Дед
Как-то на одном из православных порталов читала интервью священника, который утверждал, что магия в нынешнее время — это чистой воды атавизм и пугалка для экзальтированных барышень, которым нужно обращаться к врачам в дома жёлтого цвета, если им вдруг показалось, что на них оказывается какое-то колдовское воздействие.
И ведь на самом деле, XXI век на дворе, что это ещё за разнузданная гоголевщина? У нас антибиотики и прививки. Колокольным звоном давно уже чуму не отгоняют и об избавлении от пандемий молебны не служат. Странно только то, что, признавая существование светлого ангельского мира, мы взялись сурово отрицать другой, мир отвергнутых ангелов, а это, по меньшей мере, нелогично. Ведь прежде сотворения Земли и человека был создан мир ангельский, и первая битва добра и зла произошла именно там, на небесах, и не прекращается до сих пор.
В чине таинства Крещения читаются особые «запрещения», во время которых из сердца человека изгоняется диавол. Священник оборачивается лицом на запад, а не на восток, куда обычно молятся Богу, и запрещает нечистому духу именем Божиим: «Изыди и отступи от новоизбранного воина Христа Бога нашего». После запрещений и запретительных молитв совершается чин отречения от сатаны. Теперь уже сам крещаемый должен изъявить свою решимость не служить более нечистым силам. В конце отречения, которое крещаемый произносит, стоя лицом к западу, то есть к диаволу, священник обращается к человеку: «И дуни, и плюни на него». Человек символически дует, показывая диаволу его немощь по сравнению с силой Божией, к которой человек теперь прибегает, а также символически плюёт, показывая своё нежелание более служить диаволу. То есть это тоже, получается, атавизм — отречение от диавола?
И как можно утверждать, что магия — это безопасные бабьи сказки, последствия которых лечатся в кабинете психолога, я не знаю. Но про сельскую магию, страшную и беспощадную, расскажу.
Бабуля моя овдовела рано, чуть за тридцать ей было, когда умер от крупозного воспаления лёгких любимый муж Ваня, оставив её с двумя детьми на руках и огромным по тем временам кредитом от Госбанка, который брали на строительство дома. Что такое жить в деревне без мужских рук в строящемся доме — разговор долгий и тяжёлый. Всё, от заготовки сена и дров до расчистки снега, а заносило в ту пору дома по крышу, до вспахивания огромного огорода, — всё в не очень сильных женских и детских руках. А ещё нужно работать, чтобы отдать банку долг. И некому помочь особо. Родни много, но у всех свои дела — поговорили, погоревали, да занялись своим, чужое горе — оно и не горе вовсе. Обычная история.
Так и вырастила детей в одиночку бабушка. Тогда ещё никакая не бабушка, а вполне себе видная, молодая женщина по имени Клава, на которую вовсю заглядывались местные мужики. Но только тогда, когда дети, поступив в вузы, уехали из деревни в город, Клавдия «сошлась» с детным вдовцом Александром Михайловичем, не так давно похоронившим свою Дусю.
Когда деревня узнала, что Клавдия приняла в дом Михалыча, шуму было столько, что не перескажешь. В глазах односельчан это был страшный мезальянс. Добрая и щедрая Клавдия и вечно всем недовольный и жадный даже до чужого снега Михалыч. Ещё больший шум поднялся, когда деревня узнала, что жених продал свой дом и всё до копеечки положил на сберкнижку, а к Клавдии явился с пустыми карманами и двумя детьми-школьниками, гол как сокол.
И тут поползли первые слухи о том, что Клавку присушили. Дальше больше, договорились уже и до того, что и Дусю свою покойницу Михалыч свёл в могилу собственноручно, при помощи колдовства. Зачем и за какие грехи, правда, народ не уточнял. Никакие доводы на бабушку не действовали, ей было жаль мальчишек-сирот, оставшихся без матери, а свататься Михалыч, мудро рассудив, пришёл с детьми. Да и не только в мальчишках было дело. Руки, две пары мужских рук, в которых так нуждался и дом, и сад, и все стайки-сарайки, эти руки очень нужны были в хозяйстве.
Руки, надо сказать, были запоминающимися. На правой, вкривь и вкось, был наколот восход солнца с корявыми лучами и датой «1939». На левой, от запястья до локтя, синела сильная в своей простоте фраза «Нет счастья в жизни», буквами разной высоты и ширины. И скромное имя Валюха венчало всю эту красоту. На груди красовались портреты Ленина и Сталина, не фотографически похожих, конечно, но лысина и усы получились у автора очень узнаваемыми.
Всю эту красоту Михалычу накололи в лагерях, где он провёл семнадцать лет чистоганом, как он утверждал: «За политику. Комсомольца на танцах убил. Я ж кулацкий сын, значит за политику». Дали ему первый срок десять лет, а за побег накинули ещё семь, вышел уже матёрым. И «Беломорканал» строил, и лес валил, и чего и кого только там не видел. С понятиями был мужчина. И для семейной жизни пригодный. Не пил, не бил, что во все времена на деревне почиталось за высокую добродетель. Недостатков имел три — жаден был до умопомрачения, не любил никого, кроме своих детей, и имел «чёрный глаз», которым он исправно «глазил» соседских коров и особо болтливых баб. Бабуля же моя всегда молилась и деда по этой причине не боялась совершенно. А вот он её побаивался. В этом, как я позже поняла, и крылся рецепт их довольно спокойной и мирной семейной жизни.
Из всей нашей семьи более всех дедушка ненавидел меня, так уж сложилось. Я чаще других гостила у бабушки и — ела, а ела я всегда хорошо. Я ела еду, которую дедушка считал исключительно своей, хотя за огородом и всей скотиной ходила бабушка. Так думал человек, всю жизнь искренне считая, что всего самого вкусного и замечательного достойны только его дети и внуки, а «эти бы все повыздыхали поскорее». Но мы назло деду жили. И исправно кушали у бабушки в гостях и курочку, и уточку, и гусика с телятинкой, доводя его до умопомрачения. А уж если бабуля в город собирала «передачу», состоящую из ведра яиц, пары-тройки гусей и нескольких колясок домашней «ковбаски», дедуся в предынфарктном состоянии пребывал не меньше недели. И даже когда я подросла и на равных выходила на полив бахчи и прополку картошки с кукурузой, и выпас гусей, дед своего отношения ко мне не изменил, не любя уже по привычке. Выражалась его нелюбовь достаточно явно, спасибо, что об этих проявлениях не знали ни родители, ни бабушка, хотя сейчас уже понимаю, что обо всём нужно было рассказывать им, но, пользуясь лексиконом деда, — «это дело прошлое».
Лет мне было уже двадцать пять или чуть меньше, когда сельские врачи в приказном порядке отправили бабушку в город делать операцию на глазах. Только пригрозив ей пожизненной слепотой, уговорили ехать оперироваться. А в деревне-то тридцать соток огорода! Да ещё садик с малиной и яблочками. Да гуси, куры, кабанчик... А водопровода как не было, так и нет. Что для полива, что для скотины полдня нужно воду возить из колодца. Издохнут же все, как не ехать? Делать нечего, собираюсь, еду на плантации.
И тут мы впервые за всю историю нашего четвертьвекового знакомства оказываемся с дедом один на один. Он уже былую прыть подрастерял с годами, но в нелюбви ко мне не остыл. Упорный был старикан, последовательный. Семнадцать лет по лагерям — это вам не божьим коровкам крылья обрывать.
По приезду я с автобуса сразу в картофельные заросли с тяпкой кинулась, но не от любви к труду, а чтобы не пересекаться с «любимым дедулей».
— А что, обед-то сегодня у нас будет? — раздаётся у меня за спиной.
Оборачиваюсь — стоит, грибочек наш. В шляпе-«хрущёвке» и гимнастёрке.
— А ты что-то приготовил на обед?
Время было такое, что разделение обязанностей на мужские и женские, особенно в деревне, было очень жёстким. Есть баба в доме? Вот она и должна варить обед.
— Хочешь есть, иди и приготовь, с меня достаточно этих гектаров, я вечером к Марине уйду, как со всем управлюсь. С едой давай сам решай, не парализованный.
Дед тяжело на меня смотрит. Приём пищи по расписанию для него святое. Всё строго по часам — завтраки, обеды и ужины. И тут такой поворот.
— Бабуля попросила за огородом и птицей присмотреть, про тебя мы не договаривались.
— Не договаривались, значит?
— Нет.
Дед как-то странно хмыкает и спокойно сообщает мне:
— Ни к какой Маринке ты сегодня не пойдёшь. Не сможешь, — и ушёл.
Где-то через час на меня навалилась такая усталость, как будто я не огород полола, а разгрузила единолично пять вагонов кирпичей. Ноги и руки налились неимоверной тяжестью, да такой, что я еле-еле доползла до домика, не переодеваясь, упала в бабушкины перины и уснула сном молотобойца, отработавшего, как минимум, три смены.
Проснулась глубокой ночью от ощущения, что кто-то на меня смотрит. Кое-как разлепив глаза, вижу над собой деда, который что-то быстро говорит. Пытаюсь встать — не могу. Руки и ноги просто не слушаются меня, и в них ещё большая тяжесть, чем была с вечера. Пытаюсь понять, что он говорит, и не понимаю. Прислушавшись, в ужасе понимаю, что дед бормочет какую-то страшную абракадабру, которая не похожа ни на что. При этом я не могу встать, не могу закричать и прогнать его. Полный паралич.
Ночь. Очень тихая и страшная ночь кругом. И даже если бы у меня хватило сил встать и заорать во всю мощь, некому прийти мне на помощь. Ближайший дом, где живут люди, в ста метрах от нас. И это деревня, все за заборами и засовами, пока добежишь, пока достучишься, сто лет пройдёт. Мысли в голове лежат слипшимся комом, я хочу начать читать молитву и не могу вспомнить ни слова, не могу ничего. Времени нет, сколько я так лежу и слушаю это жуткое бормотание, не знаю. Вдруг что-то меняется и невнятное бурчание деда перерастает в почти что декламацию, каждое слово теперь отчётливо слышно, и от этого становится ещё страшнее.
Утром, а как позже выяснилось, это было уже не утро, а по сельским меркам обед, я проснулась в состоянии, которое бабушка называла «с мягкими костями». Руки и ноги даже в лежачем положении двигались вразнобой, грудь давило так, что было ощущение — кто-то ночью взгромоздил на меня могильную плиту, а снять позабыл. «Господи, какой страшный сон мне приснился, — думаю. — Ведь не переработала, не пила, что это было вообще?» Пытаюсь выбраться из кровати и кулём валюсь на пол. Собираю все части своего размягчённого тела и кое-как поднимаюсь на ноги. Мотыляясь, как перепивший дядька, цепляясь за всё, что попалось под руку, выползаю на кухню и понимаю, что случилось страшное — я не хочу есть. Вообще. Не хочу и всё. А такое со мной происходит крайне редко, можно сказать, что никогда не происходит. Тем не менее наливаю себе холодного чая со смородиновым листом, сажусь за стол, пытаюсь сделать глоток и не могу. Не хочу до отвращения. И вообще, ничего не хочу. Ни любимого вида за окном, где монотонно шелестят листьями огромные тополя и качается от вечного степного ветра сирень, ни бани, которую я могу топить каждый вечер, после трудов огородных, ни в лес, ни на солёное озеро. Абсолютная пустота внутри.
В дом заходит дед, цепко меня оглядывает и молча уходит. Я ещё какое-то время сижу за столом и в конце концов встаю, чтобы отнести себя в огород. По законам военного времени, которые действуют в нашей семье всегда, труд никто не отменял. Помирай, но картошку окучь и свиньям дай. Сама же можешь сидеть голодной хоть до китайской Пасхи.
Жара страшная, над картофельными кустами стоит марево, вездесущие мухи и оводы и те попрятались в тени, одна я колыхаюсь в борозде, вырывая осот и вьюны.
— Ульяна, с приездом! Да кто же в такую жарищу полет?! С утра надо или вечером выходи, сгоришь ведь! — кричит из соседнего двора моя двоюродная тётка.
Я машу в ответ рукой, сил отвечать нет.
— Как родители? Бабушка как? Прооперировали?
Киваю головой, мол, нормально всё.
— Да ты что молчишь-то?! Онемела, что ль?
Я не хочу говорить. Ни с кем и ни о чём. Мне всё пусто. Нежарко, несмотря на зной, мне неинтересны сельские новости, которые тётка всегда изобильно выкладывает при встрече... Даже раздражения нет. Я пуста, и на мне с ночи лежит могильная плита. Мне всё равно, что со мной происходит. В нормальном уме и здравии я бы уже сто раз диагностировала себе сто диагнозов и начала искать средство для исцеления, но тут — нет. Подумалось о смерти. Спокойно, без надрыва и жалости к себе и близким. «Хм... А это было бы неплохо. Лечь сейчас и умереть». И я легла в картофельную ботву с целью уютно скончаться.
— Уля! Ульяна! Вставай! Послушай, она дышит вообще? Пульс проверь! Да на шее проверяй! Дай, я сама...
— У неё точно инсульт, посмотри, она багровая вся.
— Да какой инсульт, сгорела она, солнечный удар, скорее всего, вон плечо всё в пузырях. Есть пульс, хороший, живая, давай поднимать...
Как сквозь водяную толщу слышу знакомые голоса, но реагировать на них не могу. Нет сил даже открыть глаза. Как жаль, что я не умерла.
— Ай, мне больно, не трогайте, — пытаюсь закричать.
— О, мычит, живёхонькая!
— Тащи воды, надо ей попить дать и голову намочить...
На меня льётся ледяная вода, пытаюсь выбраться из картофельных кущ самостоятельно. Надо мной стоят сестра с действующим тогда мужем. Я сначала сажусь, потом они в четыре руки, как репу, вытягивают меня из борозды. Встаю и сажусь опять на сыру землю.
— Ульян, ты как? Встанешь? Сашка, надо её в больницу везти. Ты видишь, она не соображает ничего. Тяни её. Ульян, вот так, вот так, потихонечку, встаём-встаём, пойдём в машину, сейчас мы тебя доктору сдадим. Ты как по такой жаре без платка в огород вышла, померла бы и поминай, как звали. Мы с Сашкой обзвонились тебе сегодня, никто трубку не берёт, вот и решили сами заехать, ты же вчера к нам ещё обещала прийти, волновались, — приговаривает сестра.
Через «не могу» встаю и как есть, вся в пыли и земле, как старая картофелина, ползу к машине, поддерживаемая с двух сторон участливой роднёй.
Врачи в районной больнице по достоинству оценили мой внешний вид, но соблюдая врачебную этику, отнеслись ко мне по-человечески. Вид справа был особенно хорош. Алтайское солнышко постаралось на славу, и правая половина лица и рука были сплошь покрыты мелкими пузырчатыми ожогами, как будто меня от души полили гоголь-моголем. Сожжённый нос багровым индюшачьим клювом нависал над опухшими губами, которые то ли изжалили оводы, то ли местные муравьи, красные, как пожарные машины, и кусачие, как дикие собаки, и размером с этих же собак.
Опросив свидетелей, доктора принялись за меня. Учитывая, что летом в деревне с больными не густо, всю накопившуюся заботу и внимание люди в белых халатах излили на меня. Проверив на всей имеющейся в арсенале скромной сельской больницы аппаратуре давление, сердцебиение, выкачав из меня половину крови и других жидкостей, эскулапы пришли к выводу, что «на этой женщине можно пахать недели две без перерыва, нужно только накормить, напоить, сахарок упал, но это от голода, видимо, а полоть грядки нужно непременно в головном уборе и чаще пить воду, объясните это непутёвой горожанке». Смазали меня противоожоговой мазью и велели убираться.
Несмотря на своё упадническое состояние, внутренне я очень оскорбилась результатами обследования. Так натурально умирать в картофельных кустах, а тут, здрасьте, здорова, как конь. Где логика и справедливость, в конце концов?
— Ой, ну, слава Богу, ничего страшного. Напугала нас. Ульян, всё, поехали до дома, там уже баня протопилась, самогончик в чайничке со вчерашнего ждёт, Сашка вчера петуха зарубил, сейчас поправим здоровье.
— Марин, я ничего не хочу. Ни пить, ни есть, отвезите меня домой, я лягу, плохо мне.
— Вот у нас и ляжешь, никто тебя одну не оставит, не думай даже. Сейчас заедем до вас, возьмём тебе что-нибудь переодеться и к нам. Не обсуждается.
Сил сопротивляться не было. Да и какая разница, где спать, на самом деле? Заехали за вещами в бабушкин дом.
Дед восседал за столом, обстоятельно ужинал каким-то варевом из чугунка, макая туда огромные куски испечённого бабушкой хлеба и запивая всё «свойской» самогонкой из «кладбищенской рюмки» (так у нас называют гранёные стаканчики, граммов на сто пятьдесят, их обычно оставляют на могилках в родительские дни, из них вечно похмеляются предприимчивые алкоголики). Настроение у деда, благодаря крепкому питию, было уже в стадии «нарядно-торжественное», когда он трясущимся баритончиком начинал петь свою любимую: «И на поезди в „мяхкимвахоне“, дорогая, к тебе я примчусь», потряхивая сморщенным синюшным портретом Сталина на груди.
— Откуда припожаловали? За стол садитесь, повечеряем вместе. Улькя, доставай стопки.
Смотрю на деда и желудок начинает скручиваться в морской узел, страшнейшая тошнота заставляет забыть про слабость и крепким намётом рвануть в сторону уличного клозета.
— ...Да это её перепекло на солнце, она же в обед уже на прополку вышла, вот и слихотило. Ничего, отойдёт к завтрему.
Марина уже сидит с дедом за столом, закусывает.
Я тороплю сестру, меня всё ещё тошнит и очень хочется побыстрее уйти из любимого дома. Приезжаем, я через силу иду в баню, где только ополаскиваюсь тёплой водой.
— Мать, да тебе и впрямь плохо, когда такое было, чтобы ты два веника не испарила и баню не подпалила. .. Иди ложись, постелили уже. Может, поужинаешь, всё-таки? — не отстаёт сердобольная Маринка.
— Плохо, правда, не могу. Не хочу ничего.
Падаю на диван и проваливаюсь. Не в сон, нет,
в бездну. Мне кажется, что я лечу и лечу куда-то вниз, и падению моему нет ни конца, ни края. Кругом не темнота, а пыльный полумрак, руки цепляются за что-то время от времени, но это «что-то» тут же отрывается и я лечу дальше. Вдруг слышу громкий скрип и меня выбрасывает из бездны вверх, я открываю глаза и вижу, что дверь в комнату открыта, а надо мной опять стоит чёрная фигура деда, но на этот раз он молчит. За окном безмолвная степная ночь, тишина, ни ветерка, душно, луна стоит высоко-высоко, свет её пробивается через лёгкие занавески и не серебрит, как это обычно бывает, а обволакивает всё серой, тусклой дымкой.
Дед поднимает руку и всё так же молча начинает мне грозить кривым, артритным пальцем, а потом легко щёлкает меня им по лбу. Что-то горячее начинает течь по лицу. И опять я лежу бревном, не в силах отмахнуться, про перекреститься даже мысли не возникло, сознание могло только воспринимать увиденное, ничего не анализируя и не пытаясь сопротивляться ничему.
— Уля, Уля, проснись! Уль, да просыпайся ты уже! — испуганная Маринка стоит возле меня в ночной рубашке и тормошит, что есть мочи.
— Ты в крови вся, вставай, умойся, давай я тебе давление померяю...
Провожу по лицу рукой. Кровь. И на подушке кровь. Пытаюсь встать — не получается, совершенно не слушается правая нога, при попытке наступить на неё, тазобедренный сустав пронзает кинжальная боль.
— Ну всё, завтра утром мы тебя в Барнаул свезём, — говорит Марина, снимая с моей руки манжету тонометра. — Давление у тебя в норме, анализы тоже, а творится с тобой чёрт знает что.
— Да, какая-то ерунда происходит, надо ехать. Помру тут у вас, не дай Бог. Только, Марин, огород зарастёт, бабушка же не переживёт, давайте вы мне завтра поможете его добить, и я с чистой совестью поеду домой?
— Дурью не майся, какой огород? Ты на себя посмотри. Прополем мы всё, толпой соберёмся и за пару часов всё сделаем. А мы с Саней будем потом приезжать и поливать, пока бабушка не вернётся.
Утром меня разбудил телефонный звонок от бабули, которая ни есть, ни спать не могла, не узнав про судьбу бахчи и картошки с помидорами.
— Ты где скрываешься?! Звоню на домашний, дед говорит, что приехала, хвостом вильнула и пропала! Гуля, ты огород в порядок привела? Я ж волнуюсь. Ты у Марины, что ли?
— Да, баб, я у Марины.
— Доня, хорош там гульванить по озёрам, давай за дела берись.
— Баб, какие гулевания, я подняться третий день не могу, сил нет. На второй день как скрутило, так и не отпускает. Я сегодня в Барнаул поеду, к врачу, у меня температура высоченная, кровь носом и с ногой что-то, наступить не могу. У ваших врачей была — анализы сделали, говорят, что таких прекрасных анализов они лет десять не видели. Не знаю, что за напасть... Плохо мне, баб. А Марина с ребятами пообещали всё прополоть и поливать будет.
— Ты точно у врачей была?
— Точно.
— Тогда срочно выезжай, Бог с ним, с огородом этим, давай, донечка, ждём!
Только я прикорнула, снова звонок.
— Гуль, я вот что хочу спросить, ты с дедом не ругалась часом?
— А это-то здесь при чём?
— Ты мне ответь: ругалась или нет.
— Да не ругалась я с ним... Сказала только, что не буду его, как ты, по часам кормить. Он же первым делом ко мне со своими завтраками-обедами пристал, я и отбрила. Ты же знаешь, у нас с ним «взаимная любовь» с детства. Бааб, ты думаешь, что это он?! Бабуль, не молчи. Ты меня слышишь?
— Да. Думаю. Да, Гуля, я думаю, что это он тебя сурочил, старый змей.
— Господи, да сказки всё это, бабуль, видимо, вирус какой-то, надо просто хорошее обследование пройти.
— Гуля! Ты ела уже или нет? — бабуля умеет поставить в тупик грозным вопросом.
— Время пять утра, нет, конечно.
— Слушай меня внимательно, доня. Сейчас вы садитесь в машину, иди буди Сашу с Мариной, и едете в Поспелиху на службу. Ты дорогой правило причастное почитай, иди на исповедь и причастись. Срочно. А тогда уже садись на автобус и поезжай до Барнаула. Да, попроси крещенской воды, обязательно крещенской и пей её всю дорогу.
— Бабуль, я приеду в город и схожу в храм, у меня сил нет ни на что, хоть бы до дома добраться живой.
— Ты. Едешь. В храм. Сегодня.
Я и не думала послушать бабушку, уж больно меня лихотило, но мои планы по добровольной эвакуации из Новичихи были напрочь разбиты оказавшимся на удивление суеверным Маринкиным мужем.
— Едем в церковь. Баб Клава просто так тебя бы туда не отправила. Слышал я про вашего деда разговоры, просто значения не придавал.
— Саш, ну ты-то мужик, а в сказки веришь. Не колдовал, не колдовал на меня никогда, а тут раз, и на тебе злых волшебств, распишись. Логика-то где?
— Логика в том, что ты никогда с ним один на один не оставалась. Всё время при бабушке, а она у тебя молится всегда, на неё это не действует, да и побаивается он её, это видно. Ты знаешь, что со мной было, когда меня ещё до Маринки одна девка привораживала? Чуть концы не отдал, меня мать еле спасла. Короче, собирайся, едем. А оттуда, глядишь, и не нужно будет ни в какой Барнаул ехать.
И решительно пошагал к машине. Я похромала за ним. Марина в раздумьях (идти на работу или всё-таки отпроситься) стояла на крыльце.
— А, ну её эту работу... Позвоню начальнику, отпрошусь. По семейным обстоятельствам, скажу. — Марина запрыгнула на переднее сиденье: — Поехали. Я с вами.
До Поспелихи мы добрались быстро, но, увы, литургии в тот день не было, и храм нас встретил пустотой, тишиной и дремлющей старушкой в свечной лавке. На вопрос, как нам сыскать батюшку, старушка ответила, что не ведает. Несолоно хлебавши мы вышли из храма.
— Саш, отвези меня на железнодорожную станцию, — попросила я, — поеду, в Барнауле храмов побольше, и там всегда есть дежурный священник, с которым можно поговорить.
Саня, сделав вид, что меня не слышит, задрав голову, со всем вниманием разглядывал купольный крест. Пока мы в унылых раздумьях стояли в храмовой ограде, из храма вышел юноша в подряснике. По отсутствию хоть какой-то растительности на его лице было понятно, что это либо семинарист на побывке, либо просто служка, которого благословили носить подрясник. Саша, в отличие от меня, в таких тонкостях не разбирался и принял юношу за священника. Кинулся к нему, как к родному, и как на духу выложил нашу непростую историю. Молодой человек отчего-то весь задёргался и обложил нас такой проповедью о суевериях и мракобесии, что мы чуть на колени перед ним не встали.
— Что вы все такие дураки-то деревенские?! Люди в космос летают, генетикой занимаются, сотни болезней победили, а вы всё по бабкам бегаете, сглазы лечите, как ненормальные! К врачу! В больницу вам надо!
— Да были мы у врачей, всё в порядке с ней по медицинской части. И нам не заговор надо, а причаститься и воды святой взять.
— Причащаются для того, чтобы соединяться со Христом, а не колдунов отпугивать. А лечатся у врачей и дурью не маются! И воды не дам, будете там непонятно что с ней вытворять. Осквернять.
Тут меня такое зло взяло на этого умника, что я аж болеть на какой-то момент перестала.
— Юноша прекрасный, а тебя в какой семинарии так миссионерствовать перед аборигенами научили? Адрес подскажи, я туда благодарственное письмо напишу, как ты тут селян словом правды обжигаешь неистово. Саша, не распинайся перед ним, пойдём-ка отсюда, пока наш богословский диспут не перерос во что-нибудь неприличное.
— А вы, женщина, и вправду верите в то, что вас заколдовали? — с сарказмом спрашивает меня мальчик в подряснике.
— Я в Бога верю. И в его помощь страждущим. А также в то, что перед тем, как сотворить Землю и человека, Господь сотворил мир ангельский со всеми последующими событиями про низвергнутого Денницу и прочее, если по верхам. И ещё верю в то, что тебе, дурак ты молодой да горячий, через какое-то время будет очень стыдно за эту беседу.
Мы, как ошпаренные, не попрощавшись с нашим проповедником, выскочили со двора и буквально впрыгнули в машину.
— Куда? — поворачивается ко мне обескураженный Сашка.
— В Рубцовку. Там службы точно каждый день.
— Так нас, поди, и оттуда как собак погонят, — сомневается Марина.
— Не погонят. Там священство пожилое, закалённое. А это и не священник был. Мальчишка ещё, пороху поповского не нюхавший, что его слушать.
Мне же только запрети что, я же сразу становлюсь ужасно деятельной и способной к воскрешению из любого предсмертного состояния.
А до города Рубцовска из села Поспелиха без малого сто километров. Но что там эти сто километров для горячо жаждущих сердец? Поехали, конечно.
Боевой дух меня начал покидать и потихоньку я возвращалась в то непонятно болезненное состояние, которое у меня было до теологической битвы с юношей-неофитом. Нога никак не находила себе правильного безболезненного положения, как ни сядь, как ни вывернись, всё либо больно, либо ещё больнее. Голова в концентрированном тумане, изредка этот туман редеет и до меня доносятся обрывки диалогов Марины с Сашей то о ремонте мотоцикла, то о пропавшей бесследно на прошлой неделе тёлочке, которую они выкармливали целый год и которую то ли украли, то ли сама потерялась. Жарко. Душно.
Приехали мы к рубцовскому храму очень «вовремя». Литургия уже закончилась, но храм не был пуст, там служили молебен с акафистом и на моё счастье — с водосвятием. Тихо, спокойно, прихожан совсем мало, батюшка поёт и читает всё сам, без певчих. Хотела было пристроиться и попеть с ним акафист, но поняла, что не получится. Я не могла находиться в храме. Мне было неприятно всё: запах курящегося ладана, звякающие звуки кадила, голос священника, произносящего слова молитвы, а особенно неприятны мне были молящиеся люди, просто с души воротило, глядя на их склонённые головы. Вместе с этой непонятной неприязнью вдруг одолела меня страшная тоска непонятно по кому и чему. Единственным моим желанием было поскорее выйти из храма и больше туда не заходить.
— Ульяна, ты куда? — бросился мне вслед Саша. — Давай дождёмся батюшку!
— Саш, веришь, нет, не могу в храме стоять.
— Слушай, ну точно тебя дед сурочил, я тоже после того приворота в храме не мог стоять, меня как палками оттуда кто гнал.
Тут до меня стало медленно доходить, что дело и, правда, швах. Никогда и ничто меня из храма не гнало, никогда мне не было в храме плохо и тоскливо, и никогда звуки службы меня не угнетали и не раздражали. «Ну, всё, — думаю, — бесноватая стала. Глядишь, ещё загавкаю и начну в падучей у креста биться. Дожила. Сподобил Господь. Ну, дед, ну, собака переодетая, подсуропил мне заразу, гад такой!» И как в поспелихинском храме повторно навалился на меня боевой дух.
— Саш, зайди в храм, купи мне молитвослов, я тут на лавочке молитвы почитаю к причастию, а ты карауль батюшку, как он закончит молебен служить, держи его крепко, а Марина пусть меня кликнет. Я зайду и поговорю с ним. Только вы ему без меня ничего не сообщайте. Просто скажите, что, мол, женщине плохо, хочет поговорить.
Саня быстро сбегал за простеньким молитвословом и вернулся в церковь, а я осталась во дворе с надеждой успеть прочесть хотя бы часть правила ко причастию. Но зря я понадеялась на то, что на улице мне будет легче, чем в храме. Ничего подобного. Через слова молитвы я прорывалась, как через заросли крапивы. Мне физически было тяжело читать. Глаза выворачивало наизнанку, руки сами захлопывали книжицу и со стороны это, полагаю, было очень странным зрелищем, но на моё счастье во дворе никого, кроме меня, не было и некому было вызвать санитаров женщине, которая при чтении молитвослова дико закатывает глаза, зевает и бесконечно то открывает, то закрывает книгу, да ещё и плюётся в траву. А меня сильно затошнило в придачу, то ли от голода, то ли от невозможности произносить слова молитв. И при этом злость во мне кипит страшная. На деда, на себя, на бессилие своё и невозможность справиться с этим состоянием. Очень странное и страшное состояние. Ощущение, что душа скручивается в тугую спираль, сжимается и вот-вот выскочит из тела, причём, это очень осязаемое физиологическое ощущение. Похоже на приступ сильной аритмии, только в разы страшнее.
Кое-как дочитываю правило до середины и вижу, что из храма выходит Марина с батюшкой и показывает ему на меня. «Господи! Миленький! Помоги мне! Помоги мне сейчас ничего не вытворить! Помоги мне внятно всё батюшке объяснить, чтоб всё понял, не прогнал! Ну, пожалуйста! Господи, хоть бы не залаять и петухом не закричать...» Это не фигура речи, однажды в ранней юности попала я на самую настоящую, не из нынешних «коммерческих», отчитку и видела, что там вытворяли бесноватые, это ужас-ужасный, ни в одном кинотриллере вы такого не увидите.
Батюшка подходит ко мне, я встаю, беру благословение. И начинаю рыдать, конечно же. Прорывает. «Ну, рассказывай, что у тебя стряслось, да не плачь ты, рассказывай, — батюшка достаёт из кармана рясы огромный клетчатый платок, сам утирает мне слёзы, которые просто рекой хлынули из моих глаз, гладит мои руки, — рассказывай всё по порядку».
Рассказала я ему всё, начиная со своей детской войны с нелюбимым и чужим мне дедом, про подростковую драку с ним, когда он вытворил по отношению ко мне совершеннейшее непотребство (вернее, попытался, но не получилось, благо я за себя постоять умела всегда), про всё. И про его ночной визит со странными заклинаниями и о том, что в храме не могу стоять, и что, наверно, я теперь бесноватая, а это ужасно, я ведь регент, мне в храме никак нельзя такие страшные чувства испытывать.
Батюшка, уже очень пожилой на тот момент, ему хорошо за восемьдесят было, не перебивая, выслушал меня, уже успокоившуюся к концу повествования. Ничему не удивился и не начал меня запугивать космическими кораблями, бороздящими небесную твердь и не вызвал мне санитаров. Он повёл меня на исповедь.
— Не бойся. Если будет мутить — просто помолчи, помолись, потом продолжай. Всё хорошо будет, Господь милостив. Молодец, что приехала. Пойдём в храм. Победим мы твоего деда, а с ним и всю силу вражию. Отлетят, как миленькие, кубарем покатятся туда, где им и место.
— А вы, — обратился батюшка к моим верным родственникам, — идите-ка в трапезную, подождите там и подкрепитесь заодно, скажите, отец Михаил благословил потрапезничать и его дождаться.
Исповедовалась я больше часа. И не только потому, что грехов целый воз накопила (хотя и поэтому тоже), а потому, что каждое слово мне давалось с таким трудом, что не приведи Бог. Убежать хотелось каждую минуту, но я так вцепилась в аналой, на котором лежали крест и Евангелие, что отодрать от него меня не смог бы и хороший батальон солдат. Меня и тошнило, и трясло, и пот ручьём. Нога, думала, и вовсе отвалится, так болела невыносимо. Когда я закончила перечислять свои грехи и священник начал читать разрешительную молитву, думала, что пришёл мой час смертный и сейчас вот тут, у аналоя, я и скончаюсь без святого Причастия. Но ничего. Сдюжила. И дожила. Причастил меня отец Михаил запасными дарами, как тяжко болящую. Сам прочёл за меня благодарственные молитвы, вынес престольный крест, к которому я без всяких мук приложилась, и повёл меня в трапезную, где нас ждали Саша с Мариной. Ждала, правда, только Марина, Саша ушёл спать в машину после обильной трапезы, а Марина вызвалась помочь повару, чтобы скоротать время. Ни одна новичихинская женщина, из тех, которых я знаю, долго без дела сидеть не может.
Не могу сказать, что мне сразу и вмиг полегчало, после причастия, физически. Но вот то, что душа «встала на место» и меня больше не крутило винтом, это правда. Меня не раздражала больше ни храмовая обстановка, ни голос батюшки, ничто. И я даже смогла немного поесть, хотя все эти дни не могла затолкать в себя ни крошки съестного. Батюшка порасспрашивал меня о семинарском житье-бытье, о храме, в котором я на тот момент регентовала, передал поклон моему тогдашнему настоятелю, принёс трёхлитровую банку крещенской воды и ещё одну, поменьше объёмом, со «свеженькой, с сегодняшнего молебна», вручил мешочек просфор, благословил и отправил с напутствием: «А к врачам, с ногой, обязательно сходи ещё! Это не шутки. И с дедом не ругайся. Молчи и про себя молись, он и отстанет от тебя».
Уже ближе к вечеру вернулись в Новичиху и я попросила Сашу отвезти меня домой. В дороге созрел коварный план, и мне не терпелось его реализовать. Зря, что ли, в семинарии агиографией увлекалась (это такая богословская дисциплина, изучающая жития святых). А уж там рецептов по борьбе с волхвами и прочей нечистью — не перечесть. Молодая была, задорная. Интересно было, сработает или нет практическое применение святынь против колдовства. Полегчало, и сразу мысли интересные за-роились.
— Ульян, мы одну тебя там не оставим, не думай даже. Сегодня ещё и полнолуние, мало ли что там дедушка «добрый» удумает. Если вещи забрать, то давай закину ненадолго. А пока будешь собираться, мы поедем по кромке бора, тёлку нашу поищем, вдруг найдётся. Я в храме сегодня так просил, так просил, чтобы нашлась.
— Хорошо, Саш, — отвечаю, — часа хватит.
Деда, на моё счастье, в доме на момент прибытия не
оказалось и хитрый план удалось воплотить по всем пунктам. Для начала налила крещенской воды во всё, из чего дед мог бы напиться воды или чаю: в чайник, в вёдра с колодезной водой, которые всегда полными стояли в сенях (домашнего водопровода на тот момент не было), в суп, и даже, грех, конечно, но моя жажда мести заставила пойти меня и на это, в бутыль с самогоном, который дед как лекарство принимал три раза в день. Лет за десять до описываемых событий ему поставили четвёртую «неоперабельную» стадию рака желудка и отправили домой умирать. Он сам назначил себе самогонотерапию с чётким графиком и прожил после постановки диагноза добрых двадцать пять лет. Потом, чтоб уж наверняка, добавила святой воды и в самогон, зная, что до чая дело может и не дойти на вечернем приёме пищи, а уж самогон будет выпит всенепременно.
После этого окропила весь дом, спела полушёпотом тропарь Кресту, как и полагается в этом случае, и для надёжности затолкала под дедову перину большой деревянный крест, который бабушка хранила в шифоньере укутанным в шерстяной платок. Войдя в раж, найдя там же, где хранился крест, огарок «четверговой, с двенадцати евангелий» свечи, зажгла её и прошлась ещё одним «крестным ходом» по всему дому с пением четвергового же тропаря «Егда славнии ученицы на умовении Вечери просвещахуся, тогда Иуда злочестивый сребролюбием недуговав омрачашеся, и беззаконным судиям Тебе праведного судию предает...», пропевая с особым тщанием и почти на форте «Иуду злочестивого». В результате и свечу истово прилепила на пол под дедовой кроватью. Мы, религиозные фанатики, такие. Бойтесь нас. Когда в наших руках появляется орудие массового поражения в виде деревянного ветхого креста, банки со святой водой и свечного огарка, бегите сразу, не оглядываясь. Всё равно всех победим!
За этим благим делом дед меня и застал, тихо, как кот, войдя в дом. Петь я к тому времени, правда, уже перестала, но из-под кровати ещё не вылезла.
— Ты с огородом приехала помогать или по деревне без дела шляться и дурью маяться тут? — прокаркал он, напугав меня до посинения. — Что ты под моей кроватью забыла?
Со стонами, кряхтя и подволакивая нестерпимо тут же заболевшую ногу, а за всеми своими ритуальными действиями я как-то подзабыла, что она болит, выползла из-под кровати.
— Пуговица оторвалась, ищу вот, — находчиво соврала деду. — С огородом разберусь, не переживай, — усыпила его бдительность.
— Ужинать будешь? — спрашивает.
У нас так. Война-войной, а обед по расписанию. Всегда. И ужин тоже.
— Буду, — говорю.
— Накрывай тогда, не толкись без дела.
Я даже, грешным делом, подумала, что переборщила с его участием в моём нездоровом состоянии. Быстро наметала на стол, и мы сели вечерять. Дед достал своё «лекарство».
— Выпьешь?
— Выпью.
— Тогда доставай рюмку.
Дед, под края, налил нам обоим своего термоядерного самогона, вечно отдающего жжёной резиной. Произнёс свой вечный, полный глубокого смысла тост: «За всё хорошее!» и опрокинул рюмку в рот целиком, не растягивая. Годы тренировок давали о себе знать. Мне так хотелось, чтобы он, как в кино про ужасы, поперхнулся своей огненной водой, схватился обеими руками за горло, упал на пол и начал корчиться в невообразимых муках, с хрипом выплевывая из себя железные фиксы и просьбу: «Прости и помоги!» Но этого, к великой моей печали, не произошло. Он с явным удовольствием выпил и с ещё большим удовольствием закусил выпитое хорошим куском варёной свинины из супа. Потом, всё с тем же тостом, мы выпили ещё пару раз, плотно поели. Аппетит у меня разыгрался просто волчий, и я от деда не отставала ни в распитии самогона, ни в поедании щей. Убрала со стола, дед спел свою любимую песню и ушёл закрывать стайки.
Саши с Мариной всё не было. Я пару раз позвонила им на домашний телефон, но никто не ответил. Поняла, что они увлеклись поисками тёлки и приедут за мной не скоро, если вообще приедут. Дед вернулся со двора, основательно запер двери, начал готовиться ко сну. Спать всегда ложился рано, «с курями», как говорила бабушка.
Мне тоже особо нечем было заняться, да и устала я крепко после такого путешествия, поэтому тоже, правда, не раздеваясь, прилегла на диван, в надежде, что ребята за мной всё-таки заедут. И тут же, молниеносно, уснула и так же резко, как от толчка, проснулась, как мне показалось через минуту, хотя на улице уже было совсем темно, а легли мы засветло и было понятно, что проспала я пару часов точно.
Окна в бабушкином доме прорублены низко, и из них летними ночами был очень хорошо виден восход луны. В те дни, когда случалось полнолуние и на небе нет облаков, мы всегда задёргивали занавески, чтобы лунный свет не мешал спать.
Вы же наверняка видели хотя бы раз восход луны в степи? Нет? Это потрясающе. Жители гор и городов получают луну в виде небольшого блина, висящего в середине неба и светящегося холодным серебряным светом, больше смахивающего на городской фонарь. А свою настоящую красоту и величие она дарит степным жителям, величаво, без спешки, вынося свой пронзительно-оранжевый бок из-за линии горизонта. Я не оговорилась, он действительно оранжево-золотой, цвет восходящей луны. И она огромна настолько, что трудно поверить, что ты видишь её без телескопа, просто глядя в окно.
Всё бы хорошо, но насладиться красотой тихой лунной ночи мне тогда было не суждено. В соседней комнате, где почивал дед, вдруг раздались какие-то странные звуки. Что-то засипело, захрипело, как будто большие старинные часы с боем, которые давно отслужили свой век, вдруг собрались бить полночь, но ни сил, ни возможностей на полноценный бой у них не нашлось и пришлось довольствоваться хриплыми охами и вздохами. Но таких часов у нас не было. Были старенькие, с кукушкой, которые лет десять уже не шли и служили только как декоративное и бесполезное настенное украшение.
Хотела было встать и проверить, что там происходит в соседней комнате, обнаружив спросонья невероятную смелость и отвагу, как вдруг сип прекратился и раздался натужный кашель деда. «Что ты мне сделала? — голос деда, казалось, прозвучал прямо в моей голове: — Что. Ты. Мне. Сделала?»
Я лежала ни жива, ни мертва, прикинувшись ветошью, и судорожно строила планы побега через окно, которое можно было только выбить, так как створок у него не было и выйти на свободу можно только с рамой на шее.
А тем временем в соседней комнате творилась какая-то страсть Господня. Дед ухал филином, стонал и скрежетал зубами, попутно осыпая меня отменнейшими проклятиями, желая мне такого, чего в здравом уме и не придумаешь.
«Сработало! — злорадно откликнулся мозг. — Сработала святая водица и свечной огарочек! Зашевелилась нечисть!»
Но счастье моё длилось недолго. Невыносимая боль в ноге в одну минуту достигла пика болевого порога, и я не хуже деда начала страдать и пристанывать не только от боли, но и от безуспешных попыток встать и убежать из этого ужаса. Было ощущение, что в тот момент мне без всякого наркоза, на живую, разрезали плоть не меньше, чем десятью раскалёнными ножами.
— Убери, убери его! Улькя, встань, убери сию же минуту! — вопил дед в соседней комнате. — Убери!
«Крест... — мелькнуло в моей голове. — Крест ему покоя не даёт, ироду противному».
— Не уберу, — прошипела я, корчась от боли.
Вспоминаю эту ночь, и сейчас мороз по коже,
как вчера всё было. Огромная луна светит в окно, но в доме почему-то не светло, как обычно бывало. Темень и страшный, звериный стон и вой деда, я, не могущая подняться с дивана, скованная ужасом и болью... Дикость полнейшая.
Кое-как собираю мысли в кучу и начинаю молиться вслух: «Живый в помощи Вышняго в крове Бога небесного водворится...»
Страх пропадает, вся сосредоточена на том, чтобы не забыть, не перепутать слова спасительного псалма. Дочитываю до середины, стараясь не обращать внимания на дедовы вопли. И тут громом во весь этот инфернальный ужас врывается резкий стук в окно.
В каких эмоциях этот стук застал деда, не знаю, я же точно потеряла пару десятков лет здоровой жизни и последний разум. «Всё, сам сатана за нами пришёл». Зачем сатане было стучать в окно, а не проникнуть элегантно эфирным телом сквозь стены я, конечно, не подумала. Хотя чем там было думать, помилуйте.
На минуту в нашей адской атмосфере воцарилась тишина. Стук повторился уже с утроенной силой. «Ульяна! Ульяна, открой! Это я, Саша!»
Пытаюсь встать, что-то ответить, но у меня не получается, голос от страха пропал (у меня всегда во время сильного стресса перехватывает горло так, что ни звука издать не могу). Сашка, что есть мочи, стучит в одно окно, потом в другое, но ни я, ни дед не можем встать и впустить его в дом.
На какое-то время Саня пропадает, но уже через несколько минут возвращается с фонариком и начинает светить во все окна по очереди, в надежде, видимо, обнаружить наши с дедом трупы. Он светит прямо мне в лицо, а диванчик, на котором я готовилась принять мучительную смерть, стоит прямо у окна. Саня видит, что я не мертва, не сплю и начинает тарабанить в окно с удвоенной силой.
— Уля! Открой! Я сейчас окно выставлю! Вы живые там?
— Живые, — одними губами отвечаю, но Саша меня, конечно же, не слышит.
Собрав то, что осталось от своих сил, буквально схватив себя за горло, поднимаюсь, включаю в комнате свет и, подвывая, волоча за собой совершенно безжизненную ногу, пытаюсь пойти и открыть ночному гостю дверь. Для этого мне нужно пройти через комнату деда, сени, присенки, вытащить две крепко сидящие в пазах палки, которые служат засовами, и отпереть здоровенный «заломный» замок. В том расхристанном состоянии задача была для меня равносильная восхождению на извергающийся Везувий.
Дед лежал на своей кровати и ликом был похож на свежего покойника, скончавшегося от удушения. Стараясь не встретиться с ним взглядом, раненым бойцом проковыляла кое-как мимо его одра, не забыв перекреститься самой и дистанционно перекрестить «любимого дедушку».
— Улькя, убери его, как человека тебя прошу, убери! — проклекотал измочаленный дед, но я сделала вид, что не слышу просьбы.
Через силу справилась со всеми запорами и буквально выпала из дома на Сашку.
— Ну вы и спать! Еле достучался. А мы в бору застряли, машина встала колом и стоит, я уже мотор перебрал весь, часа три завести не мог, кое-как выбрались.
— Саш, поехали к вам, прямо сейчас, пожалуйста.
— Так мы за тобой и приехали, вещи-то захвати.
— Не до них, поедем скорее, у нас тут жуть какая-то творится, я не смогу обратно войти, сейчас расскажу всё, только поехали поскорее.
Не заперев дверей, не оборачиваясь, опершись на Санино плечо, я, спотыкаясь на каждом камушке, дотащилась до автомобиля и упала на заднее сиденье. Впереди, задорно похрапывая, спала уставшая от поисков тёлочки Марина, никак не среагировавшая на моё появление.
Ехать было всего ничего, каких-то десять минут, но почти сразу, как машина тронулась, стало понятно, что скоренько и без приключений мы не доберёмся. Меня замутило, только успела крикнуть:
— Саша, тормози, мне плохо! — на полном ходу выскочила из машины (при больной-то ноге!) и тут же меня стало выворачивать наизнанку прямо посреди дороги.
— Ульяна-а-а! — услышала я Сашкин дикий крик и, не успев ничего понять, оказалась сбитой с ног и лежащей на обочине. Саша лежал рядом со мной, хватая ртом воздух, а по дороге, разрывая воздух звуком клаксона, мчался КамАЗ, под колёсами которого я должна была сгинуть, если бы не Санина зоркость и проворность.
Мы кое-как поднялись при помощи Марины, которая здорово расшибла себе лоб при экстренном торможении и со сна не сразу сообразившая, что происходит.
— Вот тебе пакет и не смей выпрыгивать из машины, пока до дома не доедем, — клацая зубами от пережитого и глядя на меня, как на ту ведьму, приказал Саша, — поедем огородами, мало ли...
Околотками и без приключений мы добрались до дома. Уже подъезжая, Саша резко затормозил, и многострадальный лоб его жены чуть было опять не был разбит о лобовое стекло.
— Марин, смотри...
У ворот, как ни в чём ни бывало, паслась тёлочка-потеряшка, которую безутешные хозяева разыскивали чуть ли не неделю по всем лесополосам, полям да оврагам. Сама пришла.
Совершенно пришибленные самостоятельным возвращением молодой коровушки (почему-то в тот момент это нас потрясло невероятно), мы вошли в дом и в полном молчании сели за стол. Сил ни на разговоры, ни на бурную радость не было ни у кого. Я попросила у Марины что-нибудь обезболивающего и, выпив сразу три таблетки, уснула.
Проснувшись в пустом доме, — добрые люди уже разъехались по работам — я поняла, что к врачам ехать придётся. На бедре, там, где так нестерпимо уже несколько дней болело, выросла здоровенная шишка-нарыв, которая переливалась синюшно-зеленоватым перламутром и тюкала изнутри так, будто там сидел кто-то живой и очень рвался наружу. Настоящий классический чирей несусветного размера. Я плохо себе представляла, что с ним делать, потому что никогда подобным не страдала, поэтому решила безотлагательно отправиться в больницу.
Перед посещением врача, как всякий приличный человек, отправилась в баню, чтобы там, на скорую руку, ополоснуться из чайника. Раздевшись, пытливо начала изучать больное место и пришла в ужас, насчитав у своего чирея целых пять голов. Чуть на-давила на него — не больно. Странно. Сдавила посильнее, подпрыгнула до потолка от резкой боли и решила уже оставить вскрытие этой гадости врачам, как он сам, всеми своими пятью головами прорвался и то, что его наполняло, пульсирующими толчками вырвалось наружу. Меня замутило от запаха и вида зеленовато-чёрной жижи, которая залила мне ногу и пол. Закрыв глаза, сжав зубы, я давила нарыв, не обращая внимания на боль и отвращение.
Не буду терзать никого физиологическими подробностями. Справилась не скоро, но справилась, измуздырив всю баню своими самопальными хирургическими действиями. Обработала раны «Шипром», который лет двадцать, никем не востребованный, жил в предбаннике и ждал своего часа, чтобы послужить в качестве антисептика жертве колдовских наговоров. Вымыла всю баню за три раза кипятком, и для верности, чтоб уж наверняка изжить всю заразу, затопила её, дабы основательно прожарить и изгнать оттуда стафилококк на веки вечные.
За делами даже не поняла, что меня окончательно отпустило. Ничего не болело, не тошнило, голова ясная, на руку и на ногу быстра, как и прежде. Горы готова свернуть, все огороды окучить и переполоть. Аппетит разыгрался, как водится у здоровых людей, «яишню» смастерила на сале, только села за стол, в голове мысль: «Как там дед-то? Не преставился ли за ночь, иуда злобный? А хоть бы и помер, — думаю, горе небольшое, перекушу, потом уж пойду проверю, теперь я знаю, каким способом с ним бороться. Пусть он меня теперь боится».
Через час я уже была у ворот бабушкиного дома. На лавочке перед домом сидел зелёный, как змий, дед, постаревший за ночь лет на десять, и совершенно не злой.
— Пришла?
— Пришла.
— А чего свет ночью не выключила?
— ...Не успела.
— Что ты мне сделала, окаянная? Что?! — прорвало деда. — Я дышать не могу, еле встал сегодня, — он поднял на меня слезящиеся стариковские глаза, красные от недосыпа.
— Я?! Я тебе «сделала»?! — подступившая было к сердцу жалость улетучилась в один момент. — Ты меня чуть в могилу не загнал, и ты меня спрашиваешь, что я тебе сделала? — я готова была затоптать старого злыдня: — Слушай меня внимательно. Если ты ещё раз в мою сторону просто нехорошо посмотришь, даже без своих приговорок колдуняцких, я тебя... уничтожу просто. И бабушке, и родителям всё расскажу, что ты тут вытворяешь и что раньше творил, да я молчала. Чёрт старый, вот ты кто! Святой воды напился, да чуть не помер, вот и всё, что я тебе «сделала».
Я вошла в дом, вытащила из-под дедовой перины крест, из-под кровати четверговую свечу, положила на свои места в бабушкин шкаф, воду ни в ведрах, ни в чайнике, конечно же, менять не стала, навела в доме порядок и со спокойной душой отправилась в огород дергать осот с вьюном.
С того дня дед присмирел и не докучал ни «завтриками», ни обедами, стараясь вообще не сталкиваться со мной без необходимости. Вскоре бабушка выписалась из больницы, и мы с ней, конечно же, обсудили эту историю. От неё узнала, что чирей мой страшный был никакой не чирей, а настоящая «кила», которую знахари «привешивают» неугодным людям.
— Баб, ну как ты с ним живёшь, с таким окаянным?
— Да как... Я же поначалу и не знала, а потом детей его было жалко, и так сироты, мать схоронили, ещё и я их за порог выставлю. Мне он никогда ничего не «делал», понимает, что бесполезно. Я же молюсь всегда, и за него, дурака, тоже молюсь. А сей-час он старый да больной, куда пойдёт? Пусть уж шебуршится тут, возле меня. И ты не злись. Молись чаще и не бойся его, когда молишься, они все «бесполезные» становятся, запомни.
Умирал дед тяжело, разум совсем оставил его месяца за три до смерти. Ходить сил не было, но он постоянно куда-то рвался и всё время падал с кровати. Мы его поначалу ловили (мне пришлось поехать на помощь бабушке), а потом соорудили высокую загородку из досок возле кровати. Однажды ночью дед и через неё прорвался, нашёл в ящике комода молоток и принялся бить меня, сонную, по голове. Слава Богу, сил у него было уже немного и покалечить не мог, хотя напугал сильно.
На похороны приехали дедовы дети, переругались с бабушкой и моей мамой, обвинив их в краже шести килограммов свиного фарша, и с тех пор мы не виделись. Да и незачем. Вот такое колдовство. И если вы ни разу с таким не сталкивались, то это вовсе не значит, что этого нет.