В России XVIII век — время очень противоречивое. Жестокая петровская реформа ломала старые традиции, социальные структуры, разрушала устоявшиеся формы искусства, литературы. Сопровождалось все это острым церковно-религиозным кризисом, жестокими преследованиями старообрядцев, вторжением скептицизма, материалистических тенденций, различного рода хаотически-анархической мистики. Противоречивое время. Но если бы не было этого времени, то не было бы всей замечательной культуры XIX и XX вв. в России.
Несмотря на мрачный колорит петровской и непосредственно послепетровской эпохи, одна фигура Ломоносова показывает, что эта ломка была не зря. Хотя есть все основания думать, что и без этих варварских процессов открытость к мировой культуре в Московском царстве неизбежно должна была наступить — ибо ни искусство, ни наука, ни культура в целом не могут развиваться за железным занавесом, в изолированном мире.
В прежнее время, в эпоху средневековья, выход в широкий мир для Русской Православной Церкви и культуры Киевской Руси означал связь с Византией, с Болгарией, с христианским Востоком. Но вот наступает московская эпоха. В это время христианский Восток терпит жесточайшее поражение со стороны турок, со стороны мусульман, и не то чтобы совсем гибнет, но почти сломлен: Византия захвачена, собор Святой Софии превращен в мечеть, Болгария и Греция — под игом полумесяца. И в силу этого в России невольно происходит замыкание культуры, опасное замыкание.
И дело не в том, что Европа была каким-то спасительным местом, откуда должна была хлынуть сама живительная истина, а дело в другом: в нормальном мировом культурном организме необходимо кровообращение, необходим обмен идей, столкновение мнений — это очень важно для науки, для философии, для всего. Благодаря окну, прорубленному в Европу Петром I, это стало возможным. Это и породило новую литературу в России в XVIII в. и все дальнейшее бурное развитие науки, искусства, поэзии и так далее.
Какую же роль в литературе этого сложного периода играла Библия? Надо сказать, что в XVIII в. на Западе отношение к Библии у многих писателей стало негативным. Если в XVI—XVII вв. были такие поэты как Мильтон, Джон Донн, Гроций, Вондел, то XVIII век — это век скептиков или же век создателей новой мифологии типа Жан-Жака Руссо, — мифов о том, что все было прекрасно до тех пор, пока не пришла техническая цивилизация, или о том, что человечество неукоснительно и обязательно идет вперед, к прогрессу.
Теория прогресса, которая была создана французским историософом аббатом Тюрго и подхвачена и развита Кондорсе (человеком, которого потом смолола машина революции), живет и теперь, и на Западе, и у нас. Однако для русской мысли и для русской литературы все это было не так просто. Произошло столкновение, произошла встреча многовековой исконной веры и новой науки, которая пришла в Россию, условно говоря, вместе с Ломоносовым и его окружением. Разумеется, было очень много и других людей, но Ломоносов как бы олицетворяет собой все это.
Кроме того, возникли новые социальные воззрения: если в прежние времена сословное деление было жестким, исконным (в высшем сословии можно было только родиться), то с петровского времени, когда появились многочисленные парвеню, люди, вышедшие из низов (вспомните хотя бы Меншикова и других), когда появляется новое дворянство, не имевшее знатных предков, все меняется. Одним из первых на это реагирует поэт Антиох Кантемир.
Антиох Дмитриевич Кантемир — сын известного молдавского господаря. Вы все знаете, что он был сатириком, что он писал первые в России забавные, весьма ядовитые вирши, он одним из первых в России начал клеймить охранительные тенденции, которые пытались остановить движение науки, литературы. Один из таких «охранителей» говорит в его произведении: «Расколы и ереси науки суть дети; больше врет, кому дано больше разумети».
Антиох Кантемир был большим знатоком Библии. Вместе со своим учителем И. Ильинским он составил первую в России симфонию к части Библии. Симфония, или конкорданция, — это такой словарь, по которому можно найти в Библии любое слово. Скажем, «вода»: вы находите, где в любой книге Библии употребляется слово «вода». Очень удобно для изучения Библии, для углубления в нее. Кантемир составил одну из таких симфоний, Ильинский ему помогал.
Кроме того, Кантемир опирался на библейское учение о человеке в развенчании сословного чванства. Для него это чванство было совершенно неоправданным, потому что Библия учит нас, что человеческий род един. Вот слова Кантемира:
Адам дворян не родил, но одно с двух чадо
Его сад копал, другой пас блеющее стадо;
Ной в ковчеге с собой спас все себе равных
Простых земледетелей, нравами лишь славных;
От них мы все сплошь пошли, один поранее
Оставя дудку, соху, другой — попозднее.
То есть здесь отрицается роковое значение происхождения: все люди происходят от Адама, а потом — от Ноя.
Я не буду останавливаться на теме Ноя и всемирного потопа. В прошлый раз мы уже с вами говорили, что с Ноя летописец начинал русскую историю. Образ Ноя и его семьи — это образ нашей человеческой общности, святой образ, хотя он иногда вызывает улыбку у людей поверхностных.
Когда мы переходим к другим библейским темам, то находим, что почти все крупные писатели и поэты XVIII в. в России так или иначе отзывались на эти темы. Скажем, Василий Кириллович Тредиаковский. Он написал парафраз Песни Моисея, из Второзакония. Второзаконие — пятая Книга Торы, или Пятикнижия. Очень интересный древний текст. Чем он интересен? Все сказители античных времен, восточные сказители, говоря об истории, о прошлом своего народа, всегда останавливались на победах, триумфах, успехах — это было приятно вспоминать и об этом люди любили рассказывать из поколения в поколение. Естественно и понятно. Но вот Слово Моисея.
Когда Моисей с израильтянами перешел в Ханаан, предчувствуя свою смерть, он произнес пророчество. Это пророчество называется Песнь Моисея. Он не восхвалял народ, а обличал его. Он обличал его, как любящий отец обличает пороки сына. И в дальнейшем в традиции пророков, которая пошла от Моисея, мы все время находим этот неизменный мотив. Пророки не льстят толпе, они говорят всегда самые горькие истины. Поэтому их, естественно, нередко встречают камнями. Но кто был для народа важней: пророки или те, кто сулили людям процветание, победы, мир? Пророки видели причины исторического зла, им был открыт нравственный миропорядок: то, что нравственное состояние общества — это не просто что-то безразличное к миру, а что сеет человек (один или все общество в целом), то они и пожинают.
Тредиаковский перелагал стихами Песнь Моисея не случайно, не просто ради забавы, для него это было поводом для раздумий над судьбами народа и историей. Он принял эту библейскую концепцию суровой любви к своей отчизне. Суровой, смотрящей правде в глаза. Это пошло не с XVIII в. Если вы помните, я вам рассказывал о митрополите Иларионе, первом русском митрополите XI в. В своем «Слове о законе и благодати» он обращается к киевлянам с горькими упреками; это боль души, это настоящая забота о народе.
Если мы обратимся к Ломоносову, то здесь будет исключительно интересна не только его поэзия, но и его взгляды как ученого. Мне кажется, все вы смотрели сериал «Михайло Ломоносов», который недавно шел по телевидению. Там есть момент, когда ученый смотрит в телескоп и видит прохождение планеты, и по ее очертаниям впервые ощущает, что это шар. Со священным трепетом смотрел Михайло Васильевич на этот маленький шарик, который медленно продвигался по светящемуся диску солнца. И тогда в нем возникли мысли, которые и сейчас бродят в сознании наших современников: а есть ли на этом шаре жизнь? а есть ли там разум? существуют ли там люди, подобные нам?
Над этим Ломоносов задумывался с богословской точки зрения. Он говорил: вполне возможно, что там есть человечество, но история его была иная, возможно, это человечество не находится в падшем состоянии, как наше. «При всем том, — говорит он, — вера Христова стоит непреложно». Нужно ли проповедовать Евангелие инопланетянам? Только если у них история была такой же трагичной, как у нас. Иначе все будет по-другому.
В статье «Явление Венеры на Солнце» Ломоносов пишет, что Творец дал нам две Книги: первая Книга — это Природа, и в ней Он отразил Свое величество, вторая Книга — Библия, в ней Он выразил Свою волю. Неправо, — говорит Ломоносов, — думают те, которые хотят изучать науку по Псалтири. Он, Михайло Васильевич, первым в России, следуя своим предшественникам, великим ученым XVII в., основателям современной механики, физики, астрономии (Галилею и другим), провел ясную демаркационную линию между рациональным научным познанием и откровением веры. У него наука не мешала вере, и вера не препятствовала науке. Ломоносов приводит суждения святых отцов, толкователей библейской истории миротворения, и говорит о том, как восхищались они сложностью природы. Он ссылается на «Шестоднев» Василия Великого и на других авторов аналогичных книг. «Шестоднев» — это комментарий к первой главе Книги Бытия, где рассказывается о шести днях творения. И Ломоносов говорит, насколько больше эти люди почерпнули бы данных из современной науки и насколько больше они прославили бы Творца. Чудесно то, что для Ломоносова вся природа была свидетелем о Боге. Он всегда подчеркивал, что между верой и знанием нет вражды, разве только кто-либо по неразумию будет клеветать, «склеплет», как он выразился, либо на науку, либо на веру. Таким образом, хотя у нас в «Философском словаре» 60-х годов его называют материалистом, он таковым никогда не был. Объективно это совершенно не соответствует действительности.
Я думаю, что хотя бы половина из вас читали его великие прекрасные стихи «Вечернее размышление о Божием величестве при случае великого северного сияния» и «Утреннее размышление о Божием величестве». «Вечернее размышление» прекрасно; оно связано для него с чисто научной проблемой северного сияния. Однажды над Петербургом, как это бывает (правда, редко), вспыхнуло северное сияние; и вот ученые стали биться над вопросом: что это? Разгоревшийся пар? Какие-то лучи, идущие откуда-то? И Ломоносов кончает это стихотворение известными, я думаю, всем словами:
Сомнений полон ваш ответ
О том, что окрест ближних мест.
Скажите ж, коль пространен свет?
И что малейших дале звезд?
Несведом тварей вам конец?
Скажите ж, коль велик Творец?
У Ломоносова есть удивительная интерпретация Книги Иова. В двух словах я остановлюсь на содержании этой Книги. Большинство из вас ее читали или знают содержание. Но, тем не менее, повторю еще раз. Священный автор Книги Иова ставит перед читателем проблему невинного страдальца. Иов — человек, который ничем себя не запятнал перед Богом. И вот, когда с ним случились все несчастья, которые только могли случиться с человеком, — он потерял и дом, и имущество, и родных, и здоровье, — к нему пришли друзья, сели молча, сидели три дня, а потом Иов воскликнул: «Будь проклят день, когда я родился!» И начинается драма.
Иов не понимает, что произошло: его учили на протяжении долгого времени, что беда — это Божья кара, но за что же карать его, человека невинного? Автор Книги вводит пролог на небе (который потом использовал Гёте в своем «Фаусте»). Там иконоподобным образом изображено небесное царство: Творец сидит на троне, вокруг Него стоят сыны Божии, ангелы, как мы бы теперь сказали. И среди них — один, который все подвергает сомнению; и кажется ему, что род человеческий — довольно ничтожное образование. А Бог ему говорит: «А ты видел Моего служителя Иова?» Но ангел-скептик (сатан, так он называется по-древнееврейски, или сатана по-русски, но это пока еще не дьявол в обычном смысле слова) говорит, что он же не даром такой, у него же все есть: множество детей, любящая жена, куча верблюдов — все, о чем может мечтать человек. Происходит спор между этим ангелом и Богом. Конечно, вы должны сразу понять, что этот спор намеренно изображен автором в почти гротескной форме, чтобы мы не думали, что Бог может действительно заключать сделку с сатаной и что все это надо понимать буквально. Бескорыстно предан Богу этот человек или нет — вот в чем вопрос.
И вот Иов лишается всего. Автор Книги громоздит одно несчастье на другое и, наконец, Иов лежит уже на свалке, на помойке, и жена ему говорит: «Похули Бога и умри». А он говорит: «Бог дал, Бог взял». Стоит твердо, как стоик. Но когда к Иову приходят друзья, происходит взрыв. Любопытно, что Достоевский, тот, кто наиболее остро в русской литературе поднял проблему невинного страдальца, прошел мимо этого момента. Он заметил только терпение Иова. Дело в том, что в церковном чтении читается только пролог Книги Иова, а дальше не читается. И как-то так получилось, что от Федора Михайловича ускользнуло то, что Иов восстал против Бога, восстал и вызвал Его на суд, и друзья, которые у него сидели, были в ужасе. Они говорили: «Ты греховен, ты просто не знаешь своих грехов, ты не помнишь их! Бог не может быть несправедлив!» У них были старые, но четкие богословские понятия: зло карается, добро вознаграждается. Как в старых сказках, как в романтических повестях.
Вот они спорят, и спор доходит до полного накала, когда Иов говорит: «Я не хочу слушать, ваших пустых слов, посмотрите, что делается вокруг, насколько отвратительна жизнь: справедливости нет, господствуют люди безумные и злые, человек живет так недолго на свете». Там есть прекрасные слова о краткосрочности нашей жизни, о трудности человеческого бытия.
И друзья Иова в конце концов умолкают. Потом является Бог. Из тучи раздается Его голос. Он говорит: «Где этот человек, который вызывал Меня на суд? Препоясай свои чресла и отвечай Мне!» Чтo же отвечает Иов? — Он молчит. А Бог спрашивает его: «Где ты был, когда Я полагал основание небу и земле? Знаешь ли ты?..» — и далее идут прекрасные, поэтические, яркие описания природы, животных, растений, каких-то сказочных чудовищ и совершенно реальных живых существ, картинки из жизни египетских животных: бежит страус, бежит конь, дикий бык, который в нашем переводе называется единорогом.
И вот Бог говорит: «Можешь ли ты всем этим управлять? Как ты можешь решать тайны провидения?» Иными словами, автор Книги устами Бога не отвечает на загадку. Это глубоко целомудренный факт. Почему не отвечает? Ответ приходит потом — в явлении Бога в Новом Завете, когда Он страдал.
А что же Иов? Он сказал: «Я Тебя звал, я только о Тебе слышал, и вот я Тебя вижу! И теперь я раскаиваюсь и от всего отрекаюсь». Вдруг все вопросы у Иова исчезли, потому что он прикоснулся к Богу, он Его увидел. И в этом — непостижимая развязка этой Книги.
Ломоносов эту тему перефразирует по-своему. Он следует речи Бога в Книге Иова, но основная мелодия у него немного иная: она проще, она не столь мистична, как в Книге Иова. Я думаю, всякий любитель природы может это легко понять. В детстве я читал эти стихи и мне казалось, что Ломоносов уловил что-то очень важное. Называется эта ода «Выбранное из Иова».
О ты, что в горести напрасно
На Бога ропщешь, человек,
Внимай, коль в ревности ужасно
Он к Иову из тучи рек!
Сквозь дождь, сквозь вихрь, сквозь град блистая
И гласом громы прерывая,
Словами небо колебал
И так его на распрю звал:
Сбери свои все силы ныне,
Мужайся, стой и дай ответ.
Где был ты, как Я в стройном чине
Прекрасный сей устроил свет;
Когда Я твердь земли поставил
И сонм небесных сил прославил
Величество и власть Мою?
Яви премудрость ты свою!
Далее идет парафраз картин природы и кончается все моралью, которой нет в Книге Иова, она принадлежит только самому Ломоносову:
Сие, о смертный, рассуждая,
Представь зиждителеву власть,
Святую волю почитая,
Имей свою в терпеньи часть.
Он все на пользу нашу строит,
Казнит кого или покоит.
В надежде тяготу сноси
И без роптания проси.
Этого, повторяю, Бог не говорит в книге. А почему так написал Михаил Васильевич? Да потому что для него самого зрелище природы как откровение Божией мудрости очищало душу, возвышало, и человек на лоне природы, перед звездным небом и перед чудесами мироздания, забывал о своем горе, о своем малом горе земном. Он ощущал величие Вселенной, и на этом фоне ему дышалось легче и просторнее. Вечность звучала здесь. Это особый опыт ученого, это опыт многих других ученых, которые черпали религиозный энтузиазм из созерцания природы.
Двигаясь по XVIII веку, я мог бы останавливаться на ряде писателей, которые писали парафразы псалмов, но это не особенно типично и характерно. Переложения псалмов появлялись всегда, и в XVII (я вам говорил уже о Симеоне Полоцком), и в XIX, и в XX вв. А что было оригинального? Оригинальное и замечательное дал великий украинский мудрец Григорий Саввич Сковорода, человек, который заповедал написать на своем надгробном памятнике: «Мир меня ловил, но не поймал». Вечный странник. И в Киеве поучился, и за границей, кажется, побродил, ходил всюду с котомкой, в ней была только Библия и несколько любимых книг античных авторов.
Образованнейший человек — и в то же время народный человек. Уникальная личность, воспринимавшая все совершенно иначе, чем кабинетный ученый. Он пошел дальше Ломоносова. Ломоносов только декларировал: здесь знание и наука, а здесь вера, Священное Писание. Они идут параллельно, друг другу не мешая, а только поддерживая друг друга.
Григорий Саввич Сковорода смело подошел к труднейшим библейским вопросам. Он начал читать Библию поздно. Сам он пишет, что обратился к ней только в тридцать лет. Но, когда обратился, то пошел вглубь.
В нем было что-то мистическое, и в то же время он был сын рационального XVIII века. Это был ярчайший украинский самородок и одновременно гражданин Вселенной. Если такого автора перевести на какой-то международный язык, он всюду был бы чтим и понимаем, потому что проблемы, которые он ставил, — социальные, нравственные, философские, литературные — волновали все европейское человечество.
У Сковороды есть несколько небольших книжек, которые специально посвящены Библии. Первая книга, более общая, называется «Начальная дверь к христианскому добронравию», то есть нравственности. Здесь мы находим понятие о вере в очень широком смысле слова. Григорий Саввич вовсе не считал, что язычник — это просто заблуждающийся дикарь. Сковорода очень тонко понимал, что вера — это отзвук истинного Бога в человеческом сердце. Отзвук не всегда точный, но все-таки отзвук. Он говорит: «Как теперь мало кто разумеет Бога, так не удивительно, что и у древних часто публичною ошибкою почитали вещество за бога и затем все свое богопочитание отдали в посмеяние». Он имеет в виду идолов (вещество). Текст довольно трудный, это своеобразный язык Сковороды: это и не церковнославянский, и не украинский, это особый язык. «Однако же в то все века и народы всегда согласно верили, что есть тайная некая по всему разлившаяся и всем владеющая сила. По сей причине для чести и памяти его по всему шару земному общенародно были всегда посвящаемы дома, да и теперь везде все то же». И дальше немножко ироническое сравнение: «И хотя, например, подданный может ошибкою почесть камердинера вместо господина, однако ж в том никогда не спорят, что есть над ним владелец, которого он, может статься, в лицо не видывал. Подданный его есть всякий народ, и равно каждый признает пред ним рабство свое. Такова вера есть общая и простая».
Поясню: человек может по ошибке воздать должное низшему чину, но на самом деле он воздает должное самому высокому чину, и если язычник почитает стихии, то в конечном счете это стремление человека к высочайшему началу, к высшему Творцу и Богу.
Далее он дает толкования на десять заповедей. Краткие, прекрасные, хочется все это зачитывать подряд. Глава пятая «О десятословии»: в чем смысл десяти заповедей? В том, что служение Богу более важно в нравственной сфере, нежели в ритуальной. Это очень важная мысль. Она была провозглашена Библией за тринадцать веков до нашей эры, и до сих пор люди не совсем ее понимают. А вот как прекрасно это понимал Григорий Саввич Сковорода: «Вся десятословия сила вмещается в одном сем имени — любовь. Она есть вечный союз между Богом и человеком. Она огнь есть невидимый, которым сердце распаляется к Божиему слову или воле, а посему и сама она есть Бог.
Сия божественная любовь имеет на себе внешние виды, или значки; они-то называются церемония, обряд, или образ благочестия. Итак, церемония возле благочестия есть то, что возле плодов лист, что на зернах шелуха, что при доброжелательстве комплименты. Если же сия маска лишена своей силы, в то время остается одна лицемерная обманчивость, а человек — гробом раскрашенным. Все же то церемония, что может исправлять самый несчастный бездельник». То есть внешнюю сторону веры самый несчастный бездельник может выполнять, но главное ведь в ней — это дух.
Сковорода пишет книгу «Икона алкивиадская». Довольно странное название, не всем понятное. В одном из «Диалогов» Платона, в разговоре Сократа с Алкивиадом, Сократ сравнивается со шкафчиком, на дверце которого вырезан немного смешной уродливый силен (леший), и Сократ, который был внешне человеком забавным, — лысый, маленький, нос картошкой — выглядел как силен. А это был кладезь мудрости. Этот образ Алкивиадов (Алкивиад о нем так сказал) и послужил названием для небольшой книги Сковороды. Подзаголовок у нее «Израильский змий».
Что же такое «Икона алкивиадова» или «Израильский змий»? Это Библия. Сковорода подчеркивает, что часто внешние литературные формы Библии могут казаться нам странными, гротескными, вызывать протест разума; но напрасно думают люди, что она исчерпывается лишь этим. Как древний змий, обладающий мудростью, Библия содержит в себе великие сокровища, надо только уметь их найти. Тот, кто рассматривает Писание с внешней стороны, для Сковороды сторонник суеверия.
Он ненавидел суеверие. Он всегда об этом писал резкими горькими словами: «Нет вреднее, как то, что сооружено к главному добру, а сделалось растленным. И нет смертоноснее для общества язвы, как суеверие — листвие лицемерам, маска мошенникам, стень тунеядцам, подстрекало и поджог детоумным.
Оно возъярило премилосердную утробу Тита (этот римский император был, в общем, добрым человеком), загладило Иерусалим (то есть сравняло его с землей), разорило Царьград, обезобразило братнею кровью парижские улицы, сына на отца вооружило. И не напрасно Плутарх хуже безбожия ставит суеверие».
Для того чтобы отбросить суеверный подход к Библии, необходимо, — пишет Сковорода, — «благочестивое сердце между высыпанными курганами буйного безбожия и между подлыми болотами рабострастного суеверия, не уклоняясь ни вправо, ни влево, прямо течет на гору Божию и в дом Бога Иаковлева». То есть читатель Библии не должен идти ни по стопам суеверия, ни по стопам безбожия, а следовать Священному Писанию.
Сковорода очень тонко показывает, что литературная фактура Библии была взята из древнего Востока. Вот его буквальные слова: «Моисей, ревнуя священникам египетским (то есть подражая египетским жрецам), собрал в одну громаду небесных и земных тварей и, придав род благочестивых предков своих, слепил Книгу Бытия, сиречь мироздания… Сие заставило думать, что мир создан 7000 лет назад.
Но обительный мир касается тварей. Мы в нем, а он в нас обитает. Мойсейский же, символический, тайнообразный мир есть книга». Библия это книга-символ, и извлекать из нее точные даты истории мира, как и сейчас делают люди, бессмысленно. Вот чему учит нас в XVIII в. Сковорода.
«Сей есть природный стиль Библии! Историальною (то есть исторической) или моральною лицемерностью (то есть художественной игрой) так сплести фигуры и символы, что иное на лице, а иное в сердце. Лицо (то есть поверхность), как шелуха, а сердце есть зерно…»
Еще одна его небольшая книжка называется «Книжечка о чтении Священного Писания, нареченная Жена Лотова». Вы все знаете, кто такая жена Лотова. Примерно за четыре тысячи лет до нас в результате некой геологической катастрофы на берегах Мертвого моря произошло опускание суши. Там была группа городов, союз городов: Содом, Гоморра и другие. Они погибли, провалившись в асфальтовые ямы и, как рассказывает Писание, огонь шел с неба. До сих пор там эти асфальтовые ямы сохранились. Озеро это, Мертвое море, настолько соленое, что там не может жить никакая рыба. Эта история с Содомом дала священному автору повод поднять вопрос о тайнах Промысла Божия, рассказав одну из первых в мире историй чудесного посещения. (К истории божественного посещения обращались многие писатели, скажем, Михаил Булгаков. Пришел Воланд и его компания в Москву — посмотреть на нас, какие мы стали. Или у Герберта Уэллса пастор подстрелил ангела, который прилетел посмотреть, какова жизнь в викторианской Англии. Вот этот образ: приходит гость с неба, чтобы посмотреть на нас.) К Аврааму приходят три странника. Он принимает их и вдруг понимает, что это странники небесные и что идут они… куда же? В нечестивый Содом! Город, который уже тогда стал символом самых чудовищных преступлений. Идут проверить, действительно ли пришла пора этому городу погибнуть. А в Содоме жил Лот, племянник Авраама. И когда эти три странника отправились в город, Авраам побежал за ними, упал на колени и сказал: «Господин, а может быть, все-таки в этом городе найдется несколько десятков праведников? Не погубишь Ты их всех вместе?»
Вы все знаете, эта сцена — три странника — легла в основу знаменитой иконы «Троица». Иногда ее изображают с Авраамом, а на иконе, которую называют рублевской «Троицей» и приписывают кисти великого художника преп. Андрея Рублева, она без Авраама, как бы внеисторическая.
Авраам (этот древний человек, четыре тысячи лет назад!) произносит слова: «Ты не погубишь праведника с грешниками?» И этот таинственный странник говорит: «Нет, конечно. Если там найдется хотя бы несколько десятков добрых людей, город будет пощажен». И путник идет дальше. Но Авраам быстро сообразил, что едва ли столько найдется. «Господин мой, — кричит он, — может быть, там хоть десяток найдется?» — «И если десяток будет, то город останется». То есть Бог ждет до последнего. Вот отсюда праведники, на которых стоит мир. Но оказалось, что в Содоме их не нашлось. Был один только Лот, племянник Авраама. И Бог сказал: «Пусть Лот покинет этот город, но идет не оборачиваясь». Это огромный символ: сзади грохот, горит город, погружается в озеро, но ты иди и не оборачивайся, — символ большой глубины. И вот сказано в Писании: «И обернулась жена Лота и превратилась в соляной столб». Почему она обернулась? Ей было сказано: иди вон, стремись скорей вперед, но что-то ее там влекло. Для Сковороды это образ огромной важности — жена Лота. Не будь, как жена Лота, помни о ней, не обращай в Писании внимания на второстепенное. Вот почему так странно называется эта книга — «Жена Лотова».
Только тот, кто будет смотреть в Библии на священное, поймет ее. «Две страны имеет библейное море. Одна страна (то есть сторона) — наша, вторая — Божия. На нашем берегу колосья пустые, а коровы худые, по другую же сторону моря и колосья добрые, и юницы избранные. Наш берег и беден и голоден, заморский же есть Доброй Надежды гавань, лоно или залив Авраама, место злачное, где весь Израиль пасется и почивает, оставив на голодной стороне содомлян». Кто перейдет на ту сторону моря? А вот кто: «И полечу и почию» (это слова псалмопевца). «Я полечу к Богу моему». «Я уснул, и спал, и встал». Вот и девица: «Под сень его пожелал и сел» (это слова девушки из Песни Песней, она бежит к возлюбленному). «Вся тварь (то есть все мироздание) есть сень привидения» (то есть образ. Заметьте, он говорит это в том же столетии, в котором Гёте написал «Фауста». Вы помните, как кончается «Фауст»? «Все преходящее есть только символ». Это было написано через несколько лет после смерти Сковороды. А он пишет: «Вся тварь есть сень привидения, а Бог есть дух видения. Вот тебе два Хвалынского моря берега: северный и южный,.. Поминайте жену Лотову!»
И наконец, мы подходим к рубежу XVIII в. — Гавриле Романовичу Державину. Он прожил сложную жизнь, пережил в старости войну 1812 г., видел в юности расцвет Екатерины и увлекался ею, думал, что она идеальная государыня, и пережил жестокие разочарования.
Гавриле Романовичу Державину принадлежит небольшая поэма о Творце мира, которая навеяна не только первыми стихами Библии о сотворении мира, но и всеми псалмами, которые говорят о мироздании как о явлении премудрости Творца. Это великая ода. Она переведена на десятки языков, только на французский, по-моему, — пятнадцать переводов, десять — на немецкий, есть перевод на японский. Я бы сказал, что по своей популярности эта ода, называемая
«Бог», может почти равняться с «Божественной комедией» Данте, хотя она неизмеримо короче.
Далеко не всякий богослов, далеко не всякий философ и уж тем более не всякий поэт мог рискнуть взяться за такую тему. О чем только не писали люди! И о любви, и о природе, и о войнах, и о царях, и о нищих, и о птицах, и о древах, но вот этот человек, служивый человек, чиновник при Екатерине, написал о Боге так, как, пожалуй, никто из поэтов потом не сумел написать.
В Петрограде в 1922 г. мало кому известный физик Александр Фридман написал небольшую книжку «Мир как пространство и время». Эта книга, мало замеченная в свое время, совершила переворот в космологии. Опираясь на теорию Эйнштейна, Александр Фридман впервые создал модель горячей Вселенной, создал теорию большого взрыва — Вселенной, которая родилась из точки благодаря большому взрыву. Даже Эйнштейн не мог сначала принять этой модели, потом, через несколько лет, она была подтверждена бельгийским священником, астрономом, математиком Леметром и прочно вошла в современное естествознание. Сейчас ее уже не клянут, как кляли в дни моей студенческой юности, говорили, что это буржуазное изобретение, мракобесные рассуждения Эйнштейна и прочих. Про Фридмана вообще забыли, кто он такой, забыли даже, что именно он придумал эту теорию, но сейчас она является наиболее распространенной и ее принимают самые выдающиеся физики мира. Более того, альтернативная теория пульсирующей Вселенной имеет гораздо меньше последователей и, как говорили мне специалисты, она менее обоснованна.
Так вот, многие спрашивали меня, а какое же было мировоззрение у Александра Фридмана? Кто он был — материалист, идеалист? Это осталось загадкой. Умер он достаточно молодым, все это унеслось водой времен, но есть симптом: он приводит слова из Библии — «все мерою и числом сотворил еси» — и кончает словами из оды «Бог», такими словами:
Измерить океан глубокий,
Сочесть пески, лучи планет
Хотя и мог бы ум высокий, —
Тебе числа и меры нет!
Кому — «Тебе»? Читатель в 1922 г. не сразу мог догадаться: может, он к Вселенной обращается? Но это были слова Гаврилы Романовича Державина, обращенные к нашему Создателю. Итак, читаю, хотя и не полностью, эту оду:
О Ты, пространством бесконечный,
Живый в движеньи вещества,
Теченьем времени превечный,
Без лиц, в Трех Лицах Божества!
Дух всюду сущий и единый,
Кому нет места и причины,
Кого никто постичь не мог,
Кто все Собою наполняет,
Объемлет, зиждет, сохраняет,
Кого мы называем — Бог.
Измерить океан глубокий,
Сочесть пески, лучи планет
Хотя и мог бы ум высокий, —
Тебе числа и меры нет!
Не могут духи просвещенны,
От света Твоего рожденны,
Исследовать судеб Твоих:
Лишь мысль к Тебе взнестись дерзает, -
В Твоем величьи исчезает,
Как в вечности прошедший миг.
Хаоса бытность довременну
Из бездн Ты к вечности воззвал,
А вечность, прежде век рожденну,
В Себе Самом Ты основал:
Себя Собою составляя,
Собою из Себя сияя,
Ты свет, откуда свет истек.
Создавый все единым словом,
В творенье простираясь новом,
Ты был, Ты есть, Ты будешь ввек.
Далее он спрашивает: а что такое человек по сравнению с Творцом?
Как капля в море опущенна,
Вся твердь перед Тобой сия.
Но что мной зримая вселенна?
И что перед Тобою я?
В воздушном океане оном,
Миры умножа миллионом
Стократ других миров, — и то,
Когда дерзну сравнить с Тобою,
Лишь будет точкою одною:
А я перед Тобой — ничто.
Ничто! — Но Ты во мне сияешь
Величеством Твоих доброт;
Во мне Себя изображаешь,
Как солнце в малой капле вод.
Ничто! — Но жизнь я ощущаю,
Несытым некаким летаю
Всегда пареньем в высоты;
Тебя душа моя быть чает,
Вникает, мыслит, рассуждает:
Я есмь — конечно, есть и Ты!
Ты есть! — Природы чин вещает,
Гласит мое мне сердце то,
Меня мой разум уверяет,
Ты есть — и я уж не ничто!
Частица целой я Вселенной,
Поставлен, мнится мне, в почтенной
Средине естества я той,
Где кончил тварей Ты телесных,
Где начал Ты духов небесных
И цепь существ связал всех мной.
Я связь миров повсюду сущих,
Я крайня степень вещества;
Я средоточие живущих,
Черта начальна Божества;
Я телом в прахе истлеваю,
Умом громам повелеваю,
Я царь — я раб — я червь — я Бог!
Но, будучи я столь чудесен,
Отколе происшел? — безвестен;
А сам собой я быть не мог.
Твое созданье я, Создатель!
Твоей премудрости я тварь,
Источник жизни, благ Податель,
Душа души моей и Царь!
Твоей то правде нужно было,
Чтоб смертну бездну преходило
Мое бессмертно бытие;
Чтоб дух мой в смертность облачился
И чтоб чрез смерть я возвратился.
Отец! — в бессмертие Твое!
Двести с лишним лет назад написаны эти строки, но они живут и сегодня, несмотря на архаический язык.
А потом, спустя более четырнадцати лет, Державин написал еще одну оду. Он написал ее почти перед смертью. Ода называлась «Христос». Она была написана более сложным языком и уже не носила того космического характера, она была связана с тайной человеческой души. Надвигалась новая эпоха, когда человек волновался уже не столько проблемами космоса и мироздания, а волновался трагедией своего бытия. Это произведение не печаталось сто двадцать лет. Если оду «Бог» вы найдете в любом собрании сочинений Державина, то оды «Христос» вы там не найдете.
Вот уж поистине квинтэссенция библейской интерпретации! Конец не космичен, конец интимен. Поэт обращается к Христу, Который извлек человека из первородного падения:
Христос — нас Искупитель всех
От первородного паденья.
Он — Свет, тьмой неотъемлем ввек;
Но тмится внутрь сердец неверья,
Светясь на лоне у Отца.
Христа нашедши, все находим,
Эдем свой за собою водим,
И храм Его — святы сердца.
О Всесвятый! Превечный Сый!
Свет тихий Божеския славы!
Пролей Свои, Христе! красы
На дух, на сердце и на нравы,
И жить во мне не преставай;
А ежели и уклонюся
С очей Твоих, и затемнюся,
В слезах моих вновь воссияй!
Услышь меня, о Бог любви!
Отец щедрот и милосердья!
Не презрь преклоншейся главы,
И сердца грешна дерзновенья
Мне моего не ставь в вину,
Что изъяснить Тебя я тщился, —
У ног Твоих коль умилился
Ты, зря с мастикою жену.
Кто такая «жена с мастикой»? Когда Христос пришел в дом фарисея, одна грешная женщина в знак покаяния драгоценными благовониями полила ноги Христа, упав к Его ногам. И свое покаяние Гаврила Романович излагает так.
Наступило время его смерти. И в это время он сосредоточился на главном. В уединенном имении умирал уже не бывший министр юстиции, не тайный советник, не статс-секретарь, а просто раб Божий Гавриил. Холодеющей рукой он стал писать свое последнее стихотворение, и оно в чем-то даже проницательнее, чем надежда великого Александра Сергеевича Пушкина, который писал: «весь я не умру, душа в заветной лире мой прах переживет…» Нет, старый Державин понимал, что не переживет. И на аспидной доске он написал последние строки:
Река времен в своем стремленьи
Уносит все дела людей
И топит в пропасти забвенья
Народы, царства и царей.
А если что и остается
Чрез звуки лиры и трубы,
То вечности жерлом пожрется
И общей не уйдет судьбы!
И тут стило падает из его рук, и, когда приходят к нему утром, находят эту запись. Державин умер. Свеча еще горит.
Ходасевич, который написал о нем лучшую биографическую книгу, тонко заметил, что Державин хотел писать о Боге в последний раз. Первым словом маленького ребенка Гаврилы Державина было слово «Бог» и последним словом было тоже «Бог». Но он успел написать только о бренности преходящего, подражая великому библейскому автору Экклесиасту, а когда этой бренности хотел противопоставить небесный свет, то уже не смог.
Тот, кто видел лик Божий, должен умереть, — говорит Священное Писание. И мне кажется, что здесь произошло нечто подобное тому, что произошло с Данте, когда он заканчивал свой «Рай» в «Божественной комедии». Данте пишет, что, когда он пытался созерцать Бога, его высокое вображение вдруг иссякло: «Здесь изнемог высокий духа взлет»… Но в это время «страсть и волю мне уже стремила, как если колесу дан ровный ход, любовь, что движет солнце и светила». И Данте умер вскоре после того, как написал эти строки. Потому что это было высочайшим переживанием, это было выходом из временного в вечное.
Только великие праведники, великие провидцы, великие мудрецы достигают такого мгновения — и уходят в это мгновение. И я верю, что последний великий писатель России XVIII в., уже вступивший в XIX в., приветствовавший великого Пушкина, знавший Карамзина и всех, кто начинал эту литературу, был таким мудрецом, таким праведником. Он переложил на новый русский поэтический язык священные слова древней книги и так переложил, что по прошествии двухсот лет они продолжают жить и волновать нас сегодня. Потому что вечность стоит над преходящим, вечность касается нас и она делает нашу эфемерную жизнь причастной к бессмертию здесь и теперь.