, я провёл его как положено, но в конце всё-таки заметил:
— Хотелось бы отметить ещё одну деталь. Мне кажется, в нашем деле все должны чётко заниматься каждый своим направлением, которому он обучен, которым он владеет и за которое отвечает. Лётчик должен летать и чётко выполнять все команды, импровизировать по ходу, если какая-то ситуация становится нештатной, проявлять творческую смекалку. Ведущий инженер — хорошо прорабатывать задание и вместе с техническим составом готовить самолёт Это касается в том числе и начальников. Каждый должен занимать своё место. Например, сегодня, выполняя тренировку к боевой работе, причём достаточно серьёзную, я вдруг почувствовал, что КП, имея прекрасно отлаженный механизм, ни с того ни с сего начал суетиться. Команды стали поступать нервные неадекватные обстановке. Чувствовалось, что присутствует какая-то помеха. Причём это помеха явно не технического характера. В этой связи я хотел бы ещё раз сказать: давайте не ставить сами дополнительных вводных своим специалистам. У них этих вводных вполне хватает.
Начальник КП, полковник, с галёрки показал мне большой палец, поднятый вверх, и наклонил голову в знак благодарности. Каково же было моё удивление, когда Евгений Яковлевич сказал:
— Вот я бы тоже хотел отметить. Валерий даже в полёте видел, что КП работает в несвойственной ему манере. Я сам был свидетелем этого безобразия. Никто — от капитана до полковника — на этом КП не понимает ни своей роли, ни своей задачи. Максимум, на что способны эти люди, — где-то в отдалённом районе, в районе Курил или на Сахалине, заниматься штатным руководством подхода и посадки.
Это заявление прозвучало довольно-таки грозно. В итоге от моего защитного слова получился эффект обратного действия.
Иногда случались и курьёзы. Когда МиГ-31 начал эксплуатироваться, то его системы требовали качественного наземного обслуживания. Точность выдерживания напряжения должна была быть очень строгой. К сожалению, существовавшие наземные источники питания не отвечали современным требованиям. В результате больших колебаний напряжения (амплитуды и фазы) в современных комплексах МиГ-31 в период подготовки к полёту часто происходили сбои. И как-то Евгений Яковлевич задал вопрос Сергею Полякову, который был техническим руководителем этой программы:
— Поляков! Сколько же нужно готовить самолёт?
Самолёт на старте иногда готовится по два, два с половиной, три часа. Как тебе не стыдно! Когда ты начнёшь готовить машину так, как положено, — в течение тридцати минут?
Поляков стал объяснять, что системы ещё недостаточно отработаны и работают пока не в боевом режиме а в более щадящем, что самолёты готовились бы и быстрее, но, к сожалению, военные никак не могут поставить чёткого и правильного питания. Сколько мы об этом ни говорили, сколько ни выступали на совещаниях, проблема остаётся открытой. Естественно, при этом он имел в виду напряжение и силу электрического тока, его амплитуду и частоту. Маршал тут же заметил:
— Ну, Поляков, это вопрос и к тебе. Я, например, впервые слышу о том, что у нас не отработано чётко питание на земле.
Поляков стал оправдываться:
— Евгений Яковлевич, мы не хотели тревожить вас мелочами.
— Ну вот. В результате того, что вы не хотели загружать меня мелочами, подготовка к полёту у вас растягивается на такое большое время.
Каждый принял это замечание на свой счёт. Поляков действительно не хотел загружать по этому вопросу Евгения Яковлевича, поскольку у того имелись глобальные проблемы, ждущие решения. Но тем не менее стабилизация напряжения наземных источников тоже являлась важным моментом. Рано или поздно этот вопрос технически всё равно был бы решён. Но когда мы пришли на следующий день на аэродром, нас ждал сюрприз. На старте стоял вагончик с питанием — продуктами… Техническому составу бесплатно выдавались кофе и булочка с сосиской. Для того времени и региона это было нечто!
Забавный случай. Но некоторые приёмы Евгения Яковлевича имели печальные последствия. Однажды полковник Иванов, не согласовав с маршалом, отменил одну боевую работу. Формально он имел на это право, поскольку её время вышло. Тогда мы могли летать только во время паузы между пролётами американских спутников. Но с этической точки зрения он Должен был спросить разрешения на отбой полётов.
Аэродром принадлежал ВВС, Евгений Яковлевич относился к ПВО. И действия полковника были проявлением известного антагонизма между двумя видами войск, проявлявшимся зачастую в подобных мелочах. Думаю, прошлые заслуги маршала и его нынешний статус председателя Государственной комиссии предполагали уважительное отношение к нему Однако и командование института, и его низшее звено старались его как бы не замечать. Он платил им той же монетой. В частности, после того как произошёл этот отбой, он позвонил и.о. начальника института генералу Бутенко и потребовал у него отчёта. Бутенко ответил, что такие вопросы являются компетенцией руководителя боевой работы, коим являлся полковник Иванов. Поэтому у него замечаний к полковнику Иванову нет.
Тогда маршал повторно через несколько минут позвонил Бутенко и сказал:
— Я тут составил две телеграммы. Одну — министру обороны. Другую — в Центральный Комитет. Но я не такой дурак, как ты. Я сначала дам тебе их прочитать, а потом отошлю в Москву.
В результате Бутенко со стенокардией слёг в госпиталь.
Могу привести и другой пример. Одно из объединений радиопромышленности, которое возглавлял главный конструктор и генеральный директор Виктор Константинович Гришин, вело разработку прицела и явно не укладывалось по срокам в программу. Виктор Константинович представлял собой огромную человеческую массу. Был он очень большого роста и весил килограммов сто шестьдесят. Как многие полные люди, он был невозмутим. Его невозможно было вывести из равновесия. На едкие реплики он, как правило, отшучивался.
И вот когда вокруг прицела сложилась критическая ситуация и встал вопрос: быть или не быть, созвали большое совещание, на котором присутствовали два министра и председательствовал Евгений Яковлевич. Он-то и заявил Гришину, что тот-де плохо выполняет поставленную задачу. Задачу, поставленную и правительством, и Центральным Комитетом. Виктор Константинович отпарировал, что это личное мнение маршала, а у него — работника науки и производства несколько иное, отличное от Савицкого мнение.
Тогда Евгений Яковлевич заметил, что его «отличное» мнение не стыкуется со сроками, поставленными правительством. Гришин снова отпарировал, что науке иногда трудно диктовать строго определённые сроки. Тут Евгений Яковлевич не растерялся и сказал следующее:
— Это, наверное, действительно так. Но как показывает практика, иногда хирургическое вмешательство в кадровые вопросы позитивно влияет на научный прогресс. Когда было плохо с разработкой одного из прицелов, то его генерального конструктора Кунявского поменяли на Фигуровского. Затем, когда снова сложилась критическая ситуация, Фигуровского поменяли на Волкова. И опять пошёл прогресс. Когда снова создалась критическая ситуация, связанная, видимо, с застоем среди лидеров, то и Волкова поменяли на Гришина. Таким образом, если такая хирургия даёт положительный эффект, то не грех воспользоваться ею и в нынешней ситуации.
Все затаили дыхание и молчали. Савицкий пообещал доложить свои выводы в Центральный Комитет, встал и добавил:
— До этого там меня всегда понимали. Думаю, поймут и на этот раз.
Этого было достаточно для того, чтобы Виктора Константиновича свалил приступ стенокардии. И, по-моему, у него ещё был микроинфаркт. Помню, мы с главным конструктором Васильченко приезжали к нему в больницу, а до этого долго разговаривали с маршалом, потому что Васильченко был с ним тоже очень близок и всё время мне говорил:
— Давай ещё раз брать маршала на приступ! Нельзя допустить, чтобы он Виктора уволил. Потому что тогда действительно всё рухнет. Только Гришин может держать всё это дело в кулаке.
Похоже, Савицкий и сам это понимал. Он уже и не рад был тому, что сделал такую встряску. И если бы Гришин промолчал и не отвечал на реплики маршала, то всё бы закончилось обыкновенным разносом. Но, как говорится, маршал закусил удила. Хотя сам прекрасно представлял, что достойной смены Гришину пока нет.
Понимая суть ситуации, в которую попал комплекс, Евгений Яковлевич сменил гнев на милость и даже посетил больного Гришина, пожелав ему успехов. После той словесной перепалки Гришин, ведя себя с остальными независимо и высокомерно, с маршалом был очень осторожен.
Маршал любил точность формулировок и лаконичность докладов. Вспоминаю в связи с этим один забавный случай, приключившийся со мной.
После выполнения очередного полёта я должен был лететь вместе с Савицким и Васильченко на нашем единственном пассажирском самолёте в Москву. Перед тем как взлететь, я попросил Евгения Яковлевича чтобы он дал самолёту команду на взлёт сразу после моего доклада о выполнении боевой задачи. Я должен был сесть, быстро переодеться и полететь вместе с ними. Васильченко пообещал, что они меня непременно дождутся. А Савицкий произнёс:
— Лети спокойно, делай своё дело. Как ты сказал, так мы в точности и сделаем.
Я знал, что маршалу нравилось, когда во время выполнения сложных боевых задач ему докладывали не по телефону, а напрямую по радио, хотя говорить при этом надо было завуалированно. Поэтому, выполнив боевую работу, я на малопонятном языке доложил ему об этом по радио и спокойно стал снижаться для захода на посадку. Но когда я уже заходил на посадку, то увидел выруливающий на взлётную полосу Ан-24. Он дал «по газам» и запросился на взлёт. Увидев это, я тут же переключился на первый канал — канал транспортных самолётов — и сказал:
— Командир, передай ноль первому, что он не выполняет свои обещания.
Через минуту Савицкий сам вышел в эфир и сказал:
— Валерий, сделал в точности всё, как ты просил. Как только ты доложил: «Выполнил и закончил», я дал нашему самолёту команду на взлёт.
Таким образом он меня наказал за пренебрежение к точности выражения своих мыслей. Но я всё равно прилетел в Москву на транспортном самолёте раньше, чем Ан-24. Мы уже приземлились на аэродром, а маршальский самолёт ещё только заходил на посадку. Савицкий, конечно, очень удивился, когда я поприветствовал его у трапа Ан-24, но только улыбнулся и сказал:
— Ну, молодец. Один-один.
Кипучая энергия Евгения Яковлевича, его способность и умение организовать всех на выполнение поставленной задачи, несмотря на перегибы, приносил; соответствующие результаты. Его роль в становлении самого мощного в мире авиационного комплекса МиГ-31 неоспорима. Всем бы председателям Государственных комиссий быть такими!
Помню, даже такие опытные люди, как генерал Маланичев и его подчинённые по науке, сопровождавшие эту тему, трепетали перед Савицким. Однажды увидел Валеру Маланичева страшно взволнованным. Этот «бронированный» человек, который мог выпить порядка двух литров водки и стоять как вкопанный, вдруг превратился в какого-то жалкого человечка — я его просто не узнал. Подошёл и спрашиваю:
— Валера, в чём дело?
А он мне поникшим голосом:
— Выручай, друг! Маршал уволил. Представляешь, всё, конец карьере…
В этот миг он, конечно, думал не столько о карьере, сколько о пенсии. Уйти раньше срока из Вооружённых Сил, да ещё уволенным по статье! Пенсия, безусловно, ему не светила. Во время очередного общения с Савицким я, рассказав две-три байки, плавненько завёл разговор о Маланичеве. Но маршал был настроен очень воинственно. И начал говорить, что Маланичев — пьяница, каждый день выпивает. На что я ему ответил:
— Зато раньше всех на работу приходит. И позже всех уходит.
— Но, ты знаешь, мне сказали, что он почти два литра выпивает!
— Ну, мало ли. Он же не валяется где-нибудь в подворотне. А по нему подчас нельзя догадаться, что он действительно выпил.
— Да, но от него постоянно разит. Он плохой пример для подчинённых. И вообще зарвался. Надо с него строго взыскать.
Тут я понял, что он уже говорит мне больше для отдушины.
После нашего часового разговора к «процессу» подключился Васильченко, который тоже просил маршала сменить гнев на милость. А маршал вдруг вспылил:
— Да никуда я его не уволил! Куда ему деваться? Пусть служит. Нужно, чтобы он до самых потрохов понял, насколько серьёзным делом мы занимаемся!
Минут через пять я украдкой вышел, оставив Васильченко у Евгения Яковлевича. Маланичев ходил по коридору и беспрерывно курил. Он выкурил уже почти целую пачку. Я подошёл к нему и говорю:
— Валера, всё нормально. Успокойся. Никуда тебя не уволят.
— Точно?
— Точно. Но только ты пойми: кого ему пороть кроме тебя? Все заместители министра разъехались, генеральные конструкторы — тоже (а дело было как раз перед праздником). Поэтому ты — единственная тренировочная груша, на которой он испытывает своё педагогическое мастерство.
Маланичев вздохнул:
— Ну вот, слава богу. Теперь хоть есть повод выпить.
Я рассмеялся:
— Ну, повод у тебя был бы и в противном случае. Просто сейчас повод хороший, а тогда был бы плохой.
Но если говорить честно, Маланичев не раз поражал меня своей способностью выпить много спиртного. Правда, я знал ещё несколько человек, которые могли по-настоящему много выпить и при этом не только хорошо держались на ногах, но даже сохраняли ясность мысли. Я испытывал большое уважение к их физической мощи и психологической стойкости.
Как-то на Девятое мая такая троица пригласила меня к себе на дачу, и мы с Аликом Фастовцем поехали. Едем, рассуждаем о своих делах, и Алик говорит:
— Мин херц, что ты такой серьёзный? Вроде бы праздник впереди.
— Алик, да я просто представляю себе, какое испытание нас ждёт сегодня!
— А что?
— Как что! Едем на дачу. А там сам знаешь, какие законы. Нужно будет выпивать, и выпивать здорово.
— Будем передёргивать.
— Да сколько ни передёргивай, всё равно же придётся выпить.
— Ну что уж, они такие мощные мужики по этой части?
— Не то слово! Представляешь, когда готовились к этому вечеру, я спросил у них: «Будет Валера Маланичев?» А они, знаешь, что ответили?
— Что?
— «Нет, мы его не возьмём. Он слабак…»
Но когда мы приехали, получился на удивление замечательный разговор. Стол возглавлял мой друг Николай Иванович Москвителев, командующий авиацией ПВО страны. Два других генерал-полковника тоже были моими хорошими знакомыми. Вечер получился очень тёплым и хорошим, с юмором. Стол ломился от различных яств. «Пэвэошные» аэродромы разбросаны по всей стране — друзья и однополчане присылали Николаю Ивановичу к празднику небольшие подарки из того, что давала природа. Поэтому на столе было много деликатесов, которыми богаты различные уголки нашей необъятной Родины. Под такую великолепную закуску и интересный разговор водка и другие, более экзотические напитки текли рекой.
Я, конечно, могу выпить достаточно много, но, откровенно говоря, я человек малопьющий. И Алик Фастовец, мой ближайший друг, тоже старался этим не злоупотреблять. Потому что здоровье уже давало о себе знать. Кроме того, и сама наша работа не позволяла «зашибать» сильно. Но в этот вечер у нас было по-настоящему серьёзное испытание. Чтобы как-то уравновесить явно неравные силы, мы с Аликом пили из очень маленьких рюмок, а наши друзья — из больших. Кроме того, мы старались передёргивать. Когда кто-нибудь из сидящих за столом упрекал нас, почему, мол, мало пьём, Николай Иванович Москвителев назидательно говорил:
— Не подминать, пусть ребята отдыхают! Не давите на них, а то приезжать не будут.
Вечер удался. Наши друзья-генералы выпили очень много. Это проявилось, быть может, только в большей разговорчивости. Но никто не шатался, никто не говорил ерунды. Не было, как это часто бывает у сильно захмелевших людей, каких-то глупых реплик. Попели песни, а потом тепло распрощались. И я опять восхитился огромной мужской силой этих генералов, которые могли много выпить, но всегда держали себя в руках.
Но вернёмся к замечательному человеку, военачальнику и организатору маршалу Савицкому. О строгости Евгения Яковлевича ходили легенды, и его позывной — «Дракон» — полностью оправдывал себя. Но иногда, чтобы избежать какой-то конфликтной ситуации, люди, знавшие некоторые особенности Савицкого, пользовались определёнными ухищрениями. Например, маршал плохо слышал на одно ухо. Поэтому когда докладывали о хорошем, говорили с одной стороны от него, а когда менее приятные вещи — заходили с другого бока. Евгению Яковлевичу было неудобно показывать свой незначительный недуг и он пропускал некоторые нюансы докладов. Что и требовалось докладчику.
То же самое было с графиками. Графики старались вешать подальше от сидящих в президиуме. Евгений Яковлевич к тому времени уже плохо различал некоторые цвета, и графики специально раскрашивались в синее и зелёное. И ему иногда трудно было определить, где какой цвет. На этом тоже иногда удавалось схитрить. Однако Евгений Яковлевич потом раскусил эти манёвры. И те, кто пользовались подобными уловками, пострадали от своих же приёмов. Как говорится, за что боролись, на то и напоролись.
Однажды проходило очень крупное совещание по навигационному комплексу. И главный докладчик как раз прибег к методу «доклада в разные уши». Но чересчур уж нахально: в течение двух минут демонстративно перебегал с одной стороны на другую, от одного маршальского уха к другому. Выглядело это некрасиво и напоминало какую-то мальчишескую игру.
Совещание планировалось долгое: после доклада должны были идти содоклады и обсуждения в прениях. Всего часа три-четыре. Однако эффект от доклада превзошёл все ожидания. После его окончания, а длился он порядка сорока минут, Евгений Яковлевич встал с суровым видом и заявил всем присутствовавшим:
— Совещание окончено. Свадьбы не будет. Васильченко, зайдите ко мне!
И сколько ни уговаривали Евгения Яковлевича продолжить совещание, он отказался. И лишь когда уезжали в Москву, маршал немного отошёл и сказал Васильченко:
— Знаешь, Костя, надо снова провести совещание, посидеть, разобраться в этом деле. Но чтобы я этого человека, который докладывал, больше никогда не видел.
То есть его можно было иной раз обмануть, по-крупному — никогда. Он тонко чувствовал и партнёра, и оппонента и сразу пресекал нечистоплотные попытки обмана, когда они становились особенно назойливыми.
Евгений Яковлевич неизмеримо много сделал для нашего комплекса. А комплекс, в свою очередь, сыграл огромную роль в усилении отечественной оборонной мощи. Вот лишь один пример из истории тогдашнего повседневного противостояния нашей и американской авиации.
Американцы осуществляли разведывательные полёты авиации над территориями многих стран. Это для них являлось нормальной практикой. До сих пор они объявляют многие регионы планеты зоной своих интересов. Мы могли на такие силовые методы отвечать только силой. Никакие внешнеполитические ультиматумы эффекта не давали.
У нас на Дальнем Востоке американцы тоже выполняли разведывательные полёты на самолётах SR-71. Эта мощная машина пришла на смену самолёту-разведчику U-2, который был досягаем для наших истребителей и ракет. SR-71 перехватить было практически невозможно. Та безнаказанность, с которой эти разведчики летали над Дальним Востоком, со временем превратилась уже в некую безысходность для наших частей ПВО.
И вот когда в Елизово на Камчатке и на Сахалин прибыло несколько наших МиГ-31, то первые же их полёты и пробы по перехвату SR-71 закончились положительным результатом. На самолёте SR-71, как и на многих современных истребителях, была система оповещения. Американцы поняли чётко, что по ним производится условный перехват и их недосягаемость впервые начисто опровергнута. Для нас это был неоценимый опыт, потому что подобного рода мишени, летающие с такой скоростью и на такой высоте, сделать очень трудно. На эту роль у нас могли претендовать только МиГ-25 и МиГ-31. Но SR-71 обладал всё же немного большей скоростью и высотностью. Ну а потом, специально поднимать самолёт-цель для организации такого перехвата весьма накладно. И опять же, это твой собственный самолёт, с хорошо тебе известной отражающей поверхностью. А тут будто по заказу летала та мишень, которая в период войны могла нести определённую боевую задачу.
Появление МиГ-31 потрясло лётчиков, пилотировавших SR-71. Они направили письмо своим вышестоящим командирам, в котором уведомили их, что полёты вдоль русских границ давят психологически, и просили изменить маршруты вдоль Сахалина, Камчатки и всего нашего Дальнего Востока. МиГ-31, помимо своих скоростных качеств, обладал ещё и мощным радиолокационным комплексом, солидным ракетным вооружением. Всё это вместе взятое явилось очевидно, последней каплей. Вскоре полёты SR-71 были прекращены.
Хочу сказать ещё вот о чём. Мы любили повторять раньше: техника — это хорошо, но главное, что отличает русского солдата, — это его морально-волевые качества. И раньше это было действительно так. Когда и солдат, и офицер, и генерал не на словах, а на деле чувствуют заботу о себе и уважение к своему труду со стороны государства, тогда они чувствуют свою необходимость обществу и ощущают причастность к защите национальных интересов.
Сегодня, к сожалению, времена изменились. Если лётчики по полгода не получают зарплату, если у них нет элементарных бытовых условий, не говоря уже о том, что просто нет топлива и других компонентов для поддержания не только заданного уровня боевой подготовки, но и элементарных лётных навыков, то невольно они начинают думать, что и их, и армию, в которой они служат, обрекают на медленную смерть. Военные понимают, что их служба никому не нужна. И о каком морально-боевом духе может идти речь в таком состоянии?
Поэтому лучшим способом повышения морально-волевых качеств является более совершенная техника и её творческое освоение — естественно, при нормальных социальных условиях. А также преимущество отечественной боевой техники над условным противником. Впрочем, любой самолёт, несанкционированно пересекающий границу суверенного государства, должен рассматриваться как самолёт противника. Другое дело, к каким действиям надо прибегнуть для выдворения его за пределы страны: либо заставить его изменить курс, либо вынудить к посадке на нашей территории, либо… Но надо всегда предпринимать адекватные действия. И от того, насколько адекватными будут ответные действия, зависит дух людей, которые работают на наших боевых комплексах.
Когда испытания МиГ-31 миновали свой апогей, а это бывает после подписания сначала предварительного, а затем окончательного заключения о приёмке данного комплекса на вооружение, роль маршала исчерпала себя. В Главкомате ПВО ему уже не было достойного места. Годы брали своё, хотя в иных ситуациях его кипучей энергии могли позавидовать и многие капитаны. Савицкий постепенно перешёл в так называемую «райскую группу» Министерства обороны. Это инспекторское объединение создавалось специально для бывших самых высокопоставленных военных руководителей, начиная с генерала армии. В этой группе, как правило, состояли маршалы Советского Союза, маршалы родов войск и генералы армии. Чем они занимались, чётко не представляю, но в необходимости такой организации для высокопоставленных ветеранов не сомневаюсь. К сожалению, когда подули ветры «обновления», «райскую группу» разогнали. По-моему, это было ошибкой. Кто не чтит ветеранов, тот не думает об армии, в том числе и о себе. Судьба не всегда благосклонна, и всю жизнь на вершине быть невозможно. Люди, которые отдали всю свою сознательную жизнь строительству Вооружённых Сил и занимали такие высокие посты, должны до самого конца находиться под опекой государства и передавать свой бесценный опыт молодым специалистам.
Помню, в последний раз я видел Евгения Яковлевича, когда мы с Толей Белосветом приходили к нему на семидесятилетие в эту «райскую группу» и поздравляли его с юбилеем. Он чувствовал себя там достаточно уверенно. Встреча получилась довольно тёплой. Мы общались с маршалом около часа. Нам было интересно узнать о его новой жизни. А ему — непосредственно из наших уст услышать, как живёт и чем дышит наш могучий комплекс.
Больше я Евгения Яковлевича не видел. Правда, мы общались с ним по телефону. Но часто через общих знакомых или его дочь Свету Савицкую я передавал ему привет.
Ну а теперь пора рассказать читателям последнюю забавную историю, связанную с маршалом Савицким. При общении с ним по телефону иногда случались курьёзы.
Как-то на Девятое мая я позвонил ему домой и поздравил с праздником. Разговор дословно был таким:
— Алло, Евгений Яковлевич?
— Да. А ты кто такой?
— Это я, Валерий Меницкий.
— А-а! Валерка, сынок. Привет. Как дела, родной? Как у тебя дела?
И после небольшой паузы:
— А чего ты звонишь?
Я говорю:
— Ну как же, чего я звоню. Сегодня Девятое мая — ваш праздник. Вы — дважды Герой, прошли всю войну, сбили столько самолётов, руководили крупными воздушными соединениями. Поэтому я вас от души поздравляю, желаю здоровья, здоровья, здоровья и наших общих успехов.
Маршал выслушал и вдруг говорит:
— Спасибо, дорогой. А я тебе желаю, чтобы ты больше свет никогда не выключал.
И повесил трубку.
Поздравление было каким-то загадочным. Я позвонил Васильченко:
— Константин Константинович! Я тут позвонил маршалу, поздравил его с Днём Победы, пожелал ему здоровья и успехов…
— Ну и молодец!
— Молодец-то молодец, но в ответ он мне пожелал свет больше никогда не выключать.
— Да ну, не может быть! Ерунда какая-то. А может, ты ослышался? Может, он говорил про другое или сказал это своим домашним?
— Да нет же. Я так понял, он вообще был дома один.
Васильченко на мгновение задумался, а потом, умудрённый опытом общения с Евгением Яковлевичем, сказал:
— А ты знаешь, Валер, сделай паузу — часа два-три, и позвони снова. У маршала память плохая. И поздравь его опять. Ему звонит много народу. И никаких проблем. Узнаешь, что он имел в виду, если он действительно тебе это сказал.
Я выждал где-то часа четыре и позвонил снова:
— Алло! Евгений Яковлевич, добрый день.
Он опять:
— А ты кто такой?
Я опять говорю:
— Евгений Яковлевич, это Валера Меницкий.
— А, Валерка! А какого хрена ты звонишь снова. Ты же мне уже звонил.
Тут я не растерялся и отвечаю:
— Евгений Яковлевич, я вынужден вам снова позвонить. Мы сейчас работаем над новыми алгоритмами одного перехвата на пересекающихся курсах, над моделированием этого приёма. И у нас очень много вопросов, связанных со «слепыми» зонами, с тем, как организовать логику прицела. И я как раз хотел бы с вами поговорить об этом. Ведь вы же обладаете огромнейшим военным опытом и можете подсказать нам какие-то моменты.
Он тут же горячо откликнулся:
— Да, сынок, ты представляешь, вот эти мозгоблуды!.. Когда был нужен, всё время звонили, спрашивали… А теперь, когда я не у дел, все меня забросили, у меня ж действительно такой огромный опыт! И никто ничего… Все забыли. Спасибо, хоть иногда кто-то из дорогих людей вспоминает. А так вообще, жизнь — одна скука. Спасибо тебе, дорогой мой. Приезжай в любое время, мы всегда с тобой поговорим и обо всём договоримся. Приезжай, я всегда буду рад тебя видеть.
Я говорю:
— Спасибо, Евгений Яковлевич, я буквально на следующей неделе к вам заеду, воспользовавшись вашим приглашением. И ещё раз позвольте вас поздравить с праздником — Днём Победы.
— Спасибо, — отвечает маршал и, явно собираясь класть трубку, добавляет: — Ну, а я тебе тоже желаю, самое главное — свет никогда не выключать.
Тут я не выдержал:
— Подождите, Евгений Яковлевич!
— Что такое? В чём дело?
— А при чём тут свет-то?
— Хм! Я совсем забыл тебе сказать. Я тут как-то месяца два назад стал выключать свет, и меня как нае…, сам понимаешь, током. Как тряхнёт! Ну, в результате — упал и повредил себе спину. И вот сейчас лежу, как говорится, запакованный. А у тебя-то позвоночник тоже травмирован. На хрен тебе такие приключения? Поэтому никогда не выключай свет. Ну, пока. Обнимаю.
Я уже говорил, что умею имитировать разных людей. И многие мои друзья постоянно просили меня рассказать эту историю голосом Савицкого. Конечно, рассказывал, стараясь копировать голос маршала. И тогда этот рассказ выходил более живым и колоритным. Все смеялись от души, поминая добрым словом человека с большой буквы — Евгения Яковлевича Савицкого.
16. СОМ ПО-СОЛОДУНОВСКИ
В сентябре, после окончания Школы лётчиков-испытателей, раздался долгожданный звонок. Я в это время вместе с Валерой Молчановым находился между небом и землёй. Мои друзья Юра Митиков и Юра Чернышёв, тоже претендовавшие на место в микояновской фирме, говорили: «Ты моложе нас, ты ещё можешь поработать в другом месте, и тебя потом всё равно возьмут, а у нас перспективы уже не будет!»
Это понятно. Фирма — это уровень, коллектив лётчиков там тоже был самый лучший. Хотя, надо сознаться, аварий там происходило много — лётчики всегда чаще погибают при широкомасштабных испытаниях, а «МиГ» был машиной массовой… Но тем не менее все туда стремились.
И как раз в этот период моего смятения раздался телефонный звонок. Бархатистый голос спросил:
— Валерий, это ты? Это говорит Миша Комаров.
Почему ты не приходишь на работу?
— На какую?
— На фирму Микояна.
Я опешил. Какая фирма Микояна, когда решается вопрос, работать мне в Иркутске или Воронеже?
— Да мне никто ничего не говорил.
— Давай приходи, всё давно решено.
В Школе лётчиков-испытателей мне делать уже было нечего, практически каждый день мы потихоньку «подчищали» свою лётную программу. Я положенное давно отлетал, и для меня не составляло большого труда незаметно исчезнуть по своим делам. Собрался, пришёл на фирму. Миша меня встретил и посмеялся: ну ты и вымахал. Сам он тоже был немаленького роста — под метр восемьдесят. Для истребителей это рост высокий. Ограничение по росту в авиации 1 м 85 см. В этом плане микояновская фирма выделялась: все лётчики были рослыми, крепкими. У Федотова рост был около 1 м 75 см, телосложения он был крепкого. Пётр Максимович Остапенко был ещё мощнее, хотя и чуть грузноват. Боря Орлов вообще был, кажется, 1 м 83 см. Он и гирями иногда баловался. На этом фоне Миша Комаров и Алик Фастовец выглядели поскромней, хотя тоже были ребята не слабые. Эта компания выделялась на аэродроме своей монолитностью. Хороши были, чего там говорить!
Миша ввёл меня в курс дела и пригласил вечером к себе домой. Выяснилось, что мы оба любим футбол и оба болеем за ЦСКА. И Алик Фастовец тоже за ЦСКА, а Боря Орлов — за «Торпедо», Остапенко — за киевское «Динамо». Федотов особо не болел ни за какую команду. У меня были какие-то планы на вечер, но от приглашения я, естественно, отказаться не мог. Я спросил у Миши, кто сейчас за старшего.
— Как кто? Я. У кого ключ от сейфа, тот и шеф. Федот в командировке, Остап в командировке, Боря с Аликом тоже в командировке, так что я остался за начальника.
Из сейфа он достал несколько купюр, и мы поехали к нему домой. Нас встретили его жена Галя и дочка Галочка. Мы познакомились, Галя нам накрыла стол в отдельной комнате. Стол был по тем временам богатый. Миша, видимо, хотел мне показать, что на фирме снабжение хорошее. Там, конечно, были заказы, но когда я уже начал работать на фирме, понял, что снабжение было не такое уж и шикарное. Просто Миша выложил всё самое-самое, что нашлось дома. На стол он поставил бутылку коньяка, хотя я ему сказал, что не пью. Мы включили телевизор. И он меня предупредил:
— Ты об этом забудь. У нас на микояновской фирме, знаешь, какая есть поговорка?
— Какая?
— Пить уметь и дело разуметь.
И потом на протяжении многих лет я убеждался, что в этой поговорке заложена большая народная мудрость: кто умеет пить и знает свою дозу — умеет контролировать себя в любом состоянии. А ведь это — одно из главных качеств испытателя. Я заметил, лётчиков иногда специально проверяли на «вшивость». Как говорил Федотов, это старый дедовский способ, чтобы тебя раскачать и выявить всю твою дурь.
Но я действительно тогда совсем бросил пить и курить, потому что считал, что работа лётчика-испытателя не должна быть связана с алкоголем и никотином. Помню, я курил одно время по две пачки в день — сигареты «Столичные». И вот однажды, когда садился в самолёт, чтобы лететь в Быково, у меня с собой была едва начатая пачка сигарет. У трапа я её выкинул и сказал себе: больше я не курю. Примерно так же поступил и с алкоголем. Многие друзья меня просто не узнавали. Раньше я был боец в этом смысле. И когда вместо пива я стал наливать себе молоко, все мои знакомые пришли в ужас. Единственное, что их как-то примиряло со мной, — деньги на все наши групповые застолья я всегда сдавал вместе со всеми. Я позволял себе выпить немного шампанского только на большие праздники — Новый год, Седьмое ноября. Первое мая. Кстати, Валера Молчанов последовал моему примеру и перестал выпивать. Так что мы с ним были как две белые вороны.
И вот Миша предупредил меня… Я, как мог, отказывался, но чувствовал себя неловко. Я только пришёл на фирму и даже ещё не был уверен, что меня туда точно взяли, так как документов, подтверждающих это, я ещё не видел. И предложение выпить было как бы знаком доверия ко мне, знаком того, что я принят в коллектив.
И первый раз после долгого перерыва я сломался — выпил граммов 250 коньяку. Потом смотрели футбольный матч, страстно болели. Так, в разговорах, мы провели целый вечер и разошлись уже за полночь. Миша меня проводил на автобус, и я поехал к себе.
После этого вечера я каждый день стал приходить на фирму как на работу. В октябре уже появился Федотов, я с ним встречался несколько раз, но он вёл себя со мной очень сдержанно. Потом, когда Миша уехал на Волгу в командировку, я обзавёлся учебниками и стал более досконально изучать МиГ-21 и его модификации. Тут подошли экзамены в Школе лётчиков-испытателей, и мы стали к ним усиленно готовиться — как к теоретическим, так и к лётным. Почти все экзамены я сдал на «отлично». Выпуск был очень сильный.
После этого был выпускной вечер, мы его проводили в ресторане «Арбат», где сняли отдельный зал. Было шумно и весело, и одновременно грустно, потому что многие из нас разъезжались по всему Советскому Союзу: кто на серийные заводы — в Нижний Новгород, Луховицы, Иркутск, Воронеж, Комсомольск, кто — в ОКБ, которые, как правило, располагались в Москве. Но все были в радостном возбуждении. Мы входили в новую жизнь и по этому поводу крепко выпили. Моя супруга Оля в то время отсутствовала, на с сыном Алёшей уехала к родственникам. Единственное, чем омрачился этот вечер, — небольшой дракой в туалете. Толя Хоркин и Юра Митиков там выясняли отношения, как сейчас говорят, с лицами кавказской национальности. Когда я туда прибежал, то увидел: трое грузин дерутся с нашими ребятами. Я немедленно вступил в драку. И вовремя. Юра ещё активно сопротивлялся, а Толя только охал, держась за голову. Я тоже получил крепкий удар в челюсть. Но в результате мы их раскидали. Один из них вырвался и убежал, а у меня в руках остался кусок его рубашки с воротником.
Мы принялись приводить себя в порядок. В это время открылась дверь туалета, и на пороге возникла огромная глыба — мужик выше двух метров, с большими усищами и мощными плечами. С ним был тот парень — в одних рукавах, оставшихся от рубашки. Он показывал на нас: вот эти, мол…
Я крикнул Толе, чтобы он уходил в сторону, а сам вдруг забыл про все свои приёмы самбо, да и вряд ли они бы мне помогли. Передо мной возвышалась огромная туша, обойти которую было невозможно. Тогда я разбежался и просто толкнул этого великана изо всех сил. Видно, он не ожидал такого хамского отношения к себе и чуть отодвинулся в сторону. Нам этого оказалось достаточно, и мы тут же проскочили в образовавшуюся щёлку. Не успели наши противники прийти в себя, как мы уже были в зале.
Мы сообщили о случившемся в милицию, тут же подъехала машина, в которую кагэбэшники (они, оказывается, сидели в зале) помогли этих грузин загрузить и отправить в отделение милиции. Вот тогда я подумал, что служба, которая за нами наблюдает, может оказать и такую вот практическую помощь. После этого инцидента мы ещё долго пили и танцевали, а потом разошлись.
Началась будничная работа. Я приехал на фирму, и мне нужно было официально оформиться в отделе кадров. Там меня встретил замдиректора по кадрам Щербаков. Он со мной поздоровался и предложил присесть, показав при этом на стул рукой, а я, поскольку очень волновался, решил, что он протягивает мне руку, чтобы поздороваться. Я схватил его руку и пожал. Он брезгливо посмотрел на меня, отошёл в сторону и долго вытирал руку платком. Мне это было неприятно, но я не понял, в чём дело, и когда беседа наша закончилась, я снова подошёл к нему и протянул руку на прощание. Но он сделал вид, что этого не заметил. Только потом я узнал, что Щербаков вообще ни с кем за руку не здоровался. У него была такая болезнь — он не переносил чужого прикосновения. Когда мне это объяснили, в первую очередь я подумал: а как же он живёт со своей женой? Я помню, как громко захохотали все присутствующие, и один из конструкторов сказал:
— Да, у этого парня неординарное мышление!
Он имел в виду моё чувство юмора.
Это был единственный негативный момент, потому что всё остальное было с большим восклицательным знаком, в том числе и отношение ко мне маститых, известных конструкторов, инженеров и лётчиков — все они ко мне отнеслись очень тепло и душевно. На этом фоне несколько выделялся Федотов. Он был предупредительно строгим, в меру ограничен в эмоциях.
При этом Александр Васильевич оказался активным сторонником коллективных вечеринок. И если кто-то по какой-то причине не мог присутствовать на такой вечеринке, это наказывалось самым беспощадным образом, в очень хлёстких выражениях. И нас всегда всем ставили в пример. Если в ЛИИ, например, отмечали получение первого класса (его, как правило, присуждали одновременно нескольким лётчикам), они приглашали на это торжество представителей разных фирм. С каждой фирмы обычно приезжал один представитель, микояновцы же являлись всем скопом. И хозяева говорили:
— Ну вот, сразу видно, приехала фирма Микояна!
Сначала нас было шесть человек, после гибели Миши Комарова осталось пять. Отношения между нами были удивительно тёплыми и радушными. Некоторой сухостью выделялся Федотов, хотя если у кого-то случались какие-то неприятности — по работе или в семье, он всегда принимал деятельное участие в решении этих проблем.
Александр Васильевич больше других любил подшутить, и не всегда безобидно. Были у него шутки злые. Но по отношению к нему таких шуток себе никто не позволял. Все понимали, чем это может обернуться… Один раз мы над ним всё-таки подшутили в столовой ЛИИ, где мы питались, в стакан компота ему насыпали соли. Федотов, помешивая компот ложечкой, начал его пить глотками, потом съел каждую ягодку с большим аппетитом, ещё раз перемешал остаток и выпил залпом до дна — и всё это с совершенно невозмутимым видом. Изумлению нашему не было предела. Когда Федотов ушёл, все стали отпивать компот из разных стаканов, думая, что по ошибке дали ему сладкий компот. Все стаканы оказались со сладким напитком. Так что Федотов выпил солёный компот не моргнув глазом, даже не подав виду. Он всех нас оставил в дураках.
А вот пример федотовской шутки. У меня был друг, директор завода Иван Солодун. Когда он был ещё техническим руководителем на Волге, мы с ним часто ездили в командировки, и постепенно у нас сложились очень хорошие отношения. Я его не просто уважал, а любил за настоящий русский характер, хотя по национальности он украинец. Душа у него была широкая. Он прекрасно готовил и вообще был удивительно компанейский мужик, отменного здоровья. На охоте он мог спокойно пройти 20–30 км, на рыбалке мог сутками сидеть с удочкой. Никогда с охоты и рыбалки он не возвращался с пустыми руками.
Зная, что Иван считал себя хорошим рыбаком и охотником, Федотов как-то раз (а он был искусный художник и некоторые вещи делал филигранно, особенно хорошо он подделывал подписи, разные билеты, записки) покрасил щучью икру чёрными чернилами так искусно, что отличить её от настоящей зернистой было просто невозможно. Иван намазал эту икру на хлеб и стал есть. А все смеются. Иван, не понимая, в чём дело, продолжал жевать бутерброд… Только когда он пошёл умываться и увидел, что его рот и лицо измазаны чёрными чернилами, понял, что над ним подшутили. Без труда он догадался, что зачинщиком этой шутки был Федотов. Иван его спросил:
— Что ж мы теперь, в кофе друг другу будем писать?
А когда Федотов утром заводил свой мотоцикл, Иван подошёл к нему и сказал, показывая на здоровенную палку:
— Саша, что-то мне хочется ударить этим дрыном тебе по фаре.
— А зачем?
— Да так, ради шутки.
Я уже говорил, что Иван был заядлым охотником и никогда не возвращался с пустыми руками. И дело было не только в том, как он стрелял, а, скорее, в том как он умел делить трофеи коллективной охоты. Поскольку Иван был организатором охоты, он всегда выходил в центр круга и говорил:
Так, Долженков, откладывай этого зайца. Наша фирма организовывала эту охоту, давала автомобиль, обеспечивала вас спиртом, так что он по праву принадлежит нам. Второго зайца тоже откладывай сюда!
— А второго-то почему? — удивлённо спрашивал Долженков, тоже заядлый охотник, полковник-ракетчик.
— Потому что его убил я, и он по праву принадлежит мне!
С этим утверждением тоже было трудно спорить.
— Как вы относитесь к лётчикам? — спрашивал дальше Иван охотников.
Ну кто мог сказать о лётчиках что-нибудь плохое? Конечно, все к ним относились положительно. Получив такой ответ, Иван тут же говорил:
— Раз вы к ним относитесь хорошо, значит, будет справедливо, если вы отдадите им ещё одного зайца. С мясом в городе напряжённо, и надо лётчикам помочь.
И так он находил ещё много разных аргументов в пользу того, чтобы добрая половина охотничьих трофеев доставалась именно нам. Иван этим гордился. Переспорить его при дележе добычи не мог никто. Он умел быть и достаточно жёстким при этом, если кто-то оказывался строптивым и на такое неравное деление не соглашался. Такого строптивца ждало наказание: на следующую охоту его просто не брали. В армии же с автомобилями и прочим было очень строго, и организовать охоту военным было совсем непросто. Поэтому все охотники полностью зависели от Солодуна и перечить ему не смели.
Иван приходил к нам, разделывал зайцев, набивал их тушками холодильник, и мы таким образом были обеспечены мясом. Нас он просто закармливал. У него всегда были наготове какие-нибудь щучьи котлеты, сом по-гречески, по-солодуновски. Он так мастерски готовил, что с ним мало кто мог сравниться. Я знаю только трёх человек, которые готовили так же вкусно: это моя мама, тёща и жена. Иван всё время импровизировал, со стороны казалось, что он кидает в кастрюлю всё подряд и потом смотрит, что из этого случится. Получалось нечто фантастическое.
Так мы жили в Ахтубинске. Снабжение было очень плохое. Яйца в городе практически невозможно было купить, хлеб местной выпечки был плохого качества, кислый, вода тоже была неважная — хоть мы её долго кипятили, она всё равно оставалась мутной. И в Москве-то с продуктами было тяжело, стояли громаднейшие очереди, сейчас это уже забыли. Но Москва ещё как-то снабжалась, а на Волге, в провинции, и не вспоминали о какой-то сырокопчёной колбасе, варёной «Докторской», там этого ничего не было. Питание в лётных столовых было неплохое, но и не очень хорошее. Хотя выдавали по два яйца в день, кормили по лётной норме, завтракали и обедали мы за счёт фирмы у военных.
Помню, к нам приехали гости, и Иван попросил меня достать хотя бы несколько яиц для яичницы, чтобы угостить приезжих. Время было не охотничье, рыбалки тоже уже не было (это происходило глубокой осенью). Через знакомых с большим трудом мы достали десяток яиц, колбасу — в общем, что-то самое простое, пожарили яичницу с колбасой и неплохо поужинали. Потом через завхоза в лётной столовой я стал за бутылку спирта брать продукты на субботу и воскресенье.
Сейчас, конечно, ситуация иная: магазины завалены продуктами, а у людей нет денег, чтобы их купить. Эта ситуация, конечно, немногим лучше, но всё-таки веселее знать, что есть продукты, которые при необходимости ты можешь купить.
На Волге летом можно поймать хорошую рыбу, повялить её, с картошечкой она идёт замечательно. Хотя с картошкой на Волге тоже были проблемы, завозили её из Москвы или брали у завхоза за спирт. На рынке можно было купить только семечки да тарань, и то немного. В общем, с продуктами было напряжённо. А уж если кто хотел пива выпить во Владимировке с рыбой, то это было практически невозможно сделать. Пиво считалось очень дорогим и хорошим подарком к столу.
Во Владимировке была палатка-полупивнушка, мы называли «Военная мысль». Как-то раз нам сообщили, что там есть пиво, и, по-моему, полгородка туда ринулось. Приехали туда и мы и через знакомых умудрились пройти внутрь без очереди. Все, кто там был, раздирали тарань, лещей и пили из кружек. Я ещё обратил внимание, что в кружках почти нет пены Ваня сказал: слава богу, пива больше достанется. Я ему говорю:
— Наверное, пиво некачественное.
— Да бог с ним, было бы пиво, о качестве и говорить не приходится…
И тут нам говорят, что пива нет. Мы удивились: как же нет, когда его все вокруг пьют? Оказывается продавали не пиво, а вермут. А поскольку народ уже был настроен попить пивка с рыбёшкой, пили с рыбёшкой вермут. И радовались.
Летом было попроще. Поволжье в этом смысле благодатный край, рыбы можно было поесть вволю. Тем более тяжело было смотреть, как в крае, где всегда росли самые лучшие помидоры, арбузы, гибнет богатейший урожай. Метрах в шестистах от нашего домика вниз по откосу находилась томатная фабрика, мы хорошо видели, как к ней подплывали огромные баржи. Эти баржи стояли, заполненные гниющими помидорами, их выбрасывали тоннами, потому что фабрика не успевала их перерабатывать. Но тогда существовали жёсткие порядки, по которым фабрика имела право только перерабатывать помидоры, но не продавать их населению. Колхоз же, который снабжал фабрику помидорами, обязан был в первую очередь выполнить план по сдаче помидоров для дальнейшей их переработки в томатную пасту и тоже не торговал. Получался заколдованный круг. На рынках, конечно, продавались помидоры разных сортов, но такого изобилия не было. Я помидоры привозил домой коробками, ящиками, они были достаточно дешёвые. С помощью этих огромнейших плантаций — от Саратова до Астрахани — помидорами можно было всю Россию и Европу завалить. Но этого не было.
Там же, в Поволжье, выращивали замечательную твердотельную пшеницу. Как-то с Аликом Фастовцем мы возвращались на машине из Волгограда, куда ездили за билетами в Москву. Мы хотели улететь туда на день Победы, но, к сожалению, билетов на самолёт не достали. Вдоль дороги простирались бескрайние поля пшеницы, радуя глаз.
А где-то в середине декабря мы опять ехали по той же дороге, возвращаясь на базу после очередной неудачной попытки улететь, и увидели ужасную картину. Мы ехали по дороге вдоль полей, которые так нас радовали весной, и через каждые 200–300 метров видели непонятные огромные пирамиды неправильной формы, высотой метров двадцать каждая. Эта огромная чёрная масса сверху была накрыта клеёнкой, припорошенной снегом. Мы никак не могли понять, что это такое, и спросили своих попутчиков. И они нам объяснили, что это собранная пшеница, которую так и не довезли до элеватора. Одни её собрали и отчитались, что сдали, а другие отчитались на бумаге, что её приняли. Видя такую бесхозяйственность, хотелось плакать, у нас буквально слёзы наворачивались на глаза. У меня был знакомый учёный, который нашёл способ обработки зерна, который гарантировал повышение урожая на 60–80 процентов. Я ему даже помогал пробивать это изобретение, а потом бросил эти бесплодные попытки. Вспомнил я загубленный урожай пшеницы, рассказал об этом случае своему знакомому и сказал в сердцах:
— Да кому это нужно?
— Да я и вижу, что никому, — согласился он со мной.
— Добьёшься ты повышения урожайности — и что? Его погибнет на 60–80 процентов больше, только и всего. В нашей стране, где высокий урожай воспринимается как большое бедствие, ничего хорошего ожидать не приходится.
С такими горькими мыслями мы ехали с моим другом Аликом Фастовцем и думали: широка ты, наша страна, сколько в ней богатства, а ходим мы голодные. Парадокс. Виной тому даже не бесхозяйственность, а сама идеология. Потому что когда «всё вокруг народное, всё вокруг моё», а на самом деле — ничьё, никому ничего не нужно.
17. ОТКУДА БЕРУТСЯ ИСПЫТАТЕЛИ?
Как человек становится лётчиком-испытателем? Примерно так же, как и рабочим, учителем, инженером. И всё же отчасти не так — по-особенному…
В Школе лётчиков-испытателей были выработаны особые критерии отбора слушателей. Предпочтение всегда отдавалось лётчикам-инструкторам. Я и сегодня считаю эти критерии правильными. Я не против того, чтобы ведущие лётчики из строевых частей тоже имели возможность поступать в Школу, нельзя закрывать им дорогу туда. Но всё-таки необходимо, чтобы они имели навыки именно инструкторской работы. Объясню, почему. Дело не в том, что лётчик-инструктор летает лучше лётчика из строевых частей — и среди последних есть много замечательных профессионалов, здесь и спорить не о чем. Однако в инструкторах всё-таки оставляют людей, которые выделяются именно искусством пилотирования. Но для лётчика-инструктора это качество не самое главное. Он должен не только сам уметь пилотировать на высоком профессиональном уровне, но и обучить этому искусству курсанта. А для этого он должен обладать многими другими качествами, что сближает его работу с работой лётчика-испытателя.
Лётчик-инструктор должен быть вдвойне внимательным в полёте, потому что молодой лётчик не сразу учится наблюдать за всеми параметрами работы самолёта — и за него это должен делать именно инструктор, то есть он всё время работает в отвлекающем режиме. В самые ответственные моменты взлёта, перед отрывом самолёта от земли, или посадки, перед касанием, он вынужден отрывать взгляд от приборов, чтобы комментировать действия курсанта, объяснять ему те или иные ошибки. И весь навык работы инструктора заряжён именно на такой режим работы, он всё время сконцентрирован, готов к принятию мгновенных решений в нештатных ситуациях, постоянно следит за различными параметрами работы самолёта. И в этом его работа сродни работе лётчика-испытателя.
У строевых лётчиков эти навыки, к сожалению, отсутствуют, хотя и они, начиная от командира звена и выше, занимаются определённой инструкторской работой. Но в основном она связана с выполнением манёвров или проверкой техники пилотирования. Так что это совершенно другой вид инструкторской работы. Именно поэтому предпочтение в ШЛИ всегда отдавалось лётчикам-инструкторам.
Да они летают на технике вчерашнего дня! — это основной довод оппонентов. Но выпустить лётчика на новой технике и укрепить навыки на ней проще, чем перековать сами навыки. Для этого и года может не хватить. Когда училища получат наконец учебно-тренировочные самолёты нового поколения — с современной авионикой, с современной тяговооружённостью и дистанционным управлением, — и этот довод отомрёт сам собой. А такой самолёт уже проходит испытания — МиГ-АТ, и на нём можно будет «настраивать» систему управления под разные самолёты — МиГ-29, Су-27, различные модификации Ту, Ил, Ан.
Сегодня мы имеем дело с авиацией совершенно нового поколения, когда полёт и выполнение боевого манёвра связаны с непрерывным — а не эпизодическим, как раньше, — пребыванием на средних и больших перегрузках. И это является нормой. Организм лётчика-испытателя при таком режиме изнашивается значительно быстрее. Поэтому-то я и предложил набирать в Школу лётчиков-испытателей более молодых ребят. И я благодарен начальнику Управления лётной службы Вадиму Ивановичу Петрову и его заместителю Евгению Семёновичу Коваленко, которые очень гибко отреагировали на это предложение.
Вадим Иванович Петров, несмотря на свой возраст, очень хорошо понимал тонкости всего происходящего. Некоторые считали его скорее номенклатурным работником, нежели лётчиком, но это определение к нему абсолютно не подходило. Он был предан своей профессии, своим коллегам. Он редко шёл на компромиссы с совестью. Бывало, его просили выгородить того или иного провинившегося лётчика, и он ему помогал. Но когда ситуация была более серьёзной, а провинившийся действительно виноват, Петров всегда стоял на принципиальных позициях. Вадим Иванович был очень колоритной личностью и сильным лётчиком. В наших кругах к нему относились несколько тенденциозно, поскольку на свою должность он пришёл из Военной авиации. Кстати, он закончил летать, будучи начальником управления в военном институте в Ахтубинске. Я его очень уважал и весь свой авторитет использовал для его поддержки. Мы с ним часто говорили по душам, это были откровенные, порой жёсткие разговоры, но нам всегда удавалось найти взаимопонимание, прежде всего потому, что Вадим Петров, ещё раз хочу подчеркнуть, был человеком, наделённым высокими морально-волевыми качествами. К тому же он был прекрасным лётчиком-испытателем. Заслуженный лётчик-испытатель, Герой Советского Союза, он по праву считался корифеем в наших кругах.
Но вернёмся к принципам отбора в Школу лётчиков-испытателей. Мой практический опыт подтверждал правильность такого подхода к набору слушателей. Как-то я отбирал выпускников ШЛИ на работу в нашу фирму. Было три кандидата, я остановился на одном — Романе Таскаеве. По своим лётным качествам он заметно выделялся на фоне других слушателей. И когда мы его взяли на работу, все были довольны, включая и Федотова.
Я много летал с Романом и видел, что он всё схватывает мгновенно. Ему достаточно было показать какой-то элемент один раз, и он уже повторял его безошибочно. Более того, он очень чётко и продуманно подходил к выполнению лётного задания, вникал во все мелочи. Мне такой подход к работе нравился. И чистота пилотирования у него была отличной. Пожалуй, так же чисто пилотировал ещё только один выпускник ШЛИ, Павел Власов, которого я тоже взял на фирму. Оба они — и Роман, и Павел — до поступления в Школу были лётчиками-инструкторами.
18. ПЕДАГОГИКА ОШИБОК
Перевоспитать лётчика, а тем более лётчика-испытателя, очень трудно. Правда, к этой мысли я пришёл не сразу.
В нашей лётной группе коллектив был очень хороший. На аэродроме и в лётной службе он считался самым крепким. Чтобы попасть к нам, лётчик должен был обладать не только высокими профессиональными, но и чисто человеческими качествами. Подбирали мы себе лётчиков очень осторожно. Хотя, конечно, за две-три встречи в человеке трудно разобраться. Ведь каждый стремится показать себя с лучшей стороны, и по-человечески это понятно. Я сам много раз наблюдал, как люди, которые приезжали к нам на фирму, старались расположить к себе такого сурового человека, как Александр Васильевич Федотов, или задобрить Петра Максимовича Остапенко. Они привозили подарки, накрывали стол, словом, всячески старались понравиться.
Мы на это смотрели с улыбкой. В принципе, в этом не было ничего плохого. Взяткой их подарки назвать было трудно — чаще всего это были какие-то деликатесы например хорошая рыба, которую в Москве тогда достать было трудно. А желание понравиться Федотову воспринималось естественно — без преувеличения, он был фигурой мировой величины, его знал весь авиационный мир.
Впрочем, были и другие люди, которые разительно менялись после прихода на фирму. Об одном из таких лётчиков, назовём его Анатолий К., с которым связаны неприятные моменты моей педагогической работы на фирме, я хочу рассказать.
После выпуска его ни на одну фирму не взяли, отправили на Комсомольский авиационный завод, хотя надо сказать, что лётчик он был крепкий. Но из его выпуска удачно устроились всего два человека — на фирму Сухого взяли Виктора Пугачёва и одного лётчика забрал ЛИИ. Анатолия же судьба забросила на Дальний Восток. После этого он снова стремился попасть и в ЛИИ, и на фирму Сухого, но неудачно.
У нас на фирме к тому времени (1981–1982 гг.) как раз возникла необходимость в наборе более молодых лётчиков. Конечно, можно было оставить прежний состав и давать ему больше часов налёта. Но Александр Васильевич придерживался другой точки зрения, и я, кстати, в этой методике его поддержал. Он считал, что необходимо думать о будущем и набирать свежие силы. Из Школы лётчиков-испытателей по нашему тестированию никто не прошёл, никто из выпускников не показал достаточно высокого уровня.
Как раз в это время в Москву опять приехал А.К., вновь безуспешно пытавшийся устроиться в ЛИИ или на фирму Сухого. Когда в очередной раз у него это не получилось, он решил попробовать устроиться к нам. Надо сказать, он смог найти подход к нашим сотрудникам, в частности и ко мне. Хотя знающие люди, например Витя Кушнерёв, старший лётчик из Комсомольска, меня предупреждали: Анатолий К. — человек «очень и очень особенный». Витя мне прямо сказал, что как лётчик он крепкий парень, как об испытателе о нём трудно говорить, потому что возможности проявить себя в этой области у него практически не было, а вот амбиций у него очень много. И его чисто человеческие качества Виктора не устраивали.
— Я не могу быть категоричным, — добавил он потому что сам в нём до конца не разобрался… Но, мягко говоря, это не тот человек, который нужен вашему коллективу.
Но мне Анатолий понравился — он много и красиво говорил о своих планах, о том, к чему стремится, мне импонировало его отношение к нашей работе. Хотя и тогда в нём были заметны некоторая напыщенность и самодовольство. Да и инструкторы из ШЛИ тоже о нём отзывались без особого восторга:
— Летал неплохо, но не вундеркинд…
Я же решил, что его принципиальный подход к лётной работе вполне укладывается в наше русло, и предложил Александру Васильевичу взять Толю на фирму. Слетали с ним и Александр Васильевич, и я. А дальше надо было принимать решение: брать или не брать. Я очень долго уговаривал Александра Васильевича, чтобы Анатолия взяли. Федотов, с которым у меня в последнее время были не совсем тёплые отношения, сказал:
— Валера, это не наш человек. Бегунок.
Но я вспомнил себя после окончания лётной школы: тоже ведь мечтал о микояновской фирме, но был уверен, что меня туда никогда не возьмут. Поэтому, когда мы заполняли анкету, в которой надо было указать, где я хочу работать, я написал: в ЛИИ и на фирме Микояна, хотя и считал это неосуществимой мечтой. И если бы меня не взяли на микояновскую фирму, я бы с удовольствием пошёл и в ЛИИ, и на фирму Сухого. Поэтому, наверное, я не видел ничего плохого в том, что парень с завода хочет пойти на любую фирму. Он всё-таки хотел летать на экспериментальной технике, проявить себя в качестве лётчика-испытателя. И я стал его защитником, ибо считал тогда, что самое главное — это лётные качества. А остальное приложится.
У нас же в коллективе главенствовал иной принцип — был бы человек хороший, правда, при соответствующих лётных качествах. И думаю, этот принцип более верный, чем мой. Потому что многое в работе определяют именно человеческие качества. Ведь человек с отрицательными чертами характера может разрушить любой коллектив. Для такого человека самое главное — достижение собственных целей. Ради этого он может пойти на сделку с совестью, ради удовлетворения собственных амбиций может увести науку по ложному следу, подтасовывая результаты испытаний. Конечно, истина потом всё равно восторжествует, но время будет потеряно, так же как будет напрасно затрачен труд большого коллектива. Именно такие специалисты выбирают конъюнктурный стиль работы.
Я знал одного военного лётчика-испытателя, тоже очень амбициозного, который любил подчёркивать, что он прекрасный товарищ. Так вот, этот «прекрасный товарищ» однажды «продал» своего ближайшего друга только за возможность летать вместо него в программе. Обычно таким людям, даже если они хорошие специалисты, невозможно доверять ни в жизни, ни в лётных испытаниях. В конфликтных ситуациях они, из чисто конъюнктурных соображений, будут скорее отстаивать не истину, а выгодную для себя позицию. В испытаниях собственные промахи они будут списывать на технику или любые другие причины. С тем же лётчиком произошёл однажды такой случай.
Он выполнял испытательный полёт на заглохание двигателя. Он должен был выпустить ракеты и с помощью контрольно-замерительной аппаратуры (КЗА) определить влияние выпуска на работу двигателя. Так вот, во время полёта он забыл включить КЗА и, естественно, не смог зарегистрировать параметры работы двигателя. Казалось бы, с кем не бывает, возьми и честно сознайся в допущенной ошибке. Что делает он? Он выполняет такой же режим, включает КЗА и нажимает боевую кнопку. Пуска, естественно, нет, так как ракета была выпущена в предыдущем режиме. Разумеется, двитателисты, изучая данные КЗА, говорят, что никакого влияния на работу двигателя пуск ракет не оказывает. Конечно, не оказывает, если его на самом деле не было. Вот и получается подлог в чистом виде.
Итак, Анатолия К. взяли. Прошло немного времени. И вот после некоторых ляпсусов, которые он допустил, Федотов вызвал меня и сказал:
— Знаешь что, я с ним больше разговаривать не хочу (а перед этим у них состоялся какой-то тяжёлый разговор), и давай-ка мы так договоримся: за все проступки, которые он совершит, я буду спрашивать с тебя…
Прямо скажем, перспектива была не самой радужной. Но я был твёрдо убеждён, что в нашем коллективе, состоявшем сплошь из мастеров, Героев Советского Союза, людей высоких моральных качеств, мы его перевоспитаем. И вот тут-то мы все свои педагогические зубы и обломали. Как-то я сказал, что в наш коллектив в качестве кандидата надо рассмотреть одного лётчика-испытателя из ЛИИ. Каждый высказывал своё мнение. Когда очередь дошла до Анатолия, он сказал: «Вы со мной-то справиться не можете, а ещё его хотите взять». Редкие минуты откровения. На примере Анатолия К. я понял, что перевоспитание — дело абсолютно бесполезное. Он всё говорил красиво, но в душе был чистый карьерист, для него вопрос славы и денег был первостепенным, а всё остальное не имело никакого значения. И в профессиональном смысле у него всё было неоднозначно. Что касается мастерства, лётных качеств, надо отдать ему должное, Толя, хотя и не быстро всё схватывал, как Роман Таскаев или Паша Власов, но был очень трудолюбивым, настырным и добивался очень хороших результатов. Но у него был другой недостаток: он плохо реагировал на изменение внешних факторов, терялся при возникновении нештатных ситуаций, порой просто не видел изменений некоторых параметров самолёта. Это было его самым уязвимым местом. Лётчику строевой части подобное прощалось, для лётчика-испытателя это было категорически недопустимо.
Я довольно быстро отметил этот его недостаток, но почему-то посчитал, что, как и любой профессиональный навык, его можно приобрести. Я даже говорил Анатолию, что как человек постигает вершины лётного мастерства, точно так же он может упорной работой обрести и психологическую устойчивость, способность к принятию адекватного решения, влекущего за собой наиболее оптимальные, правильные действия в нестандартной ситуации.
Но Анатолий к этому не отнёсся с должной серьёзностью. И это опять-таки связано с его личностными качествами. Он был не способен отнестись к себе критически, на все мои замечания отвечал:
— Вы ко мне придираетесь!
И это несмотря на то, что все мои замечания подкреплялись документально и были объективны. Я пытался объяснить ему суть своих замечаний. Ведь если лётчик не способен адекватно реагировать на нештатную ситуацию даже через 10–20 секунд после её возникновения, это говорит о том, что он либо не увидел её вовремя, либо его «коэффициент обалдения», как я это называю, близок к единице. А должен быть близок к нулю. От быстроты реакции лётчика-испытателя часто зависит, сможет ли он спасти технику и себя в критической ситуации, — я имею в виду реакцию не только физическую, но и реакцию мышления.
Лётчик-испытатель тем и отличается от строевого лётчика, что должен до последней минуты пытаться спасти вверенную ему технику. Не случайно обучение лётчика-испытателя — дело дорогостоящее. Его учат не только технически грамотно выполнять различные сложные элементы, но и принимать правильные решения в самых критических ситуациях, направленные прежде всего на спасение техники. Причём эти решения отличаются от тех, которые в подобных ситуациях предписаны инструкцией строевому лётчику.
Думаю, если бы Анатолий обладал другим характером, он бы смог справиться с этими недостатками. Но он считал себя непогрешимым. Он абсолютно перестал работать над собой, над своими профессиональными навыками в этом плане, что ещё больше усугубило ситуацию. Я так подробно останавливаюсь на этом случае потому, что он ярко иллюстрирует некоторые причины допускаемых лётчиками-испытателями ошибок.
Закончилось это всё очень печально. Произошёл случай, и сегодня памятный многим, который нанёс сильный удар по имиджу и нашей фирмы, и самолёта МиГ-29. Произошло это в Париже в 1989 году. Истинная причина аварии до сих пор известна ограниченному кругу людей, потому что мы её намеренно не афишировали. Почему — я объясню чуть ниже.
Подготовка к салону в Париже шла примерно по тому же циклу, что и к шоу в Англии, о котором я ещё расскажу. Для участия в нём были выбраны те же лётчики — Роман Таскаев и Анатолий К. Они готовились по той же программе, и в принципе никаких неприятностей мы не ожидали. И надо же такому случиться: неожиданно во время показательного выступления в Ле Бурже при проходе на малой скорости произошла остановка двигателя, самолёт А.К. с креном опустил нос и упал на землю. К счастью, обошлось без жертв, а лётчик катапультировался на самом пределе и чудом остался жив.
Все знают только внешнюю сторону этого происшествия, в своём роде уникального в истории авиации. Мы с главным конструктором Михаилом Романовичем Вальденбергом были непосредственными свидетелями этой аварии и пережили много тяжёлых минут. И слава богу, что Толя остался жив, всё могло закончиться более трагически.
Меня единственного пустили к нему в больницу и там у нас с ним состоялся разговор. Я ему сказал, что хотя наши отношения носят несколько напряжённый характер, но думаю, что этот сложный случай когда жизнь его висела буквально на волоске и чуть не оборвалась, заставит его несколько по-иному посмотреть на свою работу, более философски. Всё это я говорил, надеясь, что Анатолий после этого наконец повзрослеет, поймёт, где и в чём он был не прав, и постарается изменить свой характер. Не помню дословно его ответ, но для меня он прозвучал несколько странно, и смысл его заключался в том, что Анатолий нас прощает. Этот ответ меня насторожил и удивил. Во-первых, я так и не понял, за что нас надо прощать, во-вторых, говорил он со мной как-то свысока. Меня поразило то, что он не испытывал никакого чувства вины и раскаяния. Хотя всё выглядело далеко не однозначно.
Кстати, там же, в Париже, я встречался с Виктором Пугачёвым, сокурсником Анатолия по Школе лётчиков-испытателей, представлявшим на авиасалоне фирму Сухого. Я всегда симпатизировал Виктору и был очень удивлён, когда он меня предупредил, что если я буду обвинять в происшедшем Анатолия К., то он, Пугачёв, соберёт пресс-конференцию и расскажет журналистам всю правду. Это был, как говорится, второй звонок. Какую правду? Откуда такое настроение у Виктора? Значит, он разговаривал с Толей, и тот решил использовать Пугачёва как своего защитника, как инструмент давления на меня? Но в этом не было никакой необходимости. В то же время это говорило о том, что на самом деле А.К. тоже чувствовал за собой грешок и таким способом решил защитить себя.
На нашей фирме при различных ЧП главным был такой принцип: узнать досконально истинные причины случившегося и сделать всё возможное, чтобы спасти лётчика, по возможности отвести от него незаслуженные подозрения.
Поэтому и в Париже, когда стали выяснять причины катастрофы и мне пришлось отвечать на вопросы самых разных людей, в том числе и генерального конструктора самолёта Ростислава Белякова, я старался отвечать на них очень осторожно, а по возможности вообще уходил от ответов — с тем чтобы всю вину не взвалили на лётчика. Дело к том, что вся запись параметров полёта сохранилась, во многом благодаря оперативной работе французской аварийной команды в Ле Бурже. И расшифровку записей срочно отправили в Москву, всю ночь люди работали, чтобы запись можно было анализировать, а наутро заместитель генерального Анатолий Белосвет по телефону сообщил мне первую информацию, сказав при этом: «Из неё ясно, что произошёл помпаж двигателя, но действия Толи не совсем понятны, сам увидишь и поймёшь, поэтому мой совет — Ростику не показывай как можно дольше, так как знаешь, он — человек сверхграмотный и сразу всё поймёт». («Ростик» — псевдоним Белякова для телефонной связи.)
Я ответил, что он уже несколько раз меня спрашивал, неужели из этого положения нельзя было вывести. Я, как мог, уходил от ответа, но он просил показать запись полёта. Когда он всё-таки получил запись, то сразу задал один вопрос, который задавал и накануне: «Почему же Толя не отдал ручку?» При этом смотрел мне прямо в глаза. Я никогда Белякова не обманывал и говорил ему всегда правду, может, поэтому у нас с ним были доверительные отношения. Мне стало неловко, и я ответил: «Земля рядом, у нас этот случай первый, спасти машину из этого положения сложно».
Поэтому меня эта ситуация, особенно после разговора с Пугачёвым, очень удручила. Я рассказал обо всём Михаилу Романовичу, но он меня постарался успокоить, объяснив странность поведения Анатолия его состоянием после тяжёлой аварии.
Безусловно, существовали объективные причины произошедшей аварии. В один из двигателей попала, очевидно, птица, что и вызвало его остановку. Кстати, это подтвердил и проведённый спектральный анализ лопатки двигателя, обнаруживший на ней остатки костных тканей живого существа. В конструкции двигателя действительно был один существенный недостаток — он не имел большого запаса устойчивости в диапазоне углов атаки больше 24 градусов на малых (менее 250 км/час) скоростях. И мы об этом «провале» в запасе устойчивости двигателя на приёмистости от «малого газа» до «максимала» в области малых скоростей знали мало, так как полномасштабных испытаний не проводили. Фактически показательный комплекс мы выполняли за пределами инструкции лётчику, в неразрешённом диапазоне углов атаки и скорости, где самолёт не имел достаточного запаса устойчивости по двигателю.
Но в то же время при выполнении «колоколов» и «штопоров», где скорость вообще равна нулю, а угол атаки составляет от 30 до 60 градусов, мы мгновенно давали РУД от «малого газа» до полного форсажа. При этом у нас не было случаев неустойчивой работы двигателя, хотя, по здравому смыслу, условия работы двигателя на этих режимах значительно тяжелее. К тому же полёт этот должен был выполнять не военный строевой лётчик, а фирменный лётчик-испытатель.
Вероятность отказа двигателя была мала, но, учитывая даже эту малую вероятность, мы ещё до поездки в Лондон, на авиасалон Фарнборо, многократно испытывали самолёт в режиме работы одного двигателя. Мы не только летали на одном двигателе, но даже делали пилотаж и осуществляли взлёт. Лётчики, кстати, умудрялись делать пилотаж даже с остановленным двигателем. Поэтому опыт полёта с одним двигателем был наработан большой. И за всё это время испытаний мы ни разу не попадали в этот режим. И вот на тебе — ЧП в Париже…
Кстати, ещё до поездки в Англию я был в командировке в Югославии и демонстрировал югославским лётчикам многие элементы показательного комплекса, элементы маневренного воздушного боя, в том числе полёт на одном двигателе (весь пилотаж и даже взлёт). А взлёт на одном двигателе — самый трудный для выполнения элемент. Югославам очень понравились «колокола», «повороты на горке», причём усваивали они эти элементы очень быстро. Работая с ними, я убедился в том, что они — мужественные и сильные воздушные бойцы. Более подробно о моей работе в Югославии я расскажу в следующей главе.
…Конечно, при разборе полётов мы с Михаилом Романовичем говорили о том, что увлекаться малыми скоростями не следует, потому что при недостаточном запасе тяги любая ошибка в технике пилотирования может привести к очень печальным последствиям. Но смысл работы лётчика-испытателя в том и состоит, чтобы отработать чёткие действия в любых режимах, найти запасные ходы при нештатных ситуациях, чтобы быть готовым к адекватным действиям при любых неожиданностях. Как мы любили говорить, на любой режим у тебя всегда должно быть что-то «в кармане». Так что объективные причины произошедшего, конечно, были, но сыграл свою роль и субъективный фактор. Я имею в виду те недостатки Анатолия К. как лётчика-испытателя, о которых я уже говорил выше, помноженные на его излишнюю самоуверенность и убеждённость в том, что он любых недостатков лишён. В данной ситуации всё в конечном счёте решало мастерство лётчика, его реакция, его умение мгновенно всё просчитать и принять единственно правильное решение. Если бы Анатолий при остановке двигателя сумел отреагировать на это адекватно, аварии можно было бы избежать. Чтобы обеспечить энергетику двигателя избытком тяги, он должен был плавно дать РУД до максимального режима и плавно отдать ручку от себя на углы менее 20 градусов. Толя же сделал всё с точностью до наоборот. Он взял ручку на себя, тем самым задрав самолёт ещё на больший угол, да ещё и ручку в поперечном канале дал против, и из этого режима самолёт уже выйти не смог как раз из-за недостатка запаса по тяге. К тому же на принятие даже этого неправильного решения у него ушло 4 секунды, что при таких скоростях и с одним двигателем просто недопустимо. Здесь проявился тот самый «коэффициент обалдения», который характеризует неспособность лётчика быстро принять верное решение в нестандартной ситуации. Потом, правда, Анатолий взял себя в руки, правильно сориентировался, и когда самолёт начал крениться, катапультировался, причём на самом пределе. Хорошо, остался жив, хотя и получил небольшие ушибы.
Для расследования этого чрезвычайного происшествия была создана межгосударственная комиссия, в состав которой вошли с нашей стороны главный конструктор Михаил Романович Вальденберг и я, а в качестве советника — директор ЦИАМа Донат Огородников. В заключении комиссии мы написали, что авария произошла из-за разрушения двигателя вследствие попадания в него постороннего предмета (птицы), в связи с чем лётчик не имел возможности продолжить полёт, но в той ситуации его действия были идеальными. Многим конструкторам этот вывод не понравился, и мне пришлось столкнуться с определённым нажимом с их стороны, поскольку тем самым мы косвенно подтверждали невозможность полёта на одном двигателе в данном диапазоне скоростей. А самолёт был, что называется, уже «на выданье», многие иностранные заказчики присматривались к нему как к самому вероятному коммерческому самолёту для приобретения военно-воздушными силами. А тут такой казус. Конечно, в подобной ситуации им было выгоднее обвинить в случившемся лётчика и списать аварию на его неправильные действия. Конструкторам было важнее любой ценой спасти имидж самолёта. Этого же мнения придерживался и генеральный конструктор самолёта Беляков. Так что ситуация была сложная. С точки зрения государственных интересов они были правы, но…
С одной стороны, мы обязаны были установить истинную причину аварии, с другой — мы не должны были подставлять под удар лётчика. Думаю, Анатолий К. и сам понимал свою вину, а международный резонанс этого случая мог бы поставить крест на его дальнейшей карьере. Я знаю, как в таких ситуациях переживают случившееся лётчики, как они ругают себя за допущенную ошибку. Думаю, в такой ситуации самый строгий судья — сам пострадавший.
Когда я начал возражать Белякову, что выйти из этого режима было очень трудно, он, в общем-то справедливо, задал мне вопрос:
— А почему он не отдал ручку?
Я постарался убедительно ему объяснить, почему Анатолий этого не сделал. Беляков понял, что свою позицию я не изменю. Тяжелее пришлось на заседании межгосударственной комиссии. Там нам задавали конкретные вопросы и прямо говорили:
— Вы должны признать, что у вас самолёт не летает на одном двигателе!
Мы доказывали, что самолёт летает на одном двигателе, даже по материалам «чёрного ящика» мы показывали, как он балансируется, на какой скорости, какие есть ограничения по скорости. Тогда один полковник, председатель лётной комиссии, задал тот же вопрос, что и Беляков. На этот вопрос мне ответить было трудно, поэтому я ему просто сказал: неизвестно, как бы Вы себя повели, окажись Вы на месте Анатолия, хотя это и звучало некорректно. Но все мои поводы в защиту А.К. показались членам комиссии, очевидно, неубедительными. Тогда я попросил генерала Ружевена Бовиля, председателя комиссии (он возглавлял Управление по испытанию и доводке авиационной техники и был очень авторитетным специалистом, к тому же довольно приятным человеком), и этого полковника переговорить со мной отдельно. И уже в этом приватном разговоре я им откровенно сказал:
— Я хотел бы вас попросить подойти к этому вопросу не как членов межгосударственной комиссии, потому что главная причина аварии установлена — отказ двигателя. Я бы очень не хотел, чтобы мы своими выводами бросили тень на лётчика. Он находится в расцвете сил, и любой негативный вывод может его психологически полностью сломать. И поэтому я вас прошу больше этот вопрос не затрагивать!
Они отнеслись к моей просьбе с пониманием и пообещали этот вопрос больше не поднимать. Мне было приятно, что на мою откровенность они сразу ответили взаимностью, и мы пожали друг другу руки. Именно после этого мы написали, что действия лётчика были идеальными.
Я надеялся, что этот случай будет хорошим уроком для Анатолия, более того, даст ему какое-то другое осмысление жизни. Но где-то через месяц я почувствовал совершенно обратное. Мне стали говорить, что Анатолий везде показывает кассету с записью аварии в Париже. Мне это было непонятно. Если бы что-то подобное произошло со мной, мне, как специалисту, такую кассету было бы просто стыдно показывать. Она бы доказывала, что именно я виноват в том, что не смог спасти самолёт. По выражению Федотова, Анатолий совершенно «отвязался». Он считал, что был абсолютно во всём прав. Да и выводы комиссии это подтверждали, мы же сами настояли на том, чтобы признать действия лётчика идеальными. О подоплёке этого ЧП знал только узкий круг профессионалов, а для остальных выводы комиссии звучали вполне убедительно. У дилетантов вопросов вообще никаких не возникало, скорее, восхищение человеком, который вышел невредимым из такой переделки. Так что вопрос здесь был скорее нравственный.
На заре моей лётной деятельности со мной произошёл подобный случай. Мы испытывали МиГ-23. Для повышения маневренных качеств на него поставили новое крыло, на котором был предусмотрен отклоняемый носок. Эффект от него примерно такой же, как от предкрылка. Он служит для повышения несущих свойств крыла во взлётно-посадочной конфигурации, то есть на взлёте и посадке. Кроме того, он несколько повышает управляемость по крену, делает эту характеристику более плавной. Носок этот был уже изготовлен, но в производстве оказался очень дорогим, и поэтому решили попробовать обойтись без него. К тому времени было уже изготовлено 140 новых крыльев, на которых он должен был быть установлен.
Это крыло увеличивало маневренные возможности самолёта, но на взлёте и посадке из-за отсутствия этого отклоняемого носка при превышении определённого угла атаки тут же наступало непроизвольное кренение, так как управляемости по крену лётчику не хватало. Несколько лётчиков попадали в этот режим, но удачно из него выходили. К их числу принадлежали Федотов, Щербаков, Медведев. Они попадали в режим колебания, когда это явление только начиналось и глубокого кренения не было. В такую же ситуацию попал один лётчик из Луховиц, который в этом колебательном режиме шёл до 200 метров в наборе. Впоследствии мы на этом потеряли двух лётчиков. По этой же самой причине погиб лётчик на Су-24.
Мой полёт с тремя топливными баками должен был завершить лётные испытания на устойчивость. В этой конфигурации самолёт был близок к нейтральной центровке, а каждый лётчик знает, что это усложняет пилотирование в продольном канале (по тангажу или в вертикальной плоскости относительно крыла).
Вся комиссия потихоньку съезжалась в Ахтубинск. Ситуация складывалась весьма щекотливая: через день надо было подписывать акт о завершении испытаний, а формально необходимо было слетать с тремя баками.
Перед тем как совершить этот полёт на устойчивость я должен был совершить полёт без баков, но с новым крылом. Я досконально ознакомился со всеми материалами, знал и об этом явлении, и чем оно чревато. И тем не менее я в него влип. Причиной тому был один нюанс. При взлёте на самолёте со старым крылом, на котором был установлен предкрылок, балансировка была такова, что необходимо было практически полностью ручку брать на себя. С новым крылом балансировка ручки позволяла отрывать самолёт практически при нейтральной ручке, слегка взятой на себя. Я же начал взлёт по старой методике, при этом я ещё хотел зафиксировать, на какой скорости происходит подъём носового колеса. На разбеге скорость нарастала быстро — слава богу, я взлетал на форсаже. Но, едва оторвавшись от земли, самолёт мгновенно вышел на тот угол атаки, за которым начиналась потеря поперечной управляемости. После отрыва на малой скорости самолёт сразу же пошёл с креном вниз. То есть он поднялся метров на пять и плавно с креном пошёл к земле. Инстинктивно я чуть-чуть отдал ручку от себя (много её отдавать было нельзя, потому что земля была рядом), при этом ручка в поперечном канале была нейтральна, и тут же дал противоположную ногу. И вот в таком положении мне оставалось только ждать. Самолёт, снижаясь, начал плавно поднимать нос. Но при этом законцовка крыла всё-таки чиркнула по бетонке так, что проскочили искры. На самом пределе самолёт ушёл вверх. Было проведено расследование этого происшествия, выводы были сделаны очень жёсткие, в частности и в отношении меня, и считаю, что они были правильные.
Но этот полёт с тремя баками на устойчивость всё равно необходимо было совершить. Вызвать другого лётчика не позволяло время — в лучшем случае он смог бы его выполнить вечером в день прилёта, в худшем — только на следующий день. А высокие члены комиссии, в числе которых были министр и главком, уже ждут его результата и подписания акта.
И тогда я решил поговорить с начальником отдела лётных испытаний Васильченко, хотя и понимал, что я здорово подвёл его лично. Но у меня с ним были тёплые отношения, он меня опекал с самых первых шагов, поэтому я очень надеялся на его поддержку. Я ему сказал, что смогу нормально выполнить полёт, и таким образом ситуация разрешится положительно как мы и планировали. Подробно меня выслушав, Васильченко меня действительно поддержал, и вместе с ним мы пошли к нашему главному авторитету — заму главного по лётным испытаниям Григорию Александровичу Седову. У нас состоялся долгий разговор, причём Седова интересовало и моё психологическое состояние после этого ЧП. Он спросил, как я себя чувствую, и я откровенно ему ответил:
— Состояние гадкое, но я проанализировал все свои ошибки и готов лететь, страха у меня нет.
Я понимал их сомнения. Произошло ЧП, по которому была создана комиссия, а виновника аварии отправляют на более сложное задание по той же теме. В случае чего им обоим, конечно, не сносить головы. Но они поверили, что всё закончится благополучно, и полёт мне разрешили. Конечно, на их положительное решение в значительной степени повлияло то, что в той ситуации я не растерялся и выполнил правильные действия, хотя и сделал это скорее всего интуитивно. К тому же была надежда, что в присутствии большого количества начальников персональные оргвыводы могут затеряться в суете проблем.
Я успешно выполнил два полёта с топливными баками, и все с облегчением вздохнули, включая меня. Акт был подписан вовремя, хотя в перечень обязательных вопросов, требующих решения, включили доработку крыла.
Этим результатом были недовольны все — и генеральный, и Федотов, и, естественно, я. Больше всех недоволен был министр авиации Дементьев, потому что необходимо было переделывать все 140 крыльев. Но будущее показало, что решение это было правильное, так как за этим стояли жизни конкретных лётчиков, погибших вследствие этого эффекта. К тому же были непреклонны военные: эта авария показала, что если уж даже фирменный лётчик-испытатель с трудом справился с этой ситуацией, то в строевой части с ней вряд ли кто справится. Защищать это крыло я не имел морального права, хотя методически оно вполне было пригодно, но и с себя вины за случившееся не снимал. Председатель комиссии Олег Васильевич Гудков, посмотрев плёнки, согласился, что причиной этого случая явился недостаток в разработке крыла, вещь действительно опасная. Но и меня выгораживать он не мог. И я был с ним согласен. Крыло действительно нуждалось в доработке, но в том конкретном случае вина полностью лежала на мне. Что я и принял. И попросил, чтобы лётная комиссия в своём выводе написала, что в происшествии виноват лётчик. Так и написали. Хотя нет худа без добра. После этого случая все самолёты были переделаны на механизацию по передней кромке. В ЛИИ остался только один не переделанный самолёт, и надо же такому случиться, что именно на этом режиме погиб один из моих близких друзей — Эн Каарма, начальник Школы лётчиков-испытателей. В такой же ситуации мы ещё раньше потеряли Витю Шкарлата — он садился зимой в поле на МиГ-23 без двигателя, и на выравнивании попал в этот режим. Позже погиб мой друг Анатолий Кузнецов на Су-24. Он взлетал без закрылков, и после превышения угла атаки самолёт попал в непроизвольное кренение.
Все тогда мне сочувствовали, что я попал в такое сложное положение, отмечая, правда, что мои действия были адекватны сложившейся ситуации, и если бы я их не предпринял, закончиться всё могло по-иному. Мне это, конечно, было приятно, потому что у меня на душе кошки скребли, ведь я подвёл фирму в ответственный момент подписания приёма самолёта на вооружение. Правда, Пётр Максимович Остапенко постарался меня подбодрить, сказав:
— Что ж, Валера, бывает. Зато теперь хоть крыло переделают. Все мы ошибаемся. Благодари судьбу, что жив остался!
В последующем я рассказывал об этом случае, хотя и с большой неохотой, своим ученикам, приводя его в качестве примера неправильных действий лётчика-испытателя при подготовке к полёту. Но если кто-то из знакомых напоминал мне о нём, настроение у меня портилось на несколько дней, потому что это было невольным напоминанием о моём просчёте именно как лётчика-испытателя. И я, как профессионал, выше «двойки» за тот случай не заслуживал. Поэтому я был полностью согласен с той строгой оценкой, которую мне дали.
Помню, на каком-то совещании я увидел плакат, на котором подробно разбирался мой случай. Я с ужасом подумал, сколько людей будут смотреть эти кривые и обсуждать меня. Но когда я к тому же увидел, этот случай получил название «эффект Меницкого», меня чуть удар не хватил. Бог с ними, с кривыми наглядно иллюстрирующими допущенную мной ошибку, но ведь если она будет носить моё имя — это клеймо на всю жизнь! Увидев, как я переживаю, два достаточно солидных человека мне удивлённо сказали:
— Да ты что, ты же в истории останешься!
Но я буквально взмолился:
— Христом Богом прошу, уберите вы это название! Это же чёрная страница в моей биографии.
С Анатолием К. получилось всё наоборот. Он себя после того случая почувствовал героем.
Его поведение в Париже уже после аварии оставило у меня неприятный осадок. С одной стороны, он всех уверял, что чувствует себя хорошо, и заключение врачей, а также снимки, сделанные во французском госпитале, это подтверждали. Настолько хорошо, что Анатолий попросил разрешения перегнать спарку из Парижа в Жуковский. С другой стороны, отдыхая на выставке, он всем рассказывал, как плохо себя чувствует. Толя Иванов, лётчик-испытатель с фирмы Сухого (заслуженный лётчик-испытатель СССР, впоследствии — Герой России), обладавший хорошим чувством юмора, даже сказал мне с иронией: «Валерий Евгеньевич, если ему плохо, так положите его в госпиталь. А то как-то некрасиво получается — заставляете человека по выставке ходить да ещё перегонять самолёт в Москву…» А потом добавил: «Конечно, ему хочется быть в центре внимания, но не таким же способом этого добиваться, если ты настоящий мужчина!»
По мнению же Анатолия, в той ситуации он всё сделал идеально, и даже самому себе не признавался в том, что виноват. А главное, это же он внушал и профессионалам.
Как раз в тот период мы делали лётно-испытательную программу по определению минимальных скоростей полёта на одном двигателе, а также, говоря профессиональным языком, определению расходов рулей на балансировку от асимметрии работающего двигателя. Объясню, что это значит. Двигатели находятся слева и справа от оси симметрии самолёта. При отказе одного из них второй, работающий, создаёт момент, который и даёт крен самолёту. Лётчик рулями должен этот крен компенсировать — это и называется расходом рулей на балансировку. Фактически эта программа должна была определить тот барьер, за который мы не должны были заходить, а в случае, если это произойдёт, определить оптимальные углы атаки и минимальную безопасную высоту, необходимую для выхода из этого положения.
Сам по себе полёт на одном двигателе в области допустимых скоростей и высот не представляет трудности. Но мы его испытали и в крайних точках на максимальной приборной скорости 1500 км/час и на максимальном махе на скорости 2500 км/час. Потом мы пошли ещё дальше и провели испытания на одном двигателе от взлёта (самый сложный режим) до пилотажа, включая малые скорости. Всё это хорошо расписано в инструкции.
Конечно, напрашивается вопрос: почему эту программу по балансировке на одном двигателе нельзя было сделать раньше, до показательных выступлений? В действительности программа по определению минимальных скоростей была выполнена. Ещё до поездки в Фарнборо мы не только сами испытали полёт на одном двигателе, но и демонстрировали его в Югославии. Но происшествие в Париже показало, что необходимо ещё раз перепроверить все материалы и выработать рекомендации по конкретному случаю. Причём они должны быть основаны на цифрах, чтобы лётчик реально представлял, как себя поведёт самолёт в результате тех или иных предпринятых им действий. Конечно, для каждого отдельного случая такие объёмные испытания проводить невозможно. Хотя даже после прохода на минимальной скорости мы говорили, что для лучшего разгона необходимо отдать ручку от себя, а уж при полёте на одном двигателе тем более.
Вообще по каждой предпосылке, не говоря уже об аварии и уж тем более катастрофе, проводится целый цикл исследований, который заканчивается лётными испытаниями. Так что в самом факте такой лётно-испытательной программы не было ничего необычного. И тем не менее ко мне подходили лётчики, в том числе и наши, молодые — Саша Гарнаев, Марат Алыков — и спрашивали, зачем нужны эти испытания. Выяснилось, что Толя стал распространять слухи том, что я готовлю эту испытательную программу специально для того, чтобы показать, какую он допустил ошибку.
С профессиональной точки зрения такой подход просто неграмотен. Наша первая задача при любом ЧП — чётко обозначить его причину, и вторая — показать выход из этой ситуации. Или, если нет выхода, опять-таки чётко об этом сказать. В этом суть нашей работы. Если мы не будем этого делать, мы покажем себя несостоятельными и как лётчики-испытатели и как фирма.
Наверное, Анатолий К. боялся, что однажды коллеги его всё-таки спросят: а действительно ли он всё правильно сделал в той ситуации? И усомнятся в его непогрешимости. Хотя в своём коллективе я не был сторонником муссирования каких-то негативных случаев, но понимать суть ошибок мы обязаны.
Именно после этого случая наши отношения испортились окончательно. Он вносил всё большую напряжённость в коллектив. Когда я был занят по работе, Толя использовал каждую минуту, чтобы настраивать ребят против меня. Вспоминаю ещё один пример, характеризующий недостатки моей педагогической работы. Я помню, когда мы полетели в Англию, было видно, что Толю «понесло». Он постоянно всех накручивал. Я его специально поселил вместе с Романом Таскаевым, надеясь, что тот сможет положительно повлиять на Анатолия. Но я просчитался. Очень скоро Роман начал упрашивать меня отселить его от А. К., который замучил его своими разговорами. В принципе история с Анатолием — с момента его прихода на фирму и до ухода в ЛИИ — это история моей педагогической недальновидности, моих педагогических ошибок. Поэтому я и останавливаюсь на ней так подробно. В том, что происходило с Анатолием, есть и моя вина. Очевидно, в отношениях с ним мне нужно было проявлять большую принципиальность, но меня часто подводила излишняя доброта, нежелание портить ему служебную карьеру лётчика-испытателя. К тому же я каждый раз надеялся, что Анатолий сделает правильные выводы из ситуации, изменит свои взгляды, научится более критически оценивать свои профессиональные качества. К сожалению, этого не произошло. Конфликт только углублялся и в конце концов закончился уходом Анатолия К. с нашей фирмы.
Не могу не сказать здесь, что и мои отношения с Федотовым на фирме складывались непросто. У нас часто бывали конфликты, причём иногда довольно жёсткие. Александр Васильевич был очень своенравным, самолюбивым человеком, он бывал порой не только жёстким, но и жестоким и как руководитель часто «перегибал палку». Хотя в сложных жизненных ситуациях он проявлял себя по отношению к подчинённым человеком заботливым, готовым прийти на помощь.
Анатолий К. в моих конфликтах с Федотовым всегда вставал на мою сторону, и мне это, конечно, поначалу импонировало. Но уже и тогда меня настораживали его отдельные реплики, фразы, звучавшие иногда неискренне. Скорее всего, его поддержка диктовалась исключительно соображениями карьеры. Видимо, он думал, что, если я когда-нибудь стану шефом, он сможет занять кресло моего заместителя. Но он явно переоценивал свои профессиональные возможности, не говоря уже о его личных качествах, поэтому заместителем он вряд ли бы стал при любой ситуации.
С первых же его шагов на фирме стала проявляться его непомерная амбициозность, о которой меня предупреждал ещё Кушнерёв. Так было, когда я, с согласия Федотова, подключил Анатолия к морской тематике.
Поясню, что это такое. Мы отрабатывали посадку самолётов на авианосец, но не настоящий, а на его макет. Он был врыт в землю, его палуба была идентична палубе будущего корабля, но при этом условия для испытаний были более безопасными, чем в открытом море. На палубе находилась специальная записывающая аппаратура. Кроме отработки посадки испытывались различные системы самолёта и корабля.
Как осуществляется посадка самолёта на палубу авианосца? Для короткой посадки на палубе имеются четыре троса по 30 метров каждый, расположенные на расстоянии 12 м друг от друга. Концы этих тросов прикреплены к поршням цилиндров. При посадке самолёт выпускает ГАК (это такая балка с крюком), крюк должен зацепиться за трос (т. е. осуществить так называемый зацеп), трос вытягивается и тащит за собой поршни, в которых стоят дроссели. Они-то и создают сопротивление при вытяжке тросов, за счёт чего происходит торможение самолёта. Это, конечно, упрощённая схема, на самом деле система гораздо сложнее.
Самолёт надо было сажать на палубу на разных скоростях и весах, прямо по курсу и под углом к тросу. Инженеры замеряли нагрузки на трос, на крюк, на самолёт при торможении при различных параметрах — в этом и состояла суть испытаний по морской тематике. Такой материал можно было собрать только за счёт большого количества зацепов.
Эта работа представляла для лётчиков определённый интерес. Я считал, что всем лётчикам фирмы необходимо было познакомиться с корабельным комплексом, прочувствовать, что такое завершающая фаза посадки на палубу. Кроме того, эта работа неплохо оплачивалась, что тоже было немаловажно. Ну а с учётом того, что испытания проводились в Крыму, под городом Саки, буквально в километре от моря, лётчики могли совместить полезное, приятное и выгодное. Конечно, держать их по два месяца на морской тематике смысла не было, лётчику вообще тяжело подолгу не летать, но можно было дать им возможность сделать по 10–15 зацепов. С этим предложением я вышел на Федотова.
К тому времени самые неприятные эксцессы, когда по различным причинам нагрузка при зацепах превышала допустимые нормы, были пройдены мною, оставалось на отработанном комплексе набирать материал, статистику. Сначала к этой работе я подключил Анатолия К., провёл с ним полтора десятка зацепов, отработал различные режимы, а когда они были им освоены, оставил на зацепах его одного. По моей задумке, его должны были поочерёдно сменять лётчики фирмы.
Но так получилось, что полтора месяца этим занимался он один. Он всем объяснял, что это очень сложная работа, на её освоение должно уйти много времени, и потому его смена нецелесообразна. Вдруг выявились какие-то необъяснимые сложности, узнав о которых, я мог только снисходительно улыбнуться. Анатолий хотел всю эту работу полностью замкнуть на себя. И Федотов, и я, и наши коллеги это хорошо понимали и делали для себя выводы, хотя тогда ещё надеялись: пройдёт немного времени, и вся эта шелуха с него слетит.
Мы ошибались. Не с лучшей стороны он показал себя и в другой истории, связанной с опытными, высокопрофессиональными лётчиками фирмы Борисом Орловым и Аликом Фастовцем. У них были некоторые проблемы со здоровьем, и пройти медкомиссию им без определённой поддержки было довольно сложно, из откровенного разговора с ними я понял, что они хотят летать дальше, что они чувствуют себя способными выдержать нагрузки. Вопрос был только в том, чтобы получить положительное заключение медкомиссии, требования которой были достаточно жёсткими.
Но решение этого вопроса я взял на себя, благо такие возможности у меня к тому времени уже были. Я заручился поддержкой Вадима Ивановича Петрова, с которым у меня сложились не только деловые, но и дружеские отношения, и Петра Максимовича Остапенко. Я был знаком с большими начальниками из министерства авиационной промышленности, с представителями генералитета. Надо сказать, моя должность — шеф-пилот фирмы — предполагала такой высокий уровень общения. У нас на фирме шеф-пилот, по негласному рейтингу, был выше, чем на других фирмах. Как часто говорил наш генеральный конструктор Ростислав Аполлосович Беляков, «Валера — мой первый заместитель». Конечно, в том, что авторитет фирмы Микояна был таким высоким, заслуга прежде всего Микояна и Белякова, ну и, конечно, таких корифеев, как Г. А. Седов, В. Нефёдов, А. В. Федотов, Г. К. Мосолов. Я был членом многих комиссий, участвовал во многих совещаниях. А поскольку я был человеком коммуникабельным, эти знакомства часто перерастали в товарищеские отношения.
Я сам был очень заинтересован в том, чтобы Боря и Алик остались на фирме. Это действительно были великолепные лётчики, филигранно выполнявшие любую работу, чей опыт был просто бесценен. Даже если бы они работали 30 процентов положенного времени, они сделали бы неизмеримо больше, чем другие лётчики. К тому же, когда в небо поднимались они, и конструкторы, и ведущие инженеры были уверены: если с самолётом что-то случится, Орлов и Фастовец сделают всё возможное и невозможное, чтобы сохранить его, привести на посадку, а значит, всегда остаётся возможность разобраться в причинах той или иной неполадки. Кроме того, мне была нужна их моральная поддержка — отношения в нашем коллективе к тому времени, во многом благодаря Анатолию К., разладились — он вносил в коллектив смуту, не только настраивал всех против меня, но и сталкивал лётчиков друг с другом. Боря однажды в сердцах ему даже сказал: «Да хватит тебе всё время брюзжать!» И в такой момент мне было очень важно, чтобы со мной рядом были мои друзья, испытатели-корифеи.
Конечно, на прохождение медкомиссии Боре и Алику понадобилось много времени — около трёх месяцев. Поэтому когда они вышли из госпиталя (естественно, с положительным заключением — мне пришлось использовать на полную катушку весь свой авторитет), я, лично отвечавший за распределение полётов, стал им наращивать норму полётов. Естественно, за счёт сокращения полётов молодых лётчиков. Конечно, многим из них не нравилось, что «старики» летают больше, тем более что это было связано и с деньгами, но возмущаться никто не хотел, понимая, что это как бы компенсация вынужденного простоя из-за госпитализации. Всем было понятно, что по результатам года всё равно все выровняются, у молодых лётчиков налёт будет даже больше, чем у старожилов. Понятно было всем, кроме Анатолия. У него была своя логика: мол, они и так всё имеют — и звания, и почёт. У него даже хватило совести спросить у меня, почему он должен меньше работать из-за тех, кто пролёживает в госпитале. Я, разумеется, его резко осадил, сказав, что и он когда-нибудь может оказаться в таком же положении, не вечно же он будет молодым и здоровым, и точно так же будет нуждаться в хорошем отношении к себе, в уважении за испытательный опыт и былые заслуги. Но, кажется, мой ответ его не устроил. Он только играл желваками и багровел.
Ещё одно столкновение с ним у меня произошло во время подъёма опытных машин — двух модификаций МиГ-31. Подъём опытных машин — дело очень сложное и ответственное, и доверить его можно далеко не каждому лётчику, а только профессионалу высокого класса. У нас на фирме было всего четыре человека, которые были способны максимально профессионально справиться с чётко поставленными задачами при подъёме опытных самолётов: Аубакиров (но он был полностью занят на морской тематике), я (но у меня было много другой работы), Орлов и Фастовец. Естественно, подъём новых самолётов я доверил именно им. И дело тут не в моих пристрастиях и не в моём отношении к А.К., не в любимчиках и нелюбимчиках. По утверждению Анатолия, таким любимчиком у меня был Роман Таскаев. Я действительно ему симпатизировал, да и в профессиональном отношении он был выше Толи, но при всём этом и ему в то время было рановато думать о подъёме новой машины. А уж что касается уровня профессиональной квалификации Анатолия К., я был абсолютно убеждён, что он не отвечает поставленным задачам и сложности их выполнения.
Когда Анатолий узнал, что подъём новых машин будут осуществлять Орлов и Фастовец, он пришёл ко мне и спросил, почему новую технику я доверяю именно им.
— А кому ещё можно её доверить? — спросил я его в свою очередь.
— Мне, например, — ответил он.
— Я так не считаю, — сказал я прямо, не желая вступать с ним в дебаты. — Твоей квалификации недостаточно для выполнения поставленных задач.
— Это ваше личное мнение или мнение руководителя КБ?
— Это моё личное мнение и мнение руководителя КБ, — ответил я твёрдо.
Думаю, после происшествия в Париже я, с точки зрения педагогики, повёл себя неправильно. Не нужно было выгораживать Анатолия, напротив, было необходимо провести тщательный разбор этого ЧП, указать ему на все его ошибки. Вместо этого вину за аварию я взял на себя. Когда генеральный конструктор Беляков спросил меня, кто же всё-таки виновен в ней, я искренне ответил, что считаю виновным себя. Беляков сказал, что ценит столь строгое отношение к себе, но с моими выводами категорически не согласен. Я же полагал, что к аварии привели недочёты в моей работе, потому что в конечном счёте именно я не смог поднять Анатолия на более высокий уровень подготовки, я не смог убедить его в том, что его подход к испытательной работе неправильный. Вот когда мне нужно было проявить принципиальность. А я пошёл на поводу у тех, кто заступался за Анатолия, просил не травмировать его психику, да и самого Анатолия пожалел…
Думаю, свою роль здесь сыграла и моя искренняя вера в то, что коллектив может перевоспитать человека, о чём любили говорить советские педагоги. При этом они почему-то не вспоминали о генетике, наследственности и о том, что многие черты характера человека заложены в нём уже при рождении. Поэтому максимум, чего может добиться крепкий коллектив, — это чтобы человек не проявлял свои негативные черты. Но при этом он похож на сжатую пружину: чуть отпусти — и она мгновенно распрямится. Я не раз вспоминал в связи с этим А. В. Федотова — вот уж кто никогда бы не выпустил джинна из бутылки. Мне, очевидно, в случае с Анатолием К. не хватило ни опыта, ни характера. В итоге моя уступчивость и жалость сослужили мне и всему коллективу, да и самому Анатолию, плохую службу.
Но это была не последняя моя педагогическая ошибка. В 1989 году мне с Романом Таскаевым предстояло лететь в Канаду, на авиасалон в Ванкувере. А.К. в график подготовки я не включил. После катапультирования в Париже прошло не так много времени, травма позвоночника, по его же словам, его ещё беспокоила. А что это такое, я знал по себе. У меня тоже в результате катапультирования была травма позвоночника, но так сложились обстоятельства, что мне пришлось раньше времени приступить к испытательной работе, и это привело к неприятным последствиям. Я спал на толстом листе фанеры, который застилался простынёй. Это были такие мучительные ночи! Спина страшно ныла, по ночам я долго не мог заснуть от боли. Утром нужно было начинать работать, а это дополнительные нагрузки на позвоночник, отчего боль только усиливалась. Так продолжалось года полтора.
Поэтому когда Анатолий устроил настоящую истерику по поводу того, что ему необходимо лететь в Ванкувер, да ещё на пилотаж, меня это удивило. Я необходимости в этом не видел, тем более после тяжёлой травмы, о которой он всем рассказывал.
— Зачем тебе это? — спросил я его.
— Если я не появлюсь в Ванкувере, мировое общественное мнение этого не поймёт.
— У тебя несколько преувеличенное понятие о себе. Мировое общественное мнение забыло не только твою фамилию, но и как ты выглядишь. У них за бугром есть свои лётчики, о которых и думает мировое сообщество. Хорошо, я подумаю, но полетишь ты простым лётчиком, не для пилотажа.
Анатолий сначала согласился на этот вариант, но потом подключил медицину, и та подтвердила, что отклонений у него никаких нет, может летать. Получалось что все его прежние разговоры о тяжёлой травме — обман. Всё это было неприятно. И я железно стоял на своём: только простым лётчиком. А потом у нас состоялся ещё один разговор, вот тогда-то я и дрогнул. Толя приводил много доводов в пользу своей просьбы. Он просил меня понять его не только как лётчика, но и как мужчину, говорил, что ему это крайне необходимо для реабилитации своей личности, как подтверждение того, что фирма ему снова доверяет. Что если я его не возьму в качестве пилотирующего лётчика, он потеряет себя как личность… Мне было его искренне жаль. А когда я увидел на его глазах слёзы, то расчувствовался и пошёл навстречу его просьбе. Но это очередное послабление с моей стороны, как выяснилось, только ухудшило ситуацию.
В Канаде я лишний раз понял, что Толя не способен правильно оценить моё решение. Приведу примечательный случай. В Ванкувере мы планировали демонстрацию полёта на минимальных высотах. Но поскольку к тому времени мы ещё не успели доработать двигатель, то на случай непредвиденной ситуации выработали строгие рекомендации по полёту на минимальной высоте. И надо было такому случиться, что во время одной из тренировок у Романа возникла такая же ситуация, что и у Анатолия в Париже, — отказал один двигатель. Но, в отличие от него, Роман все действия выполнил крайне чётко и своевременно, поэтому практически никто, за исключением наших специалистов, даже не понял, что произошёл отказ двигателя. И только Анатолий сквозь зубы сказал:
— Рома выполняет рекомендации шефа.
И зло ухмыльнулся. Хотя ситуация на самом деле была серьёзной, просто лётчик выполнил рекомендации профессионально. Кстати, за ночь мы заменили двигатель, сделали облёт и затем отпилотировали весь салон на этом самолёте.
Свою ошибку я вижу и в том, что не смог правильно определить место Анатолия на фирме с учётом всех особенностей его характера — его стремления постоянно быть на виду, болезненного честолюбия, жажды к славе, желания быть на публике лучше всех. А такое место ему могло найтись. Как-то в одном из разговоров со мной Анатолий признался, что он хотел бы заниматься демонстрационными полётами на фирме, быть демонстрационным лётчиком. Действительно такие лётчики были на каждой фирме. У нас демонстрационные полёты выполняли Федотов и Остапенко, позже — Боря Орлов. Но самым непревзойдённым демонстратором был всё-таки Пётр Максимович Остапенко. Он чувствовал любой самолёт как живое тело, и этот врождённый датчик был у него настолько развит, что сравниться с ним вряд ли кто мог. Как мы шутя говорили, у него был необыкновенно развит «жопометр». Он спокойно летал на таких закритических режимах, когда малейшее движение ручки могло привести к аварии. А он на таких режимах летал как ни в чём не бывало. На нашем аэродроме он был демонстратором №1. Другими корифеями были В. Ильюшин, А. Богородский и В. Константинов.
Впрочем, на этой внешней стороне работы фирмы мы внимание как-то не заостряли. Хотя уже приходило понимание того, что с выходом на международную арену такой демонстратор нам будет необходим. Вот здесь-то мне и нужно было проявить педагогическую прозорливость и использовать Анатолия К. именно на этом направлении. Для этой работы он подходил как нельзя лучше, у него для этого были все данные. К вопросу о лётно-испытательной квалификации демонстрационные полёты имели минимальное отношение, поэтому его способность упорной работой достигать высоких результатов, а потом работать чётко, как автомат, здесь была кстати. У Анатолия имелось ещё одно положительное качество: он был хороший комбинатор, умел художественно и эффектно оформить комплекс фигур пилотажа. Причём подходил к этому увлечённо — просматривал различные видеозаписи, продумывал детально художественную композицию. Здесь его творческий потенциал раскрывался во всём многообразии. Правда, некоторые режимы он выполнял не совсем чисто, зато брал другим — более темповым исполнением определённых фигур, более красочными связками, что всегда оживляет комплекс. Конечно, надо было использовать его именно на этом направлении. Если бы не одно «но».
На нашей фирме демонстрационные полёты, как правило, совершались на опытной технике, которую надо было показывать. И на ней возможны всякие неожиданности. А как я уже говорил, у Анатолия отсутствовала способность адекватно, в считанные секунды принимать единственно правильное решение в нештатной ситуации, что и подтвердил случай в Париже, а позже в Саках. Поэтому рисковать я не мог. Ему надо было работать на серийной технике и показательные полёты осуществлять тоже на серийной технике, чем он в конце концов и занялся в ЛИИ.
Каплей, переполнившей чашу терпения руководства фирмы, стал случай в Саках, после которого Анатолий с фирмы вынужден был уйти.
В Саках, как я уже говорил, мы выполняли программу подготовки морских лётчиков по более глубокому освоению самолётов МиГ-29. Она была отработана нами досконально, но постоянно дополнялась новой информацией, которую мы сами получали о самолёте. Вместе с морскими лётчиками после взлёта и набора 12-километровой высоты мы выполняли сваливание, то есть торможение в горизонтальном полёте до потери управляемости, затем то же самое, только при выполнении виража. Затем, опускаясь всё ниже, на больших и средних высотах (от 10 до 3 километров) выполняли пилотаж с выходом за ограничение по углу атаки. Тем самым мы показывали лётчикам, что при крайней необходимости — в боевой или аварийной обстановке — они могут пересилить ограничитель в продольном канале и продолжить полёт на этом режиме. Но пилотирование в этой области имеет свои особенности, и их надо было показывать. После этих режимов переходят на малые высоты и с высоты 1200 м выполняют переворот, но только по ограничениям, указанным в инструкции.
То есть смысл этого полёта — на безопасной высоте вверху показать, какие есть запасы у самолёта и возможности за ограничениями, а на малых высотах пилотировать строго согласно инструкции. Иными словами, опасные режимы — вверху, безопасные — внизу.
В том полёте на спарке с военным лётчиком Анатолий сделал всё наоборот: вверху — по ограничению, внизу — сверх допустимого. Результат — авария. Анатолий с лётчиком катапультировались, а спарку мы потеряли.
В той ситуации Анатолий повёл себя очень некрасиво, пытаясь всю вину за случившееся свалить на строевого лётчика, хотя очень быстро было доказано, что виноват во всём только он. И спарку мы потеряли по его вине, из-за его самоуверенности. При разборе полёта выяснилось, что он его проводил не по отработанной нами методике — от простого к сложному, а наоборот. К аварии привела его претензия на собственную методику и амбициозность.
Я прилетел в Саки для выяснения причин аварии. Анатолий объяснил, что у самолёта «отлетел хвост» и он свалился в режим «штопора». Поверить в это было трудно. Для режима «штопора» самолёту элементарно не хватало высоты, так как переворот выполняется с высоты 1200 метров, а Анатолий успел потерять лишь 800. И вообще утверждение Анатолия что у самолёта «отлетел хвост», для специалиста звучит просто глупо. Самолёт рассчитан по определённым нормам прочности, для него предусмотрена определённая перегрузка. А максимальная перегрузка и напор, которые запрограммированы на слом, находятся совершенно в ином диапазоне. Это так же невероятно, как, например, если бы железные кованые ворота, рассчитанные на натиск танка, вдруг упали от лёгкого дуновения ветерка.
А раз невероятна эта причина, значит, была другая. Мне было очевидно, что самолёт Анатолия попал в режим сваливания. Но он это упорно отрицал, очевидно, надеясь, что у нас не будет материалов, доказывающих это. Однако по записям «чёрного ящика» было видно, что Анатолий далеко ушёл за пределы допустимого, пересилив ограничитель хода ручки, и его вина в произошедшей аварии стала очевидна. Выяснилось, что при выполнении этого режима А.К. превысил те ограничения, которые были на него наложены, и ушёл от методической разработки, действуя совершенно произвольно. Таких режимов мы выполняли очень много, они входили в постоянную методику, достаточно было строго ей следовать. Когда он понял, что легко отделаться ему не удастся, он превратился в кроткого ягнёнка, ходил за мной по пятам и пытался разжалобить.
— Представляете, что будет, — говорил он, — с меня снимут класс!
— Да, очевидно, так и будет, — соглашался я.
— Но ведь это будет такой удар по авторитету фирмы…
— По авторитету фирмы ударило то, что мы потеряли спарку в результате твоих неправильных действий…
В общем, у нас с ним состоялся очень тяжёлый разговор. Особенно неприятно было то, что всю вину за случившееся Толя пытался свалить на строевого лётчика, хотя ответственность в первую очередь несёт инструктор. Словом, вопрос о дальнейшем пребывании Анатолия К. на нашей фирме был решён однозначно, к тому же Управление лётной службы во главе с Вадимом Петровым было настроено весьма категорично.
И тут я в последний раз проявил чисто человеческую слабость. Через два месяца готовились комиссионные дела, в их числе и дело Анатолия, и ему действительно должны были снять класс. Для него это означало, что звание заслуженного лётчика, которое в благоприятной ситуации он мог получить уже через год, после снятия класса ему пришлось бы ждать семь лет. И тогда друзья Анатолия стали просить меня не снимать с него класс — и здоровье у него, видите ли, слабое, и спина опять сильно начинает болеть, не дай бог, что-нибудь случится. А у него семья… И я в очередной раз поддался уговорам и согласился не принимать сверхжёстких мер. Хотя это мягко сказано — «согласился не принимать мер». Для этого мне надо было заручиться поддержкой В. И. Петрова, который в конце концов разрешил оставить А.К. класс, сказав при этом пророческие слова: «Не оценит и не поймёт». Класс ему оставили, но с фирмы ему пришлось уйти…
В дальнейшем его взяли в ЛИИ, и там он стал тем, кем и хотел, — лётчиком-демонстратором, но уже на серийной технике. В своё время я запретил ему летать на углах выше допустимых, а также на сваливание и «штопор». Но Анатолий сумел убедить новое начальство в том, что этот запрет наложен несправедливо. И хотя руководство ЛИИ не имело на это права, оно, не поставив меня в известность, эти полёты ему разрешило. В результате первый же тренировочный полёт Анатолия едва не закончился аварией. Этот случай я вспомнил, когда учёные из ЛИИ хотели абсолютно безграмотные действия лётчика в той ситуации (дабы его «не травмировать») обозначить как новое явление в «штопоре» МиГ-23. Впоследствии И. П. Волк, один из опытнейших лётчиков-испытателей ЛИИ, блестящий «штопорист» (ставший командиром отряда космонавтов и первым поднявший «Буран»), сожалел, что не имел полного представления об истинном уровне подготовки Анатолия К.
В конце концов Анатолий полностью отдался демонстрационным полётам. Здесь он чувствовал себя как рыба в воде, это его стихия, и именно здесь его талант раскрылся во всей красе. От его живых, динамических, без пауз, композиций зрители получают настоящее удовольствие.
Надо сказать, что авиационные шоу — это тоже напряжённая работа, отнимающая у лётчика много физических сил. Это особый мир — различные страны и города, бесконечные перелёты, аплодисменты благодарных зрителей в награду за красочное зрелище. Авиашоу — это особая праздничная атмосфера, именно здесь видишь, что люди неравнодушны к авиационной технике. И любовь эта рождается во многом благодаря тем, кто им эту мощь и красоту техники демонстрирует.
Как-то, сидя в кругу знаменитых не только у нас в стране, но и за рубежом футболистов — Симоняна, Гершковича, Тукманова, Пильгуя, Филатова, Логофета, — я спросил у них: что, по-вашему, определяет собственный почерк футболиста, его умение всегда играть классно? В ответе они были единодушны: надо делать только то, что умеешь делать классно, не делай того, чему не обучен, чего тебе не дано природой. В противном случае измучаешь и себя, и коллег. Думаю, сказанное ими в полной мере можно отнести и к Анатолию К.
19. В НЕБЕ НАД СЕРБИЕЙ
С Югославией у меня связаны очень яркие воспоминания. С 1985-го по 89-й год мне довелось побывать там трижды.
Первая моя командировка туда летом 1985 года была связана с покупкой Югославией наших МиГ-29. Мне предстояло помочь югославским лётчикам освоить этот новый для них самолёт — до того они летали только на МиГ-21, составлявших основной парк их ВВС.
Хотя Югославия была социалистической страной, высокий уровень жизни приравнивал её к капиталистическим, об этом все знали — кстати, и порядок оформления туда был таким же, как в капстраны, конечно, мне хотелось составить собственное впечатление об этой стране.
Но вот все предотъездные хлопоты позади, и я наконец в Югославии. Буквально с первых же шагов почувствовал себя как дома. Улыбчивые, доброжелательные, щедрые, югославы оказались удивительно гостеприимными и радушными. А чтобы выдержать их хлебосольство, нужно обладать поистине могучим здоровьем. Я на здоровье никогда не жаловался, аппетит у меня всегда был отменный, но к концу своего пребывания там, признаюсь, смотреть не мог на еду. До поездки в Югославию я и представить себе не мог, что человек способен поглощать пищу в таких количествах. На обед, например, подавалось не меньше 4-5 закусок, два первых блюда, как минимум три вторых, затем следовал разнообразный десерт, а ещё соки, вода, чай, кофе… Всё это было необходимо поглотить. И так, с небольшими вариациями, три раза в день каждый день! Это было просто невыносимо! Но и отказаться, чтобы не обидеть хозяев, я не мог.
Югославы были доброжелательны не только к гостям, но и по отношению друг к другу. Сербы, македонцы, хорваты, черногорцы, словенцы ощущали себя единой нацией, и я ни разу не видел даже оттенка недоброжелательности в их отношениях. Бывало, они подшучивали друг над другом, но очень по-доброму, и вместе весело смеялись этим шуткам. Всё это очень напоминало мне наш многонациональный Советский Союз, тогда ещё существовавший, где бок о бок жили русские, украинцы, грузины, армяне, казахи, где любили рассказывать анекдоты друг про друга, но никому и в голову не приходило на это обижаться и видеть в этом проявление национализма. Навязанное народу резкое разделение по национальному признаку — и у нас, и в Югославии — произошло позже и вылилось в кровавые межнациональные конфликты.
А в те годы атмосфера в Югославии была очень доброжелательной. Я много поездил по стране и должен сказать, что это одна из самых красивых стран, которые я видел. Сочные леса, живописные реки, лесистые горы, необычайной голубизны море, удивительные памятники архитектуры — всё произвело на неизгладимое впечатление. И даже погода все дни стояла великолепная. Невозможно представить что всю эту красоту, это буйство красок, эту пышность и богатство природы сегодня разметала война.
Общение и работа с югославскими лётчиками оставили у меня сильные впечатления. Техникой они владеют отменно, у них очень сильна личная подготовка и техническая выучка. В югославских ВВС очень высокие требования к личному составу и его боевым качествам. У них все учебные полёты были ориентированы прежде всего на боевое применение, отсюда очень высокая воздушная выучка. По тем временам югославский лётчик в год налётывал порядка 200 часов — практически столько же, сколько и американцы.
У нас в Уставе тоже говорится о необходимости боевой подготовки, но в повседневной жизни эта «боевая подготовка» оборачивалась монотонным серым школярством, и только один-два раза в год проводились лётно-тактические учения. Дело в том, что наша учебно-боевая подготовка состоит в основном из отработки отдельных элементов: полёты по кругу, полёты за облаками, в облаках, под шторкой, на пилотаж, по приборам, по маршруту и т. д. Скомплексированных заданий почти нет, считается, что для лётчиков это чересчур сложно, да ещё не дай бог, какое-нибудь ЧП при этом произойдёт.
У югославов наоборот — чем сложнее, скомплексированнее задание, тем лучше, и обязательно каждое из них должно было заканчиваться каким-то боевым элементом — или перехватом, или атакой наземных целей, или прикрытием того или иного объекта, то есть тактический фон обязательно присутствует. И этим подготовка югославских ВВС существенно отличалась в лучшую сторону от нашей, программа которой предусматривала лишь около двадцати процентов полётов на боевое применение, что конечно же недостаточно.
Мне очень нравилось, с какой жадностью югославы схватывали всё новое, жажда овладеть техникой в совершенстве была у них просто поразительной. Причём они подходили новаторски к различным моделям воздушного боя, а не просто слепо перенимали мой опыт. Я показывал им некоторые приёмы, и они тут же начинали импровизировать. Особенный интерес у них вызывал не обычный пилотаж, а именно боевое применение и отказные ситуации.
Я этот интерес заметил и сделал в обучении акцент именно на этом. Я постарался дать им всё, что умел сам, и даже показал те приёмы, которые мы сами осваивали экспериментально. И надо сказать, югославские лётчики схватывали всё буквально на лету. Их вообще, как я уже говорил, отличала жажда познания возможностей самолёта, плюс интеллект, высочайшее мастерство и неукротимый боевой дух. Эта «смесь» давала поразительные результаты. Я летал с лётчиками почти из сорока стран мира и могу с полным основанием сказать: югославы — одни из самых сильных.
Они легко и быстро усваивали показываемые мной боевые приёмы, им нравилось летать в отказных ситуациях — например, на одном двигателе. Мы с ними на одном двигателе выполняли не только пилотаж и боевые манёвры, но и самый тяжёлый режим — взлёт. МиГ-29 им очень понравился, а увидев его надёжность в самых сложных ситуациях, они в него поверили и относились к нему как к боевому товарищу. Это были прекрасные дни. Только вот показать им высший пилотаж на этом самолёте я всё никак не мог, хотя меня всё время об этом просили. Причина была проста: мы так плотно использовали время для обучения, что каждый раз приходили на аэродром с минимальным остатком топлива, и ни о каких показательных полётах и речи быть не могло. И тогда я решил схитрить и сделать, как мы говорили, пару «крючков» при заходе на посадку, прямо у земли. Подобный пилотаж над «точкой», как потом выяснилось, был запрещён командующим армии Югославии генералом Тузом. Но кто же знал, что он окажется «в нужный момент в нужном месте»?
А дело было так. Мы с одним из лётчиков отлетали программу и уже готовились к выполнению показательных элементов пилотажа при заходе на посадку. Разрешение на «проход» мы получили после того, как перед нами сел Ан-24 — как позже выяснилось, на нём как раз прилетел генерал Туз. Но тогда мы этого, разумеется, знать не могли и довольно лихо над головами лётчиков сделали «петлю», «колокол», «поворот на горке» и энергичный разворот на 180 градусов. Всё это видели не только лётчики, но и лично генерал только что вышедший из самолёта и буквально онемевший от такого нахальства. Все, конечно, замерли от ужаса в ожидании грядущих неприятностей, но вопреки ожиданиям генерал, узнав, что его запрет нарушил лётчик-испытатель Меницкий из Советского Союза, прибывший обучать югославов, отнёсся к инциденту лояльно. Он только попросил довести до моего сведения, что такой запрет существует.
Позже я, кстати, встречался с ним. Генерал Туз оказался очень симпатичным и обаятельным человеком, к тому же он был сильным и авторитетным командиром. Мы с ним беседовали около часа, он подробно расспрашивал меня об эксплуатации самолёта, его боевых возможностях, о перспективах развития авиации и о силе наших оппонентов. По тому, как он задавал вопросы и с каким вниманием меня слушал, было видно, что он хорошо разбирается в технике, знает в ней толк и стремится дойти до самой сути.
Надо сказать, что югославские лётчики очень сильны физически и устойчивы психологически. Иногда мне казалось, что они даже несколько бравируют своим здоровьем. Во всяком случае, на перегрузки они летали без ППК (противоперегрузочного костюма). И как я их ни убеждал, что это необходимо, в ответ часто слышал, что на МиГ-21 они спокойно переносят и «восьмёрки», и «девятки», и даже «десятки». Они не брали только в расчёт, что на МиГ-21 такие перегрузки действуют кратковременно, а на МиГ-29 «десятка» на установившихся виражах бывает весьма продолжительной.
Думал я, думал, как их убедить в необходимости надевать ППК, и понял, что надо сыграть на их природном жизнелюбии и весьма трепетном отношении к своим мужским достоинствам. Собрал я лётчиков и говорю им:
— Конечно, вы можете не пользоваться ППК, но имейте в виду, по имеющимся у нас статистическим данным у лётчиков, пренебрегающих ППК, впоследствии возникают большие проблемы с потенцией… У нас даже поговорка такая есть: «Носи ППК смолоду, будешь любить до старости».
Вот этот аргумент на них подействовал безотказно. Буквально на следующий день все, как один, вышли на полёты в противоперегрузочных костюмах.
А чтобы укрепить их в мнении о необходимости использовать ППК, я рассказал им об одном нашем лётчике-испытателе, Володе Лоткове. Это был уникальный лётчик, я в своей жизни больше не встречал людей, чей организм так легко переносил бы перегрузки. Он спокойно переносил без ППК и «восьмёрки» и «девятки», и никогда у него не возникало с этим никаких проблем. А когда я его спрашивал: «Володя, ты опять летишь без ППК?», он удивлённо отвечал: «А зачем?» Но вскоре после того как он начал летать на МиГ-29, я как-то утром увидел, что он делает зарядку, и поинтересовался у него: «А что это ты зарядочку-то делаешь?» И он мне искренне ответил: «Ой, Валера, вы сделали такой самолёт, что даже мне придётся теперь надевать ППК и бегать на зарядку». Думаю, на югославов этот рассказ тоже произвёл впечатление, но вопрос мужской состоятельности задел их за живое больше.
Был и ещё один результат и моих убеждений, и собственного опыта лётчиков, которые полетали со мной на пилотаж, в том числе и на большие перегрузки. Когда они на себе почувствовали, что это не кратковременный переход на большую перегрузку, а продолжительная перегрузка в течение продолжительного времени, они очень активно стали интересоваться специальными упражнениями для поддержания кондиции для перенесения перегрузок. Раньше, когда я им говорил, что такая система упражнений существует, они только посмеивались, а тут чётко записали все упражнения, и многие лётчики приступили к тренировкам по этой методике сразу же.
Очень интересно было летать и общаться с настоящими асами своего дела, такими, как главный лётчик-испытатель югославской армии полковник Бранко. Высокий, крепкий, симпатичный, как и все черногорцы, он обладал крепкой профессиональной хваткой. Он чётко и целенаправленно готовился к полёту, грамотно и скрупулёзно изучал самолёт, его возможности, так что в полёте мы понимали друг друга с полуслова. Мне интересно было с ним общаться ещё и потому, что он один из немногих летал на американском F-15 и много рассказывал об этом самолёте. Конечно, его основные характеристики мне были известны, но совсем другое дело — «вкусовые» ощущения лётчика, их не заменить никакими цифрами. Именно эти ощущения наиболее точно могут передать характеристики устойчивости и управляемости самолёта. Так что эта информация для нас была неоценима. Не скрою, мне было приятно слышать от Бранко, что наш МиГ-29 не уступает F-15, а в аэродинамике, маневренности, вооружении даже имеет существенные преимущества.
В Югославии я подружился со многими военными лётчиками, особенно тесно я общался с Божидаром Мартыновичем, замглавкома по боевой подготовке и полковником Петровичем. Петрович запомнился мне не только как сильный лётчик, имевший непререкаемый авторитет у подчинённых, но и как очень обаятельный человек, обладавший прекрасным чувством юмора. Но больше всего он меня поразил своими фантастическими возможностями пития кофе. Помню сидели мы с ним как-то часа два с половиной, разговаривали, и так, под разговор, он умудрился выпить 35 чашек кофе! Я из интереса их считал. При этом он курил сигареты одну за другой. Такое пренебрежение к собственному здоровью меня сильно удивило, и я всё время ему говорил: «Петрович, не надо так много пить кофе и курить. Я и сам раньше выкуривал по две пачки в день, но то, что делаешь ты, это чересчур». А он в ответ только посмеивался.
Что из поездок по Югославии ещё мне запомнилось? Я бывал в строевых частях, читал там лекции, мне показывали аэродромы, различные объекты, авиаремонтный завод, на котором ремонтировались МиГ-21. Завод меня поразил высокой культурой производства. Фактически это был не ремонтный, а авиастроительный завод. Мы у себя давно уже смотрели на МиГ-21 как на устаревшую модель, они и внешне у нас выглядят довольно непритязательно, а там все «двадцать первые» были как с иголочки, блестели глянцем — отношение к технике у югославов безупречное.
Правительство Югославии высоко оценило мою работу и наградило меня золотым знаком «Почётный лётчик Югославии», чем я горжусь.
…Я пишу эту главу, а на Балканах, в Сербии уже три месяца полыхает война. Мне и сегодня в это трудно поверить. Здесь, в Москве, светит яркое солнце, жизнь идёт своим чередом, а в удивительном крае, которым я был навсегда очарован, рвутся бомбы и льётся кровь. Когда я вижу по телевизору репортажи из Сербии, разрушенные, полыхающие города, мосты, убитых и раненых, моё сердце сжимается от боли. Там — мои друзья, знакомые, ставшие мне близкими, там сражаются лётчики, которых я учил воевать на наших МиГ-29, даже не подозревая, как скоро им понадобится это умение. Маленькая страна, несмотря на непрекращающиеся бомбардировки, мужественно противостоит воздушной агрессии НАТО.
А то, что они блестящие лётчики, настоящие асы своего дела, сербские пилоты доказали в первые же дни войны. Даже несмотря на то что воюют они на МиГ-29 самых первых серий, модернизацию которых югославы не смогли провести из-за действовавших в последние годы санкций, к которым, к сожалению, присоединилась и Россия. Эмбарго на поставку современной военной техники Югославии привело к тому, что её лётчики вынуждены воевать на МиГ-29, которые были поставлены туда ещё Советским Союзом, к тому же не полностью укомплектованных. С точки зрения развития техники они, конечно, устарели и способны реализовать лишь половину заложенных в них возможностей, да и вооружение, поставленное на них, оставляет желать лучшего. Фактически у них есть только ракеты «воздух-воздух» двух видов и неуправляемое вооружение по работе с наземными целями. Устарели и средства сопротивления самым современным и мощным видам вооружённого нападения с воздуха, которые силы натовского альянса задействовали на Балканах на полную мощь. Это самолёты раннего радиолокационного обнаружения и управления АВАКС, стратегические бомбардировщики B-2, лазерные ракеты и лазерные бомбы, точечное оружие, самые современные самолёты с управляемым вооружением… В последнее время меня часто спрашивают, какой самолёт лучше: наш МиГ-29 или американский F-117 «стелс»? Сравнение, мягко говоря, некорректное. Прежде всего потому, что МиГ-29 предназначен для завоевания господства в воздухе и ведения ближнего маневренного воздушного боя, а F-117 — истребитель-бомбардировщик. И каждый из них хорош для своего назначения. К тому же в нынешних условиях успех боевой операции в большей степени зависит от её наземного и воздушного обеспечения, а не от количества и качества техники. Конечно, обеспечение военных действий ВВС Югославии и сил НАТО просто несравнимо.
Но даже в таких абсолютно неравных условиях югославская армия, её ВВС и ПВО, на мой взгляд выглядят более убедительно. Во всяком случае, победного блицкрига, рассчитанного на две-три недели у НАТО не получилось. Даже израсходовав полный боезапас управляемого оружия, блок так и не решил свои задачи — это сегодня очевидно всем. В условиях информационного голода, отсутствия точной, правдивой информации о характере ведения боевых действий при том, что мы не знаем точного состава потерь с обеих сторон, а НАТО бессовестно врёт, оценку военных действий давать очень сложно. Но и то, что нам известно, говорит о высоких профессиональных навыках, боевой подготовке и моральном духе югославской армии в целом и её ВВС и ПВО в частности. Например, совершенно точно известно, что в первом воздушном бою против полутора сотен натовских самолётов, среди которых были F-117, F-16, «Торнадо» и «Миражи», успешно действовали всего шесть МиГ-29. В этом бою, по некоторым данным, обе стороны потеряли по две единицы. Хотя если верить натовской пропаганде, югославы уже потеряли весь свой самолётный парк, умноженный на два. Во всяком случае, по официальной информации штаб-квартиры НАТО в Европе, за первые двадцать дней войны силами альянса было уничтожено более шестидесяти югославских самолётов различных модификаций, в том числе — двадцать МиГ-29. А их всего-то было закуплено четырнадцать!
А вот миф об абсолютной неуязвимости «самолёта-невидимки» F-117 югославские лётчики развеяли очень быстро — он был сбит МиГ-29 с первой же атаки, причём, подчеркну, «двадцать девятым» самого первого образца, что ввело в немалый конфуз американских лётчиков и повеселило мировую общественность. Поэтому когда я слышу, что МиГ-29 — это устаревшая модель, остаётся только руками развести. Для нас — может быть. Но лучшего фронтового истребителя никто в мире пока не создал. Между прочим, этот самолёт, только модернизированный, состоит и на вооружении ВВС Германии, и они им не нахвалятся, он котируется там очень высоко. И, кстати, все полномасштабные тактические учения, проходившие в рамках НАТО, эту высокую оценку подтвердили. Наши МиГи успешно воевали и с F-15, и с F-16, и с «Миражами».
С самых первых дней военных действий авиация НАТО, даже имея мощнейшие системы электронного подавления и противодействия, чувствовала себя явно неуютно в югославском небе. И в этом заслуга югославской противовоздушной обороны, которая проявила себя блестяще. И B-52, и B-2 пускали свои ракеты, не доходя до границ СРЮ. В зону боевого соприкосновения фактически не входили и другие самолёты, боясь быть сбитыми. И потому долгое время американцы не могли выполнить поставленные перед ними задачи. Сегодня уже всему мировому сообществу очевидно, что, ввязавшись в эту военную авантюру, военно-политический блок НАТО совершил ошибку, а рейтинг президента США в связи с событиями на Балканах неуклонно падает — впервые за многие годы.
Безусловно, решение внутренних проблем суверенного государства путём военного вмешательства извне, да ещё в самом центре Европы, — факт беспрецедентный. Никакие объяснения необходимости прекращения «этнических чисток» в Югославии не могут оправдать гуманитарную и экологическую катастрофу, ставшую следствием этих действий. Очевидно и то, что необходимость вмешательства сил НАТО в политику Милошевича и помощь косовским албанцам — скорее повод для стран альянса показать мощь и превосходство своих военных сил. Натовским военачальникам давно хотелось поиграть мускулами на виду у всего мира и особенно Европы, показать, что в мире появился новый «полицейский», который будет по своему усмотрению наводить «новый мировой порядок». Им не терпелось опробовать ультрасовременные виды вооружения, отработать новейшие концепции ведения боевых операций в густонаселённом районе Центральной Европы со сложным рельефом (а не в ровной пустыне Ирака), доказать преимущества своего вооружения. К прискорбию НАТО, результат оказался противоположным задуманному. Военно-политическая машина НАТО продемонстрировала свою слабость, а не силу. Как говорят в спорте, «силач сдулся». Уж если страны натовского блока сообща не смогли за короткий период времени справиться с маленькой Югославией, не очень сильной в военном отношении, против которой был брошен практически весь арсенал современной боевой техники — со спутниковым оповещением, электронным противодействием, великолепным наведением с земли, со станциями дальнего обнаружения, АВАКСами, суперсовременными самолётами, то вряд ли НАТО удастся наводить «мировой порядок» в странах с более значительным военным потенциалом. Запланированная блиц-операция была сорвана и по срокам, и по задуманному эффекту.
Я не буду углубляться в политический аспект этой агрессии НАТО. Скажу только, что если бы Россия заняла более решительную позицию в период подготовки военных действий НАТО — вплоть до отмены эмбарго на поставку вооружения Югославии, — то события на Балканах могли принять совершенно иной оборот и кровопролития можно было бы избежать. Во всяком случае, если бы на вооружении у югославских ВВС сегодня состояли более современные самолёты, думаю, пыл НАТО был бы существенно охлаждён. Например, последняя модификация «двадцать девятого» — МиГ-29СМТ значительно увеличила его боевые возможности. Здесь уже предусмотрена подвеска высокоточного оружия и боеприпасов, то есть этот боевой комплекс позволяет выполнять точечные удары по наземным целям, причём в сложных метеоусловиях и ночью. Раньше это было нашей «ахиллесовой пятой», в этом мы уступали и американским F-15, F-16, F-18, и «Торнадо». А с точки зрения ведения воздушного боя наш МиГ имеет значительные преимущества. Кроме того, увеличена дальность действия этого истребителя. Его боевая эффективность по сравнению с МиГ-29 увеличилась почти в четыре раза.
Что уж говорить про суперсовременный комплекс МиГ-31, равного которому в мире пока ещё не создано! Во-первых, это единственный боевой комплекс в мире, способный поражать цели на очень большом расстоянии, до 300 км. Во-вторых, он представляет собой мини-АВАКС, который всё видит и может выдавать координаты целей другим самолётам. В-третьих, он достаточно неуязвим, у него сильнейшая помехозащищённость. Кроме всего прочего, его локатор видит самолёты-«стелс».
Конечно, наличие на вооружении у югославских ВВС даже нескольких таких комплексов не смогло бы коренным образом повлиять на ситуацию на Балканах — слишком большая военная мощь была двинута туда. Но боевого пыла у натовских лётчиков значительно поубавилось бы, в этом я абсолютно уверен. Представьте себе настроение лётчика, который, взлетая допустим, с авиабазы Авиано в Италии, знает, что может получить «похоронное послание», даже не долетев до границы с Югославией. А психологический фактор на войне — вещь немаловажная.
Говорят, история не любит сослагательного наклонения. Не будем и мы гадать, что было бы, если бы… Ситуация на Балканах меняется ежедневно. Возможно, с помощью переговоров вскоре удастся добиться прекращения бомбардировок Сербии. Но каким бы ни было окончание войны, в любом случае для НАТО оно будет означать поражение, а не победу. Ввязываясь в эту авантюру, НАТО не учло только одного — свободолюбивый дух югославов, их умение постоять за себя, их мужество и стойкость. История достаточно красноречиво свидетельствует, что сломить стойкий дух югославов не удавалось ещё никому. Не удастся это сделать и странам альянса.
«Майка-Русия», «мать-Россия» — так издавна называли сербы нашу страну. Мы очень близки друг другу — по славянскому происхождению, языку, православной вере, по культуре. Они — наши братья по крови и по духу. Наверное, поэтому так болит сердце, когда я вижу репортажи тележурналистов с мест военных действий на Балканах…
20. НОВОЕ ПОКОЛЕНИЕ ИСТРЕБИТЕЛЕЙ
Я пришёл на фирму в удачное время, когда зарождалось новое поколение истребителей. Начиналась новая эпоха. На передний план вышли схемы истребителей с изменяемой геометрией крыла, причём это направление было не только в истребительной, но и в штурмовой, и в бомбардировочной авиации. Кроме того, появились самолёты сверхбыстрые. В то время как привычные для нас скорости составляли 1100–2200 км/час, уже были самолёты, которые иногда показывали скорость до 3000, — такие, как Е-150 на микояновской фирме. Но речь уже шла о том, что на высоких скоростях нужно было летать в течение продолжительного времени и на больших высотах.
Как раз в это время в истребительной, штурмовой, бомбардировочной авиации переживали определённый кризис, связанный с тем, что не было дальнейшего продвижения по скоростям. Стремительно развивались средства ПВО, появлялись новые радиолокационные станции, способные обнаруживать самолёт на больших расстояниях, появлялись ракеты, которые могли сбивать самолёты на расстоянии до 150 км. Учитывая это, необходимо было создавать машины нового класса. Нужно было переходить на сверхмалые высоты, где локационные станции с трудом обнаруживали цель. Большие скорости на малых высотах позволяли подойти к объекту так близко, что когда станция слежения обнаруживала цель, времени для её перехвата уже не оставалось. Кроме того, малые высоты создавали дополнительные трудности для поражения самолёта ракетами. Все эти моменты привели к тому, что авиация стала осваивать малые высоты. То есть выживаемость самолётов нападения напрямую была связана с тем, что им приходилось прижиматься к земле.
Эта тактика диктовалась жизнью, но природа диктовала свои условия. Дело в том, что на малых высотах при выходе самолёта на большие приборные скорости резко повышались сопротивление воздуха и расходы топлива, поэтому самолётов, способных пройти сверхзвуковую область, практически не было. Конечно, на самолёте МиГ-21 можно было выйти на сверхзвуковой режим, и мы на фирме этого достигли, но этот выход был кратковременным и требовал огромных затрат топлива.
Необходимо было понизить сопротивление для, как мы говорим, «протыкания» сверхзвука, для прохождения звукового барьера. Нужно было либо создавать более мощный двигатель совершенно другого поколения, либо существенно перекраивать аэродинамику. Её можно было перекроить следующим образом. Форма крыла для таких самолётов, как МиГ-21, Су-9 и Су-7, должна была стать ещё более стреловидной, и тогда сопротивление можно было понизить. Но такое существенное увеличение стреловидности сразу приводило к ухудшению лётных характеристик, в первую очередь маневренности, а это вело к повышенным расходам топлива на крейсерских дозвуковых режимах. Естественно, ухудшались взлёт и посадка, потому что скорость при этом значительно увеличивалась, что, в свою очередь, влекло за собой более высокие требования к шасси, к пневматикам, а также увеличивало взлётную и посадочную дистанцию. Всё это требовало не только реконструкции аэродромов (ВПП нужно было делать значительно длиннее), но и усложняло выполнение самих режимов взлёта и посадки с технической точки зрения.
С учётом всего этого конструкторы пришли к выводу что уровень безопасности режимов взлёта и посадки имеет узкие места. Здесь подходили всё ближе и ближе к краю. На современных самолётах скорость захода на посадку составляла 340–360 км/час. Это очень высокая скорость! Поскольку самолёт при такой схеме часто мог выходить на второй режим, то ошибки в технике пилотирования существенно затрудняли точность выдерживания режима захода. А с учётом плохой приёмистости реактивных двигателей пилотирование на этих режимах с точки зрения точности выдерживания параметров ещё более ухудшалось. Получался заколдованный круг.
И тогда на выручку авиационным конструкторам пришла новая идеология авиационных конструкций. Она предлагала различные решения. Первое — самолёты вертикального взлёта и посадки. Второе — изменяемая геометрия крыла. Самолёты с вертикальным взлётом и посадкой уже появлялись, им нужны были ограниченные площадки, выполнять взлёт и посадку можно было как на вертолёте, однако неэкономичность таких самолётов и их малый радиус существенно ограничивали область их применения. Более того, взлёт и посадка оказались не таким простым делом и требовали хорошей квалификации лётчика. Эти причины и привели к тому, что идея изменяемой стреловидности, изменяемой геометрии крыла выдвинулась на передний план: прямое крыло давало значительное улучшение качества на дозвуке при перегонах и, самое главное, улучшало режимы взлёта и посадки, делало их более комфортными, например с точки зрения обзора. Ведь эти режимы выполнялись на меньших углах атаки, на меньших скоростях, и само их выполнение напоминало ту технику, которая преподавалась на этапе первоначального обучения на учебно-тренировочных самолётах в лётных училищах.
Режимы сверхзвуковой скорости на МиГ-23 — как внизу, так и наверху — достигались путём сложения крыла на увеличенную стреловидность до 72 градусов. Самолёт легко проходил сверхзвуковую область и выходил на повышенный сверхзвуковой режим. На МиГ-23 мы выходили на режим скорости по ограничению 1350, но были выходы и до скорости 1450. А наверху мы достигали скорости порядка 2500 при махе 2,35. Это уже было солидно. То есть на махе 2,35 можно было лететь где-то минуты 1,5–2. Простота решения этих задач лежала на поверхности, и это облегчало многие проблемы. Но надо сказать прямо: на бумаге всё выглядело хорошо, в жизни же всё обстояло куда сложнее. Многорежимность крыльев требовала подвижной конструкции их поворота, а это шло в ущерб частотным характеристикам самолёта, его прочности. В связи с этим возникало очень много вопросов.
Тем временем вся авиация в тактическом смысле развивалась однобоко. В связи с всплеском развития радиолокации и ракетного вооружения в нашей стране и во многих других развитых странах (в США, Англии, Франции, в меньшей степени — в Германии) тоже стали появляться самолёты аналогичного плана. Это F-111 и F-14 в США, «Харриер» в Англии (там пошли по пути вертикального взлёта), «Торнадо» в Европе. Тогда решили, что при современных скоростях воздушный бой уже не нужен, а нужны лишь самолёты, которые проходят на малых высотах зону противовоздушной обороны, потом выскакивают в районе цели, обрабатывают её и снова уходят на свой аэродром. С точки зрения перехвата подход был ещё проще: при очень высоких скоростях повторные атаки вообще невозможны, упор делался именно на высокую скорость и на малые высоты — раз самолёт-агрессор атакует на малых высотах, то и перехватывать его нужно там же. Радиолокационных станций обнаружения объектов на фоне земли ещё не было — только-только приступали к решению этой проблемы. Поэтому было два варианта. Первый — идти очень низко и снизу смотреть вверх; второй — смотреть на фоне земли. Но этот режим имел узкую направленность луча и был очень ограничен по дальности, поскольку станции были импульсные. Естественно, при такой идеологии ни о каких воздушных боях не могло быть и речи. Даже на МиГ-25 не было пушки, потому что считалось, что для поражения цели вполне достаточно ракетного вооружения.
На фирме Сухого в это время появляется сначала самолёт Су-17, затем Т-6, позже — Су-24. У нас — самолёты МиГ-27, МиГ-23МЛ. Их развитие показывало, что на тот период другого решения при имевшихся силовых установках, их удельных параметрах, тяговых характеристиках просто быть не могло.
Но опыт локальных войн на Ближнем Востоке и в Индокитае показал всю неправоту многих апологетов нашей военной тактики того времени, показал, что рано сбрасывать со счётов тактику воздушного боя. По этому поводу велось очень много споров. Лётчики-истребители боролись за повышение именно пилотажных качеств, а новые подходы существенно ограничивали их лётную подготовку и направляли по однобокому курсу — определённые маршруты перехвата, выходы на сверхзвуковую скорость, атака, выход из атаки и уход домой.
Когда прошёл всплеск локальных военных конфликтов, стало очевидно, что борьба за превосходство в воздухе требует от самолёта и пилотажных, и маневренных качеств. Наличие тактики воздушного боя значительно усложняло боевую операцию, делало её более многообразной, многогранной, но в то же время требовало ещё более сложной конструкции самолёта. И это легло на конструкторов тяжёлым бременем. Надо сказать, что МиГ-23 прошёл в этом плане очень трудный путь. Примерно в таком же положении оказались и представители фирмы Сухого. От самолёта Су-17 тоже требовались определённые пилотажные качества. Но они не были связаны с более энергичным переменным маневрированием, при котором необходимо вести целенаправленный воздушный бой. В основном они были связаны с поражением цели: сбросить бомбы с «полупетли», с «петли» или с других, более простых манёвров — «горки», пикирования.
Для таких самолётов, как Су-17, Су-24, МиГ-27, которые являлись истребителями-бомбардировщиками и чьим предназначением было поражение наземных целей, в первую очередь было важно преодолеть ПВО на сверхмалых высотах. Большое значение имела аппаратура, обеспечивающая полёт, и прицельно-навигационный комплекс для нахождения и уничтожения цели. При этом было желательно, чтобы самолёт мог выполнять простой пилотаж при определённых манёврах — например при сбрасывании бомб.
Истребитель же, предназначенный для завоевания превосходства в воздухе, должен уметь выполнять высший пилотаж, предельные манёвры — и всё это с высокими перегрузками, на больших углах атаки, с меньшими радиусами разворотов и при меньшей затрате времени. Всё это накладывало особые требования к аэродинамике и прочности самолёта.
Нашему истребителю при ведении воздушного боя нужно было выходить на максимальные перегрузки — порядка 8,5. Большая величина этих перегрузок ставила перед конструкторами дополнительные задачи, при решении которых наше КБ столкнулось со многими проблемами, которые решались постепенно. Постепенно менялась и концепция самолёта. Первый МиГ-23С отличался от последующих модификаций. Изменилась его концепция, и самолёт на ходу начали «штопать». Увеличили крыло — улучшили маневренность, но при этом ухудшились взлётно-посадочные характеристики, возникла необходимость доработки механизации…
На следующем этапе нужно было улучшать маневренные характеристики с учётом перегрузок, а перегрузки — это дополнительная прочность. И так далее. То есть проблем было чрезвычайно много. Решение их растянулось на целых десять лет. Когда вышел МиГ-23МЛ, это был действительно прекрасный самолёт, очень хороший в пилотажном отношении. Правда, военные идеологи нас несколько сбили с толку. Их подход к новому самолёту можно охарактеризовать словами «объять необъятное». Нам поставили задачу достичь маха 2,35 — это очень большой мах, практически ни один западный истребитель не летал до таких скоростей. Если учесть, что тогда только начиналась вырабатываться схема защиты самолёта от сваливания, то, естественно, это рождало дополнительные проблемы.
Дело в том, что Су-9, Су-7 и МиГ-21 пилотировали на значительно меньших углах, на которых признаки сваливания были достаточно ощутимыми. Самолёт при этом выходил на режим тряски на средних углах, которая постепенно усиливалась. Надо сказать, что на режиме тряски лётчику разрешалось пилотировать, это была область допустимых углов, но когда самолёт выходил на углы сваливания, то у самолёта начинались значительные поперечные колебания, и даже если самолёт свалился, то достаточно было поставить ручку управления нейтрально, и самолёт снова возвращался на допустимые углы. МиГ-23, при превышении допустимых углов, срывался практически мгновенно, особенно если ручка управления в поперечном канале, а не в нейтральном положении, к тому же самолёт сразу входил в устойчивый плоский «штопор», вывод из которого был сложным.
Без наличия хороших предупреждающих признаков и хорошей предупреждающей системы, тактильной сигнализации, а ещё лучше — активной системы защиты такой самолёт, конечно, было тяжело эксплуатировать. Прежде всего требовалось установить систему автоматического управления. Но разрешить все эти проблемы сразу было невозможно. К тому же существовал определённый консервативный менталитет конструкторов. Да и с точки зрения лётного состава эти требования не были осознаны так остро.
21. НОВЫЕ КОНЦЕПЦИИ
Как я уже говорил, самолёт МиГ-23 видоизменялся вместе с изменением концепции ведения воздушного боя. Сначала считалось, что воздушные маневренные бои отошли в прошлое и ставка должна делаться только на ракеты и на прицел дальнего обнаружения. В соответствии с этим «двадцать третий» проектировался как перехватчик низколетящих целей. Затем концепция изменилась, произошёл возврат к необходимости ведения маневренного воздушного боя — и это привело к конструктивным коррекциям. Перестраиваться пришлось буквально на ходу, и МиГ-23 претерпел большие изменения. Значительные сложности возникали в связи с тем, что советская концепция требовала сделать истребитель таким, чтобы он мог абсолютно всё. Он должен был хорошо взлетать и так же хорошо садиться (впрочем, это одно из главных требований к любому самолёту), он должен был обеспечивать быстрые разгонные характеристики, иметь хорошие расходы внизу и вверху, а также выход на сверхзвуковую приборную скорость у земли и мах 2,35 (т.е. скорость 2500 км/час) наверху. Маленький вес истребителя — всего 10,5 тонн — тоже накладывал серьёзные ограничения. С учётом изменения концепции ведения воздушного боя приходилось сильно перекраивать и аэродинамику. Одно дело — быстро выходить на высокие скорости и на мах, другое — плюс к этому вести современный маневренный воздушный бой с наибольшим обеспечением безопасности. А этот вопрос был очень актуальным, потому что, как я уже говорил, МиГ-23 на пилотажном крыле 45 градусов срывался без предупредительных признаков, как правило, сразу в плоский «штопор», из которого машину вывести было очень и очень трудно.
Все эти нюансы делали самолёт очень сложным в пилотировании, хотя в освоении он был очень простым. В лётных училищах его осваивали даже лучше, чем МиГ-21. Я летал на обоих самолётах, и МиГ-23 сразу мне показался проще. Однако с точки зрения энергичного маневрирования и современных требований ведения воздушного боя эта машина, конечно, не соответствовала стандартам пилотажной машины. С моей точки зрения, с самого начала путь был выбран неправильный. Вместо того чтобы решить проблему сразу, энергично и радикально, самолёт начали модифицировать постепенно, медленно. В оправдание можно только сказать, что аналогов такой радикальной конструктивной эволюции не было.
Многие наши понятия о маневрировании на МиГ-23 исходили из того, что мы самолёт глубоко не знали. И только когда его испытали на «штопор», поняли, насколько он опасен при превышении допустимого угла атаки.
Начались попытки решить эту проблему. И уже при понимании всей опасности применения этого самолёта в маневренном воздушном бою путь решения этой проблемы, к сожалению, всё равно был выбран постепенно-эволюционный. А надо было хотя бы на этом этапе принять радикальные меры. В результате освоение МиГ-23 нам обошлось, конечно, очень дорого — мы потеряли 68 единиц техники только из-за утраты устойчивости и управляемости на больших углах атаки при переходе машины в режим сваливания и «штопор». Это очень много. Хотя, возможно, в масштабах авиации, которую мы тогда имели, и общего числа потерь в ней эта цифра не смотрелась катастрофически.
В зависимости от изменения тактики завоевания превосходства в воздухе менялись и требования к авиации. МиГ-23 был как раз на острие этого процесса. Но само наше КБ, наш шеф Александр Васильевич Федотов, да и мы вместе с ним, оказались не на высоте момента. Да, Федотов был великим лётчиком-испытателем, он великолепно делал режимы, был величайшим методистом, безусловно, ярчайшим лидером не только нашего коллектива, но и всего авиационного поколения 70–80-х годов. И не зря ему присвоили Большую золотую медаль ФАИ (Международной авиационной федерации). Я уж не говорю о том, что благодаря своему мастерству он много раз чётко выполнял задания и спасал машину. Но в то же время оттенок конъюнктурности в его работе всё-таки имел место. Кроме того, он очень самолюбиво и ревниво воспринимал успехи своих учеников и коллег. Должен сказать, и неравнодушие к славе порой застилало ему глаза. Он был чрезвычайно строг к своим коллегам и ученикам, но в то же время не допускал никакой критики в свой адрес. И это его качество проявилось в истории с самолётом МиГ-23.
Если бы он прислушался к отзывам о самолёте, которые мы получали из строевых частей, да и к нашим тоже, многих трагедий можно было бы избежать. Первым тревожным звонком стала гибель лётчика-испытателя майора Виктора Жукова на репетиции учений. Это был очень опытный лётчик, великолепный пилотажник, как и его друг подполковник Саша Кузнецов. Оба они были великолепными мастерами пилотажного маневренного боя и очень много сил и умения отдали тому, чтобы показать, насколько этот истребитель хорош в маневренном бою. Но тогда характеристик сваливания мы глубоко ещё не знали, ещё не были проведены испытания на «штопор», сигнализация о предельных углах атаки не предохраняла самолёт от выхода на эти углы и срабатывала, когда лётчик уже не мог предпринять предупредительные действия. А такая сигнализация особенно необходима во время ведения лётчиком маневренного воздушного боя, когда его взгляд отвлечён от приборов и всё своё внимание он сосредоточивает на самолёте-цели. Ведь главное в воздушном бою — это обнаружить цель и ни в коем случае её не потерять. И сделать всё возможное, чтобы путём различных манёвров, желательно самых оптимальных, занять исходную позицию для начала атаки. В этом смысле Витя Жуков и Саша Кузнецов были отменными бойцами, одними из лучших пилотажников в военном институте.
В тот день, когда погиб Виктор Жуков, он вёл показательный воздушный бой с Кузнецовым. Они перешли на воздушный бой ближе к малым высотам, и вот на выводе из одного режима Виктор сорвался в «штопор» и врезался в землю. Так мы потеряли замечательного лётчика-испытателя. Он был красивый парень — высокого роста, крепкого сложения, обаятельный, душа компании.
К сожалению, впоследствии не повезло и его другу Саше Кузнецову, с которым я подружился. Мы даже ездили вместе с ним отдыхать в Сочи и провели незабываемую неделю на юге в октябре. С ним у меня связано очень много хороших и приятных воспоминаний.
Так прозвенел этот первый тревожный звонок, но тем не менее этот сигнал не был остро воспринят на фирме. Из лётно-испытательной среды нашего небольшого коллектива наиболее достойную и жёсткую позицию по отношению к конструктивным недостаткам самолёта выражал Пётр Максимович Остапенко. Он, как никто другой, остро и своевременно видел те недостатки, которые могли привести к необратимым последствиям. Пожалуй, он был единственным, кто, отстаивая свою точку зрения, не боялся конфликтных ситуаций. Это ему дорого обходилось, но он упрямо настаивал на своём. Да, Пётр Максимович не только в воздухе боролся за машину до конца, не меньшее мужество он проявлял на земле, когда было нужно отстаивать свою позицию.
22. «ЗЛОЙ» «ШТОПОР»
Следом за «скоростной» эпохой пришло время самолётов с изменяемой стреловидностью крыльев. Их испытания были связаны не только с изучением поведения крыла на больших скоростях во время полётов у земли, но и с увеличением скорости на больших и сверхзвуковых скоростях — до маха 2,35. Такие машины отличались более экономичным и быстрым выходом на сверхзвуковые режимы. Но создание этих самолётов несло в себе и определённые технологические проблемы. Надо было решать задачу поворота крыла, а это связано с прочностью его конструкции, что, в свою очередь, вызывает увеличение веса поворотного механизма. То есть за всё нужно было платить. И сопоставление стоимостных величин с показателями увеличения боевой эффективности машины заставляло делать вывод: стоит или не стоит создавать данный самолёт. Параметр «стоимость/эффективность» в таких случаях всегда выходит на передний план. Кроме того, изменяемая стреловидность была единственным способом увеличения скорости, так как существовавшие в то время двигатели не могли обеспечить необходимой тяги и при определённой размерности и других характеристиках, выражаясь техническим языком, они не обеспечивали необходимых удельных параметров.
Но в те времена больше обращали внимание на боевую эффективность самолёта. А соотношением стоимости и эффективности мы стали заниматься только недавно. Да и то определённые лоббистские связи руководителей отдельных КБ с чиновниками Министерства обороны по-прежнему делают своё дело, и до сих пор этот параметр порою странным образом забывается при проектировании машины. Я ещё коснусь этого вопроса, который напрямую связывает каждого гражданина нашей страны как налогоплательщика с создаваемой боевой техникой. Нам не безразлично, куда и на что идут наши деньги. Мы гордимся своей страной, мы должны заботиться о её обороне. А для этого техника должна отвечать тем задачам, которые перед ней поставлены, а люди, которые на ней работают, должны делать это с желанием и жить в достойных условиях.
Проблем с МиГ-23 было много. Во-первых, это проблемы, связанные с прочностью конструкции крыла. Потом, как я уже говорил, были вопросы на взлёте и посадке, связанные с улучшением работы передней кромки крыла для улучшения боковой управляемости. Затем встала задача повышения устойчивости и управляемости машины на больших углах атаки. Программы, посвящённые последнему обстоятельству, проводил Федотов. И вот во время одной из них произошёл неприятный случай, когда Александр Васильевич вынужден был катапультироваться из плоского «штопора».
Самолёт входил в плоский «штопор», который считался самым сложным, почти мгновенно. Вывод из него осуществлялся «методом 5-А», который заключался в том, что нужно было давать противоположную против «штопора» ногу, ручку брать полностью на себя и в поперечном канале её давать по «штопору». То есть метод был достаточно сложным.
Кроме того, выход из него осуществлялся с очень большим запаздыванием, и надо было чётко уловить момент постановки рулей в нейтральное положение, когда вращение заканчивалось и подходило время выходить из него. Ибо это положение рулей могло заставить самолёт впасть в «штопор» уже другого направления. Именно эта чёткость перевода рулей во многом определяла сложность этого режима.
Вы уже знаете, что когда я отстранил Анатолия К. от испытаний после второй аварии на больших углах атаки, он перешёл в ЛИИ. И тогдашние лётные начальники, а затем И. Волк (он позже сожалел об этом) разрешили Анатолию сделать несколько тренировочных полётов на «штопор». Однако первый же полёт едва не закончился печальным исходом. Пять раз А.К. выводил самолёт из «штопора» и пять раз тут же попадал в «штопор» другого направления. Смешно сказать, но некоторые учёные института заговорили, что открыто новое явление, и предлагали, поскольку прежде видели один такой режим у Федотова, дать ему своё название.
Но я посоветовал им спуститься с небес на землю и посмотреть на вещи с другой стороны. Налицо были явные ошибки при выводе самолёта из «штопора», связанные с запаздыванием перевода рулей в нейтральное положение, то есть Анатолий К. не умел вовремя переставлять рули. Из-за этого запаздывания и происходят все эти нюансы. Но ошибка есть ошибка. И то, что можно простить строевому лётчику, непростительно для лётчика-испытателя, допущенного на эти углы атаки. В противном случае нечего летать на эти режимы, тем более на МиГ-23. Лётчик-испытатель обязан чётко понимать, на что он идёт. Разница между федотовским режимом и полётом А.К., сказал я сотрудникам ЛИИ, заключается только лишь в одном — Федотов делал этот режим специально, как задание на ошибку по выводу из «штопора». И блестяще его выполнил. А у вас эта ошибка вынужденная. Это совершенно разные вещи, и ни о каком «эффекте» не может быть и речи. Когда Анатолий бросил управление, самолёт сам вышел из «штопора», благо что он не имел плоского и устойчивого характера. Иначе, как говорится, был бы полный привет. И эти учёные мне сказали:
— Ты знаешь, Валера, мы, конечно, всё понимаем. Но мы просто хотели парня выручить. Не хотели его травмировать.
Я ответил, что так, не травмируя лётчика, мы можем зайти очень далеко. Конечно, если лётчика «затюкать», могут последовать не менее тяжёлые последствия. Но нельзя впадать и в другую крайность, поэтому я категорически против их оценки обыкновенной ошибки пилота как «нового явления» в пилотаже. Они со мной согласились, но попросили не раздувать скандала.
— Да я и не хочу скандала, — сказал я лиишникам. — Васильченко, начальник института, это знает. Ошибка налицо. А теперь я от вас просто требую, чтобы наложенное мною ограничение оставили в силе.
Они ответили, что это уже не в их компетенции. Тогда я им повторил снова:
— Ваша компетенция состоит в том, чтобы вы давали чёткое и объективное заключение по каждому полёту.
На том мы и расстались. Я не стал раздувать это дело, а они не стали превращать ошибку и недоученность лётчика в новое явление в авиации.
А теперь поговорим о случае с Федотовым. У нас на фирме была 808-я машина, на которой мы летали на «штопор». И Александр Васильевич, видимо, однажды почувствовал себя чересчур уверенно. Существовал один «злой» режим, попав в который, даже Александр Александрович Щербаков, наш самый известный и знаменитый «штопорист», вынужден был применить противоштопорные ракеты. Затем в подобную ситуацию попал и военный лётчик-испытатель, полковник Норик Казарян, который был «штопористом» в ГНИКИ ВВС.
Федотов, имея мощный авторитет во всех лётных вопросах, в том числе и «штопорных» этим авторитетом часто давил на науку. Тем более что наша «фирменная» наука тоже хотела доказать, что самолёт всё-таки выходит из «штопора». Раньше все испытания на большие углы атаки и «штопор» были прерогативой ЛИИ, но благодаря авторитету нашего шефа эту работу впервые взяла на себя фирма Микояна. Для нас — лётной группы — это было очень важно, так как это существенно расширяло нашу квалификацию. Ведь не секрет, что испытания на большие углы атаки — и особенно на «штопор» — требовали высшей квалификации. И можно сказать, что в эйфории достигнутых успехов, да ещё в такой ответственный момент, Александр Васильевич хотел доказать, что он и здесь лучший, хотя он и так по этим испытаниям встал вровень с Щербаковым и Гудковым. Во всяком случае, если бы Федотов даже вывел самолёт из того злополучного «штопора», всё равно этот способ нельзя было рекомендовать даже лётчикам-испытателям. И Щербаков, и Казарян, попав в этот режим, сделали всё возможное для выхода из него, при этом их действия были абсолютно грамотными и чёткими. А сама установка на полёт Федотова бросала явно незаслуженную тень на их высокую квалификацию в этом вопросе.
Хотя, откровенно говоря, когда мы собирались в узком кругу — Пётр Максимович Остапенко, Боря Орлов, Алик Фастовец, я, — мы вообще не понимали смысла заходов в такие глубокие «штопорные» дебри. При том, что сам интерес к этой работе у нас был огромен. Мы участвовали в работах высшей квалификации и сложности — «штопорных» режимах. Но с точки зрения рекомендаций и применения таких режимов в строевых частях… Рекомендовать даже лётчику-испытателю эти методы вывода самолёта из «злого» «штопора» было очень тяжело. Надо было, кроме перевода рулей на «нейтраль», совершать ещё определённые манипуляции крылом. С учётом быстрого развития событий сделать это обыкновенному лётчику было практически невозможно, да и не нужно.
С точки зрения исследований это было действительно интересно. Но ситуации, возникшие у двух лётчиков высочайшей квалификации, свидетельствовали о том, что существует такой режим, из которого после определённой раскрутки самолёт не выходит. Так для чего нужен был третий эксперимент? И получилось, как всегда у нас в авиации, — где тонко, там и рвётся. Федотов сказал, что он всё-таки выведет машину из этого «штопора». Начальные колебательные процессы являлись первыми признаками выхода из «штопора», но заметить их было очень сложно. Федотов же утверждал, что по некоторым всплескам колебаний можно заметить начало тенденции выхода из «злого» режима. И если в этот момент, как он говорил, немного «поддёрнуть ручкой» и сделать небольшую динамику, то можно самолёт из «штопора» вывести.
После тех «злых» режимов, в которые попали Александр Щербаков и Норик Казарян, стало очевидно: эксперименты надо прекратить. Тем не менее Толя Белосвет — «лучший компьютер» МАПА, отличавшийся известной бесшабашностью, вместе с Федотовым полёт организовали. (Позже Анатолий Алексеевич, умудрённый опытом, был более осторожен: на словах «запускался» быстро, но что касается испытаний, то он уже не торопился.) Александр Васильевич вогнал машину в этот «штопор», и все дальнейшие попытки выйти из него ничем не увенчались. После этого Федотов принял решение на применение ракет. Но одна из ракет не сработала, и необходимого эффекта не получилось.
Но надо было знать Федотова. Впрочем, все лётчики нашей фирмы боролись за технику до самого конца. И Александр Васильевич при необходимости катапультирования на четырёх тысячах метрах покинул самолёт у самой земли на высоте всего шестьсот метров. Мы тогда радовались тому, что наш шеф и корифей авиации остался жив. Но сам он очень глубоко переживал результат своей самонадеянности. Думаю, он чувствовал и определённые настроения вокруг этого полёта. Ну, а мы — Остапенко, Орлов, Фастовец и я — тоже переживали, понимая, какой удар этот злополучный полёт нанёс по престижу фирмы.
С точки зрения профессионального мастерства вопросов к Федотову не было. Он рисковал своей жизнью, покинув самолёт на минимально возможной высоте. Более того, он понимал, что вывести самолёт из «штопора» на такой высоте он уже не сможет, но всё же хотел доказать, что первые признаки выхода самолёта из «штопора» всё-таки наметились. И если бы было достаточно высоты, машина из «штопора», безусловно, была бы им выведена.
Хотя, говоря прямо, не только наличие высоты давало возможность для более продолжительного эксперимента по выводу самолёта из «штопора». Менялась и плотность воздуха, а от этого зависит очень многое. В нижних слоях атмосферы самолёт легче выходит из устойчивых режимов. Как говорил иногда Белосвет, если пробурить широкую скважину до центра земли, то на каком-то уровне мы попали бы в такой слой, где самолёт вообще невозможно ввести в «штопор». Ведь само явление «штопора» возникало из-за дисбаланса восстанавливающих и дестабилизирующих моментов, возникающих в полёте. И с увеличением плотности атмосферы восстанавливающие моменты настолько усиливаются, что дестабилизирующих моментов уже не хватает для того, чтобы самолёт ввести в режим «штопора».
Словом, после полёта Федотова у каждого из нас на душе остался горький осадок. Вскоре после этого я встретился в коридоре института с ещё одним корифеем ЛИИ им. Громова, известным «штопористом» Олегом Васильевичем Гудковым. Разговорились и, само собой, затронули тему федотовского полёта.
Они были с Федотовым большими друзьями, но Гудков всё же, как мне казалось, немного завидовал Федотову. У Александра Васильевича к тому времени была громкая слава, он был Героем Советского Союза, заслуженным лётчиком-испытателем, лауреатом многих премий, обладателем многих мировых рекордов. А в ЛИИ тогда рекордами не занимались — спохватились позже.
Так вот, когда разговор зашёл о печальном полёте Федотова, Гудков с укоризной в голосе заметил:
— Конечно, вы можете летать на такие «штопора» — у вас самолётов много. Это у нас машин мало.
Что ж, он был прав. Понимали это и лётчики фирмы. Да и сам Федотов, повторюсь, переживал случившееся, но виду особенно не показывал. Хотя инженеры и конструкторы затуманили выводы комиссии по расследованию причин аварии, тем не менее нам от этого легче не стало. У каждого из нас было больше претензий не к самому Федотову, а к нашим начальникам, которые должны были ограничивать в определённые моменты и самого шеф-пилота. В определённых случаях, когда лётчик выручает конструкторов из самых невероятных ситуаций, отношение и доверие к нему вырастают до самой высокой степени. И эта степень доверия позволяет ему делать многие вещи с недопустимо высоким риском. И здесь главная задача генерального конструктора, главного конструктора и особенно заместителя главного конструктора по лётным испытаниям — суметь вовремя, несмотря на весь огромный авторитет данного лётчика, опустить шлагбаум перед его не совсем оправданной инициативой. В данном случае руководители КБ этого не сделали.
Я говорю сегодня об этом ещё и потому, что сам впоследствии побывал в шкуре шеф-пилота, нёс это бремя девять последних лет моей небесной жизни. Я сознавал, насколько мне доверяли и главные конструкторы, и генеральные, но понимал и другое: если во мне не будет такого «ограничителя», то однажды это может привести к неприятным последствиям.
23. ПОМПАЖИ МОИ, ПОМПАЖИ…
Одной из серьёзных проблем, связанных с доведением МиГ-23, были помпажи силовой двигательной установки. Двигатель Хачатурова, созданный для «двадцать третьей» машины, к сожалению, не обладал большими запасами устойчивости. Но для того времени силовая установка была достаточно хороша, несмотря на то что сделана она была по технологии третьего поколения. Её следующая модификация позволила довести мощность двигателя до 12,5 тонн, то есть увеличить его тягу на 30 процентов, при этом уменьшив расходы топлива на 10 процентов. Это говорило о высоком качестве модернизации, которую провели наши КБ. Но минусы всё же оставались. Особенно это касалось малого запаса устойчивости, в частности на больших углах атаки. На МиГ-23 были боковые заборники. При определённых углах скольжения возникал срыв потока во входной канал и происходил помпаж воздухозаборника. За ним следовал помпаж двигателя, причём лавинообразный. Температура газов за секунду иногда возрастала от 150 до 250 градусов, и лётчик практически не мог справиться с ситуацией. На этих режимах мы сразу же, не глядя, останавливали двигатель, а потом уже занимались поисками выхода из положения. Много проблем было и со стрельбами.
В конце концов сделали противопомпажную систему, которая называлась СПП и имела два датчика: пульсаций воздушного потока, который срабатывал по перепаду давления, и канала высокой температуры. По этим датчикам СПП ограничивала подачу топлива и, следовательно, обороты и температуру газовой турбины. Иногда эта система выводила самолёт из помпажа, но, как правило, если возмущение было достаточно мощным, двигатель всё равно нужно было останавливать.
Труднее было при работе на малых высотах. Дефицит времени не позволял лётчику останавливать двигатель и запускать его снова. Строевому лётчику сделать это вообще было затруднительно, поскольку работа была нештатной. Ещё одна проблема возникала на сверхзвуке. Запас работы воздушного канала на входе тоже был весьма ограниченным, и при возмущении самолёта как по углу атаки, так и по углу скольжения, не говоря уже о работе РУДом двигателя, сразу возникали пульсации воздушного потока, которые приводили к помпажу заборника, а затем и двигателя. Если на дозвуке помпажи воздухозаборника и двигателя не приводили к криминальным последствиям с точки зрения устойчивости и управляемости, то на сверхзвуке, на махе более 2,15 и приборной скорости свыше 1250 км/час, срыв воздушного потока приводил к несимметричному помпажу воздухозаборника, что вело к большим углам скольжения. Самолёт попадал в мощное инерционное вращение вокруг своей оси в поперечном канале, с большими углами скольжения.
Надо сказать, что на махе более 2,15 самолёт имел уже пониженные запасы устойчивости, и этих возмущений хватало для того, чтобы машина попадала в область критических скоростей. Когда мы изучали границы устойчивости на большом махе и приборной скорости, то поняли, что нужно делать так называемый запирульник. То есть клапан, который не позволял на определённом махе (в частности, махе 1,7) при любой работе РУДом убирать обороты ниже 97 процентов. Иными словами, двигатель работал всё время на максимальном режиме, независимо от положения РУДа. И во-вторых, мы провели много мероприятий по входному каналу, вплоть до того, что убрали из зоны потока датчики, которые могли влиять на устойчивое протекание воздушного потока на вход двигателя. Иными словами, всё, что могло вызвать турбулизацию и искривление воздушного потока на входе двигателя, мы постарались исключить.
Собирали всё по крохам. После каждого искусственного помпажа силовой установки, без которых мы не могли определить вышеназванные границы устойчивости заборника, мы укрепляли канал и меняли взлётные створки, которые постоянно «вылетали». В связи с этим программа испытаний затянулась, самолёт на сутки и больше выпадал из программы, а в день надо было сделать по два, по три полёта. В результате мы поняли, что сочетание большой приборной скорости и маха не влияет на корректные точки помпажей, поэтому ушли от приборных скоростей и на высотах 14-14,5 тысяч метров проверяли границы работы воздухозаборника на большом махе. Все характеристики работы силовой установки зависели в основном от значения маха. Вскоре мы уже чётко знали границу устойчивости воздухозаборника, хотя первые режимы, которые мы делали, производились без учёта внешних факторов воздействия на поток, и запас устойчивости работы силовой установки был ещё явно маловат. Когда пошли сдаточные полёты серийных машин в Луховицах, при сочетании различных условий и неточной настройки клина воздухозаборника бывали случаи помпажа двигателя. Они, конечно, становились предметом самого тщательного разбора. Мы видели, что, хотя программа доводки воздухозаборника проводилась планомерно, должного запаса устойчивости заборника не было. И когда начались более масштабные полёты на серийном заводе, то посыпались проблемы с помпажами.
Когда я прилетел в Луховицы для разбора очередного помпажа, то Юра Абрамович — очень авторитетный и один из самых уважаемых лётчиков-испытателей фирмы (пострадавший, кстати, из-за пресловутого «пятого пункта»), делавший свою работу на высочайшем профессиональном уровне, — подошёл ко мне и сказал:
— Что же вы, Валера, недоиспытали самолёт?
Мне было обидно слышать это. Думаю, что Юра был немного не прав. Нельзя было так примитивно и однозначно оценивать ситуацию. Самолёт мы испытали достаточно строго и фундаментально по каналу воздухозаборника и программу отработали ту, которую нужно. Вслед за нами её проверяли военные лётчики, проведя большой цикл испытаний. Дело было не в «сырой» технике. Да, была определённая гонка, этого никто не отрицает, но на характере испытаний она не сказывалась (я имею в виду выходные параметры). Не было такого, чтобы мы не довели до заданных значений параметры машины. Этого нам никто бы не позволил. И в первую очередь военные. Многие проблемы крылись в технологическом и техническом браке, были связаны с отставанием технологии. Самолёт выходил из области своего заданного применения в гораздо больший диапазон. И критерии, которые должны были соответствовать этому, тоже нуждались в корректировке. Возможно, мы провели все испытания шаблонно, но по тем чётким параметрам, которые предписывались нам, по тем наставлениям, которые на тот день существовали в нашей авиации. Только на помпажные характеристики нами было сделано порядка сорока полётов, и в каждом из них мы получали две-три конкретные, достоверные точки по помпажу. Они делались довольно добротно и солидно. Так что я категорически не согласен с тем, что мы недоиспытали самолёт. Просто в это время техника уже шагнула вперёд, а мы подходили к ней ещё с теми же мерками, что и к МиГ-21, Су-9, Су-11. Здесь же был скачок, и очень приличный, по маху. МиГ-25 вообще летал до скорости 3000 км/час, но у него были другие воздухозаборники, с большими запасами по устойчивости. Кроме того, МиГ-25 шёл на такой скорости всё-таки в крейсерском режиме, был ограничен как тяжёлый самолёт в маневренности и был предназначен совсем для других целей.
Но вернёмся к случаю в Луховицах. Позже нечто подобное произошло ещё с одним военным лётчиком. Самолёт получил энергичное вращение, и лётчик долго не мог из него выйти. Вращение и в первом, и во втором случае прекратилось только уже на высотах 7-8 и 5 км соответственно. Мы кропотливо изучили эти случаи и поняли, что самолёты попадали в инерционное взаимодействие. И нам снова пришлось летать на этот режим.
Инерционное взаимодействие было очень мощным. Угловая скорость доходила до 300 градусов в секунду (т. е. самолёт делал один оборот в секунду). А с учётом нарастания перегрузки такой режим был чрезвычайно опасным и для самолёта, и для лётчика, тем более для строевого лётчика. Мы повторили все эти режимы, заново сняли все основные точки, предпомпажные характеристики уже с учётом возможных отклонений от программы, которая была на серийном самолёте, убрали датчики, возбуждавшие воздушные потоки, о которых я уже говорил (они вызывали сильные искривления потоков). В результате мы нарывались на неустойчивую работу силовой установки. Но вот вызвать инерционное взаимодействие мы никак не могли. Что только мы ни делали, как только ни провоцировали самолёт работой ручки газа — ничего не получалось. После многих полётов мы наконец попали несколько раз на инерционное взаимодействие на самом предельном махе 2,35. Его «поймали» Федотов и Остапенко. Один случай произошёл и у меня. Но всё это происходило как-то эпизодически. Такого мощного вращения, что было в Луховицах у Игоря Ноздрачёва и во Владимировке у Володи Кондаурова, у нас не возникало. Помню, как Федотов очень переживал, что мы никак не могли попасть на этот режим. Мы долго сидели, совещались, искали причину. И первое, что нам пришло на ум, — искусственно раздвинуть фитиль. Раньше при малейшем признаке помпажа мы сразу же переводили двигатель на «стоп» и ликвидировали в зародыше малейший очаг напряжения. А что, если дать возможность развиться ему более бурно? Да, мы понимали, что могли потерять двигатель, но чтобы проверить свою гипотезу, мы пошли на осознанный риск и начали проверять самолёт до конца.
Режимы сразу же пошли более бурные. Но всё равно это были не те помпажи. И тогда пришла ещё одна догадка. Дело в том, что, уходя от большого скоростного напора в 1350 км/час в область меньших напоров с подъёмом на высоту (в Луховицах была точка 12600 м при махе 2,35), мы получали тот же мах на меньшей приборной скорости, но на высотах 14-14,5 тысяч метров, чтобы уйти от факторов конструкционных поломок, трещин в воздухозаборнике. Иными словами, мы постепенно снижали приборную скорость. И как только мы подошли к сочетанию: скорость больше 1250 км/час (а желательно 1300) и мах порядка 2,2 — тут же начали влетать во вращение.
Стало понятно, как луховицкий лётчик влетел в этот режим. Они эту точку задавали на высоте 12600 м. Как только мы стали опускаться вниз, сочетание именно такой приборной скорости, при которой возникали наибольшие перегрузки от помпажа и большие боковые перегрузки, и больших инерционных моментов с определённым махом и давало искомое инерционное взаимодействие.
Вспоминаю, как мы летали на машине под номером 1020. Она была даже некрашеной. На ней работали и Александр Васильевич, и Боря Орлов, и Пётр Максимович, и Алик Фастовец, и я. Потом Орлов с Остапенко уехали, а мы с Аликом ещё очень долго сидели на этой программе. Один лишь я совершил на ней около двадцати полётов и практически в каждом втором полёте попадал в инерционное взаимодействие. Был собран богатейший материал и подобрана соответствующая методика. Картина выглядела следующим образом.
Как только появлялся помпаж, тут же возникало энергичное скольжение. После этого начиналось вращение, сопровождавшееся повышением перегрузки. Самолёт входил в резкое вращение с угловой скоростью 150–300 градусов в секунду, и перегрузка с полутора единиц постепенно возрастала до 4, а иногда и 5 единиц. Машина всё более раскручивалась и на этой бешеной скорости неслась вниз.
Что в этом случае должен был делать лётчик? Первое его действие — надо было взять ручку на себя, несмотря на возраставшую при этом перегрузку. В противном случае отдача ручки приводила к ещё большему вращению. Затем необходимо было выпустить тормозные щитки и уйти в область меньших махов (я уже не говорю о том, что было необходимо сразу же остановить двигатель, спасаемый таким образом от разрушения). И по мере гашения скорости ты должен был плавно передвинуть крыло в сторону 45 градусов. Все эти действия позволяли уйти из области инерционного взаимодействия.
Впоследствии мы останавливали инерционное взаимодействие при очень больших скоростях. Но стоило ручку хоть чуть-чуть отпустить в сторону «нейтрали», как тут же вращение начиналось снова. Когда мах становился меньше 2,15, мы практически всегда чётко выходили из вращения. Единственно, если вращение заканчивалось до маха 1,7, самолёт совершал так называемые качели — переброс из одного крена в другой с амплитудой в 60–70 градусов.
Я привожу лишь некоторые, но характерные детали испытаний МиГ-23. Скажу также, что это была одна из самых острых, но интересных программ для этого типа машин. «Первую скрипку» в ней сыграл Александр Васильевич Федотов, он первым проходил эти режимы. Остапенко, Орлов, Фастовец и я тоже работали очень много. В конце концов становилось даже интересно — как поведёт себя инерционное взаимодействие на этот раз? Занятие было очень рискованным. Но тем не менее каждый раз мы внимательно обрабатывали эти режимы и смотрели, как они возникают.
Испытания заканчивались ещё более строгой программой, в которой использовались более чувствительные датчики. Она была построена с учётом угла атаки. В ней мы испытывали поведение самолёта при взятии ручки на себя и её отдаче, его реакцию на скольжение. Мы уходили от программы в ту или иную сторону, чтобы обеспечить больший запас устойчивости при движении ручкой с учётом увеличения угла атаки и угла скольжения. Так начиналась и так закончилась программа испытаний МиГ-23 на помпаж.
24. НЕБО И ПРОВИДЕНИЕ
Я хочу снова вернуться к вопросу о везении, без которого, как говорится, в авиации делать нечего. Иногда оно казалось делом случая, фарта, удачного стечения невероятных обстоятельств. Но когда это самое везение сопровождает тебя всю твою небесную жизнь?!
Дело было в феврале. Надо было перегнать МиГ-27 из Владимировки в Жуковский. Погода была относительно сложной. Нижний край облаков пролегал где-то на высоте 200–250 метров от земли, видимость тоже колебалась в пределах 2–3 километров. Сплошной циклонический фронт стоял до самой Москвы. Да и вся европейская территория тогда ещё СССР была покрыта плотной, сплошной облачностью до высот 8–9 километров. Такое бывает нечасто. И мне, что называется, повезло.
Сам перегон предстоял достаточно ординарный. Подготовка к нему велась тщательно. В заданное время я взлетел с аэродрома в Ахтубинске. Топлива на «двадцать седьмом» достаточно много, и ничего не предвещало обострения ситуации.
Но когда я после набора высоты прошёл Волгоград и вышел на заданный эшелон (по-моему, это было 11 км), лампы на табло, показывающие состояние технических систем самолёта, начали вдруг тускнеть. Впрочем, через какое-то время они вновь загорелись нормально. Я проверил и напряжение, и другие электрические параметры. Всё вроде бы работало штатно. Но затем двигатель начал потихоньку «урчать». Это «урчание» связано с низкочастотной тряской стенок воздухозаборника в связи с приближением к границе его устойчивости. И хотя запас у него был достаточным, данное «урчание» не могло меня не насторожить. Поэтому я усилил контроль за работой силовой установки.
Время шло, и «урчание» становилось громче. Одновременно увеличилась частота «промаргивания» и временного понижения яркости ламп. Я стал ещё внимательнее прислушиваться к работе двигателя. «Урчание» нарастало. Спустя некоторое время я понял, что оно в самом деле исходит не от самого двигателя: «урчит» где-то в районе силовой установки, но в тембре этого звука явно слышались механические нотки. Я включил своё внимание «на полную катушку».
Между тем начались небольшие колебания оборотов турбины. Я тут же на пару процентов убрал обороты (к тому моменту двигатель работал на 90 процентов мощности), и сразу всё прекратилось. Добавляю обороты — «урчание» усиливается и начинает идти заметная раскачка вала. Опять сбавляю газ — всё быстро прекращается. Когда я снизил обороты до 85 процентов, то понял, что дальше убирать их будет тяжело — придётся снижаться. Что-то в электрической схеме машины было неладно. Возможно, барахлил привод самолётных агрегатов, а точнее, привод генератора переменного тока.
Тем временем звуковые колебания стали расти. В них появился зловещий металлический оттенок. Кроме того, я обнаружил колебания стрелки вольтметра, что было уже совсем непонятно, ведь отказа генератора постоянного тока не было. Но вольтметр показывал начало разрядки аккумуляторов. Стрелка прыгала влево, через некоторое время возвращалась в нормальное состояние, затем опять отклонялась влево. Налицо была явная нестабильность в работе системы энергоснабжения. Поскольку дело касалось ещё и устойчивости силовой установки, ситуация стала совсем нездоровой.
Я уже прошёл Михайловское и был на подходе к Борисоглебску. Но запаса для горизонтального полёта практически не оставалось. Вызываю Борисоглебск на предмет возможности экстренной посадки. Мне ответили, что «точка» свободна, но полётов нет. Аэродром планировался как запасной ещё до моего вылета. Конечно, я об этом знал.
А ситуация из безмятежной на глазах превращалась в напряжённую. Обороты упали до 81 процента. Я начал плавно снижаться. И каждые полторы-две минуты мне приходилось снова снижать мощность турбины.
И тут на меня словно снизошло Провидение. Над всей Россией громоздилась десятибалльная облачность до высот 8-9 км, а над Борисоглебском зияла небольшая светлая «дырочка» радиусом около десяти километров, «окошко» двадцатикилометровой ширины. Именно над самим аэродромом. Я сообщил, что срочно снижаюсь для выполнения экстренной посадки. Руководитель полётов ответил мне, что локаторы у них не включены, но посадочные системы в порядке.
По ходу снижения мне приходилось всё чаще убирать обороты. Малейшее движение в сторону увеличения — и гул двигателя резко возрастал, стрелки приборов начинали лихорадочно колебаться, а механический звук стал уже постоянным. Поневоле постепенно я перевёл турбину на «малый газ» и садился уже в режиме отказавшего двигателя. Руководитель полётов очень удивлялся, почему я заходил на полосу с такой большой высоты. Я доложил о нештатной работе силовой установки. В отличие от других военных, он не стал меня загружать ненужной информацией и вопросами. Может быть, по моему голосу или ввиду общей обстановки он уловил суть происходящего и дал мне спокойно сесть.
Я удачно сел, зарулил на РД и там решил всё-таки попробовать двигатель. И только стал увеличивать обороты, как тут же раздался сильный хлопок. Я мгновенно поставил двигатель на «стоп». Стало понятно, что силовая установка действительно работала на своём пределе. Потом выяснилось, что отказал как раз привод генератора переменного тока, он вошёл в зацепление с корпусом, а потом просто разрушился. И своими остатками нарушал устойчивую работу силовой установки.
За мной прилетел транспортный самолёт. Я улетел. Позже ремонтная бригада из Жуковского заменила привод генератора, ещё несколько агрегатов, затем «отгоняла» двигатель, и кто-то из лётчиков перегнал самолёт домой.
Подобный случай произошёл у нас впервые. Ничего подобного до этого не было. И помогли тогда мне, во-первых, постоянная заряжённость на острую ситуацию, а во-вторых — просто фантастическое везение с точки зрения погоды, в чём явно проявилась милость Всевышнего. Ни до ни после я больше никогда ничего подобного не видел: чтобы вся территория была покрыта облаками — и вдруг в нужном месте и в нужное время открылось спасительное окошко. Мне очень часто везло, но такого ещё не было. Этот случай оставил очень сильную зарубку в моей памяти.
Ещё один неординарный случай был связан с испытаниями МиГ-27К — «Кайра», комплекса авиационного высокоточного оружия. Эта полномасштабная работа, как правило, заканчивалась реальными стрельбами, или, как мы их называем, реальными боевыми работами. Что это такое?
Если, допустим, мы проходили отработку алгоритмов работы по наземным целям ракетами класса «воздух — земля» — штабам, складам, железобетонным укрытиям, бункерам, ангарам, РЛС, — то пускали по этим целям ракеты. Если это касалось управляемых «телевизионных» бомб, то, соответственно, мы отрабатывали сбросы бомб с телевизионной системой наведения. Если шла отработка алгоритмов сброса бомб лазерных, мы осуществляли их пуски. Естественно, работа проводилась сначала с инертными зарядами (вместо боевой части стоял её весовой эквивалент), а в конце и в полной боевой выкладке.
И вот на финише всей программы по «Кайре» мы производили первый полёт с ракетой Х-29 в её боевом варианте. Эта ракета была рассчитана на поражение фронтового штаба и представляла собой очень мощное оружие. Она шла к цели по траектории, нисходящей близко к земле, разгонялась до большой скорости, затем делала вертикальную «горку» над целью и, переворачиваясь в верхней точке, падала вертикально, под 90 градусов, на объект поражения. Ракета кроме всего прочего обладала большой разрушительной силой для пробития многослойных железобетонных перекрытий объектов управления, связи, складов боеприпасов и т.д. После прохождения защитного слоя она взрывалась внутри объекта, уничтожая технику и всё живое.
Такой пуск мне и предстоял. Нельзя сказать, что метеоусловия полёта были идеальными, но плохими их тоже не назовёшь. Кроме того, пуска все ждали, ибо он был венцом всей программы. И я вылетел на первом экземпляре МиГ-27К. Мне, правда, хотелось, чтобы эту работу делал Александр Саввич Бежевец — начальник управления, генерал, потому что она была более нужна ему, нежели мне, человеку гражданскому. Я вообще был сторонником того, чтобы такие «звонкие» работы в основном делали военные. Потому что эти полёты мало чем отличаются от тех, которые мы отрабатывали в преддверии реальных пусков. А сама по себе боевая работа, вроде бы ничем не отличаясь от этих отработочных полётов, тем не менее — событие эпохальное. Это пуск боевой ракеты. Это поражение реального объекта. Происходит комплексное испытание и самой ракеты, и её боевой части, программ алгоритмов управления, в том числе и правильности самой идеологии изделия — например, правильно ли выбрана сама модель ракеты для пробития многослойных укрытий. То есть подытоживается весь комплекс вопросов. И для военных лётчиков, конечно, участие в программе, особенно на её завершающем этапе, выглядело более заманчиво. Думаю, надо стремиться к тому, чтобы наиболее значимые, эпохальные работы завершали именно военные. Мы ведь делаем эту технику именно для них. А наш долг — «лопатить» всю черновую работу и подводить испытания к положительному итогу.
Но так получилось, что этот полёт пришлось выполнять мне, потому что многие системы ещё работали нештатно, полный механизм взаимодействия всех систем был ещё не отработан до конца. Словом, я полетел. В полёте произошёл очередной сбой системы наведения, и я выполнил вместо двух-трёх заходов все шесть. Когда она начала функционировать нормально, я доложил о том, что приступаю к боевому пуску.
Надо сказать, что мы делали до этого по 12-14 контрольных заходов за полёт, благо запас топлива на МиГ-27 это позволял, и набрали хороший статистический материал.
И вот я уже выхожу на боевой курс. Всё чётко: марка на цели, КЗА включена, пора нажимать боевую кнопку. Нажимаю боевую кнопку, идёт пищалка системы единого и точного времени и пуска никакого нет. Во-первых, пуск сразу чувствуется по отделению катапультируемого старта ракеты, затем — по самому пуску ракеты, когда она выныривает у тебя из-под носа метрах в двадцати ниже и с сильным шлейфом уходит. Иногда, правда, идёт по такой траектории, что и не увидишь. Но это бывает крайне редко, тем более на малых высотах всегда видно, как ракета взмывает вверх. А тут что-то было не то.
Я посмотрел в зеркало и увидел, что ракета как ни в чём не бывало висит на своём месте. Доложил о несходе ракеты и стал предпринимать положенные в таких случаях действия. А действия какие? Надо все системы, связанные с боевым пуском, привести в исходное состояние, и в зависимости от результата блицанализа телеметрических данных на земле принимают решение о повторном боевом пуске. По материалам записывающей аппаратуры, которые передаются на землю в режиме реального времени, сразу же оценивается обстановка, чем и удобна телеметрия.
Но только я приготовился возобновить диалог с землёй, как вдруг руководство полётами сообщило, что подо мной горит изделие. Это резко меняло дело. Я смотрю на ракету в зеркало. Огня вроде бы не видно. Но то, что находится за концевой частью, не видно даже в зеркала. Поэтому снова запрашиваю руководителя полётов. Он подтверждает, что горит именно подо мной, и горит изделие.
Тут же поступает команда действовать по своему усмотрению. Усмотрение одно — срочно избавиться от опасного груза. Но я тем не менее прошу руководителя полётов попросить специалистов, которые ведут меня по теодолитам (ракета, как и самолёт, от начала старта и до самой цели ведётся с помощью оптических средств наблюдения), осмотреть ракету визуально. Они тоже подтвердили, что изделие горит.
Тут уж, как говорится, беседовать стало не с кем и некогда. Я отвернул в свободную зону и снова произвёл пуск. Не получается. Тогда нажал кнопку аварийного сброса. Тоже не получилось. Ввожу аварийный пуск. Ничего. Изделие находится под бортом. Я произвёл ещё несколько манипуляций одновременно с перегрузкой, но и они не дали никакого эффекта.
Ситуация была не из приятных. Я вдруг кожей почувствовал, что подо мной находится мощная ракета, способная разнести целый городской квартал. И если её с лихвой хватает на хорошо защищённый штаб фронта, то на мой незащищённый самолёт хватит вполне и одного маленького осколка. На земле все затихли и попросили сообщить, какими будут мои дальнейшие действия. После неоднократных попыток аварийного сброса и аварийного пуска я понял, что надо уже «подгребать» домой и действовать там по ситуации, которая продолжала усугубляться. Всей информацией я не владел. И, откровенно говоря, надеялся только на одно — на то, что с земли могли спутать трассёр, который горит, обозначая след ракеты яркими периодическими выхлопами, с пожаром самой ракеты. У меня теплилась надежда, что заработал именно этот трассёр, с помощью которого теодолисты могли лучше держать ракету в поле своего зрения, что именно трассёр неотделившейся ракеты выпускает огненные отметки для операторов слежения за изделием. И это воспринимается ими как пожар.
Я не знал, насколько моя догадка верна, но я надеялся на это и, конечно, на везение. Что меня ещё обескуражило, так это то, что трассёр горит 15–20 секунд, а я получил подтверждение о пожаре после своего второго запроса где-то через три-четыре минуты. Но тем не менее я принял решение с этим боевым изделием идти на аэродром. Запросил посадку с таким расчётом, чтобы при определённых обстоятельствах, о которых не хотелось думать, причинить минимум вреда. Время до посадки тянулось невыносимо долго, и тишина в эфире стояла поистине гробовая. Совершив посадку, сразу зарулил в дальний «карман», подальше от других самолётов, и поставил машину носом в степь.
Надо сказать, во Владимировке в отношении аварийных посадок дело поставлено хорошо. И если происходит какая-либо нештатная ситуация, особенно на самолётах с бомбами или ракетами, и лётчик принял решение садиться, ему в любом случае предоставляют полосу и отводят дальний «карман» для осмотра изделия во избежание лишних потерь.
В эфире царили тишь да гладь, но все были как натянутая струна. Я открыл «фонарь» и плавненько вывалился из машины. Осмотрел ракету. Она была вроде бы в нормальном состоянии. Подъехали специалисты и выяснили, что на самом деле горел трассёр. Мы все вздохнули полной грудью. Но где-то минут двенадцать от начала пуска до посадки нервы у всех были на пределе.
Ну а виною излишней нервотрёпки, как всегда, стала наша русская безалаберность. Обычно делается два-три контрольных захода, а потом выполняется сама боевая работа. Здесь я сделал шесть контрольных заходов, и старший лейтенант, дежуривший на теодолитном посту, понял так, что это обыкновенный отработочный полёт, репетиция перед боевой работой. Тем более он спросил меня по радио где-то после второго захода:
— Вы будете делать боевой заход?
— Нет, сейчас не буду, — ответил я и сделал ещё один контрольный заход, потом ещё…
И он понял, что контрольных заходов будет, как обычно, много, и решил сходить на обед. А свой пост доверил сержанту срочной службы. И если лейтенант мог отличить вспышку трассёра от пламени пожара, то молодой сержант, как только увидел всплеск огня под самолётом, сразу поднял панику. Когда же я перепроверял эту информацию, попросив дать квитанцию о пожаре, этот сержант перепутал уже прошедшее время с настоящим и снова сказал, что горит, имея в виду, что на тот период, когда он передавал информацию, действительно горело.
Я вспоминаю в связи с этим довольно анекдотичный случай, который мне рассказал Николай Иванович Москвителев, бывший командующий авиацией ПВО. Дело было в полёте, когда мы летели разбираться в причинах очередной катастрофы. И Николай Иванович говорит мне:
— Представляешь, а у нас ещё потеря. Сразу два самолёта.
— А что такое?
— Да вот, у одного лётчика сработала сигнализация «Пожар», и он доложил в эфир: «Пожар! Катапультируюсь!» А на параллельном самолёте летел на спарке в задней кабине и дремал лётчик-инструктор по фамилии Кожар. И когда он услышал: «Пожар! Пожар! Катапультируюсь!», тут же, не разобрав слов, отработал команду и привёл в действие катапульту. В результате мы потеряли один самолёт, на котором в самом деле был пожар, и второй, который инспектировал «бдительный» инструктор по фамилии Кожар.
Подобная ситуация могла произойти и у нас. Но, к счастью, всё закончилось хорошо. Все были рады, поскольку самолёт существовал практически в единственном экземпляре, и если бы мы его потеряли, то, во-первых, отбросили бы испытания назад на неопределённое время, и во-вторых, вообще неприятно было завершать программу испытаний таким ляпом.
Это лишний пример того, что каждый на своём посту — от слесаря и механика до инженера, лётчика, руководителя полётов, группы регистрации полётных параметров, словом, от солдата до полковника — всегда должен быть заряжён на строгое выполнение поставленной задачи. И если хотя бы в одном звене случится прокол, то может произойти непоправимое. Если бы в данном случае на теодолитном посту был бы на месте старший лейтенант — начальник поста, то проблем никаких бы не было. Имея большой опыт, он бы быстро понял, что к чему. И зная, что трассёр горит не более двадцати секунд, передал бы точные данные о ракете. А в результате мы могли потерять единственный экземпляр опытной машины и очень важную тему для нашей обороны.
25. ГЛАВНЫЙ ЭКЗАМЕН
Мне хорошо запомнился один случай. В то время, когда я уже немного окреп на фирме, как раз начались испытания на большие углы атаки. И здесь авторитет Александра Васильевича Федотова проявился во всей силе. Обычно испытания на большие углы атаки и «штопор» проводил ЛИИ, это было их «фирменное блюдо». «Готовить» его доверяли двум ведущим лётчикам — Александру Александровичу Щербакову и Олегу Васильевичу Гудкову. Постепенно к этим испытаниям подходил и Игорь Петрович Волк. Щербаков был лётчиком более старшего поколения, Гудков был однокашником Федотова и Остапенко. Они дружили.
Как я уже говорил, Федотов использовал весь свой авторитет, чтобы испытание на «штопор» доверили лётчикам нашей фирмы, и в первую очередь ему. Испытания МиГ-23 на «штопор» были очень сложными, потому что самолёт выходил из плоского «штопора» с большим запаздыванием, он вращался с большими отрицательными продольными перегрузками. Это свидетельствовало о том, что у самолёта была большая угловая скорость — он как бы крутился на блюдце. Положение ухудшалось тем, что как только самолёт выходил на углы сваливания, воздушный поток на входе двигателя срывался.
Чтобы в такой ситуации избежать перегрева двигателя (а температура на помпирующем двигателе росла от 120 до 200 градусов в секунду), лётчик должен был остановить двигатель практически молниеносно.
Сделать это было очень сложно — на каждом упоре рычага управления двигателем стояла своя защёлка. Таких упоров на РУДе было четыре — упоры форсажа (минимальный и полный), упоры полётного «малого газа» и «малого газа», и все они были связаны с режимами двигателя. Кроме того, ещё одну защёлку нужно было снять, чтобы поставить РУД с «малого газа» на «стоп», и последнюю — для прохождения всех упоров. Из-за этих защёлок мы называли РУД «баяном». А теперь представьте, сколько действий должен был предпринять лётчик для быстрой остановки двигателя. С «полного форсажа» ему необходимо было пройти три упора одной защёлкой, и ещё один упор — другой. Впоследствии количество упоров уменьшили, некоторые сделали проходными, но тем не менее неудобства, хоть и меньшие, всё равно остались. Но с ними приходилось мириться, поскольку двигатели, применяемые на истребителях, работают в крайне тяжёлых условиях. Если сравнивать их с двигателями на гражданских самолётах, то диапазон их работы по скорости в 2–4 раза больше, а по перегрузкам — в 5–6 раз. И столь сложная конструкция упоров и защёлок была необходима для того, чтобы летать на скорости от 0 до 2500–3000 км/час с перегрузками от –3 до 9.
Мы долго усовершенствовали эту защёлку исходя из этих особенностей и сделали таким образом, что, снимая защёлку форсажа, можно было двигатель убрать до «малого газа». Ну а на «малом газе» нужно было включить другую защёлку перехватом руки и поставить двигатель на «стоп». Всё это нужно было проделать очень быстро, максимум за секунду. Потом мы наловчились останавливать двигатель и за 0,1 и за 0,2 секунды, то есть практически мгновенно. Так что испытания были очень серьёзные. И если остановка двигателя всегда считается чрезвычайным происшествием, то мы на МиГ-23 к этому привыкли, как привыкли и к тому, что он надёжно запускается.
Так вот, Федотов всё-таки добился, чтобы мы проводили испытания сами. Для «фирменного» лётчика главное — поднять опытную машину, провести первые лётные испытания и пройти практически все крайние углы по зоне областей возможных полётов, проводя испытания всех систем самолёта в этих областях. Затем шли испытания боевого комплекса, к ним на полную катушку подключались военные лётчики-испытатели. Они параллельно с нами перепроверяли работу и некоторых других систем, а также проводили свои. Лётчики ЛИИ, как правило, тоже принимали в этом участие и в основном повторяли эти режимы. Иногда они делали специальные программы, более углублённые, но порой неоправданно раздутые. Мы же программу делали плотной и насыщенной. Это не значит, что мы не доиспытывали самолёт, мы старались делать гораздо больше режимов в одном полёте. Естественно, лётчик фирмы был более заинтересован в быстрейшем выходе этого самолёта по лётным испытаниям.
Федотов благодаря своему мастерству быстро овладел удивительной и очень сложной спецификой испытания самолётов на «штопор». И от собственных успехов у него возникла некая эйфория, «стали сниматься ограничители», если пользоваться его собственным выражением. Хотя самолёт очень тяжело выходил из «штопора», Федотов не считал машину безнадёжной в этом отношении. И предложил провести эксперимент: посадить неопытного лётчика и, заранее его не подготавливая, попробовать прямо в полёте на нём отработать все эти режимы. Выбор пал на меня.
Я был самым молодым не только на фирме, но и во всей авиационной промышленности. Мне было тогда 27 лет, а я уже два года отработал на лётных испытаниях, да ещё на такой фирме. Но в вопросах больших углов атаки я был, конечно, не сведущ. Впрочем, если сравнить мой опыт с опытом других лётчиков-испытателей, то многие из них вообще забыли, когда они летали на «штопор». Я же кое-что помнил, потому что, работая в училище инструктором, часто летал на Л-29 на «штопор» вместе с курсантами для ознакомления их с этим режимом. Хотя далеко не все лётчики-испытатели, прошедшие школу инструкторской работы, имели такую возможность, так как на МиГ-21, Су-9 и Су-7 (а они были в училищах и строевых частях) «штопор» был запрещён.
Мне неожиданно поставили задачу: нужно выполнить семь режимов на «штопор» — простые, крутые и три «штопора» очень плоских. Выводить самолёт было, как я уже говорил, достаточно сложно, потому что когда машина выходит из «штопора», в этот момент необходимо ручку и ногу поставить в «нейтраль». Причём на МиГ-23 это должно чётко выполняться. Если ты в этот момент переотдашь ручку, то самолёт снова может попасть в «штопорное» движение или в перевёрнутый «штопор». А если ты задержишь ногу, а ручку отдашь чуть-чуть с запаздыванием, то перейдёшь в другой «штопор», причём, как правило, в плоский, только уже другого вращения, противоположного. И эта особенность предъявляла к пилоту определённые требования.
Я совершил этот полёт и всё чётко выполнил. Федотов был безумно рад. Во-первых, подтвердилось его мнение, что и простой лётчик может вывести самолёт из таких сложных режимов, во-вторых, он был доволен тем, что это сделал его ученик, в-третьих, для него было важно, что именно он был инструктором на этом эксперименте. Правда, корректность эксперимента стоит обсудить особо. Я был, конечно, не самым опытным лётчиком-испытателем, но мой уровень был, несомненно, выше уровня строевого лётчика средней квалификации. Кроме того, около трёх с половиной лет я летал довольно-таки много на «штопор» со своими курсантами. Этих «штопоров» в день мы делали чуть ли не по сотне. С одним курсантом было положено делать 4-5 «штопоров», мы делали и по 10, и по 15. Нам было интересно, а топлива на Л-29 тратилось мало. Самым же некорректным было то, что специальное выполнение «штопора» и умение быстро вывести самолёт, если он сорвался в «штопор» непреднамеренно — две разные вещи. Чтобы не дать самолёту сорваться в «штопор», а если это произошло, вовремя принять все действия к его быстрейшему выводу, лётчик должен был обладать хотя бы такой же квалификацией, как моя.
И вот когда я слетал, Федотов мне сказал:
— Валера, ты будешь «штопористом», это я гарантирую, я сделаю программу ввода самолёта на «штопор», и ты будешь на него летать!
Он загорелся этой идеей. Поначалу я не обратил особого внимания на один деликатный момент. Сообразил позже: и Боре Орлову, и Алику Фастовцу было неприятно, что более молодой их коллега допускается сразу до святая святых, тем более что у нас на фирме только-только начали летать на «штопор» Федотов и Остапенко. Я даже не обратил внимания на грусть в их глазах. Но и у Петра Максимовича глаза тоже были грустными, потому что, видимо, он понимал все те причины, о которых я говорил выше.
Действительно, Федотов приготовил программу ввода на «штопор», я её отлетал, и меня допустили до «штопорных» работ. Никто этому не мог поверить, даже в ЛИИ удивлялись, что я начал летать на большие углы атаки. И вот тут произошёл первый конфликт. Мы доработали систему автоматического управления, которая позволяла летать на самолёте до углов порядка 35–37 градусов — до этого самолёт без САУ срывался на углах 28–30 градусов, т.е. мы улучшили показатели на 20 процентов. Но самолёт нужно было ограничивать. Было несколько путей решения проблемы предупреждения сваливания самолёта. Во-первых, необходимо было оставить сигнализацию, предупреждающую о выходе на опасный режим, сделав её более броской. Во-вторых, поставить систему улучшения устойчивости и управляемости. В-третьих, поставить ограничитель отклонения ручки, так называемый толкатель, который препятствовал выходу на опасные углы. Он вмешивался в управление и отталкивал ручку управления, когда самолёт достигал предельного угла атаки, который был определён в 26 градусов. Этот путь был самым надёжным.
Остапенко не нравилась эта система активного ограничения угла атаки — в том смысле, что она вмешивалась в управление чересчур жёстко и не позволяла комфортно пилотировать вблизи ограничителя. То есть идея активного ограничения угла атаки была им принята однозначно, а вот её реализация его не устраивала. Хотя, по правде говоря, на том уровне техники это было максимум того, что можно было сделать, и большинство лётчиков понимали, что именно такая система может ограничить самолёт от запредельного угла атаки. Естественно, если вы давали ручку в поперечном канале, то и эта система не выдерживала. Но делать её надо было обязательно вкупе с САУ, которая давала возможность пилотировать самолёт до углов порядка 35 градусов. Иными словами, нужно было внедрять обе системы одновременно.
Но внедрение обеих систем требовало больших материальных затрат, поэтому для их сокращения Федотов пробовал обойтись одной из них. Вопрос — какой? Конструкторы выступали за отказ от толкателя, который вмешивался в систему управления и повышал возможность отказов в ней, тем более в системе главного управления в продольном канале. Возможно, они были по-своему правы.
Но Федотов был категорически за отказ от САУ. В связи с этим у него с Остапенко произошла небольшая размолвка из-за разности взглядов на безопасность и комфортность пилотирования. Не доверять мнению Петра Максимовича оснований не было — таких пилотов, как он, я за последние тридцать лет не встречал. Он был, без преувеличения, выдающимся лётчиком-испытателем и всегда пилотировал на пределе возможного.
Я летал вместе с ним на воздушный бой — Федотов был на МиГ-23, а мы на МиГ-21. Остапенко пилотировал МиГ-21 на углах порядка 38-40 градусов, хотя допустимые углы атаки на нём были всего 26 градусов. И это надо было видеть! Вся система автоматического управления, все алгоритмы, которые мы закладывали в систему, улучшали устойчивость самолёта на 10–15 процентов, максимум на 25. Остапенко же за счёт своего уникального чувства летательного аппарата мог увеличить её на 35–40 процентов. У него было просто фантастическое чутьё машины!
Так вот, Пётр Максимович был категорически против того, чтобы оставить на самолёте только толкатель. И в этом вопросе они с Федотовым разошлись. Тогда Федотов сказал мне.
— Ты должен полететь на самолёте, на котором будет стоять только толкатель. Ты должен провести режимы, и твоя оценка будет очень многое значить.
Я решил посмотреть предыдущие режимы, но мне запретили это делать. Я начинал понимать, во что ввязываюсь.
Нужно было выполнить несколько режимов и не допустить самолёт до сваливания. В то же время мне было ясно, что фактически режимы давались на ошибки при маневрировании. Если, допустим, выполняя режим «спирали», довести самолёт до сваливания и не допустить его попадания в «штопор» — это одно. Полёт же делался на ошибки лётного состава при пилотировании на крайних режимах. Естественно, мой полёт будет служить примером, и строевым лётчикам будут указывать: при такой-то ошибке пилот справился с ситуацией, значит, и вы это сможете сделать. Но уже в самой постановке задач эксперимент был некорректен, и я это видел.
Меня явно вмешивали в политику взаимоотношений на фирме. Рано или поздно это должно было произойти. Я уже знал, что военные лётчики довольно отрицательно относились к идее отказа от САУ; хотя и среди них не было единого мнения. Но нам на фирме была важна собственная позиция. И поскольку её лидер дал свою оценку, работа строилась в соответствии с ней. Будешь возражать — уйдёшь из фаворитов. Вопрос ставился именно так.
И тут я перешёл свой первый Рубикон. Я подошёл к Петру Максимовичу и спросил:
— Как мне быть?
— Валера, я не хочу тебе ничего говорить, делай, как сам считаешь нужным.
Он не стал навязывать мне своё мнение, принципиально не хотел давать советы, так как видел, что моя карьера продвигается довольно успешно — кстати, во многом благодаря ему. Он мне симпатизировал и очень много помогал. Про меня и говорить нечего — я смотрел на него как на Бога. А тут вопрос стоял так: либо я должен поступиться совестью и сделать эти режимы во что бы то ни стало и тогда я буду в фаворе у Федотова до самого конца (или до очередного конфликта). И если даже что-то случится, я всё равно останусь за его спиной — в конце концов, не я принимал решение. Либо надо обозначить свою позицию и пойти на конфликт с лидером. В таких раздумьях я долго сидел и уже сам себе был не рад. Видимо, в то время я ещё не созрел для больших политических решений, но и на сделку с совестью не мог пойти ни при каких обстоятельствах.
Со мной ещё поговорил Щеблыкин. Он не стал объяснять, как я должен поступить, он просто обрисовал критическую ситуацию и коротко посоветовал:
— Лети и думай.
В общем, как-то двояко поговорил, что посеяло во мне ещё больше сомнений. А когда я одевался, чтобы полететь, Федотов сказал мне:
— Если ты сорвёшься, полёт будет оценён на «двойку».
Вот такое напутствие. И я решил, что определюсь окончательно во время полёта, там всё будет видно. Я поставил себя на место среднего строевого лётчика и решил, что не стану подтасовывать результат. Если я не сорвусь в «штопор» при выполнении тех ошибок, которые у меня запланированы в полётном задании, так и скажу: Федотов прав, всё нормально. А если сорвусь, так же честно об этом скажу. То есть я шёл на объективный эксперимент. И я сорвался четыре раза.
Когда я делал разбор, народу собралось очень много — представители КБ, ЛИИ, ЦАГИ и, конечно, Федотов. Тишина стояла просто гробовая. И по этой тишине и натянутой обстановке я понял, что дело пахнет керосином. Я откровенно признался, что в трёх режимах я в «штопор» не сорвался, а в четырёх сорвался. Но этого было больше чем достаточно. Естественно, после срыва в «штопор» я и двигатель выключил нормально, и самолёт вывел. Федотов ничего не сказал и молча ушёл. Кажется, потом он сказал, что я ещё не дорос до такой работы. Когда я вышел на лестничную клетку из лётной комнаты, там курил Пётр Максимович. Он похлопал меня по плечу, пожал руку, дал сигарету. Я закурил, а он говорит:
— Кури, кури, теперь тебе придётся, наверное, немножко побольше покурить.
Я к тому времени курить уже бросил, но иногда, в какой-нибудь стрессовой ситуации, позволял себе эту слабость. И действительно, с того момента Федотов отстранил меня от полётов на большие углы атаки и вообще немножко задвинул. Конечно, тяжело было от мыслей, что уходит полное взаимопонимание с Александром Васильевичем, рушится карьера и надвигаются трудные дни. С другой стороны, на сердце у меня было легко.
Федотов явно ревновал меня к Остапенко и думал, что Пётр Максимович настроил меня против него. Остапенко на меня, конечно, повлиял, но именно своим принципиальным подходом к лётным испытаниям. Он никогда не читал мне нравоучений.
Помню, со мной произошёл такой случай. Я облётывал МиГ-23 после замены двигателя — самолёт почти полностью разбирали, дорабатывая какую-то систему. Потом его снова собрали, затолкали двигатель, отработали, и я полетел. Надо заметить, что когда мы готовимся к полёту, то все тумблеры и рычаги должны находиться в определённом положении. Те из них, которыми мы пользуемся нечасто, не в каждом полёте, как правило, фиксируются небольшими контровками в крайних положениях. Лётчик должен проверять их исходность и контровки. Но порой срабатывает стереотип: раз зафиксировано — значит, правильно. Так получилось и в тот раз с краном питания. Он был законтрен в заднем положении, и у меня сработал стереотип — это означало, что он открыт. На самом же деле он был закрыт. Поэтому когда я стал подруливать, пошло небольшое запотевание. Я сначала на это не обратил внимания. Дело в том, что даже когда кран питания закрыт, воздух всё равно немного поступает в кабину за счёт утечек, и явно не видно, что на самолёте плохо с подачей воздуха в кабину.
Но когда я стал взлетать, какой-то посторонний звук меня насторожил… Лётчик воспринимает работу двигателя на слух. Если ты увеличиваешь обороты, начинается более сильный гул, на форсаже ты слышишь резкий хлопок и чувствуешь тягу — как будто тебя подталкивает в спину. То же самое и с питанием — когда ты выруливаешь на «малом газе», идёт незначительный обдув, когда выходишь на «максимал», в системе кондиционера идёт повышенный расход воздуха, и питание кабины осуществляется с большей мощностью.
На взлёте мне долго задерживаться было нельзя — надо было быстрее освобождать ВПП для других самолётов, поэтому я сразу вывел обороты на «максимал». В некоторых случаях мы так поступаем — выводим двигатель сразу на «максимал», а затем на разбеге — на форсаж, ничего криминального в этом нет. Тем более если это испытания, где не нужны лётно-технические характеристики на взлёте.
И вот я взлетаю с ходу и чувствую, что у меня нет обдува. Только взлетел, стал убирать шасси, смотрю — ёлки-палки! — питание-то закрыто. Я тут же открываю кран питания и в это время слышу какой-то глухой стук. А подачи воздуха по-прежнему нет. Из-за отсутствия обдува постепенно начинает происходить всё большее запотевание, и лобовое стекло покрывается лёгким инеем. Я, естественно, кран питания держу только на «тепло», потом перевожу его не просто в открытое положение, а ставлю на «фонарь». Безрезультатно. Тогда я снова его закрываю и открываю, но и эти манипуляции тоже ни к чему не приводят. Тогда я быстро вырабатываю топливо, включаю электрический обогрев переднего стекла, поскольку очень плохо видно через «фонарь», и разгерметизирую кабину. После этого происходит отсос влажного воздуха из кабины в атмосферу за счёт эжекции от омывающего потока воздуха на «фонарь» кабины. Но всё равно запотевание большое. Тогда я протираю «фонарь» и с трудом пытаюсь зайти на полосу. Погода была облачная, но посадку я выполнил благополучно.
После полёта я доложил, что питание кабины не работает. Меня спросили, как я это обнаружил. Объясняю: после взлёта увидел, что кран питания закрыт, открыл его и в это время услышал какой-то глухой звук. Механики, техники, вообще службы, которые осуществляют техническое обслуживание самолёта, конечно, должны были признаться, что оставили рычаг в закрытом положении. А это нарушение, в котором они признаваться не хотели. Хотя я с себя вины за то, что не проконтролировал положение рычага, не снимал. И по их версии получалась такая картина. Я просто забыл про этот кран, летал, летал, летал, стекло у меня запотело, тогда я разгерметизировал кабину, запотевание стало меньше, зашёл на посадку и сел. И только когда я уже рулил, то увидел, что кран находится в закрытом положении. И только тогда я его открыл. А всё остальное я вроде как придумал. Но я стоял на своём.
Тогда меня вызвал Федотов и сказал:
— Если всё было так, как ты рассказываешь, значит, ты плохо осматривал кабину.
— Да, я действительно плохо осмотрел кабину, согласился я. — Я уже признался, что совершил нарушение, не проконтролировав техника, который должен был открыть кран. Я действительно вылетел с закрытым краном, но потом я его открыл, а он всё равно не работал.
— А вот специалисты говорят, что этого быть не может.
Потом несколько специалистов, в их числе начальник лётно-испытательной службы, пришли к выводу, что такое могло произойти, но только в том случае, если лопнула стальная труба отвода воздуха из-за компрессора для поддува кабины. Но какова вероятность того, что она действительно лопнула? Чтобы проверить это, техники должны три дня разбирать самолёт, — сказали мне. — Представляешь, находят эту трубу, а она оказывается целой. И ещё три дня уйдёт на сборку самолёта. А он должен срочно лететь на испытания во Владимировку. Подумай, не заставишь ли ты людей выполнять сизифов труд. На размышления мы даём тебе ночь.
Конечно, был более простой вариант — можно было запустить самолёт и вывести двигатель на «максимал», тогда сразу было бы видно, как работает система. Но в тот момент, из-за сильного обледенения, сделать это было нельзя.
Я пришёл с этой проблемой к Петру Максимовичу, обрисовал ему ситуацию и попросил совета.
— Не знаю, что делать. Я уже сам запутался. Может, я действительно сделал что-то не так.
— Подожди, расскажи с самого начала, как было дело.
Я опять ему подробно всё рассказал.
— Ты в этом уверен?
— Да.
— А раз ты в этом уверен, стой на своём, что бы тебе ни говорили. Такой должна быть твоя позиция всегда.
Эти слова стали принципом моей работы. В тот раз я всё-таки настоял на своём. Самолёт пришлось снова разобрать, и действительно оказалось, что труба лопнула и развалилась. Конечно, я был рад, что сумел проявить твёрдость характера и настоять на своём, а во многом благодаря Петру Максимовичу Остапенко.
И вот через какое-то время повторилась ситуация, когда мне нужно было принимать принципиальное решение. Выбор у меня был небольшой. Либо я покривлю душой и у меня по-прежнему всё будет хорошо, либо я скажу правду и тем самым пойду на обострение отношений и с конструкторами, и со своим шефом. Но я был абсолютно уверен в своей правоте и твёрдо стоял на своём: на самолёте должны быть установлены обе системы, предупреждающие его от сваливания. Это был один из моих первых и главных экзаменов в жизни. И я гордился тем, что выдержал его. Да, я потом долго не летал на углы сваливания на «штопор», у меня заметно ухудшились отношения с Федотовым, но зато я считаю, что тоже внёс свою лепту в МиГ-23, потому что машина вышла всё-таки и с толкателем, и с системой повышения устойчивости. Возможно, и без моей негативной оценки системы устойчивости и управляемости на крайних режимах самолёт всё равно бы вышел в том виде, в каком он потом эксплуатировался, наверное, его «добили» бы военные лётчики. Но для меня, да и для всех нас, было очень важно, что самолёт вышел уже из стен фирмы таким, каким его приняли. Это уже была позиция фирмы. Фирма диктовала, каким должен быть самолёт. И когда военные лётчики его испытывали, они говорили, что фирма принципиально стоит на тех же критериях безопасности, на которых стоят и они. А если бы мы тогда отступили, это означало бы, что фирма в первую очередь думает о своём престиже, а не о безопасности лётчиков. А если бы вслед за нами поступились совестью и военные, то мы бы потеряли не 68 машин, а гораздо больше. А так после доработки МиГ-23 мы за весь период его эксплуатации — а это более 20 лет — потеряли, по-моему, всего 2–3 самолёта.
Таким был один из моих главных экзаменов.
Второй случай произошёл, когда уже началась эпопея с МиГ-29. Первую машину поднимал Федотов, вторую и третью — я, и около года мы летали только вдвоём. Я не знаю, с чем это было связано, но Федотов к ней больше никого не подпускал. Мы как-то с ним разговаривали на эту тему, и он сказал, что в самое ближайшее время мы этот круг расширим. Это нужно было делать как можно быстрее. И хотя машины летали не так часто, как хотелось бы, вопрос напрашивался сам собой. Конечно, выпустить лётчика, чтобы он потом сидел и не летал, — просто глупо. После вылета его необходимо загрузить работой. И может быть, с этой точки зрения Федотов был прав, так как объём работ был маленький даже для двоих. Но поскольку это была машина совершенно другого поколения — поколения 90-х годов, нужно было дать лётчикам вылететь хотя бы символично, чтобы они тоже могли дать свою оценку будущей машине.
И здесь у нас опять столкнулись мнения по устойчивости и управляемости в продольном канале: у МиГ-29 на определённых углах запас устойчивости был пониженный, а управляемость — повышенной. Самолёт был более чувствительный, а это сказывалось бы и на прицеливании. При проведении испытаний мы всегда забегаем вперёд и, как бы пролонгируя эти характеристики, сразу даём им оценку. Мы оцениваем такие характеристики, как точность выдерживания угла атаки, перегрузки, траектории полёта. Ну, и комфортность пилотирования, естественно, — это самая важная характеристика. Но как раз в отношении комфортности пилотирования МиГ-29 в небольшом диапазоне углов атаки у меня было негативное мнение.
Однако в разговорах с Федотовым на эту тему я наталкивался на стену и не смог об этом сказать жёстко. Хотя о недостатках в управлении знали и начальник отдела лётных испытаний, и ведущие аэродинамики, и главный конструктор. Поскольку на этот счёт существовало всего два мнения — Федотова и моё, то, естественно, больше учитывалось мнение шефа. Но надо сказать откровенно и честно: если бы я жёстко заявил, что управление неприемлемо, реакция главных конструкторов была бы более энергичной. Но я ограничился беседами и записями о том, что управление недостаточно комфортно и возможно затруднение в режиме прицеливания. Записи в категорической форме, к сожалению, не было.
Наконец мы с Федотовым приняли решение, что в самое ближайшее время должны выпустить лётчиков на МиГ-29, и он уехал в отпуск. Перед отъездом Федотова я получил его формальное разрешение на выпуск лётчиков, хотя при этом он и сказал мне, чтобы я особенно не спешил. Тем не менее, как только он уехал, я пошёл к Володе Щеблыкину, который был замом главного по лётным испытаниям. С Толей Белосветом, его заместителем, я уже договорился выпустить Остапенко. Щеблыкин сначала сопротивлялся, но потом я задел его за живое тем, что сказал:
— Володя, будь ты мужчиной, в конце-то концов. Что тут недопустимого? Он же классный лётчик-испытатель. Кроме того, его неоценимый опыт поможет нам понять многие вещи уже сейчас.
Надо отдать должное Володе: он всё-таки принял положительное решение, Остапенко слетал хорошо, эксцессов никаких в полёте не произошло. Перед полётом я попросил его обратить особое внимание именно на проблему управляемости в том самом злополучном диапазоне углов атаки. На разборе Остапенко высказался очень категорично, более того, он написал в полётном листе, что продольное управление в этом диапазоне неприемлемо. И эта запись послужила сигналом к действию. Было уже два одинаковых мнения по этому вопросу, причём одно из них было высказано в категоричной форме, и конструкторы эти мнения игнорировать уже не могли.
Я не хочу сказать, что они сознательно игнорировали наши замечания. Дело в том, что любая доработка — это вмешательство в систему управления, а значит — дополнительные проблемы, и неизвестно ещё, чем дело закончится. Поэтому конструкторы должны быть твёрдо уверены в том, что самолёт нуждается в доработке, а тем более — в кардинальной переделке. Они должны иметь строгий баланс консерватизма и новаторства, потому что излишний волюнтаризм в этом вопросе совершенно не нужен. Консерватизм конструкторов — своего рода залог безопасности лётчика.
Когда приехал Федотов, он меня сразу вызвал к себе и спросил, почему я выпустил Остапенко. Я пережил несколько неприятных минут, как и Володя Щеблыкин. Отношения с Федотовым у меня в очередной раз ухудшились.
26. МИГ-25 — САМОЛЁТ НОВОГО ПОКОЛЕНИЯ
В 1965–1970 годах получила развитие концепция сверхзвукового самолёта, летающего на больших высотах. Таким самолётом стал МиГ-25. Авиация развивалась по двум направлениям — увеличение скорости и увеличение продолжительности полётов на высокой скорости. Впрочем, эта проблема в авиации стояла всегда. Перед конструкторами стояла ещё одна задача — преодоление системы ПВО, и в первую очередь — защита машины от зенитных управляемых ракет (ЗУРов).
Вероятность поражения цели складывается из возможности её своевременного обнаружения, энергетики ракеты, её взрывателя, всей системы управления, а также таких параметров движения цели, как скорость, высота, дальность и направление. Это сложный комплекс. Но в нём было два узких места: малые, сверхмалые высоты и сверхбольшие высоты. В этих диапазонах зона поражения очень мала. И если внизу радиус действия ЗУРов уменьшался от 30 до 15 км, то на больших высотах — более 22 км — эта зона превращалась фактически в точку.
Концепция самолёта МиГ-25 базировалась как раз на той философии, что его невозможно поразить — это вариант самолёта-разведчика. Второй вариант — самолёт-перехватчик, который мог перехватывать цели на очень больших высотах. И мне было совершенно непонятно выступление одного из политологов по телевидению по случаю очередной «годовщины» угона самолёта МиГ-25 лётчиком Беленко, заявившего, что мы вроде бы как создали этот самолёт для перехвата нового, создаваемого американцами самолёта. А они его, между прочим, ещё и не создали. Правда, у них уже тогда существовал самолёт U-2, который летал на очень больших высотах, и несмотря на то что скорость у него была маленькая, перехватить его было достаточно сложно. Для этого нужно было иметь очень хорошую и мощную зенитную ракету. Зная зоны очаговой ПВО, U-2 обходил их и мог беспрепятственно летать над страной. Конечно, над определёнными областями система обороны воздушного пространства с помощью ЗРК (зенитно-ракетных комплексов) была необходима, но разумнее было бы поставить там несколько аэродромов — зона действия самолётов-перехватчиков гораздо шире, чем зенитного комплекса. За счёт этого мы смогли бы перекрывать гораздо больший район. Кроме того, зенитные комплексы не могли справиться с быстролетящими на больших высотах целями. И здесь МиГ-25 и особенно МиГ-31 могли сыграть особую роль.
Кстати, у американцев был не только U-2, в 70-е годы появился самолёт-разведчик SR-71, таких машин было всего около семидесяти. Самолётом управляли только элитные лётчики. Они фактически беспрепятственно летали над всем миром, и никто не мог их перехватить. И только в тех районах, где действовал МиГ-25, SR-71 практически не появлялись. Так что МиГ-25 был создан вовремя, ему было кому противостоять. Во многом благодаря этой машине прекратились безнаказанные полёты американских лётчиков над нашей территорией.
Что же касается нас, то мы пошли дальше, и когда заместителем министра Авиапрома стал выходец из нашего КБ Алексей Васильевич Минаев, мы сделали новую модификацию самолёта-разведчика МиГ-25Р — МиГ-25РБ (разведчик-бомбардировщик), на котором впервые не только у нас в Союзе, но и в мире был опробован режим полёта на большом сверхзвуке с бомбовой нагрузкой. Он мог взять до 10 авиабомб весом по 250 кг или 500 кг каждая. С таким бомбовым вооружением он развивал скорость 2000–3000 км/час. На нём стояла по тем временам очень хорошая система навигации «Пеленг», созданная в КБ Магнусова. Она обеспечивала выход самолёта в район цели с точностью 200×200 м.
У машины был ещё один козырь. Самолёт, летящий на такой высоте, практически неуязвим. И одно дело — самолёт-разведчик, другое — активный самолёт-агрессор, который может нанести бомбовый удар и осуществить перехват цели. У США, кстати, не было самолётов-перехватчиков, подобных МиГ-25, а такого, как МиГ-31, до сих пор нет ни у кого в мире. Правда, поскольку в те годы точечного вооружения не было, МиГ-25 не мог обеспечить точное бомбометание, но в квадрате порядка 800×800 м так называемые площадные объекты могли быть поражены достаточно серьёзно. А это административные центры, армейские учреждения, склады, развёрнутые дивизионы… При достаточно мощном эквиваленте бомбы этого было вполне достаточно. А с учётом того, что самолёт к тому же был снабжён системой для сброса бомб с ядерными зарядами и мог производить манёвр и уход от зоны поражения на гораздо большей скорости, то он представлял собой достаточно мощную силу.
Первым этот самолёт поднял мой друг Алик Фастовец, он практически и провёл всю эту программу. (Кстати, полное его имя — Авиард. Так назвал его лётчик-фронтовик, составив это слово из первых букв термина «авиационный реактивный двигатель». Такая тогда была мода. Но это тот случай, когда имя получилось звучным.) Возможно, по лётным испытаниям она не была особенно сложной, потому что в вопросах характеристик устойчивости и управляемости особых проблем не было. Но тем не менее это была очень интересная программа, потому что мы впервые на такой большой скорости везли бомбу под крылом самолёта. Возникали вопросы по защите самой бомбы и её содержимого от кинетического нагрева, требовалась проверка держателей и взрывателей. И хотя с точки зрения лётных характеристик это касалось лётчика в меньшей степени, поскольку он здесь являлся скорее техническим исполнителем, тем не менее развитие этого направления было достаточно интересным. К тому же на этом самолёте испытывался новый навигационный комплекс, который мы, кстати, приспособили для бомбовых сбросов.
27. ЭКЗАМЕН НА БЛИЖНЕМ ВОСТОКЕ
Во время последнего арабо-израильского конфликта в 1971–1973 годах мы отправили туда несколько самолётов МиГ-25. Перед их вылетом в Египет Алексей Васильевич Минаев провёл инструктаж руководителей среднего звена. Алексей Васильевич сказал, что на Ближнем Востоке мы прежде всего должны продемонстрировать нашему вероятному противнику, что у нас есть оружие, недосягаемое для любых средств ПВО. Наш самолёт-разведчик должен был безнаказанно проникать на территорию Израиля и так же безнаказанно с неё уходить. Именно эта безнаказанность Должна была доказать, что мы обладаем таким оружием, которого нет не только в европейских армиях, но и У США. Эта задача была главной.
По просьбе технического руководителя группы Толи Ищенко я на той встрече задал Алексею Васильевичу вопрос относительно американского зенитно-ракетного комплекса «Найк-Геркулес»: правда ли, что он обладает такой мощностью, о которой пишут газеты? У нас по нему были только отрывочные сведения. Считалось, что этот ЗРК может поражать высоколетящие цели на дальности до 160 км. Точная высота поражения была неизвестна, предположительно она составляла больше 18 км. Эти параметры говорили о том, что перед нами была достаточно мощная, энергетичная ракета, и наш интерес к этому комплексу был понятен. На что Алексей Васильевич со свойственной ему невозмутимостью ответил:
— Ну что ж, заодно и проверим.
Его ответ вызвал у нас улыбку — мы понимали, что высшее руководство не особенно заботит эта проблема. Хотя, по нашему мнению, ей следовало бы уделить более пристальное внимание, тем более что с ней напрямую было связано не только выполнение задания лётчиками, но и их жизнь.
Следующий вопрос, который напрашивался, Ищенко задал уже сам:
— Эта операция достаточно демонстративная, и первые её результаты будут шокирующими для израильской системы противовоздушной обороны, кроме того, это будет сильный удар и по американской технике. Естественно, все свои средства израильтяне направят на то, чтобы предотвратить последующие наши вылеты, вплоть до принятия определённых превентивных мер, в том числе и диверсионных. В силу этого возникает большая опасность для лётного, технического и административного состава экспедиции. А будет ли какая-то компенсация всех этих затрат?
Алексей Васильевич на это заметил, что на войне как на войне, но добавил:
— В случае успешного выполнения задания правительство высоко отметит всех участников этих событий правительственными наградами.
Ищенко, надо сказать, был человеком не робкого десятка, неудобные вопросы, с юмором и сарказмом, начальству задавать не боялся и потому решил уточнить:
— А всё-таки, конкретно, какими наградами?
— Самыми высокими орденами и медалями.
— А Звездой Героя?
Алексей Васильевич сначала улыбнулся, но потом уже серьёзно сказал:
— Только посмертно.
Но Толя на этом не успокоился и задал вопрос, просто опасный по тем временам:
— Алексей Васильевич, а можно заменить ордена деньгами?
Алексей Васильевич его тон не поддержал и довольно резко ответил:
— Ну всё, хватит. Пора приступать к работе.
Вот такие были эпизоды.
Эта группа на Ближнем Востоке действительно подвергалась большой опасности. Хотя самолёты на взлёте и посадке оберегал полк «двадцать первых» МиГов, на основном маршруте машина была предоставлена сама себе. На ней проверялись средства ПВО Израиля, и противник ставил перед собой конкретную задачу: сбить хотя бы один самолёт. Но это им не удавалось. Ни одной атакой ни истребители американского производства, находившиеся на вооружении у израильской армии, ни их средства ПВО не могли подтвердить свою эффективность. И мы после первых же полётов — а это были настоящие боевые вылеты — получили блестящие снимки сначала египетской территории, а затем территории по маршруту на Тель-Авив и Иерусалим. На этих снимках были отчётливо видны зоны вероятных поражений нашим МиГ-25, если бы перед ним ставилась такая задача.
На земле группу ждали определённые неприятности. Опасения, которые в Москве высказал Ищенко, подтвердились. Один раз по КДП, где находилась группа управления полётами совместно с нашими специалистами, руководившая вылетом очередной группы самолётов, был открыт автоматный огонь. К счастью, автоматная очередь никого не задела, немного пострадала аппаратура, а нападавших быстро убрали.
28. ШЕНГЕЛАЯ
Руководителем всей группы, как я уже сказал, был замминистра Авиапрома А. В. Минаев, а поскольку Алексей Васильевич то прилетал, то улетал, группу во время его отсутствия возглавлял заместитель главного конструктора Лев Георгиевич Шенгелая. Он был человеком знающим, импульсивным, энергичным, умеющим чётко поставить задачу перед коллективом и добиться её выполнения. Лев Георгиевич любил конкретное живое дело. Мы хорошо друг друга знали, и когда его назначили, я был очень за него рад.
Кстати, его заместителем был Олег Тихонович Рязанов, импозантный мужчина и большой жизнелюб, впоследствии начальник отдела лётных испытаний. Он был прекрасным организатором программ лётных испытаний, меня с ним связывали тёплые отношения. Думаю, если бы не ряд субъективных факторов, Олег мог бы пойти довольно высоко. К сожалению, этого не произошло, в большей степени из-за издержек того процесса, о котором я уже говорил раньше.
Тогда в среднем звене руководства авиационной промышленностью было много ярких личностей. Лев Георгиевич отличался от многих тем, что всегда очень энергично добивался поставленной задачи. К сожалению, его организаторский талант не был оценён должным образом. Думаю, если бы у него была возможность расти по административной линии, он бы стал очень серьёзным руководителем нашей промышленности. Может быть, ему недоставало глубоких технических знаний широкого профиля, но этот недостаток в полной мере компенсировался его организаторскими способностями. Но в силу некоторых обстоятельств рост его карьеры задержался. Возможно, это было связано с безвременной кончиной Минаева, а возможно — с политикой Белякова, который, видя рост Шенгелая, сознательно его придерживал. Но в этом он был не прав. Конечно, технические специалисты — хорошие, знающие, думающие — были на вес золота, но людей, которые могут организовать работу, зная и понимая технику, а также учитывая способности каждого человека, ещё меньше. Полагаю, это была одна из ошибок Белякова в кадровой политике.
Группа лётчиков и техников по возвращении с Ближнего Востока действительно была отмечена высокими правительственными наградами, но звание Героя никому не присвоили — по иронии судьбы, как говорил Алексей Васильевич, никто не погиб. Наверное, и в самом деле была такая разнарядка: звание Героя — только посмертно. Справедливости ради скажу, что фирма приложила много усилий к тому, чтобы этих лётчиков впоследствии всё же отметили высокими наградами. Звание Героя присвоили Бежевцу и Стогову, а впоследствии и Грузевичу, который тоже много сделал для этой темы. Правда, эти награды они получили спустя года два. Конечно, как говорится, «дорого яичко к Христову дню», но есть и другая поговорка — лучше поздно, чем никогда.
К сожалению, Коля Стогов, которого я очень хорошо знал, погиб. Один из полётов на МиГ-27 оказался для Коли роковым, хотя был не самым сложным. Мы долго изучали самописцы, но так и не поняли, что там произошло. Для воспроизведения полной картины материалов оказалось недостаточно. Никаких конкретных причин, приведших к такому трагическому исходу, мы так и не нашли. Это была очень тяжёлая потеря — и для меня, и для Алика Фастовца, и особенно для Бори Орлова, который очень дружил с Николаем и его семьёй. Так мы до сих пор и не знаем, из-за чего потеряли Колю. Недолго он проходил в звании Героя…
29. «СТРОГИЙ» САМОЛЁТ
Необходимо было развивать дальше как разведывательные, так и атакующие качества многоцелевого самолёта. Над этой темой стали работать, понимая перспективность данного направления. Особое внимание уделялось параметрам скорости и высоты — от них в первую очередь зависела неуязвимость самолёта. Как я уже говорил, в системе ПВО, оснащённой зенитными управляемыми ракетами, было два узких места: сверхмалые и сверхбольшие высоты. Со временем проблему уничтожения маловысотных целей научились решать: главным было вовремя их обнаружить и иметь для их поражения высокоманевренные ракеты. Такие ракеты уже лет пятнадцать находятся на вооружении многих развитых в военном отношении стран.
А вот с быстролетящими на больших высотах (свыше 20 км) целями дело обстоит иначе. Современные технические средства позволяют их обнаруживать, даже если они изготовлены по технологии «стелс» (т. е. самолёты-невидимки), но вот поразить их практически невозможно. Для этого необходима очень мощная в энергетическом плане ракета, у которой есть один существенный недостаток: очень маленькая зона поражения, не больше 10 км в диаметре. А на высоте более 24 км и того меньше, при скорости больше 2500 км/час — практически не более 1–2 км. То есть её можно легко обойти. Это означает, что для перекрытия воздушного пространства необходимо большое количество таких комплексов. А это экономически невыгодно.
Кроме того, перед самолётом нового поколения ставилась ещё одна задача — перехват самолётов-целей. И здесь особое значение приобретали такие параметры, как дальность обнаружения, быстрота выхода в район перехвата и ракета дальнего действия.
Под все эти условия как нельзя лучше подходит МиГ-31, самолёт-перехватчик. Какими он обладает преимуществами?
МиГ-31 способен выполнять продолжительные (а не кратковременные, как МиГ-29 или Су-27) полёты с самой большой скоростью в мире — около 3000 км/час — на высоте до 22 км. Дальность его полётов — порядка 3000 км, а с дозаправкой в воздухе — значительно больше. Для наглядности скажу, что наши лётчики Аубакиров, Таскаев и Попов первыми летали на МиГ-31 по маршруту Кольский полуостров — Северный полюс — Чукотка, причём весь такой полёт может проходить в автоматическом режиме (за исключением дозаправки). А это свидетельствует и о мощности навигационного комплекса этого самолёта. Кстати, МиГ-31 — первый истребитель, побывавший над Северным полюсом.
Раз он может летать на большой высоте, значит, он может обнаруживать цель на большом расстоянии. К тому же он оснащён самым мощным не только у нас в стране, но и в мире локатором. Созданный по принципиально новой технологии, этот локатор способен распознавать летательные аппараты-невидимки, изготовленные по технологии «стелс».
Под фюзеляжем МиГ-31 несёт четыре ракеты (кроме того, под крылом находятся две ракеты средней дальности и четыре ракеты для ближнего боя), способные поражать цель на большом расстоянии, что напрямую связано с такими характеристиками истребителя, как скорость и высота: чем выше эти параметры, тем дальше радиус действия ракеты.
Кстати, яркий пример того, где мог бы найти наиболее эффективное применение МиГ-31, — наши северные рубежи. Конечно, это спорный вопрос — будут ли американцы атаковать нас именно с севера, но система ПВО там всё равно необходима. У нас и сегодня есть что там охранять. Важные объекты — испытательные полигоны, нефтяные и газовые комплексы — нужно прикрывать, естественно, и с воздуха. Но самолёты противника с крылатыми ракетами надо встречать на дальних рубежах, ещё до того, как они сумеют нанести удар. Это особенно важно, так как поразить эти ракеты огромной разрушительной силы, оснащённые технологией «стелс» и летящие на малой высоте, довольно сложно. Хотя МиГ-31 — практически единственный самолёт в мире, способный поражать их с большой степенью вероятности.
Но и это ещё не всё. Быстрый выход на заданную скорость предопределяет скорость перехвата, то есть самолёт в короткий промежуток времени может выйти на заданный рубеж и поразить противника. Скорость выхода как с базы, так и из района барражирования осуществляется в минимально короткий промежуток времени. В этом состоит стратегия этого перехвата.
Для оповещения о приближении ракетоносителя мы использовали данные со спутников, а также от других систем, способных обнаружить противника на большом расстоянии. Например, мы получали такую информацию с самолётов «Шмель», аналога американского АВАКСа. Самолёты этой системы представляют собой летающие командные пункты, которые просматривают довольно большие пространства и способны обнаружить цель на большом расстоянии. Обнаружив цель и обработав информацию, они передают её координаты и другие параметры на борт самолёта-перехватчика, и тот, введя эту информацию в бортовой комплекс, начинает перехват. Информацию о приближении противника нам также передавали самолёты, барражировавшие в определённом районе, — кстати, это были те же МиГ-31.
Я абсолютно убеждён, что этот истребитель не сравним ни с одним самолётом в мире и основную тяжесть по прикрытию особо важных объектов может взять на себя именно этот комплекс. Думаю, все вышеперечисленные качества делают МиГ-31 самолётом номер один.
Но несмотря на всю очевидность этого, некоторые руководители фирмы Сухого и лоббисты из Министерства обороны поддержали кампанию, начатую ещё генеральным конструктором фирмы Сухого Михаилом Петровичем Симоновым и направленную на поднятие имиджа самолёта Су-27 — в ущерб МиГ-31. Они начали говорить, что Су-27 имеет большую продолжительность и дальность полёта. Действительно МиГ-31 в то время (у него ещё не было дозаправки в воздухе) летал на 3000 км, а Су-27 — на 4000, плюс к этому был обеспечен дозаправкой. Следующим их доводом было то, что Су-27 (как и МиГ-29, впрочем) более комфортен в пилотировании для любого лётчика ВВС и ПВО. В самом деле, МиГ-31 — более «строгий» самолёт. Су-27 более прост на взлёте и посадке и вообще в пилотировании. Но нельзя забывать, что этот самолёт предназначен для ведения воздушного боя, а большинство лётчиков-истребителей любят пилотаж, маневренный воздушный бой. МиГ-31 предназначен для выполнения иных задач, задач общегосударственной важности. Прежде всего это отражение ядерного удара первого эшелона, то есть стратегических бомбардировщиков — носителей ядерных зарядов, крылатых ракет с ядерными головками, стратегических ракет противника. Имея такой уникальный комплекс, как МиГ-31, которому нет равного в мире, мы должны с особым уважением относиться и к лётчикам, несущим на нём боевое дежурство. Тогда и сами лётчики, которые по праву могут считаться элитой нашей военной авиации, будут гордиться своей причастностью к чуду авиационной техники нового поколения.
Для сравнения могу сказать: в Америке пилоты, летающие на SR-71, относятся к элитному подразделению и с гордостью носят специальные нашивки, свидетельствующие об этом. Они вызывают восхищение не только у простых граждан, но и у лётного состава, потому что это действительно избранные пилоты экстра-класса. Все знают: они летают над всем миром и никто не может их перехватить. Ничего подобного у нас, к великому сожалению, не было и нет.
Я не имею ничего против того, чтобы конструкторы самолёта восхваляли своё детище, но только если это не идёт во вред другому самолёту. В данном случае пропаганда Су-27 была некорректной по отношению к МиГ-31. Специалисты, в том числе и лётный состав, должны были получить объективную информацию — в частности, при характеристике МиГ-31 надо было в первую очередь говорить не о том, на какое расстояние он летает, а о том, что это комплекс перехвата целей противника, обладающий высокими высотно-скоростными характеристиками и наделённый мощным интеллектом, равного которому нет во всём мире.
Часто, манипулируя такими цифрами, вводят в заблуждение многих экспертов и политиков, от которых тоже во многом зависит судьба того или иного самолёта. И часто эти легковесные сравнения оказывают на них своё воздействие, хотя, повторюсь, это некорректный приём, который может повлечь за собой серьёзные последствия.
Слава богу, у некоторых командующих ПВО оказалось своё понимание стоящих перед ними задач, неподвластное чужому влиянию, и во многом благодаря этому огромное давление на МиГ-31 удалось несколько ослабить. Хотя перенасыщенность авиации ПВО самолётами Су-27 была налицо.
30. ДВА ВРЕДИТЕЛЯ — МИДЕЛЬ И БЕЛЕНКО
Сверхзвуковая авиация продолжала развиваться в двух направлениях. Первое — более продолжительные полёты на большой скорости (у нас — самолёты типа МиГ-25, за границей — SR-71). Второе — изменяемая геометрия крыла (МиГ-23, Су-17 — у нас, F-111, «Торнадо» — за границей). Трудности в освоении второго направления были значительными.
Но чтобы закончить с МиГ-25, расскажу одну смешную историю. Замечу, что к антисемитизму как таковому я отношусь отрицательно и считаю, что ему оправдания нет. Но корни этого явления связаны и с агрессивностью самого сионизма, что, конечно, ни в коей мере не оправдывает политику антисемитизма. В истории советского режима были чёрные периоды ярого антисемитизма. Были времена, когда у всех лиц еврейской национальности отбирали пропуска, дававшие им право прохода на секретные объекты. У нас в авиации такое тоже было — в один прекрасный день у всех евреев отобрали пропуска на аэродром в Жуковском и не разрешали им выходить на работу. Пострадал даже замечательный лётчик-испытатель, Герой Советского Союза писатель Марк Лазаревич Галлай, знаменитый ещё и своими книгами, которыми мы, мальчишки, зачитывались в детстве. Досталось и другим лётчикам-испытателям с «пятым пунктом» — хотя их было немного, но среди них были и очень заслуженные.
Зато много евреев было среди специалистов, особенно в радиоэлектронике, в системе управления. Надо сказать, еврейский народ — очень талантливый. Но часто именно из евреев делали внешних и внутренних врагов. Это явление было распространено и в военной среде, иные крупные военные чины не стеснялись демонстрировать свои антисемитские настроения при большом стечении народа. Всё это было неприятно. Но иногда случались и забавные истории.
Для начала напомню читателям эпизод из фильма «Мы — вундеркинды», где два однокашника встречаются через несколько лет. Один стал мясником, буржуа, крепким бюргером и одним из местных лидеров штурмовиков, вступив в нацистскую партию. А второй стал учёным-интеллигентом. Когда они встретились в баре, между ними состоялась беседа, и учёный сказал, что наличие интеллекта определяется количеством вакуума в голове. На что бюргер ответил: мол, запомни, еврейская рожа, может, у меня этого вакуума гораздо больше, чем у тебя. Такой вот казус…
У нас произошло нечто похожее. Одним из руководителей программы по МиГ-25 был командующий ПВО страны маршал Батицкий. Он был известен тем, что руководил арестом Берия, а это требовало от него определённого мужества. Никто ведь не знал, чем всё может закончиться… Надо отдать должное Батицкому, он смело выступил в этой роли, чётко выполнил поставленную перед ним задачу. Кроме того, он принимал личное участие и в расстреле Берия. После этих событий Батицкий был в большом фаворе, ему доверили пост главкома ПВО. Авторитет у него был непоколебимый. Как-то на госкомиссии он слушал доклад по МиГ-25. Услышав, что самолёт обладает дальностью полёта около 1500 км, Батицкий — а он очень чётко улавливал определённые нюансы и недостатки — спросил:
— Такой большой самолёт и имеет такую маленькую дальность!
Ему объяснили, что всё дело в миделе (это поперечное сечение самолёта). Чтобы самолёт летал «на дозвуке» на большую дальность (делался он как сверхзвуковой, и это его основной режим), нужно создавать двигатель другого плана, значительно больший по контуру. Такой двигатель не вписывается в самолёт, потому что мидель не пускает, даёт ограничение. Докладчик продолжил рассказ о самолёте, а Батицкий вдруг нахмурился и неожиданно снова остановил его новым вопросом:
— Что же, такой большой самолёт, а его локатор далеко не видит? Надо увеличить дальность обнаружения.
Докладывающий ответил, что это справедливое требование, но для того чтобы увеличить дальность, необходимо сделать антенну большего диаметра, кроме того, поставить более мощный генератор, а это тоже повлечёт за собой увеличение объёма и веса. А мидель опять не позволяет это сделать. Есть определённые ограничения — тогда самолёт не выйдет на сверхзвук так быстро, у него будут большие потери и меньшая скорость. Батицкий ещё больше нахмурился. Когда же дело дошло до вооружения самолёта, он сделал ещё одно замечание:
— Почему всего четыре ракеты?
— Дело в том, что на самолёте есть всего четыре пилона. Для того чтобы ракеты подвесить под фюзеляж и утопить, нужно будет сделать специальное приспособление и немножко увеличить фюзеляж. Но этого опять не позволяет сделать мидэль, он нас везде режет.
Тогда Батицкий сказал:
— Что же вы, такое прославленное КБ, такой прославленный коллектив, а с одним жидёнком справиться не можете?!
Все улыбнулись, понимая, что он имеет в виду мидель, но никто не осмелился возразить главкому.
А в 1976 году у нас случилось чрезвычайное происшествие — в начале сентября лётчик Беленко перегнал МиГ-25 в Японию. Там самолёт полностью осмотрели местные и американские специалисты и дали ему очень высокую оценку. Во-первых, с точки зрения технологии металлов — он был сделан из титановых, стальных и алюминиевых конструкций, мог летать на максимальной скорости продолжительное время, причём с перегрузками. У американского SR-71 максимальная перегрузка составляла 1,7, у МиГ-25 — 4,5, поэтому на самолёт были наложены дополнительные ограничения, но мы с ними справились.
Правда, были у самолёта и недостатки. Например, локатор, о котором многие говорили с усмешкой, что он сделан на уровне радиолюбителя 58-го года. Это действительно было так — его элементная база была очень старомодной, но философия комплекса, его помехозащищённости находилась на уровне самых перспективных. Почему-то вторую часть высказываний зарубежных специалистов некоторые средства массовой информации — как наши, так и зарубежные — предпочитали не афишировать. И оценка самолёта получалась негативной. Кроме того, был неэкономичным двигатель, особенно на дозвуке — и зарубежные специалисты это отметили. Но отметили они и оригинальность некоторых технических решений двигателистов, ведь это был единственный низконапорный двигатель всего с четырьмя ступенями компрессора. А то, как он смоделирован и сделан для больших высот, его автоматика вызывало у специалистов всеобщее восхищение.
Конечно, для нас это была большая потеря. Мы лишились секретной технологии — раз. Мы понесли огромные затраты — два. Но нет худа без добра. Система опознавания, которой был оснащён МиГ-25, — а это была наша основная потеря — размещалась не только на всех самолётах отечественного производства, но и на кораблях. К тому времени она далеко уже отстала от жизни, и её срочно переделали. Кроме того, радиолокационная станция по своей технологии действительно несколько уступала передовым образцам, и после этого случая мы сделали новую. Нами также были несколько усовершенствованы и сами ракеты. То есть этот случай послужил неким толчком нашему дальнейшему техническому росту. Была предпринята довольно удачная попытка по разработке новых двигателей. Почему-то это направление в те годы не получило поддержки, хотя двигатель Соловьёва, который позже был установлен на МиГ-25 и МиГ-31, очень хорошо себя зарекомендовал — и по дальности, и по длительному пребыванию на сверхзвуке.
Если же говорить о самом Беленко, то во многом эта история осталась окутанной туманом. Я не буду вдаваться во все подробности, это не основная тема моего повествования, но всё-таки некоторые факты и своё видение случившегося изложу.
Сначала мы были абсолютно уверены в том, что он перебежчик, которому чужда наша идеология, наш образ жизни. Он погнался за «лёгкой жизнью» и поэтому перелетел на Японские острова. Но вопрос оказался намного серьёзнее. Вскоре было установлено, что он был завербован разведкой США и специально заслан в систему ПВО Советской Армии. Помню фразу, которую услышал от Савицкого, когда мы сидели с ним в комнате во Владимировке сразу после угона «двадцать пятого»:
— Ты знаешь, мне пришло письмо от жены Беленко, я с ней встречался. Она просила отпустить её к Сергею и обещала его вернуть.
— Ну и что вы думаете по этому поводу? — спросил я.
— Я думаю, что хер она его когда больше увидит, — сказал маршал с прямой откровенностью.
При выяснении всех обстоятельств этого дела стали выясняться любопытные факты из биографии Беленко, которые исключали версию о том, что он простой перебежчик. Когда стали поднимать документы, выяснилось, что с 16-летнего возраста, когда он уехал из дома, родители его больше не видели. Более того, не смогли найти и его детских фотографий, с помощью которых можно было бы идентифицировать его личность. Весь этот период до угона — с 16 до 25 лет — родители хоть и получали от него денежные переводы, ни разу с ним не виделись. В годы курсантской учёбы он убывал в отпуск всегда не в том направлении, какое было указано в предписании. Конечно, сам по себе этот факт ещё ни о чём не говорит. Я, например, тоже жил в Москве, а в отпуск летал в Сочи. Но это курортный город, в котором многие любят отдыхать. А если человек в отпуск или на короткие каникулы едет в какой-то небольшой северный городок? Не к родителям и не к любимой девушке — во всяком случае, его приятели никогда не слышали, что у него есть такая девушка. Как правило, курсанты всегда рассказывают друг другу, кто где отдыхал. Беленко же старался об этом никому не говорить, и только один раз случайно его товарищ узнал, что он ездил в этот северный городок, причём неоднократно. Кстати, когда этот лётчик поделился своими соображениями со следователями, стараясь подсказать им определённые пути расследования, то сам же за это и пострадал. В то время он уже был заместителем командира эскадрильи, его с этой должности сняли и уволили. Об этом мне сказал Савицкий. Было очень тяжело. Я тогда спросил у него:
— Как же так получается — человек помог определиться с версией, рассказал о маленьком факте, и его же за это наказали?
— Но что же он раньше-то об этом молчал?
— А раньше-то чего? Вроде бы как стучать… А для того чтобы отделить «стук» от «сигнала», нужно иметь чёткую информацию. А может, он на самом деле к девушке ездил, кто его знает?
Но нужны были «стрелочники», и их находили. Потом стала выстраиваться определённая версия. Ещё один факт подтверждал, что Беленко был завербован давно. Надо сказать, изучение материальной части самолёта — дело довольно-таки нудное. Но когда Беленко переучивался на МиГ-25 в Центре боевого применения ПВО, он уделял этому вопросу повышенное внимание — видимо, уже тогда собирал необходимую информацию. Обычно лётчики вздыхают с облегчением, когда сдают матчасть. Дальше начинается лётная программа. Каждый день — определённый распорядок дня: теоретические занятия, лётная программа, отдых, сон, занятия спортом. Все, как правило, находятся вместе. Как правило, времени на всё не хватает. Беленко, поскольку ему нужно было собрать максимум информации и о других самолётах, очень тонко делал это следующим образом.
Если бы он просто взял инструкции по Су-15, Як-28, МиГ-23, то любой сослуживец мог бы у него поинтересоваться:
— А зачем ты изучаешь эти самолёты? На свой-то времени не хватает. Ты что, переучиваешься на другой самолёт?
Поэтому он делал по-другому — приходил в библиотеку в выходные дни, когда там никого не было, брал инструкции интересовавших его самолётов и другие секретные материалы, которые в библиотеке ему выдавали без лишних вопросов, и изучал их, набирая нужную информацию. Я думаю, в библиотеке о нём сложилось впечатление как об очень прилежном лётчике, стремящемся расширить свой кругозор. Но когда версия о том, что он агент иностранной разведки, стала приобретать чёткие очертания, этот факт стал ещё одним её подтверждением.
На шестом своём полёте на МиГ-25 Беленко пересёк море и сел на одном из японских аэродромов, кстати, не на том, на котором должен был сесть по плану. На торможении он повредил один пневматик. Когда самолёт подкатили к ангару, Беленко вышел из него, поднял пистолет и предупредил, чтобы к самолёту никто не подходил, так как он является собственностью Соединённых Штатов. И вопрос о том, кем Беленко является на самом деле, закрылся сам собой.
У нас в печати появились статьи, в которых рассказывалось, что Беленко накачивали наркотиками, вследствие чего он не мог говорить с представителем советского посольства. Но это было неправдой. Насколько мне известно, на той встрече он сказал нашим дипломатам, что ему с ними говорить не о чем, он сделал всё сознательно и дальнейшую беседу считает абсолютно ненужной. Не ручаюсь за точность этих фраз, но по смыслу они были такими.
Кажется, наша разведка предпринимала какие-то меры по его ликвидации, на него было совершено покушение. Но в машине, в которую врезался грузовик, оказался двойник Беленко, который и погиб. После этого никаких мер больше не предпринимали. Сейчас Беленко работает в отделе одной из американских авиационных фирм — то ли «Хьюз», то ли «Вестингауз». Когда я был в США, меня даже хотели с ним познакомить. Но я не понимал цели и смысла нашей беседы и поэтому от этой встречи отказался.
Отказался я от встречи и с капитаном Зуевым, который в своё время тоже перегнал МиГ-29. Не помню, сам ли он захотел встретиться со мной или мне предложили встретиться с ним, показав его книгу. У меня такого желания не было. Но если в случае с Беленко мотивы его поступка были хотя бы понятны, поскольку он оказался завербован и выполнял задание, то Зуев был обыкновенным предателем, который за деньги продал секреты своей страны.
Я знаю, что он, будучи ещё лётчиком, приезжал поступать в ШЛИ, и один мой младший товарищ даже приходил ко мне и просил, чтобы я за него походатайствовал. Но я тогда ответил отказом, потому что Зуева не знал, а не в моих правилах было просить за абсолютно незнакомого человека. Я благодарен судьбе, что она меня оградила от него, потому что невольно я мог бы оказаться связанным с его предательством.
Я хочу, чтобы меня правильно поняли. На протяжении всей своей жизни я всегда всем помогал. Жена даже часто мне выговаривала: «Вот так бы о собственных детях беспокоился». На что я ей всегда отвечал, что меня уже не переделаешь, да и нам, когда трудно, люди тоже приходят на выручку. Но абсолютно незнакомым людям, особенно если это было связано с работой, я помогал только после того, как близко с ними знакомился и понимал, что они заслуживают моей поддержки. Так было и с теми, кого я рекомендовал в лётное училище и в Школу лётчиков-испытателей. И если эти люди оправдывали мои надежды, я потом всегда их поддерживал.
31. ЭТО ГОРЬКОЕ СЛОВО — РЕКОРД
Что касается плотности воздуха, то я на собственном опыте понял, как сильно она влияет на «штопорные» характеристики. Когда мы начали летать на рекорды, Федотов дал мне возможность установить рекорд скороподъёмности на высоту 20 км. Этот рекорд считался самым тяжёлым, как и тот, который доверили Алику Фастовцу — рекорд статической высоты, принадлежавший американскому самолёту SR-71. Самолёт на такую высоту практически не выходил, и Алику нужно было исхитриться таким образом, чтобы пролететь на участке базы порядка двадцати или хотя бы пятнадцати километров на траектории, на которой перегрузка была бы близка к единице, что соответствовало допуску для горизонтального полёта. Но фактически пролететь этот отрезок надо было как бы по баллистической траектории за счёт динамики машины. Регулировать этот процесс на тех высотах было невозможно из-за сильного запаздывания вариометра и махметра. Пилотировать следовало по производной второго порядка, через тангаж… Даже представить подобное было трудно.
Мы с Аликом и Петром Максимовичем говорили Федотову, что этот режим выполнить невозможно. Так оно в действительности и вышло. Отдельные элементы получались, но чтобы угадать и сделать его именно в данной точке, да ещё при необходимом остатке, надо было обладать нечеловеческими способностями. А с учётом ограниченного количества полётов шансы Алика были равны нулю. Так же, как и мои шансы на установление рекорда скороподъёмности. Напомню, рекорд Смита по скорости достижения высоты 20 км составлял 122,3 секунды. Мне же, чтобы его побить, нужно было показать время около 119 секунд.
Мы посмотрели сетку рекордов. До высоты 15 км они принадлежали американскому самолёту F-15. Нам же принадлежали рекорды на высотах более 20 км. Но самое главное, Смит побил рекорд на отметке 20 км. Именно эта высота была самой ходовой и престижной. И надо было во что бы то ни стало доказать, что она наша. По расчётам ЭВМ, наши возможности составляли 122,8 секунды. А существующий рекорд, как я уже сказал, был 122,3. И когда Федотов подошёл ко мне и сказал: «Вот тебе, Валера, рекорд, который ты очень хотел сделать!» — я вначале обрадовался. Молодость всегда жаждет рекордов. Я вообще был счастлив тем, что занимался лётно-испытательной работой. А тут ещё и рекорд!
Но затем я познакомился с материалами полёта на прежний рекорд, который до F-15 принадлежал Боре Орлову (F-15 его незначительно улучшил). Борис перекрыл рекорд на 8 секунд, а F-15 превысил его ровно на три процента, как того требовали международные правила. Я не увидел объективных возможностей, где и как мы могли бы побить этот рекорд, тем более даже ЭВМ просчитала, что улучшить его нельзя. Предыдущий надо было перекрывать, как я только что сказал, на определённую величину — три процента. Абсолютная величина здесь, в отличие от лёгкой атлетики или плавания, роли не играла. Здесь существовала другая система отсчёта.
Словом, я ощущал всю бесперспективность этого проекта. Но даже простое выполнение полёта на рекорд было для меня делом новым и притягательным. Я уж не говорю о совершенствовании мастерства. Я снова должен был садиться за ручку МиГ-25, на котором были установлены новые двигатели. В этой работе предполагалось очень много интересного. Но всё-таки мне было непонятно, за счёт чего можно было обогнать Смита. Специалисты же говорили:
— А мы и сами не знаем, за счёт чего. Поставлена задача — обязательно побить американский рекорд.
— Так за счёт чего?
— Вот и ЭВМ показывает, что нельзя.
— Да если сделать его по машине, нужно пройти всю траекторию идеально. А так не бывает. Человек же не электронная машина!
— Ну да, но принципиально что-то где-то можно довести в полёте. Там, может, температура поможет. Здесь — динамика…
Откровенно говоря, они и сами не видели, как может температура воздуха сказаться на выполнении этого полёта. Температура не давала того эффекта, на который можно было рассчитывать (к тому же дело происходило летом). Но задача была поставлена, и её надо было выполнять.
На второй план вышел ещё один вопрос, для меня далеко не безразличный. Дело в том, что выполнять рекорды поручалось Федотову, Фастовцу и мне. Было сказано, что, возможно, к нам присоединится Остапенко, но только после того как слетает Федотов и распределит задачи и роли. А между тем в отношениях между Федотовым и Остапенко, хотя они и считались друзьями, наступил период охлаждения. Не у дел оказался и Боря Орлов.
С Борисом меня связывали тёплые, дружеские отношения. Мне нравилась и его техника пилотирования, и его отношение к лётно-испытательной работе, и тот огромный опыт, которым он обладал, и его чисто человеческие и моральные качества. Это был настоящий, прямой и принципиальный друг и товарищ, которой мог и указать твои недостатки, и поддержать, когда тебе тяжело. Я очень дорожил его мнением. Поэтому я подошёл к Федотову и спросил:
— Александр Васильевич, а почему Борис не участвует в рекордах?
Федотов ответил уклончиво, сказав, что когда Борис делал предыдущий полёт, он не учёл некоторые моменты и не смог добиться лучших показателей. Александр Васильевич лукавил. Я знал, что Борис улучшил показатели, и значительно. К тому же это был совершенно другой полёт, по совершенно другой траектории. Когда я напомнил об этом шефу, то услышал в ответ, что специалисты, мол, не уверены, что Орлов сможет выполнить это задание.
Ситуация складывалась для меня в моральном плане не лучшим образом. Мне не хотелось быть кому-то конкурентом в полётах на рекорды. Боря в это время как раз возился со своей машиной. Я перед этим посмотрел материалы и решил к нему подойти. По материалам было видно, что действительно при выполнении полёта на рекорд у Бориса срабатывала система ограничения помпажа двигателей, которая «срезала» их обороты, которых, возможно, и не хватало для установления рекорда с лучшим результатом. Телеметрия показывала, что угол тангажа сразу после взлёта резко возрастал и достигал 50 градусов, в силу чего происходил излом траектории. И иначе как через снижение перегрузки этот режим выполнить было нельзя.
В то же время к Борису не могло быть никаких претензий. Он строго следовал методике, выбранной специалистами. Претензии надо было предъявлять не к нему, а к этой методике и к автоматике двигателя, которая, кстати, на побитии рекорда существенно не сказалась. Добавлю, что то же самое происходило и при выполнении других режимов, те же нюансы возникали в полёте и у Остапенко, и однажды у самого Федотова. Хотя Федотов шёл по другой траектории, летел на рекорды по другим отметкам высоты и старательно обходил этот режим.
Но мне казалось, что причины в отношении допуска Бориса к рекордным полётам крылись в другом. У нас было несколько нелёгких разговоров в коллективе, во время которых мы, не оспаривая лидерство Александра Васильевича, ждали от него более корректного отношения к подчинённым. Такие разговоры заканчивались, как правило, очередным урезанием наших прав, сокращением лётной практики, уменьшением ответственных заданий, потому что регулировал всё это Федотов. Он умело и хладнокровно пользовался подобными рычагами.
Иногда мы и сами давали слабину в этом вопросе. Если бы мы были более сплочены и разговаривали с шефом немного жёстче, наверное, это возымело бы своё действие. Но надо было знать и федотовский характер, сильный и упрямый, — он всё подчинял своей железной воле. На этой почве у нас неоднократно возникали трения. Борис однажды прямо высказал нелицеприятные претензии к шефу. Федотов вспыхнул глаза его гневно блеснули, и после этого между ними словно чёрная кошка пробежала.
В том разговоре участвовали Федотов, Остапенко, Фастовец, я и Орлов. Каждый из нас высказал свои претензии к Александру Васильевичу, но в весьма мягкой и завуалированной форме. Пожалуй, только Борис говорил достаточно прямо, резко обозначив рамки, в которых, по его мнению, должен держать себя Федотов. После этого я ещё больше зауважал Бориса за его прямоту и мужество. Конечно, и он не всегда выходил на этот режим отношений, понимая, чем это может обернуться. Но в тот критический момент, когда долгожданный разговор состоялся, и не где-нибудь за рюмкой коньяка в гараже или за столом, а на свежую и ясную голову, Борис единственный из всех нас оказался на высоте. Но и пострадал он за это больше остальных. Отголоски того разговора и повлияли на отлучение Орлова от рекордных полётов.
Ведь можно же было Орлову отдать мой невыполнимый рекорд, а Остапенко, допустим, высоту 25 км. Тридцать километров предложить мне. Себе оставить 35 км и динамику. И все были бы, как говорится, сыты и довольны. Но Федотов, как всегда, поступил по-своему. Остапенко дали просто иллюзорную возможность участия в рекордах: Бориса Орлова попросили потерпеть. Алику Фастовцу, нашему всегдашнему молчуну, Федотов поручил рекорд статической высоты сам по себе самый престижный, но, по сути, практически невыполнимый. А себе он взял рекорд, в котором у него даже не могло быть конкурентов: Александр Васильевич побивал своё же собственное достижение, причём, как показывала ЭВМ, с солидным запасом. На 30 и 35 км он бился сам с собой.
Меня такая постановка задания не устраивала. И на душе остался неприятный осадок. Я подошёл к Борису Орлову:
— Борь! Шеф мне сказал, чтобы я делал двадцатикилометровый рекорд. Я посмотрел твои режимы и не вижу в них ничего такого, из-за чего тебе нельзя доверить его выполнение.
Боря ответил философски:
— Валера, что ты будешь его выполнять, что я… Всё равно этот рекорд нам не сделать. Это видно и по машине.
Я перебил его:
— Да меня волнует не это, а сама постановка вопроса. Если бы мне просто доверили этот полёт и сказали: пришла твоя очередь, Борис свой рекорд сделал, и теперь пора ставить его тебе… Это я бы ещё как-то понял. Но когда говорят, что к Орлову есть определённое недоверие — сумеет ли он выполнить этот рекорд, а я по записывающей аппаратуре видел, что к тебе претензий быть не может… — я считаю, что это несправедливо.
— Спасибо, — сказал мне на это Борис. — Но, Валера, помяни моё слово, ты ещё намучаешься с этими рекордами.
И он как в воду глядел. Был облеточный полёт, который предназначался для опробования новых двигателей самолёта. Затем мне предстояло выполнить пять полётов по программе: первый — для чистого облёта этих режимов, второй — облеточный режим по примерной программе рекорда, но с большим запасом топлива, а дальше по чётко выработанной методике мы должны были произвести три попытки установления мирового рекорда с заданным запасом топлива.
Рекорд этот был важен с политической точки зрения. Именно в это время наше противостояние с американцами, которое было всегда, обрело новое дыхание. «Холодная» война всегда холодная, но иногда становится ещё холоднее.
Однако в первом же пробном полёте, который, по моему предложению, осуществлялся по тому профилю, по которому предстояло совершить этот рекорд, мы сразу же увидели, что рассчитанный профиль никуда не годится. Самолёт не выходил на заданную скорость уже на высоте 50–100 метров. Эта скорость, близкая к ограничению, составляла порядка 1300 км/час.
Тут же со стороны составителей программы послышались недовольные нотки, мол, я неправильно выдерживаю режим полёта. Эти упрёки были мне абсолютно непонятны. Ведь все записи показывали, что двигатели не выходят на заданные параметры.
После анализа мои критики решили, что можно ещё добавить температуру двигателей, за счёт этого увеличить обороты и выйти на предполагаемые характеристики. Двигателисты сделали вторую корректировку, но на заданный режим мы так и не вышли. Тогда начали копать глубже. Впрочем, дело обстояло просто, и двигателисты об этом знали. Их топливная автоматика не обеспечивала максимальной подачи топлива. Насосы выходили на предельную производительность, но эта производительность не обеспечивала достаточного количества топлива для выполнения рекордного режима. Кроме того, чисто механически наклонная шайба, которая регулировала его подачу, выходила на упор. Всё. Вопрос был закрыт. Перспектива этого рекорда ушла в небытие.
Но я был уже «заведён» на этот режим и чувствовал себя неудовлетворённым. Кроме того, возникла ещё одна трудность. Специалисты стали отрабатывать новую модель рекордного полёта. Мы теперь уменьшали приборную скорость у земли после взлёта до 1100 км/час — на ней насосы ещё обеспечивали свою полную производительность. Далее шли по более крутой траектории, практически вертикально в зенит. На высоте трёх с половиной тысяч метров меняли траекторию полёта с вертикали 80 градусов. На высоте 3,5 км мы должны были перевести самолёт в горизонтальный полёт, но при этом мы входили в такую область, где эффективности стабилизатора для обеспечения расчётной траектории полёта не хватало. По новым расчётам ЭВМ, с учётом нашей коррекции, получалось неплохо до высоты 3,5 км, затем при высоте 4 км — разгон в горизонтальном полёте до 1300 км/час. Но как это сделать, не знала даже ЭВМ. Она нам как бы говорила с усмешкой: вы нашли режим максимальной энергии у земли? — отлично. Я привела вас к высоте 3,5 км, а дальше вы должны разогнаться до скорости 1300 км/час, а вот как это сделать — даже я не знаю. Зато если вы сумеете переломить траекторию с вертикали 80 градусов до 0 и получить на этой высоте сверхзвуковую скорость 1300 км/час, то может выйти неплохой результат.
С одной стороны, уже по нашим расчётам, мы вместо 123-124 секунд, которые нам предсказывала ЭВМ, подходили близко к рекордному результату Смита. И то, что мы могли превысить результат, заложенный в идеальной машине, нас окрыляло. Может быть, из этой окрылённости у меня родилась чуть ли не сумасшедшая, как тогда казалось, идея. А что, если во время вертикального полёта перевернуть самолёт? В результате машина более плавно, за счёт своего веса изменит траекторию. Перегрузка изменится незначительно, а самолёт пойдёт дальше по тому пути, который рассчитали баллистики. В этом перевёрнутом сложении я перехожу на сверхзвук, плавно перевожу машину в нормальный горизонтальный полёт, соблюдая перегрузку в районе 0,5 единицы, и дальше иду уже по рекордным ограничениям.
Вначале эта идея была воспринята как сумасшедшая. Но когда бригада аэродинамиков и методистов лётных испытаний, да и ведущие инженеры, более глубоко рассмотрели мои предложения, они стали понимать, что принципиально такой подход возможен. С точки зрения безопасности к нему, конечно, вопросы возникали. Никто до нас не выполнял вращение самолёта на предельных приборных скоростях. Эти вращения тоже были связаны с эффективностью поперечного управления машиной. И, по теории, их надо было стараться избегать. Сам излом траектории был нестандартным, да и проход звукового барьера в перевёрнутом полёте был для нас новым элементом пилотажа.
Словом, всё было ново. Но я предлагал ещё и следующее: поскольку при переходе звукового барьера ускорение становится минимальным, то надо было как можно дольше сдерживать последующее увеличение вертикальной перегрузки и дать возможность разгрузить крыло. Перегрузка менее единицы была предпочтительна с точки зрения сопротивления воздуха и потери скорости самолёта. То есть это были небольшие запасы, которые не мог предвидеть никакой компьютер и которые можно было попробовать найти.
Первая «проба пера» вышла достаточно удачной. Как только мы полностью изменили профиль полёта, выскочили по этой траектории, я сделал переворот и в перевёрнутом полёте выполнил остаток режима. Единственное, перелом траектории был произведён не на той высоте, которую мы рассчитали, а на 1500 метров выше опорной, на которой нам надо было разгоняться. Но это была только отработка модели траектории полёта. Как такового, профиля ещё не было. Это был первый облёточный полёт для общего представления и понимания задачи. Тем не менее я выполнил его по заданному плану. В результате мы проскочили отметку 20 км с приличной вертикальной скоростью.
По ходу надо было выключить оба двигателя. А поскольку на заключительном этапе траектория шла вверх под углом 80 градусов, этот угол выдерживать было нечем: приборы зашкаливали, тангаж можно было держать только по косвенным признакам, авиагоризонт уже не работал и, кроме того, ориентироваться не имея в поле зрения землю, было очень тяжело. Впереди было только тёмно-синее небо. И никаких ярких звёзд, как думают многие обыватели.
А дальше самолёт попал в «штопор». И тут я впервые столкнулся с явлением, когда на попытки вывода из вращения самолёт никак не реагировал. И только на высоте 11–12 км, когда он вошёл уже в плотные слои атмосферы, я почувствовал, как машина начинает слушаться рулей, и на десяти километрах она легко вышла из «штопора». Происходило это потому, что скорость самолёта на вертикали после прохода рекордной отметки была очень невысокой — 200 км/час, а потом дошла до нуля.
Я всё подробно рассказал Федотову. Тот не поверил:
— Непонятно, каким образом ты мог сорваться в «штопор»?
Следующие два полёта ушли на отработку примерных профилей рекорда. Мы смотрели, как выполняются заданные показатели времени на каждом отрезке траектории, и где именно идёт отставание от рекорда Смита. В каждом полёте мы проходили два-три участка. После меня этот режим решил выполнить сам Федотов. И тоже попал в «штопор». И точно так же до высоты 12 км его не слушались рули, и только ниже самолёт начинал выходить из «штопора». Это было интересно ещё и с теоретической точки зрения. До нас никто на таких высотах «штопор» не делал.
Наконец мы «собрали» траекторию «по косточкам». В результате получили время около 123 секунд с «хвостиком», что нас, естественно, не удовлетворяло. Но это было уже кое-что. Мы чувствовали, что нащупали правильный путь и подошли к рекорду вплотную. К тому же перед этим нас предупредили, что будет неплохо, если даже мы не превысим, а только улучшим рекорд. Ведь никто из дилетантов не поймёт сообщения о том, что лётчик-испытатель имярек показал достижение выше результата американца Рэя Смита, показанного на самолёте F-15. Обывателю будет понятно, что наш самолёт лучше, что наше достижение, показанное на серийном самолёте, выше американского. Словом, американская гегемония на этих высотах заканчивается и мы держим стратосферу в своих руках.
Рекорды, к слову, можно было попросту штамповать. Можно было браться не только за абсолютные и престижные, но и за простые, которых, с учётом различных классификаций самолётов, можно было наставить целую тьму. Конечно, не все они были престижными. Но дилетанты и большинство обывателей об этом не догадывались. Мировой рекорд для них есть мировой рекорд. Например, на тяжёлых самолётах, особенно женщины, делают за пять-шесть полётов иногда по 130 рекордов! Иное дело — мировой рекорд для специалистов. Они могут подтвердить, что самолёту, на котором этот рекорд установлен, нет равных ни в стране, ни в мире.
Хотя здесь мы поступали некорректно. Это был отнюдь не серийный самолёт, а машина с улучшенными двигателями, которые серийно не пошли. Впрочем, американцы свои достижения делали тоже не на серийных самолётах. Они сняли с самолёта буквально всё, даже краску. Здесь главенствовала политика. Поэтому ни о какой корректности речи никогда не было и не будет.
Самое интересное, что по ходу полётов мы побили сразу на семь с лишним секунд мировой рекорд Федотова на высоте 25 км. Обрадовались. Не потому, что обогнали шефа, а потому, что нащупали ту методологию, которая могла привести нас к рекорду на высоте 20 км. Но дело стало принимать совершенно иной оборот. Вдруг ни с того ни с сего меня вызвал Володя Щеблыкин и начал делать «промывку мозгов». Хотя сделал он это деликатно, но иначе как взбучкой назвать это было нельзя. Нам вменялось в вину, что мы ушли от стандартной методики. А то, что мы ушли от неё для того, чтобы хоть как-то реально защитить сам проект рекорда на отметке 20 км, что мы улучшили показатели на многих участках полёта, в расчёт как бы не принималось. Да, мы поступили нестандартно. Но ведь и уровень безопасности мы нигде не превысили и в конечном итоге вышли на тот режим, на который и нужно было выйти и который мог дать необходимый эффект.
Двумя днями позже меня вызвал Федотов и сказал что я неправильно готовлюсь к рекордному полёту, что неправильно выбрана его методика и вообще мы занимаемся ерундой:
— И почему ты не берёшь с собой секундомер?
Тут я поступил, наверное, нетактично и сказал:
— Александр Васильевич, по моему мнению, секундомер — лишний и абсолютно ненужный в кабине предмет. Там есть свой хронометр. Но на рекорде я им не пользуюсь, потому что нам нужно всего 120–125 секунд. И потом, делать режим по секундомеру я считаю неправильным.
Федотов возразил:
— Нет, по нему надо выполнять «горку».
— Но какой смысл выполнять «горку», если ты к ней не будешь готов? Нужно делать всё строго по принятой модели, и если ты это сделаешь, тогда и будет рекорд. А если не будет успешной методики, не будет точного выполнения прописанного задания, то без толку смотреть на секундомер. Нужно в каждой точке траектории пройти с заданными параметрами. Вот что требуется от лётчика.
Федотов понимал в душе, что я говорю правильные вещи. Но сам всегда летал с секундомером и требовал этого от других. И моя излишняя самостоятельность только усугубила положение. Тут же всплыла ещё одна тема для разговоров. Оказывается, мы с Белосветом, Сыровым и Игорем Власовым, который тоже работал над этой тематикой, якобы специально, поскольку не получается рекорд на отметке 20 км, задумали побить федотовский рекорд на 25-километровой высоте. Это была чистейшая глупость. Ничего специально мы побивать не хотели, тем более рекорд шефа. Он вышел сам собой из-за того, что мы неправильно рассчитали начало перевода самолёта в перевёрнутое положение и излом траектории и потому выскочили не на той высоте. Именно поэтому опорная высота, на которой выполнялась «горка», на полтора километра превышала заданную. Отсюда и произошло смещение заданной траектории, закончившееся побитием рекорда Федотова.
Но скандал стал принимать неприятные формы. Мне это порядком надоело, начались даже неприятные ощущения в области сердца — очевидно, невралгия. И тут я вспомнил слова Бориса и поделился с ним своими печалями.
— Я же тебя предупреждал, что ты ещё столько нахлебаешься! — ответил мне Орлов.
Я, впрочем, и сам уже был не рад, что связался этими рекордами. Но попросил, чтобы мне дали возможность по уже отработанному профилю сделать три попытки. Надо сознаться, отработанного профиля рекорда у нас ещё не было. Были только одни гипотезы, по которым мы сделали всего три полёта. А по программе предусматривалось пять облёточных режимов. Я выходил и на заместителя главного конструктора Шенгелая, и на главного конструктора Мативюка. Но бесполезно. Передо мной была глухая стена. Очевидно, они не хотели обострять отношения с Федотовым.
Но дело ведь было не в этом. Пусть бы Александр Васильевич и бил свой рекорд, а мы бы продолжали работать над высотой 20 км. Ведь на 30 и 35 километрах он бил в одном полёте и динамику, и скороподъёмность. Эти рекорды были бы вечными! Так, до сих пор никто не смог побить мировой рекорд Федотова на стокилометровом замкнутом маршруте. Вроде бы это всем было понятно и ясно. Но тем не менее вокруг всего этого стала складываться очень нехорошая обстановка.