Я нарочно поехал медленными кругами, петляя по ближним переулкам, чтобы дать возможность майору найти и настигнуть мою машину. И мне удалось это. И тогда я повел эту железную черепаху, как на веревочке, в сторону улицы Богдана Хмельницкого, к тому самому переулку, из подвала которого я недавно вышел, чудом спасшись из старого дома в старинном Старосадском переулке.
Теперь я следил только за тем, чтобы машина Юлдашева не прижала меня к тротуару, вступать в бой на улице мне не хотелось, и еще, я внимательно смотрел по сторонам, боясь только одного: проморгать безымянный переулок, из подвала которого я вышел. Именно там я назначил этой крысе Юлдашеву свидание, которое для одного из нас должно было стать последним. Я думал, что знаю, для кого.
Переулок я не проморгал. И резко завернул в него, завизжав колесами по асфальту, уже не обращая внимания на едущую следом черепаху, которая с трудом, но повторила мой маневр. А я уже остановился возле нужного подъезда, схватил в охапку сумки, обвешавшись ими, как челнок на рынке, и помчался в подъезд, в подвал. Там открыл обитую железом дверь припрятанным в кармане и приготовленном заранее ключом, подхватил на полу предусмотрительно оставленную мной лампу, и заперев за собой дверь, пускай попыхтят, мне теперь нужно было выиграть немного времени, чтобы приготовить все для моей последней встречи с безумным майором.
Хотя, когда я мчался по узкому коридору, то поймал себя на крамольной мысли, а не безумен ли я сам, обуянный всепоглощающей жаждой мести, бегающий по заброшенным шахтам, рискующий жизнью. И ради чего? Ради того, чтобы мстить. Разве это не безумие?
Или этот майор прав, и я стал таким же, как он, белым волком? Волком вне стаи, вне закона, живущий своим законом, своими страстями. Ладно, потом разберемся, пока других забот хватает.
Я рвался в сторону клети, которую и спустил вниз известным мне способом, перебирая трос, там и оставил, заклинив трос на лебедке заранее приготовленным стальным прутом. Пускай подергают. Ребята они, может, и здоровые, но все же не настолько. Пускай повозятся, пускай подумают, как им спуститься. Мне нужно было выиграть время. Совсем немного. Я очень хорошо знал, что мне нужно делать. Я все продумал в деталях и до мелочей, до секундочек и до миллиметров. Именно секундочки и миллиметры могли изменить и пустить прахом все мои тщательные теоретические выкладки.
Я занимался своим делом, слушая краем уха, как без фонарей, в темноте, громыхали следом за мной бойцы майора Юлдашева. Что самое интересное, когда они обсуждали что-то собравшись возле клети, я услышал гортанные голоса, говорившие не по-русски. Возле клети они остановились и стали оживленно о чем-то совещаться, несколько раз даже выстрелив вниз. Спускаться вот так вот запросто, в темноту и неизвестность, они не решались. Это радовало, значит я все же заставил их уважать себя и считаться с собой.
Они что-то там готовили, спорили, а я в свою очередь тоже готовил свои аргументы к беседе с майором. Я старательно, высунув, как первоклашка, язык, выписывал ему счет.
А потом, когда я все приготовил, я просто сидел и терпеливо ждал, слушая вполуха, как бормочут и шуршат наверху эти крысы. Они там совещались, как убить меня, а я сидел, прислонившись спиной к холодной стене, и закрыв глаза смотрел кино.
Кино было про то, как я был студентом и учился в бауманке, как мы дружили с Серегой и Лешкой, какие мы были молодые, веселые, красивые. Я вспоминал своих родителей, тоже молодых и веселых. Вспоминал свою жену Машу, которую так мало знал, вспоминал Иру и Галю, почему-то не тех, какими я их встретил, а тех, какими не видел их никогда, моложе, беззаботнее и счастливее. И все, кого я вспоминал, были почему-то моложе и счастливее.
И эти сны почти наяву были горьки и сладостны, и я плакал, бесшумно и не стесняясь, и слезы эти приносили мне облегчение.
А потом майор Юлдашев стал кричать сверху что-то про то, чтобы я выходил и сдавался, что если я все верну, он отпустит меня, и ещё какие-то сказки он мне с увлечением рассказывал, но я не слушал его. Мне все это было неинтересно. Я ждал, когда он закончит.
А он уже стал грозить, увлеченно рассказывать про то, что они забросают меня гранатами, чему я не поверил, потому что прекрасно понимал, что они никогда не сделают этого, даже стрелять они будут только наверняка. Они знали, что у меня товар и деньги. А я точно знал, что им не нужны дырявые деньги, и рассыпанный по земле порошок, высыпавшийся из пробитых пулями пакетов. Так что если и будут они меня брать, то деликатно.
А майор все талдычил, рассказывая уже, что он со мной сделает. Я все так же терпеливо ждал окончания его пламенных речей.
Ждал и вспоминал как женился на Маше. И ещё я вспоминал про неё и про себя. Очень мало что было вспоминать. Очень мало мы были вместе.
Черт его знает, почему мне это вспомнилось, но вот вспомнилось вдруг. Наверное, это перед смертью.
Неугомонный майор опять заорал. Нервы у него все же стали совсем ни к черту. Пора его лечить. И я ему тоже закричал:
— Ты чего, дурак, тишину портишь?!
Он даже поперхнулся от неожиданности. Закашлялся, подавившись невысказанным, и замолчал. И тогда я ему сказал:
— Ты вот что, майор, ты кончай блажить попусту. Если есть чего мне сказать, слезай, поговорим, я же только тебя и жду…
И тут они как посыпятся сверху, прямо как горох в банку. Стоят они двенадцать придурков, с автоматами, с прибамбасами всякими, а я напротив них в комбинезончике мешковатом, землей перепачканном, и даже без оружия в руках, потому что руки у меня глубоко в карманах.
Но они, эти ухари, в меня не стреляют, потому что прямо под ногами у меня стоят три сумки, специально для них широко раскрытые, в которых видны пачки зеленых и пакеты с дерьмом этим белым порошковым. С настоящей белой смертью.
Стою я, и чувствую себя этаким ковбоем, потому что за поясом у меня два пистолета, руки у меня в карманах, а в зубах сигаретка зажата. И говорю я этим молодцам:
— Если кто ко мне на шаг подойдет, или если в меня кто пульнет сдуру, я за все вот это, что стоит под ногами у меня, не отвечаю. И вообще, давайте майора.
И спускается сверху майор, у которого рожа бинтами замотана, и встает передо мной, окруженный своими молодчиками. И говорит он мне, а рожа у него дергается, как у пьяного паяца:
— Ну, рассказывай, что ты хочешь?
— Всего-то и хочу, что сигарету докурить, — отвечаю я ему.
— А потом что? — спрашивает майор.
— А что потом — я ещё не придумал, — огрызнулся я в ответ. — Вот пока покурю всласть, как раз что-то да придумаю.
— Ну, валяй, — говорит майор, а сам зубами скрипит, у меня аж мурашки по коже, терпеть я не могу, когда скрипят. — Кури, мы подождем.
И тогда я медленно, чтобы не нервировать моих зрителей, вынимаю из кармана руку и достаю зажигалку, а одновременно роняю сигарету в сумку, быстро наклоняюсь за ней, а встаю уже с патроном аммонита в руке, в котором торчит такой маленький хвостик бикфордова шнура, такого короткого, как оставшаяся всем нам жизнь, потому что рядом со мной, за сумками, стоит ящик, в котором битком набито таких же патронов аммонита.
С таким запасом можно и на луну взлететь. Так что разнесет нас здесь всех буквально в пыль, на атомы.
И я смотрю с тихой яростью и злорадством на майора, который все понял, и лицо его перекосилось, и я счастлив потому, что он успел понять и ужаснуться своей близкой смерти. Успел заглянуть ей в глаза. И я говорю ему:
— Ну, прощай майор. Я же обещал похоронить своих мертвых.
И прежде чем кто-то из них опомнился, я подношу зажигалку к этому самому хвостику и бросаю патрон в набитые аммонитом сумки, в которых весь порошок, а деньгами только присыпаны ярко красные патроны. Деньги мне ещё самому могут пригодиться.
И я вижу огонь, летящий мне в лицо, и меня куда-то бросает, я сильно отталкиваюсь ногой, и белая пыль летит по всей штольне, и летят куски тел человеческих и обгорелые купюры с чужим президентом.
И огонь обнимает меня, берет в ладони, и лижет огненным языком прямо в лицо, и я кричу от боли, и улетаю в Великое Ничто…