1

Для Лотти и Кези в коляске не осталось и дюйма свободного места. Когда Пэт посадил их сверху на вещи, девочки сразу стали скользить вниз. Бабушкины колени были заняты свертками, а Линда ни за что на свете не согласилась бы посадить ребенка не то что к себе на колени, но даже рядом с собой. Изабел необычайно важно восседала на козлах рядом с новым работником. Портпледы, вещевые мешки и корзины были свалены на дно коляски.

— Тут все абсолютно необходимое. Без этих вещей я ни секунды не могу обойтись, — сказала Линда Бернел дрожащим от усталости и волнения голосом.

Лотти и Кези в пальтишках, застегнутых на медные пуговицы с якорями, и в круглых матросских шапочках с лентами стояли на лужайке за калиткой, готовые ринуться в бой. Взявшись за руки, они смотрели круглыми торжественными глазами на «абсолютно необходимое» и на свою мать.

— Нет, нам все-таки придется оставить девочек здесь. Другого выхода нет. Придется их просто бросить, — сказала Линда Бернел. У нее вырвался странный, чуть слышный смешок. Она откинулась на стеганые кожаные подушки и закрыла глаза; ее губы вздрагивали от смеха. К счастью, в эту минуту на садовой дорожке появилась и вперевалочку заковыляла к коляске миссис Семюэль Джозефе; скрытая ставней, она уже некоторое время наблюдала эту сцену из своей гостиной.

— Бочему бы вам до вечера не осдавить дедей у меня, миссис Бернел? Они вболне могуд боехать с возчиком в фургоне, когда он приедед вечером. Ведь все эди вещи на дорожке доже надо одправить?

— Да, все, что вынесено из дому, — сказала Линда Бернел, указывая белой рукой на столы и стулья, стоявшие кверху ножками на лужайке перед домом. Какой у них нелепый вид! Или нужно всю эту мебель поставить как следует, или пусть Лотти и Кези тоже встанут вверх ногами. Ей ужасно захотелось сказать: «Встаньте на голову, дети, и ждите возчика». Эта мысль показалась ей такой очаровательно забавной, что она перестала слушать миссис Семюэль Джозефе.

Миссис Джозефе прислонилась своим жирным, скрипучим телом к калитке; ее большое лицо, похожее на желе, улыбалось.

— Не бесбокойтесь, миссис Бернел. Лоди и Кези попьют чаю вместе с моими дедьми, а босле я босажу их на бодводу.

Подумав, бабушка сказала:

— Да, конечно. Так будет лучше всего. Мы вам очень признательны, миссис Джозефе. Дети, скажите спасибо миссис Джозефе.

Два тихих голоса прощебетали:

— Спасибо, миссис Джозефе.

— И будьте умницами и… подойдите поближе. — Девочки подошли. — Не забудьте сказать миссис Джозефе, когда вы захотите…

— Не забудем, бабушка.

— Не бесбокойтесь, миссис Бернел.

В последний момент Кези выпустила руку Лотти и бросилась к коляске.

— Я хочу еще раз поцеловать бабушку на прощанье!

Но она опоздала. Коляска уже катила по дороге. Изабел чуть не лопалась от гордости, глядя сверху вниз на весь прочий мир. Линда Бернел в изнеможении откинулась назад, а бабушка шарила в своей черной шелковой сумке, набитой самыми удивительными вещами, которые она в последний момент засунула туда: она искала лекарство для дочери. Коляска все удалялась и удалялась, поблескивая в солнечном свете и золотой пыли. Вот она поднялась на вершину холма и скрылась за ним. Кези закусила губу, а Лотти, предусмотрительно отыскав носовой платок, заревела:

— Мама, бабушка!

Миссис Семюэль Джозефе прижала ее к себе, и Лотти почувствовала себя так, словно ее накрыли черной покрышкой для чайника, большой и теплой.

— Все будед хорошо, дедочка. Будь умницей. Бойдем, бойдем боиграть с дедьми.

Она обняла плачущую Лотти и повела с собой. Кези пошла сзади. Юбка миссис Джозефе была, как всегда, не застегнута, из разреза свешивались две длинные розовые корсетные тесемки. Кези скорчила гримасу…

Поднимаясь по лестнице, Лотти уже не плакала. Но ее распухшие глаза и нос пуговкой доставили великое удовольствие всем маленьким Джозефсам, которые сидели в детской на двух скамейках за длинным столом, покрытым клеенкой и уставленным огромными тарелками с хлебом и мясной подливкой. Посредине стояли, чуть дымясь, две коричневые кружки.

— Смотрите, она ревет!

— Ого! У нее совсем не видно глаз!

— Какой у нее смешной нос!

— Все лицо в красных пятнах!

Лотти имела подлинный успех. Она почувствовала это и просияла, застенчиво улыбаясь.

— Бойди сядь рядом с Зейди, цыбочка моя, — распорядилась миссис Семюэль Джозефе. — А ты, Кези, сядешь дам, рядом с Мозесом.

Мозес ухмыльнулся и, пока Кези усаживалась рядом с ним, потихоньку ущипнул ее. Но она сделала вид, что даже не заметила этого. Кези ненавидела мальчишек.

— Что ты будешь кушать? — с вежливой улыбкой перегнулся к ней через стол Стенли. — Тебе земляники со сливками или хлеба с подливкой?

— Земляники со сливками, пожалуйста, — ответила Кези.

Ха-ха-ха-ха! Как они смеялись! Как били по столу чайными ложками! Вот так попалась! Ведь попалась? Здорово он ее разыграл! Молодчина Стенли!

— Мама, она думала, что ей взаправду дадут земляники!

Даже миссис Джозефе, разливавшая по чашкам кипяток с молоком, не могла сдержать улыбки.

— Не надо их дразнидь, они сегодня уезжаюд, — сказала она; в ее груди все время что-то клокотало.

Но Кези откусила большой кусок от своего ломтя хлеба и затем поставила его стоймя на тарелке. Получились такие чудесные маленькие воротца. Пф! Какое ей до них дело! По ее щеке сбежала слезинка, но Кези не плакала. Расплакаться перед этими ужасными Семюэль Джозефсами! Она сидела, наклонив голову, и когда слеза докатилась до губ, быстро и аккуратно слизнула ее и проглотила, прежде чем кто-нибудь из них заметил.

2

После чая Кези отправилась в свой прежний дом. Медленно поднялась она по черной лестнице и через буфетную прошла на кухню. Там было пусто. Только на подоконнике в одном углу лежал желтый обмылок, а в другом засиненная фланелевая тряпочка.

Печка была битком набита всяким мусором. Кези порылась в ней, но не нашла ничего интересного, кроме мешочка с вышитым сердечком, в который служанка собирала очески волос. Кези все же не взяла его и по узкому коридору зашагала в гостиную. Жалюзи на окнах были спущены, но не до конца. Сквозь щели в комнату длинными карандашами падали лучи солнца, и волнистая тень от деревьев, растущих в саду, танцевала на этих золотых полосках. Она то застывала неподвижно, то снова начинала колыхаться, то добиралась до ног Кези. Зум! Зум! Большая синяя муха билась о потолок; к шляпкам гвоздиков, на которых был укреплен ковер, пристало немного красноватого ворса.

В окно столовой были вставлены по углам квадратики цветного стекла. С одной стороны квадратик был синий, с другой— желтый. Кези наклонилась, чтобы еще раз взглянуть на синюю лужайку перед домом и синие цветы аронника, растущего у ворот, а потом на желтую лужайку с желтым аронником и желтым забором. Пока она смотрела, на лужайку вышла маленькая китаянка Лотти и принялась краешком передника стирать пыль со столов и стульев. Но Лотти ли это? Кези не была в этом вполне уверена, пока не посмотрела на нее через обыкновенное стекло.

Наверху, в спальне папы и мамы, Кези нашла коробочку из-под пилюль. Снаружи она была черная и блестящая, а внутри— красная, и там лежал маленький кусочек ваты.

«Сюда можно спрятать птичье яичко», — решила Кези.

В комнате служанки она обнаружила в одной щели пола пуговицу от корсета, в другой — несколько бусинок и большую иглу. В спальню бабушки можно было не ходить. Там было пусто — Кези сама видела, как бабушка укладывала вещи. Она подошла к окну и прижала ладони к стеклу.

Кези очень нравилось стоять вот так у окна. Ей нравилось ощущать холодное блестящее стекло на своих горячих ладонях, нравилось наблюдать, как на кончиках пальцев, когда она прижимала их к стеклу, появлялись смешные белые колпачки. Пока она стояла так, день угас и стало темно. Вместе с темнотой подкрался ветер, сопя и воя. Окна в пустом доме задребезжали, стены и пол заскрипели, на крыше жалобно лязгнул лист оторвавшегося железа. Кези вдруг притихла, совсем притихла. Она стояла, широко раскрыв глаза и крепко сжав колени. Ей было страшно, хотелось позвать Лотти — бежать по лестнице к выходу и все время звать. Оно бежало за ней следом, ждало за дверью, подстерегало на лестнице, сначала наверху, потом внизу, пряталось в коридоре, готовилось выскочить из-за кухонной двери. Но у кухонной двери стояла Лотти.

— Кези, — радостно сообщила она, — возчик приехал. Все вещи уже в фургоне, а лошадей целых три. Миссис Джозефе дает нам большую шаль, чтобы укрыться, и велит тебе застегнуть пальто. Она не выйдет из-за астмы.

Лотти чувствовала себя необыкновенно важной.

— А ну-ка, малышки, — позвал возчик. Он подхватил их под руки громадными ручищами, и они полетели наверх. Лотти расправила складки шали, уложив их как можно красивее, а возчик закутал девочкам ноги обрывком старого одеяла.

— Поехали. А ну, трогай!

Может быть, они с Лотти — маленькие лошадки? Возчик проверил, хорошо ли увязан багаж, снял тормозные цепи, потом, насвистывая, взобрался наверх и сел рядом с девочками.

— Сядь ко мне поближе, Кези, — попросила Лотти, — ты все время стаскиваешь с меня шаль.

Но Кези прижалась к возчику. Он возвышался рядом с ней, как великан; от него пахло орехами и новыми деревянными ящиками.

3

Никогда раньше Лотти и Кези не приходилось бывать на улице в такой поздний час. Все выглядело совсем по-другому, чем днем: крашеные деревянные домики казались меньше, сады — гораздо больше и гуще. Небо было усеяно звездами; над заливом висела луна, бросая на волны золотые брызги. Вдали на Карантине светился маяк, и на старых заброшенных барках зажглись зеленые огоньки.

— А вот «Пиктон», — сказал возчик, указывая на пароходик, унизанный яркими бусинками.

Они поднялись на вершину холма и начали спускаться вниз; залив сразу же скрылся из виду, и, хотя они все еще ехали городом, девочки уже ничего не узнавали. Мимо них с грохотом проезжали другие фургоны. Каждый встречный знал их возчика.

— Здорово, Фред!

— Здорово-о! — кричал он в ответ.

Кези очень нравились эти оклики. Всякий раз, когда впереди появлялся фургон, она подымала глаза и ждала, когда раздастся голос возчика. Он — старинный их друг; вместе с бабушкой она часто ходила к нему за виноградом. Он жил один в маленьком домике, у стены которого стояла теплица, выстроенная им самим. Изнутри теплица была сплошь увита виноградными лозами; свешиваясь с потолка, они образовывали настоящий свод. Фред брал из рук Кези коричневую корзиночку, выстилал ее тремя широкими листьями и, нашарив за поясом небольшой костяной нож, пригибал и срезал большую синюю кисть винограда, а потом укладывал ее на листья так бережно, что Кези следила за ним, затаив дыхание. Он был очень высок, носил коричневые вельветовые штаны, и у него была длинная каштановая борода. Но он никогда не надевал воротничка, даже по воскресеньям. Сзади его шею покрывал темно-красный загар.

— Где мы сейчас? — поминутно обращалась к нему то одна, то другая девочка.

— Это вот Хок-стрит, а это — Шарлот-кресент.

— Ну да, Шарлот-кресент. — Услышав это название, Лотти насторожилась; ей всегда казалось, что Шарлот-кресент — ее личная собственность. Не так уж много на свете людей, именем которых названы целые улицы.

— Смотри, Кези, это Шарлот-кресент. Правда, она какая-то особенная?

Теперь все знакомое осталось уже далеко позади. Фургон катил по совсем неизвестным местам: по новым дорогам, окаймленным с обеих сторон высокими земляными насыпями; вверх по крутым-крутым холмам; вниз, к лесистым долинам; через широкие мелководные речки. Все дальше и дальше. Голова Лотти покачивалась из стороны в сторону; девочка сползала, сползала и наконец улеглась на колени к Кези. У Кези глаза раскрывались все шире и шире. Дул порывистый ветер; она дрожала, но щеки и уши у нее горели.

— А звезды могут раздуваться? — спросила Кези.

— Не замечал что-то, — ответил Фред.

— А у нас есть дядя и тетя, они живут недалеко от нашего нового дома, — сообщила Кези. — У них два сына, старшего зовут Пип, а младшего Регз. У Регза есть барашек. И его надо поить из эмалированного чайника, на носик надевается палец от перчатки. Регз обещал нам показать. А какая разница между бараном и овцой?

— Ну, у барана есть рога, и он бодается.

Кези задумалась.

— Мне совсем не так уж хочется посмотреть этого барашка, — сказала она. — Терпеть не могу животных, которые бросаются на людей, всяких собак и попугаев. Я часто вижу во сне, что на меня бросается какой-нибудь зверь, — один раз это даже был верблюд, — и вот он бежит на меня, а голова у него все растет и растет.

Возчик ничего не ответил. Кези внимательно посмотрела на него, сощурив глаза.

Потом она подняла пальчик и тронула его за рукав; рукав был шершавый.

— Нам еще далеко? — спросила она.

— Теперь уже скоро, — ответил возчик. — Устала?

— Нет. Мне нисколечко не хочется спать, — сказала Кези. — Только вот глаза как-то смешно тянет вниз. — Она протяжно зевнула и, чтобы глаза не тянуло вниз, закрыла их… Когда она вновь открыла глаза, фургон грохотал по дороге, которая, словно взмах кнута, прорезала сад и затем внезапно огибала островок зелени; сразу же за этим островком стоял дом, но его не было видно, пока не подъезжали совсем близко. Он был длинный и низкий, веранда с колоннами и балкон окружали его со всех сторон. Он лежал в зеленом саду мягкой белой громадой, словно спящее животное. То в одном, то в другом окне появлялся свет. По пустым комнатам кто-то шел, неся лампу. В нижнем окне мерцало пламя камина. Казалось, дом излучает непонятную тревожную радость и ее трепещущие волны льются в сад.

— Где мы? — спросила Лотти, приподымаясь. Ее матросская шапочка сползла набок, а на щеке отпечаталась пуговица, к которой она прижалась во сне. Возчик осторожно снял ее с фургона, поправил шапочку, одернул смятое пальтишко. Лотти стояла на нижней ступеньке веранды и, моргая, смотрела на Кези, которая, казалось, летела к ней по воздуху.

— Ой! — воскликнула Кези, взмахнув руками. Из темного холла вышла бабушка, неся в руке маленькую лампочку. Она улыбалась.

— Ну, как вы добрались в темноте? — спросила она.

— Очень хорошо.

Но Лотти, стоявшая на нижней ступеньке, пошатывалась, словно птенец, выпавший из гнезда. Если она минуту стояла неподвижно, она засыпала; если прислонялась к чему-нибудь, у нее закрывались глаза. Идти дальше сама она уже не могла.

— Кези, — сказала бабушка, — могу я доверить тебе лампу?

— Да, бабушка.

Бабушка наклонилась и дала ей в руки лампу, яркую и как будто дышащую, а потом подхватила совсем осовевшую Лотти.

— Сюда.

Через квадратный холл, в котором валялись тюки и летали сотни попугаев (правда, попугаи были только на обоях), потом по узкому коридору, где те же попугаи все еще летели мимо Кези и ее лампы.

— Только не шумите, девочки, — предупредила бабушка, ставя Лотти на пол и открывая дверь в столовую, — у бедной мамочки разболелась голова.

Перед потрескивающим камином, поставив на подушку ноги и укутав колени пледом, полулежала в шезлонге Линда Бернел. Посреди комнаты за столом сидели Бернел и Берил; перед ними стояло блюдо с бараньими отбивными и коричневый фарфоровый чайник. Над спинкой шезлонга, в котором сидела Линда, склонилась Изабел. Она держала в руке гребенку и легкими ритмичными движениями водила ею по голове матери, зачесывая назад завитки волос. За островком света, падавшим от лампы и камина, тянулась темная и пустая комната, которая кончалась зияющей чернотой окон.

— Кто это? Дети? — сказала Линда. Но в действительности ей было решительно все равно. Она даже не открыла глаза, чтобы взглянуть на них.

— Сейчас же поставь лампу, Кези, — приказала тетя Берил. — Чего доброго, у нас загорится дом раньше, чем мы успеем распаковать чемоданы. Еще чаю, Стенли?

— Пожалуй. Налей мне пять восьмых, — сказал Бернел, протягивая чашку. — Возьми вторую отбивную, Берил. Первоклассное мясо, правда? Не слишком постное и не слишком жирное, — Он повернулся к жене. — Линда, милая, может, ты все-таки поешь немного?

— Меня тошнит от одной только мысли… — Она по обыкновению подняла одну бровь.

Бабушка принесла детям хлеба и молока. Они сели за стол; перед их раскрасневшимися сонными лицами колыхался волнистый пар.

— А мне дали мяса на ужин, — сказала Изабел, продолжая осторожно водить гребнем. — Мне на ужин дали целую отбивную с косточкой и ворчестерским соусом. Правда, папа?

— Перестань хвастать, Изабел, — одернула тетя Берил.

На лице Изабел изобразилось изумление.

— Я совсем не хвастаю. Разве я хвастаю, мамочка? Я и не думаю хвастать. Я думала, им это будет интересно. Я только хотела им рассказать.

— Очень вкусно. Благодарю, — сказал Бернел. Он отодвинул тарелку и, вытащив из кармана зубочистку, начал ковырять в своих крепких белых зубах.

— Пожалуйста, позаботьтесь, чтобы Фреду до отъезда дали перекусить на кухне. Будьте так добры, мама.

— Хорошо, Стенли. — Старая женщина направилась к выходу.

— Минуточку, мама. Вы не помните, куда засунули мои домашние туфли? Пожалуй, раньше, чем через месяц-другой, мне не удастся до них добраться. Как вы считаете?

— Я помню, — встрепенулась Линда. — Они сверху в полотняном портпледе с надписью «самое необходимое».

— Будьте добры, мама, достаньте их мне.

— Хорошо, Стенли.

Бернел вышел из-за стола, потянулся и, подойдя к камину, встал к нему спиной, приподняв фалды сюртука.

— Ну и неразбериха, клянусь богом! А, Берил?

Берил, которая маленькими глотками пила чай, положив локти на стол, улыбнулась ему. На ней был надет новый розовый передник; рукава блузы она закатала до самых плеч, обнажив руки в хорошеньких родинках; волосы заплела в длинную косу и откинула на спину.

— Как вы думаете, сколько понадобится времени, чтобы все вошло в норму, недельки две, а? — поддразнивая, спросил Стенли.

— Боже мой, конечно, нет, — беззаботно сказала Берил. — Самое худшее уже позади. Мы со служанкой весь день работали как каторжные, и когда мама приехала, она тоже сразу впряглась. Мы ни на минуту не присели. Ну и день!

Стенли почуял упрек.

— Я полагаю, вы не ждали, что я брошу дела в конторе и примчусь прибивать вам здесь ковры. А?

— Конечно, нет, — засмеялась Берил. Она поставила чашку и выбежала из комнаты.

— Какого дьявола ей от нас нужно? — возмутился Стенли. — Она думает, что будет сидеть и обмахиваться веером из пальмовых листьев, а я найму рабочих для этой ерунды. Ей-богу, неужели она не может иногда приложить свои ручки, не подымая при этом шума, ну хотя бы из простой…

Он помрачнел: в его чувствительном желудке отбивные уже начали сражаться с чаем. Но Линда протянула руку и привлекла его к своему шезлонгу.

— Тебе сейчас плохо приходится, милый, — сказала она.

В лице у Линды не было ни кровинки, но она улыбнулась, и ее пальцы уютно устроились в его большой красной руке. И Бернел успокоился. Он вдруг засвистел: «Как лилия чиста, красива и вольна…» Хороший знак.

— Ну как, тебе здесь нравится? — спросил он.

— Я не хотела тебе говорить, мама, но, кажется, я должна сказать, — произнесла Изабел. — Кези пьет чай из тетиной чашки.

4

Спать их повела бабушка. Она шла впереди со свечой; лестница гудела от топота детских ног. Изабел и Лотти уложили в отдельной комнате; Кези уютно устроилась в мягкой бабушкиной постели.

— А простынок сегодня не будет, бабушка?

— Нет, сегодня не будет.

— Щекотно, — сказала Кези, — но индейцы тоже спят без простынь. — Она притянула к себе бабушку и поцеловала под подбородком. — Возвращайся поскорее и будь моим храбрым индейцем.

— Ах ты, глупышка, — сказала бабушка, подтыкая со всех сторон одеяло. Кези очень любила, когда ей подтыкали одеяло.

— Ты унесешь свечку?

— Да. Шш-ш! Спи!

— Ну, а можно оставить дверь открытой?

Кези свернулась калачиком, но ей не спалось. Отовсюду доносились звуки шагов. Дом трещал и скрипел. Снизу слышался громкий шепот. Раздался резкий смех тети Берил, потом громкий, трубный звук — это высморкался Бернел. За окном сотни черных кошек с желтыми глазами сидели на небе и наблюдали за Кези, но ей не было страшно. Лотти говорила Изабел:

— Я сегодня помолюсь в кроватке.

— Нет, ни в коем случае, Лотти! — Изабел была непреклонна. — Боженька разрешает молиться в кровати, только если у тебя высокая температура.

Лотти уступила:

О Исус, ты всех добрей, Любишь маленьких детей, Пожалей твою Лиззи И к себе меня возьми.

Потом они легли спина к спине, вплотную друг к другу, и заснули.

В кругу лунного света раздевалась Берил Ферфилд.

Она устала, но ей хотелось казаться еще более усталой, чем она была на самом деле: она лениво сбросила платье и томным движением откинула назад теплые тяжелые волосы.

— Ах, как я устала, как устала!

Не переставая улыбаться, она на мгновение закрыла глаза. Ее грудь подымалась и опускалась, словно два машущих крыла. Окно было широко открыто; ночь была теплая. Где-то там, в саду, за деревьями скрывается молодой человек, смуглый, стройный, с насмешливыми глазами. Он собирает цветы в большой букет и, пробравшись к ее окну, протягивает ей. Вот она наклоняется к нему. Его лицо, лукавое и смеющееся, выглядывает из-за ярких желтовато-белых цветов. «Нет, нет», — говорит Берил. Она отвернулась от окна и надела ночную рубашку.

«Как ужасно несправедлив бывает иногда Стенли», — подумала она, застегивая пуговичку. И потом, уже лежа в постели, она вернулась все к той же мысли, к жестокой мысли: ах, если бы только у нее были свои деньги!

Молодой человек, неимоверно богатый, только что приехал из Англии. Он встречает ее совсем случайно… Новый губернатор не женат… Он устраивает бал. Кто эта очаровательная девушка в атласном платье цвета еаu de Nil? —Это Берил Ферфилд.

— Знаешь, Линда, — говорил Стенли, облокотившись на спинку кровати и, прежде чем улечься, энергично почесывая себе плечи и спину, — я ужасно доволен, что дом достался мне по такой дешевке. Я сегодня разговаривал с маленьким Уолли Беллом, и он сказал, что просто не представляет себе, почему они согласились уступить за мою цену. Понимаешь, земля здесь будет дорожать с каждым годом… Лет через десять… Конечно, нам теперь придется жить очень скромно и, насколько возможно, урезать расходы. Ты что, спишь?

— Нет, милый. Я тебя слушаю, — отозвалась Линда.

Он стремительно нырнул в постель, наклонился и задул свечу.

— Спокойной ночи, мистер бизнесмен, — сказала она и, сжав обеими руками его голову, быстро поцеловала. Ее чуть слышный, далекий голос, казалось, доносился со дна глубокого колодца.

— Спокойной ночи, дорогая! — Он просунул ей под плечи руку и притянул к себе.

— Да, обними меня, — сказал слабый голос из глубокого колодца.

Прямо на полу в своей каморке за кухней растянулся работник Пэт. Его резиновый плащ и штаны свисали с крюка над дверью: казалось, там висит человек. Из-под одеяла торчали скрюченные пальцы ног, а рядом с Пэтом стояла пустая тростниковая птичья клетка. Он был похож на рисунок из юмористического журнала.

«Нг… нг…» — похрапывала служанка.

У нее были полипы в носу.

Позже всех легла бабушка.

— Что? Ты еще не спишь?

— Нет. Я тебя жду, — сказала Кези. Бабушка вздохнула и улеглась рядом. Кези устроилась у бабушки под мышкой и тихонько пискнула. Но бабушка только слегка прижала ее к себе, снова вздохнула, вынула вставные зубы и опустила их в стакан с водой, стоявший на полу рядом с кроватью.

В саду маленькие совы, сидя на ветвях волчника, призывно кричали: «Не сплю, не сплю». И где-то в зарослях раздавался хриплый быстрый говор: «Хра-хра-хра… хра-хра-хра».

5

Наступил рассвет, холодный, зябкий. Бледно-зеленое небо покрылось красными облаками, на каждом листке, на каждой былинке лежали капли влаги. Над садом пронесся ветерок, сдувая росу, сдувая увядшие лепестки, прошумел над промокшими насквозь лугами и затерялся в темных зарослях. По небу проплыли крошечные звезды и исчезли — растаяли, словно мыльные пузырьки. В предутренней тишине с луга явственно доносилось журчание ручья; он бежал по бурым камням, то исчезая, то вновь появляясь в песчаных ложбинках, прятался в поросли кустарника, покрытого темными ягодами, разливался в болотца, заросшие желтыми лилиями и кувшинками.

А потом с первыми лучами солнца запели птицы.

Одни — скворцы и манны — нахально свистели на газонах, другие — щеглы, коноплянки и голуби — перепрыгивали с ветки на ветку. Хорошенький зимородок, сидя на изгороди, чистил клювом свой великолепный наряд, а тюи выводил три ноты, смеялся и повторял их снова.

— Как громко поют птицы, — сказала во сне Линда. Ей казалось, что она гуляет с отцом по зеленым лужайкам, сплошь усеянным маргаритками. Вдруг он нагнулся, раздвинул траву и показал ей крошечный комок пуха прямо у нее под ногами. «Ах, папа, какая прелесть!» Линда сложила руки чашечкой и, поймав крошечного птенца, провела пальцем по его головке. Он был совсем ручной. Но тут случилось что-то странное. Едва Линда коснулась его, как он нахохлился, напыжился, начал вдруг расти, становиться все больше и больше, и его круглые глаза, казалось, понимающе улыбались ей. Теперь он уже не умещался в ее ладонях, и она сбросила его в передник. Птенец превратился в большеголового лысого младенца с широко разинутым клювом, который то открывался, то закрывался. Отец разразился громким, трескучим смехом, и Линда проснулась…

Бернел стоял у окна и с грохотом поднимал жалюзи.

— С добрым утром, — сказал он. — Я тебя не разбудил? Нет? Погодка сегодня совсем недурна.

Он был чрезвычайно доволен. Такая погода была как бы последней печатью на его купчей. Словно вместе с домом и участком он купил — отхватил по дешевке — и этот чудесный день. Он помчался купаться, а Линда, повернувшись на бок, приподнялась на локте, чтобы осмотреть комнату при свете дня. Вся их мебель — вся старая рухлядь, как любила говорить Линда, — разместилась как нельзя лучше. Даже фотографии уже стояли на камине, а аптечные пузырьки — на полке над умывальником. На стуле лежали ее вещи — ее уличный костюм: ярко-красная накидка и круглая шляпка с пером. Взглянув на них, она вдруг подумала, что хорошо бы уйти из дому. И она представила себе, как уезжает в маленькой коляске, покидает их всех, даже не махнув на прощанье рукой.

Вернулся Стенли, опоясанный полотенцем; он сиял и хлопал себя по ляжкам. Он бросил мокрое полотенце прямо на ее накидку и шляпку и, заняв устойчивую позицию в самой середине солнечного квадрата, приступил к гимнастике. Глубокий вздох, наклон, приседание по-лягушечьи и выбрасывание ног. Стенли получал такое наслаждение от своего крепкого, послушного тела, что даже ударил себя в грудь и издал громкое «Ха!» Но эта бурная энергия, казалось, уносила его в другой мир, отрывала от Линды. Со своей белой измятой постели она смотрела на него, словно с облаков.

— Ах, черт! Проклятье! — выругался Стенли, который, просунув голову в хрустящую белую рубашку, вдруг обнаружил, что какой-то идиот застегнул ворот и теперь он попался — ни туда ни сюда. Размахивая руками, он двинулся к Линде.

— Ты похож на большого жирного индюка, — сказала она.

— Жирного? Это мне нравится! — возмутился Стенли. — На мне нет ни дюйма жира. На, пощупай.

— Камень-железо, — сказала она шутя.

— Ты и представить себе не можешь, — воскликнул Стенли, словно речь шла о чем- то чрезвычайно интересном, — сколько у нас в клубе мужчин, у которых уже есть брюшко! Совсем молодые, не старше меня. — Он начал расчесывать на пробор густые рыжеватые волосы, уставившись в зеркало круглыми голубыми глазами и немного согнув колени, потому что туалетный столик — черт бы его побрал! — всегда был слишком низок для него, — Взять хотя бы Уолли Белла, — и он выпрямился и описал головной щеткой огромную дугу у живота. — По правде говоря, я сам ужасно боюсь…

— Тебе это не угрожает, дорогой. Ты слишком энергичен.

— Конечно, конечно. Вероятно, ты права, — согласился он, успокоенный чуть ли не в сотый раз, и, достав из кармана перламутровый перочинный ножик, принялся подпиливать ногти.

— Стенли, завтракать! — позвала за дверью Берил. — Линда, мама говорит, чтобы ты пока не вставала. — Приоткрыв дверь, Берил заглянула в спальню. В волосах у нее была большая ветка сирени. — Все, что с вечера осталось на веранде, буквально до ниточки промокло. Ты бы видела, бедная мамочка просто отжимала столы и стулья. Но ничего не повреждено, — добавила она, бросая украдкой взгляд на Стенли.

— Ты сказала Пэту, чтобы он подал двуколку точно в назначенное время? Отсюда до конторы добрых шесть с половиной миль.

«Можно себе представить, что будет у нас твориться во время этих ранних отъездов, — подумала Линда, — Какую суматоху он подымет в доме!»

— Пэт! Пэт! — кричала служанка. Очевидно, найти Пэта было нелегко; Линда еще долго слышала, как этот глупый голос аукал по всему саду.

Только когда входная дверь хлопнула в последний раз, известив, что Стенли действительно уехал, Линда почувствовала, что теперь она может отдохнуть.

Немного позже она услышала голоса детей, играющих в саду. «Кези, Изабел», — терпеливо и негромко басила Лотти. Она вечно то сама потеряется, то потеряет других и тут же, к величайшему своему удивлению, обнаруживает пропажу за соседним деревом или за углом: «Ах, вот вы где!» Девочек выпроводили из дому сразу после завтрака и приказали не возвращаться, пока их не позовут. Изабел катила аккуратную колясочку с чопорными куклами, а Лотти, в виде особой милости, было разрешено идти рядом и держать кукольный зонтик над лицом восковой красавицы.

— Куда ты, Кези? — спросила Изабел; ей очень хотелось придумать какую-нибудь нетрудную черную работу, которая была бы Кези по силам и в то же время позволяла бы ей, Изабел, командовать сестрой.

— Просто туда, — отозвалась Кези.

Потом Линда уже не слышала их. Какой яркий свет в комнате! Она терпеть не могла окон, не прикрытых занавесями хотя бы сверху, но утром это было уже совсем невыносимо. Она повернулась к стене и от нечего делать провела пальцем по цветку мака на обоях, по его листу, стеблю и набухшему бутону. В тишине ей казалось, что под ее пальцем мак оживает. Она ощущала клейкие шелковистые лепестки, стебель, покрытый волосиками, как ягода крыжовника, шероховатый лист и налитой, словно отполированный, бутон. Вещи вообще легко оживали в ее присутствии. И не только такие большие, массивные вещи, как мебель, но и занавеси, и рисунки на тканях, и бахрома на покрывалах и диванных подушках. Как часто кисти на ее покрывале вдруг превращались в странную процессию танцующих людей, сопровождаемых жрецами… Потому что некоторые кисти не танцевали, а важно шествовали, чуть склонившись вперед, словно они молились или пели. Как часто аптечные пузырьки становились маленькими человечками в коричневых цилиндрах, а умывальный кувшин сидел в тазу, словно большая жирная птица в круглом гнезде.

«Ночью мне снились птицы», — подумала Линда. Но что это было? Она не могла вспомнить. Вещи оживали и вели себя при этом самым удивительным образом. Они прислушивались и словно наполнялись чем-то таинственным и очень значительным, а наполнившись, начинали улыбаться. Они улыбались не только ей — все они были членами тайного общества и улыбались друг другу. Иногда, проснувшись после дневного сна, она не могла пошевельнуть пальцем, не могла взглянуть ни налево, ни направо, потому что они внимательно следили за ней. Порой, выходя из комнаты, она знала, что как только за ней захлопнется дверь, они вылезут из всех углов. А сколько раз по вечерам, сидя у себя в спальне, когда все остальные были внизу, она и вовсе не могла от них спастись! Тогда она не могла двигаться, не могла напевать про себя, а если и пыталась сказать что-нибудь вслух, как ни в чем не бывало, например: «Куда это задевался старый наперсток», — то на них это не производило никакого впечатления. Они понимали, как ей страшно; они видели, что она боязливо отворачивается, проходя мимо зеркала. Линда всегда чувствовала, что они чего-то ждут от нее, знала, что, если она перестанет сопротивляться им и будет лежать тихо-тихо, совсем беззвучно, неподвижно, что-нибудь обязательно случится.

«Сейчас совсем тихо», — подумала она. Широко открыв глаза, она слушала, как тишина прядет свою мягкую, нескончаемую паутину. Она дышала неслышно, вовсе почти не дышала.

И вот все ожило, даже самые крошечные, малюсенькие частички, и Линда уже не ощущала под собой постели — она плыла, витала в воздухе. И все время словно вслушивалась широко открытыми, настороженными глазами, томясь по кому-то, кто не приходил, ожидая чего-то, чему не суждено было случиться.

6

В кухне за длинным сосновым столом, стоявшим у окон, старая миссис Ферфилд мыла посуду после завтрака. Окна кухни выходили на большую зеленую лужайку, спускавшуюся к огороду и грядкам, на которых рос ревень. На одном конце лужайки стояла летняя кухня с прачечной. По выбеленной стене пристройки вилась узловатая виноградная лоза. Миссис Ферфилд еще вчера заметила, что несколько тоненьких завитков проникли сквозь щели потолка в кухню и что окна пристройки покрыты густым кружевом зелени.

— Люблю виноградные лозы, — сказала миссис Ферфилд, — но, мне кажется, виноград здесь не созреет. Ему нужно австралийское солнце. — И она вспомнила, как когда- то, еще совсем маленькой, Берил рвала гроздья белого винограда, обвивавшего заднюю веранду их дома в Тасмании, и большой красный муравей ужалил ее в ногу. Миссис Ферфилд как сейчас видела Берил в клетчатом платьице с красными бантиками на плечах, кричавшую так отчаянно, что сбежалось пол-улицы. Как распухла у девочки ножка! Ой! При одном воспоминании у миссис Ферфилд перехватило дыхание. «Бедная девочка, как это было ужасно!» Миссис Ферфилд крепко сжала губы и пошла к плите за горячей водой. Мыльная вода кипела в большом тазу, пена подымалась розовыми и голубыми пузырьками. Обнаженные по локоть руки миссис Ферфилд были яркорозовыми. В этот день она надела платье из серого фуляра в больших темно-красных анютиных глазках, белый полотняный передник и высокий чепец из белого муслина, похожий на форму для желе. У горла платье было заколото брошью в виде серебряного полумесяца, на котором сидели пять маленьких сов, а вокруг шеи шла нитка черных бус.

Казалось, что миссис Ферфилд провела на этой кухне уже многие годы, настолько естественно она в ней выглядела. Уверенными, точными движениями она расставляла глиняные горшки, неторопливо и плавно двигалась от плиты к посудным полкам, заглядывала в буфетную и кладовую, словно все закоулки были ей давно знакомы. Когда она кончила прибирать, каждая вещь в кухне стала частью сложного узора. Миссис Ферфилд стояла посреди комнаты, вытирая руки клетчатой тряпкой, и на губах ее светилась улыбка: кухня выглядела мило, совсем так, как нужно.

— Мама! Мама! Ты здесь? — раздался голос Берил.

— Да, деточка. Тебе нужно помочь?

— Нет. Я иду к тебе. — И Берил, очень раскрасневшаяся, влетела в кухню, волоча за собой две больших картины.

— Мама, куда мне девать эти гадкие, отвратительные китайские картинки, которые Чан Вей, обанкротившись, отдал Стенли? Это же нелепо — считать их ценными только потому, что они провисели несколько месяцев в фруктовой лавке Чан Вея. Не могу понять, почему Стенли за них так держится. Я уверена, что он тоже считает их отвратительными, но ему нравятся рамы, — бросила она презрительно. — Он, вероятно, думает, что в один прекрасный день он их выгодно продаст.

— Почему бы не повесить их в коридоре, — посоветовала миссис Ферфилд. — Там они не будут бросаться в глаза.

— Не могу. Некуда. Я повесила там все фотографии его конторы до и после перестройки, и портреты его деловых друзей с автографами, и этот безобразный увеличенный снимок Изабел, где она лежит на коврике в одной рубашонке. — Берил обвела злым взглядом мирную кухню. — Я знаю, что я сделаю. Повешу их здесь. Скажу Стенли, что они немного отсырели при перевозке и пришлось их на время поместить сюда.

Она придвинула стул, взобралась на него и, достав из кармана передника молоток и большой гвоздь, вбила гвоздь в стену.

— Вот. Все в порядке. Передай мне картины, мама.

— Подожди, дитя мое, — Мать тщательно стирала пыль с резной рамы черного дерева.

— Ах, мама, это совершенно напрасный труд. Все равно протереть все эти дырочки невозможно. — Она сердито взглянула на мать сверху вниз и от нетерпения закусила губу. «Мамина тщательность может просто свести с ума. Это у нее от старости», — подумала она пренебрежительно.

Когда обе картины, наконец, были повешены рядом, Берил соскочила со стула и спрятала молоток в карман.

— Здесь они не так уж плохо выглядят, правда? — сказала она. — Во всяком случае, никому, кроме Пэта и служанки, не придется на них смотреть. Мама, у меня на лице нет паутины? Я лазила в стенной шкаф под лестницей, и теперь что-то все время щекочет мне нос.

Но не успела миссис Ферфилд взглянуть на нее, как Берил уже отвернулась. Кто-то постучал в окно. Это была Линда; она стояла, кивая и улыбаясь. Потом они услышали, как звякнула дверная щеколда, и Линда вошла в кухню. Она была без шляпы, и ее кудрявые волосы растрепались; на плечи она накинула старую кашемировую шаль.

— Я такая голодная! — сказала Линда. — Где бы мне раздобыть чего-нибудь поесть, мама? А я первый раз на кухне. Все здесь говорит «мама», все кастрюли стоят парами.

— Я сейчас приготовлю тебе чаю, — ответила миссис Ферфилд, расстилая чистую скатерть на краю стола. — Берил тоже выпьет с тобой чашку.

— Берил, хочешь половину имбирного пряника? — спросила Линда, беря нож. — Ну скажи теперь, когда мы уже на месте, тебе нравится дом?

— Да, дом мне очень нравится, и сад красивый. Но мне кажется, что мы здесь ужасно далеко от всего. Я не могу себе представить, что кто-нибудь станет ездить к нам сюда из города в этом ужасном, тряском шарабане, а здесь уж, что и говорить, какие гости… Конечно, для тебя это ровным счетом ничего не значит, потому что…

— Но ведь у нас есть двуколка, — перебила Линда. — Пэт будет возить тебя в город, когда только ты пожелаешь.

Да, безусловно, это было утешением, но Берил чего-то не договаривала, чего-то, в чем она не призналась бы даже самой себе.

— Ну, во всяком случае, от этого не умирают, — сказала она сухо. Поставив на стол пустую чашку, она встала и потянулась. — Схожу-ка повешу гардины.

И она убежала, напевая:

Как много птиц поет вокруг Мне о тебе, мой милый друг.

«…поет вокруг мне о тебе, мой милый друг…» Но войдя в столовую, она оборвала песню, и выражение ее лица изменилось: оно вдруг стало сердитым и мрачным.

— Не все ли равно, где гнить, — здесь или в другом месте, — злобно проворчала она, втыкая тупую медную булавку в красную саржевую гардину.

Обе женщины, оставшиеся на кухне, немного помолчали. Опершись щекою на руку, Линда наблюдала за матерью. На фоне заглядывающей в окно зеленой листвы ее мать казалась ей удивительно красивой. Во всем ее облике было что-то успокаивающее, без чего она, Линда, наверно, никогда не сможет обойтись. Ей необходимо было вдыхать нежный запах маминого тела, чувствовать прикосновение ее мягких щек и рук и еще более мягких плеч. Ей нравились ее вьющиеся волосы, серебристые у лба, с легкой проседью на затылке и все еще светло-каштановые в толстой косе, уложенной в большой узел под муслиновым чепчиком. У мамы были удивительные руки, ее два кольца словно таяли на чуть желтоватой коже. В ней всегда было что-то свежее, приятное. Старая женщина носила только полотняное белье и каждый день — зимой и летом — мылась холодной водой.

— Не найдется ли и для меня какой-нибудь работы? — спросила Линда.

— Нет, дорогая. Спустись, пожалуйста, в сад и присмотри за девочками; но, я знаю, ты не пойдешь.

— Напротив, пойду. Но, знаешь, Изабел куда взрослее нас с тобой. Она старше любого из нас.

— Изабел — да, но Кези — нет, — сказала миссис Ферфилд.

— Ну, твою Кези давно уже бык забодал, — сказала Линда, снова закутываясь в шаль.

Нет, бык не забодал Кези. Она смотрела на него через дырочку в заборе, отделявшем теннисный корт от луга. Бык ей ужасно не понравился, и она двинулась обратно, по фруктовому саду, вверх по зеленому склону, по тропинке мимо волчаника, назад, в большой, разросшийся, запущенный сад. Кези была уверена, что в этом саду невозможно не заблудиться. Она уже дважды выходила к большим железным воротам, через которые они въехали прошлой ночью, и потом сворачивала на дорогу, ведущую к дому, но в обе стороны от дороги шло так много маленьких тропинок! По одну сторону все они вели в густые заросли из высоких темных деревьев и странного кустарника с плоскими бархатными листьями и большими пушистыми желтоватыми цветами, в которых — стоило только потрясти их — гудели сотни мух. Там было страшно и совсем не похоже на сад. Тропинки были сырые и глинистые, и корни деревьев выступали на них, словно когти больших птиц.

Но другую сторону дороги окаймлял высокий подстриженный самшитовый кустарник, и тропинки тоже были обсажены самшитом. Они вели все глубже и глубже в цветочные заросли. Среди сверкающих листьев цвели камелии: бело-малиновые и розовато-белые. На кустах сирени под крупными кистями белых цветов совсем не было видно листьев. Кусты роз были сплошь покрыты цветами: тут были и такие, какие мужчины носят в петлице фрака, маленькие, белые, — мошкара так кишела в них, что страшно было приблизить нос; и розовые бенгальские, вокруг которых кольцом лежали опавшие листья; и столистные розы на толстых стеблях; и кусты моховой розы, всегда покрытые бутонами — розовыми головками, гладкими и красивыми, раскрывавшими лепесток за лепестком; и пурпурные — такие темные, что, когда они опадали, лепестки казались черными; и совсем особенные кремовые розы с тонким красноватым стеблем и яркими алыми листьями.

Тут были колокольчики — они росли кучками, — и все сорта герани, и маленькие деревца вербены, и синеватые кусты лаванды, и клумба пеларгоний, глядевших бархатными глазками и протягивавших листья, похожие на крылья мотылька. Тут была клумба, на которой росла только резеда, и другая — с одними анютиными глазками, обсаженная по краям простыми и махровыми маргаритками, и еще тут были растущие кустиками цветы, которых Кези до сих пор никогда еще не видала.

Красные, словно раскаленные, лаконосы были выше ростом, чем Кези; японские подсолнечники разрослись в небольшие джунгли. Кези села на самшитовый барьер. Если надавить на него посильней, получалась чудесная скамеечка. Но в нем было столько пыли! Кези наклонилась, чтобы получше рассмотреть, и, чихнув, потерла нос.

А потом она оказалась наверху поросшей зеленой травой горки, с которой можно было спуститься в фруктовый сад… Секунду она стояла, глядя вниз; потом легла на спину, взвизгнула и кубарем скатилась прямо в густую, усеянную цветами, траву фруктового сада. Полежав немного в ожидании, чтобы сад перестал вертеться у нее перед глазами, Кези решила сходить домой и попросить у служанки пустой коробок от спичек. Ей хотелось сделать сюрприз бабушке… Сначала она положит внутрь листок, а на него большую фиалку; потом положит очень маленькую белую гвоздичку, может быть даже две гвоздички, по одной с каждой стороны фиалки, а потом посыпет лаванды, но так, чтобы не закрыть цветы.

Она часто делала бабушке такие сюрпризы, и всегда получалось очень удачно.

— Тебе нужны спички, бабушка?

— Да, деточка. Я как раз их ищу.

Бабушка медленно открывает коробок и

видит выложенный внутри узор.

— Боже мой, дитя! Как ты меня удивила!

«Здесь можно каждый день делать сюрпризы», — подумала Кези; ее ботинки скользили, когда она карабкалась на травянистый холмик.

Но на пути к дому она подошла к тому островку, который лежал посреди дороги, разделяя ее на два рукава, сходившихся перед самым домом. Островок — высокая, заросшая травой насыпь — был увенчан од- ним-единственным огромным растением с плотными серовато-зелеными колючими листьями. Из самой середины подымался высокий толстый стебель. Некоторые листья этого растения были так стары, что уже не тянулись, изгибаясь, кверху; они вяло висели, рассеченные, сломанные: несколько листьев, плоских и увядших, лежали на земле.

Что это за растение? Никогда прежде Кези не видела ничего похожего, она стояла и смотрела. Потом она увидела, что по тропинке идет мама.

— Мама, что это такое? — спросила Кези.

Линда взглянула на мощное, раскинувшееся растение с изогнутыми листьями и мясистым стеблем. Высоко поднявшись над ними, словно покоясь в воздухе и в то же время крепко держась за породившую его землю, оно, казалось, впилось в нее не корнями, а когтями. Скрученные листья словно что-то прятали; темный стебель взмывал в воздух, будто ветрам не дано было согнуть его.

— Это алоэ, Кези, — сказала ей мать.

— А цветы у него бывают?

— Да, Кези, — и Линда улыбнулась, полузакрыв глаза. — Раз в сто лет.

7

По дороге из конторы домой Стенли Бернел остановил двуколку у Бодега, вылез и купил большую банку устриц. Рядом, в китайской лавке, он купил превосходный ананас — в самом соку, а потом увидел корзину свежих черных вишен и сказал Джону, чтобы тот отвесил ему фунт. Устрицы и ананас Стенли уложил в ящик под передним сидением, а вишни всю дорогу держал в руках.

Пэт, работник, соскочил с сидения и еще раз поправил коричневую полость.

— Поднимите ноги, мистер Бернел, я подверну концы, — сказал он.

— Хорошо! Хорошо! Первый класс, — повторял Стенли. — Ну, теперь едем прямо домой.

Пэт тронул серую кобылку, и коляска помчалась вперед.

«Право, мой работник — первоклассный парень», — размышлял Стенли. Стенли нравился его вид — аккуратная коричневая куртка и коричневый котелок. Ему нравилось, как Пэт поправлял на нем полость, и нравились его глаза. В этом парне не было и тени подобострастия, а уж этой черты Стенли терпеть не мог в людях. И Пэту, как видно, была по душе его работа — он выглядел счастливым и довольным.

Серая кобылка шла хорошо. Бернелу не терпелось скорее выбраться из города. Ему хотелось домой. Великолепно жить за городом — кончил работу и прочь из этой городской духотищи; едешь и дышишь свежим теплым воздухом, зная, что в конце пути тебя ждет собственный дом с садом, и лугом, и тремя первосортными коровами, и птичьим двором, где полно уток и другой домашней птицы. Великолепно!

И когда город наконец остался позади и они покатили по пустынной дороге, у Стенли от удовольствия сильнее забилось сердце. Он сунул руку в кулек и принялся за вишни, кладя в рот по три-четыре ягоды сразу и выплевывая косточки прямо на дорогу. Вишни были вкусные, такие сочные и прохладные, не побитые, без единого пятнышка.

Вот хотя бы эти две: с одного бока черные, а с другого белые. Превосходны! Чудесная пара маленьких сиамских близнецов. И он продел их в петлицу… Ей-богу, почему бы не угостить этого парня, Пэта, вишнями? Нет, пожалуй, лучше не стоит. Лучше подождать — пусть послужит еще немного.

Стенли начал строить планы, как он будет проводить субботние вечера и воскресенья. По субботам он не будет закусывать в клубе. Нет, он постарается удрать из конторы как можно раньше и, вернувшись домой, съест пару кусков холодного мяса и немного салату. И еще он прихватит с собой нескольких приятелей — вечером можно поиграть в теннис. Не слишком много — не больше трех. Берил тоже хорошо играет… Он вытянул правую руку, медленно согнул в локте, проверяя мускулы… Выкупаться, обтереться хорошенько, выкурить сигару после обеда на веранде…

В воскресенье утром они будут ходить в церковь — дети и все прочие. Тут он вспомнил, что еще не, договорился, чтобы в церкви ему отвели скамью по возможности на солнечной стороне и поближе к алтарю, чтобы не дуло от двери. И он представил себе, как он исключительно хорошо читает нараспев слова молитвы: «Поправ смертью смерть, ты отверз всем уверовавшим врата царства небесного». И он уже видел аккуратную медную табличку, прибитую сбоку к церковной скамье: «М-р Стенли Бернел с семейством»… Остальную часть дня он проведет с Линдой… Вот они гуляют по саду: она держит его под руку и он подробно рассказывает ей обо всем, что он собирается сделать на следующей неделе в конторе. Он слышит, как она говорит ему: «Мне кажется, это все очень умно, милый…» Эти беседы с Линдой о делах удивительно помогали ему, хотя, разговаривая, они часто говорили совсем не о том. Черт побери! Опять они плетутся! Пэт придерживает лошадь. Ну и мучение! У него даже засосало под ложечкой.

Приближаясь к дому, Бернел всякий раз испытывал панический страх. Еще не въехав в ворота, он уже кричал первому, кто попадался ему на глаза: «Дома все в порядке?» Но все равно не мог успокоиться, пока не слышал голос Линды: «Стенли! Вернулся?» Черт знает, как долго приходится добираться до дому — в их жизни за городом это единственный серьезный недостаток. Но теперь уже близко. Они поднялись на последнюю горку; дальше до самого дома пойдет пологий спуск, не больше полумили длиной.

Пэт слегка тронул лошадь кнутом и ласково приказал: «А ну, давай. А ну, давай».

До захода солнца оставались считанные минуты. Все кругом замерло, омытое ярким металлическим светом. С полей, раскинувшихся по обеим сторонам дороги, доносился аромат сочной травы, пахнувшей парным молоком. Железные ворота были открыты.

Двуколка промчалась через них, вверх по дороге, вокруг островка и остановилась перед верандой, как раз посредине.

— Ну как, подходящая лошадка, сэр? — спросил Пэт, слезая с сидения и добродушно улыбаясь хозяину.

— Вполне. Очень хорошо, Пэт, — отозвался Стенли.

Из стеклянной двери вышла Линда. «Стенли! Вернулся?» — зазвенело в сумеречной тишине.

При звуке ее голоса у него так сильно забилось сердце, что он с трудом подавил в себе желание тут же взбежать вверх по ступенькам и обнять ее.

— Да, вернулся. Все в порядке?

Пэт развернул двуколку по направлению к боковым воротам, выходившим на задний двор.

— Минуточку, — задержал его Бернел. — Подайте мне вон те два пакета. — И он таким тоном сказал Линде: «Я привез с собой банку устриц и ананас,» — словно дарил ей все земные плоды.

Они вошли в холл. В одной руке Линда несла устрицы, в другой — ананас. Бернел закрыл стеклянную дверь, сбросил шляпу, обнял жену, прижал к себе и поцеловал в темя, потом в уши, в губы, в глаза.

— Ох, милый! — сказала она. — Подожди же минуточку! Дай мне хоть положить эти дурацкие пакеты. — И она поставила банку с устрицами и ананас на маленький резной стул. — Что у тебя в петлице — вишни? — Она вытащила их и повесила ему на ухо.

— Не надо, голубка. Это тебе.

Тогда она сняла их.

— Ты не обидишься, если я оставлю их на после? До обеда они испортят мне аппетит. Пойдем к детям. Они как раз пьют чай.

В детской на столе стояла зажженная лампа. Миссис Ферфилд резала хлеб и мазала куски маслом. Три девочки, повязанные салфетками, на которых были вышиты их имена, сидели за столом. Когда вошел отец, они вытерли губы в ожидании поцелуя. Окна были открыты; на камине стоял кувшин с полевыми цветами, и лампа отбрасывала на потолок большой мягкий круг света.

— Вы, кажется, очень уютно здесь устроились, мама, — сказал Бернел, щурясь от яркого света. Три девочки сидели по трем сторонам стола, четвертая была не занята.

«Вот тут будет сидеть мой сын», — подумал Стенли. Он крепче обнял Линду за плечи. Ей-богу, ну не глупо ли чувствовать себя таким счастливым!

— Да, Стенли. Нам очень уютно, — сказала миссис Ферфилд, нарезая хлеб для Кези узкими ломтиками.

— Вам здесь больше нравится, чем в городе, а, дети? — спросил Бернел.

— О да, — сказали девочки, а Изабел, подумав, добавила: — Спасибо тебе большое, дорогой папочка.

— Пойдем наверх, — позвала Линда. — Я принесу тебе домашние туфли.

Лестница была слишком узкой, чтобы идти по ней под руку. В спальне было совсем темно. Стенли слышал, как кольцо Линды постукивало о мраморную полку камина: она ощупью искала спички.

— У меня есть спички, дорогая. Сейчас зажгу свечи. — Но он не зажег, а подошел к ней сзади, снова обнял и прижал к плечу ее голову.

— Я так необыкновенно счастлив, — сказал он.

— Правда? — Линда повернулась к нему и, положив ему на грудь руки, заглянула в глаза.

— Право, не знаю, что на меня нашло, — проговорил он, словно извиняясь.

На дворе теперь стало уже совсем темно; выпала обильная роса. Когда Линда закрывала окно, холодные капли омочили ей кончики пальцев. Где-то далеко лаяла собака.

— Знаешь, мне кажется, что сегодня будет луна, — сказала Линда.

Когда она сказала это, когда холодная влажная роса коснулась ее пальцев, ей вдруг показалось, что луна уже взошла, а она, застигнутая врасплох, стоит в потоках холодного лунного света. Линда вздрогнула, отошла от окна и села на диван рядом со Стенли.

У мерцающего огня камина в столовой на мягком пуфе сидела Берил и играла на гитаре. Она приняла ванну и переоделась. Теперь на ней было платье из белого муслина в черный горошек, и к волосам была приколота черная шелковая роза.

В доме все стихло, все спит, друг. Видишь, мы здесь одни. Руку мне дай смелей, друг, Крепче меня обними.

Она играла и пела для себя одной и, пока играла и пела, не переставала любоваться собой. Отблески пламени падали на башмаки, на красноватую деку гитары, на белые пальцы Берил…

«Если бы, стоя за окном, я увидела себя, я, несомненно, влюбилась бы», — подумала она. И она заиграла аккомпанемент еще мягче и уже не пела, а только слушала.

«Первый раз, когда я тебя увидел, моя крошка, — а ты и не подозревала, что кто-то смотрит на тебя, — ты сидела на мягком пуфе, подогнув маленькие ножки, и играла на гитаре. Боже, я никогда не забуду…» — Берил откинула голову и запела снова:

Даже луна устала…

Но тут раздался громкий стук в дверь, и в комнату просунулось багрово-красное лицо служанки.

— Пожалуйста, мисс Берил, мне нужно накрыть на стол.

— Пожалуйста, Элис, — сказала Берил ледяным тоном. Она поставила гитару в угол. Элис внесла большой черный железный поднос.

— Ох, и пришлось же мне сегодня повозиться с духовкой! — сообщила она. — Не печет, да и только.

— Вот как! — сказала Берил.

Нет, эта дурацкая девчонка совершенно невыносима. Берил влетела в темную гостиную и зашагала из угла в угол. Она никак не могла успокоиться, никак… Над камином висело зеркало. Она обеими руками оперлась о каминную доску и взглянула на отразившуюся в нем бледную тень. Какая она красивая, и нет никого, кто бы посмотрел на нее, никого…

«Почему ты должна так страдать? — казалось, говорило лицо в зеркале. — Ты не создана для страданий… Улыбнись!»

Берил улыбнулась, и ее улыбка действительно была так прелестна, что она снова улыбнулась, но на этот раз уже просто потому, что не могла не улыбнуться.

8

— С добрым утром, миссис Джонс.

— С добрым утром, миссис Смит. Я так рада вас видеть. Вы и ваших деток привели с собой?

— Да. Я привела обоих своих близнецов. Знаете, с тех пор, как мы виделись с вами в последний раз, у меня прибавился еще один ребеночек, но малютка появилась так внезапно, что я еще ничего не успела ей сшить. Поэтому я оставила ее дома… Как здоровье вашего мужа?

— Благодарю вас, он здоров. Правда, у него был ужасный насморк, но королева Виктория — она, знаете ли, приходится мне бабушкой, — прислала ему ящик ананасов, и насморк от них сразу прошел. Это ваша новая служанка?

— Да, ее зовут Гвен. Она у меня всего два дня. Гвен, это моя подруга, миссис Смит.

— С добрым утром, миссис Смит. Обед будет готов минут через десять.

— Мне кажется, ты не должна знакомить меня со служанкой. Я первая должна с ней заговорить.

— Ну, она не служанка, она компаньонка, а компаньонок можно знакомить. Это я точно знаю, потому что у миссис Семюэль Джозефе есть компаньонка.

— Ах, право, не стоит придавать этому значения, — небрежно сказала служанка, усердно сбивая колышком от сломанной платяной вешалки гоголь-моголь с какао. На бетонной ступеньке отлично варился обед. Гвен расстелила скатерть на розовой садовой скамейке. Она поставила перед каждым прибор: два листка герани — тарелки, сосновую иглу — вилку и прутик — нож. На листе лавра лежали три цветка маргаритки — крутые яйца, несколько лепестков фуксии — ломтики холодной говядины, и очаровательные маленькие тефтели, приготовленные из земли, воды и семян одуванчика; гоголь-моголь с какао Гвен решила подать к столу в ракушках, в которых сбивала его.

— Не устраивайте себе лишних хлопот из-за моих детей, — любезно сказала миссис Смит. — Если вы возьмете эту бутылку и нальете в нее воды из-под крана — то есть, я хочу сказать, молока…

— Хорошо, — сказала Гвен и шепотом спросила миссис Джонс: —Можно я пойду к Элис и попрошу немножко настоящего молока?

Но тут их позвали домой, и все собравшееся к завтраку общество разбежалось, покинув свой очаровательный стол, бросив тефтели и вареные яйца на съедение муравьям и старой улитке, которая, высунув дрожащие рожки из-под перекладины садовой скамейки, принялась закусывать тарелочкой из герани.

— Бегите на веранду, дети. Пип и Регз приехали.

Мальчики Траут были теми самыми двоюродными братьями, о которых Кези рассказывала возчику. Трауты жили в миле от Бернелов, в доме, называвшемся Коттеджем под баобабом. Пип был не по возрасту высок ростом, волосы у него были черные, прямые, а лицо очень белое. Регз, напротив, был очень маленький и такой худой, что, когда его раздевали, лопатки торчали у него, словно два крылышка. У них жил голубоглазый пес с длинным, загнутым кверху хвостом, помесь чего-то с чем-то. Его звали Снукер, и он повсюду ходил за ними следом. Мальчики целыми днями чесали его гребешком и щеткой и заставляли глотать разные ужасные смеси, которые Пип составлял сам и хранил тайно от всех в сломанной банке, закрытой крышкой от старого чайника. В тайну этой смеси не был посвящен до конца даже верный маленький Регз… Взять немного карболового зубного порошка, и щепотку мелко растолченной серы, и, пожалуй, чуть-чуть крахмала, чтобы шерстка у Снукера была пожестче… Но это было еще не все. В глубине души Регз считал, что туда входит порох… Пип никогда не разрешал ему принимать участие в составлении смеси, потому что это было очень опасно.

— Если тебе в глаз попадет хотя бы крупиночка, ты на всю жизнь останешься слепым, — говорил Пип, растирая смесь железной ложкой. — И не исключена возможность— заметь, возможность, — что произойдет взрыв, стоит только ударить чуть сильнее…

Двух ложек такого состава на бидон с керосином было бы достаточно, чтобы убить целые полчища мух. Но Снукер все свободное время только сопел и кусался, и от него шел отвратительный запах.

— Это потому, что он настоящий бойцовый пес, — объяснял Пип. — Бойцовые псы всегда пахнут.

В городе маленькие Трауты часто оставались у Бернелов на целый день, а теперь, когда Бернелы жили в этом красивом доме с прекрасным садом, они были настроены особенно дружелюбно. Кроме того, оба мальчика любили играть с девочками: Пип, потому что их ничего не стоило провести и Лотти легко пугалась, а Регз по причине весьма постыдного свойства. Дело в том, что Регз обожал кукол. Как он смотрел на куклу, когда она лежала с закрытыми глазами-! Он говорил шепотом и робко улыбался. А какое это было наслаждение, когда ему разрешали подержать куклу!

— Обхвати же ее. Не держи руки, как палки. Ты ее уронишь, — сердито наставляла его Изабел.

И вот они стояли на веранде, удерживая Снукера, который хотел войти в дом, а ему это не разрешалось, потому что тетя Линда терпеть не могла порядочных собак.

— Мы приехали с мамой в омнибусе, — сообщили они, — и пробудем у вас весь день. Мы привезли с собой большущий имбирный пряник для тети Линды. Его испекла наша Минни, он весь в орехах.

— Миндаль чистил я, — сказал Пип. — Нужно опустить руку в кастрюлю с кипятком и выгрести его оттуда, а потом щелкнуть вот так, и ядра сами повыскакивают из скорлупок; некоторые летят до самого потолка. Правда, Регз?

Регз утвердительно кивнул головой.

— Когда у нас пекут пироги, — продолжал Пип, — мы с Регзом всегда сидим на кухне. Мне дают чашку, а ему ложку и сбивалку для яиц. Интереснее всего бисквит… Его делают из одной пены…

Он сбежал на лужайку по ступенькам веранды, нагнулся, уперся ладонями о землю, оттолкнулся и чуть было не встал на голову.

— Лужайка неровная, — сказал он. — Чтобы встать на голову, место должно быть ровное. Дома я на голове обхожу вокруг баобаба. Правда, Регз?

— Почти, — сказал Регз не очень уверенно.

— А ты встань на голову на веранде. Здесь совсем ровно, — посоветовала Кези.

— Ишь ты, умница. Это можно делать только на мягком. Потому что если дать толчок чуть посильнее и перевернуться, то в шее что-то щелкнет, и она сломается. Мне папа сказал.

— Ну, давайте поиграем во что-нибудь, — предложила Кези.

— Очень хорошо, — быстро согласилась Изабел. — Мы будем играть в больницу. Я буду милосердной сестрой, Пип может быть доктором, а ты, Лотти и Регз — больными.

Лотти не захотела так играть: прошлый раз Пип что-то засунул ей в горло, и ей было ужасно больно.

— Пф! — презрительно усмехнулся Пип. — Чуть побрызгал соком из мандариновой корочки…

— Ладно, давайте играть в дочки-матери, — сказала Изабел. — Пип будет папой, а вы нашими дорогими детками.

— Терпеть не могу играть в дочки- матери, — заявила Кези. — Ты всегда сначала заставляешь нас идти в церковь парами, потом ведешь обратно домой и укладываешь спать.

Вдруг Пип вытащил из кармана грязный носовой платок.

— Снукер! Сюда, сэр! — позвал он. Но Снукер поджал хвост и, по обыкновению, попытался улизнуть. Пип вскочил ему на спину и сжал коленями.

— Подержи ему голову, Регз, — скомандовал он, обвязывая голову пса носовым платком так, что на макушке у Снукера появился смешной узел.

— Зачем это? — спросила Лотти.

— Чтобы приучить уши расти ближе к голове. Поняла? — объяснил Пип. — У всех бойцовых собак уши стоят. А у Снукера они немного мягковаты.

— Да, — сказала Кези. — Они у него всегда вывернуты наизнанку. Терпеть не могу такие уши.

Снукер лег на землю и сделал слабую попытку сорвать платок лапой, но, убедившись, что из этого ничего не выйдет, поплелся вслед за детьми, горестно вздрагивая.

9

По тропинке медленно шел Пэт; в руке он держал поблескивающий на солнце топорик.

— Пошли со мной, — сказал он детям, — Я покажу вам, как ирландские короли рубят головы уткам.

Дети попятились — во-первых, они ему не верили, а во-вторых, маленькие Трауты никогда раньше не видели Пэта.

— Пошли, пошли, — манил Пэт, улыбаясь и протягивая Кези руку.

— Головы настоящим уткам? Которые пасутся на лугу?

— Ну да, — сказал Пэт.

Кези вложила свою руку в его грубую, сухую ладонь, и Пэт, засунув топорик за пояс, протянул другую Регзу. Он любил малышей.

— Раз будет кровь, мне, пожалуй, лучше держать Снукеру голову, — заявил Пип, — потому что от вида крови он становится как бешеный. — Он побежал вперед и поволочил за собой Снукера.

— Как ты думаешь, нам можно пойти? — шепотом сказала Изабел. — Ведь мы не спросились.

В конце фруктового сада в изгороди была прорублена калитка. По другую ее сторону, с крутого берега можно было спуститься к мостику, перекинутому через ручей; а стоило перейти на другой берег и подняться вверх, как вы уже были на пастбищах. На первом из них стояла старая маленькая конюшня, превращенная в птичник. Птица разбредалась далеко, по всему пастбищу, до самой ямы, где была свалка, но утки держались поближе к протекавшей под мостом речке.

Высокие деревья, покрытые красными листьями, желтыми цветами и гроздьями черных ягод, нависали над водой. Местами речка была широкой и мелкой, но кое-где она образовывала глубокие маленькие водоемы, пенящиеся у краев и усеянные дрожащими пузырьками. Эти-то водоемы и были излюбленным местом белых уток, которые плавали и кормились вдоль поросших водорослями берегов.

Выпятив свои ослепительно белые грудки, они плавали все взад и вперед, а под ними плавали вниз головой другие утки с такими же ослепительно белыми грудками и желтыми клювами.

— Вот она, наша ирландская флотилия, — сказал Пэт. — Посмотрите только на старого адмирала: шея у него зеленая, а на хвосте — флагшток.

Вытащив из кармана горсть зерна, Пэт двинулся к птичнику. Он шел неторопливо, надвинув на глаза соломенную шляпу с продавленной тульей.

— Уть! Уть-уть-уть-уть-уть, — звал Пэт.

— Кря! Кря-кря-кря-кря, — отвечали утки, подплывая к берегу. Хлопая крыльями и карабкаясь вверх, они потянулись за ним длинной, покачивающейся из стороны в сторону вереницей. Он манил их, делая вид, что бросает зерно, потряхивая им в руке, и звал до тех пор, пока они не окружили его белым кольцом.

Заслышав издали громкое кряканье, другие птицы тоже сбежались со всех сторон; вытянув шеи, распустив крылья, по-птичьему смешно ставя внутрь лапы, они мчались по лужайке, бранясь на ходу.

Тогда Пэт рассыпал зерно, и жадные утки стали хватать его. Быстро наклонившись, Пэт схватил двух уток, зажал их под мышками и широкими шагами пошел к детям. При виде дергающихся из стороны в сторону голов и круглых глаз дети испугались — все, кроме Пипа.

— Ну, ну, глупыши, — закричал он, — они же не могут укусить! Зубов-то у них нет. У них есть только вот эти две дырочки в клюве, чтобы дышать.

— Хочешь подержать утку, пока я кончу с другой? — спросил Пэт.

Пип выпустил Снукера.

— Я? Я? Давайте ее сюда. Пусть барахтается сколько хочет. Я не боюсь.

Он даже застонал от удовольствия, когда Пэт положил ему на ладони мягкий белый комок.

У дверей птичника стояла старая деревянная колода. Схватив утку за ноги, Пэт бросил ее плашмя на колоду, и почти в то же мгновение топорик опустился и голова утки отлетела в сторону. Кровь струей хлынула на белые перья и на руки Пэта.

Когда дети увидели кровь, они перестали бояться. Они столпились около Пэта и завизжали. Даже Изабел прыгала и кричала: «Кровь! Кровь!» Пип совсем забыл о своей утке. Он просто швырнул ее в сторону и с криками «Я видел! Видел!» стал носиться вокруг деревянной колоды.

Регз, белый как бумага, подбежал к утиной головке, вытянул палец, словно хотел потрогать ее, отпрянул назад и затем снова вытянул палец. Он весь дрожал.

Даже Лотти, испуганная маленькая Лотти, начала смеяться и, указывая на утку, кричала: «Смотри, Кези! Смотри!»

— Глядите! Глядите на утку! — заорал Пэт. Он положил безголовое туловище на землю, и оно начало двигаться; из того места, где раньше была голова, длинной струей текла кровь. Утка беззвучно пятилась к крутому берегу ручья. Это было чудо из чудес.

— Видите? Видите? — пронзительно вопил Пип. Он бежал вместе с девочками, дергая их за передники.

— Она совсем как паровоз. Смешной маленький паровозик! — взвизгнула Изабел.

Но вдруг Кези подбежала к Пэту, обхватила его ноги ручонками и изо всех сил стала биться головой о его колени.

— Поставь на место голову! Поставь назад голову! — кричала она.

Он наклонился, стараясь поднять ее, но она не отпускала его ног, не отнимала голову. Она судорожно цеплялась за него и, рыдая, повторяла: «Поставь назад! Поставь назад!» — пока ее крик не перешел в громкое иканье.

— Все уже. Она уже упала. Умерла, — сказал Пэт.

Пэт взял Кези на руки. Ее шапочка сбилась на затылок, но Кези все равно прятала от Пэта лицо; уткнувшись носом ему в ключицу, она крепко обняла его за шею.

Дети перестали кричать так же внезапно, как и начали. Они окружили мертвую утку. Регз теперь уже не боялся ее головы. Он опустился на колени и погладил ее.

— Голова, наверно, еще не совсем умерла, — сказал он. — Как вы думаете, она будет жить, если я дам ей воды?

Но Пип грубо оборвал его:

— Эх ты! Младенец! — Он свистнул Снукера и пошел прочь.

Когда Изабел подошла к Лотти и взяла ее за руку, Лотти вдруг вырвалась.

— Зачем ты меня всегда трогаешь, Изабел?

— Ну вот, — сказал Пэт Кези, — ну вот, теперь ты опять хорошая девочка.

Она разжала руки и дотронулась до его ушей. Ее ладони задели за что-то. Кези медленно подняла все еще кривящееся лицо и посмотрела. В ушах Пэта были маленькие круглые золотые сережки. Она очень удивилась.

— Их можно надевать и снимать? — спросила она охрипшим от плача голосом.

10

Дома, в теплой опрятной кухне, служанка Элис делала сандвичи к чаю. Она была «в полном параде», то есть в черном шерстяном платье, чуть попахивающем под мышками, в белом переднике, похожем на большой лист бумаги, и кружевной наколке, прикрепленной к волосам двумя иссиня-черными булавками. Удобные, мягкие домашние туфли она сменила на черные кожаные, от которых мозоль на мизинце болела просто ужасно.

На кухне было тепло. Жужжала большая муха, над чайником поднимался белый пар— вода уже закипела, и, дребезжа, танцевала крышка. В теплом воздухе медленно и размеренно тикали часы, словно старушка перебирала спицами, и без видимой причины— ветра не было — то закрывалась, то раскрывалась ставня, стукаясь об окно.

Элис делала сандвичи с кресс-салатом. Перед ней на столе лежал большой кусок масла, барракуда и завернутый в белую салфетку кресс-салат.

Но к тарелке, на которой лежало масло, была прислонена грязная, засаленная книжка с выпадающими страницами и замусоленными углами. Элис намазывала масло и читала: «Видеть во сне тараканов, запряженных в катафалк, — к беде. Это означает смерть близкого и дорогого человека — либо отца, мужа, брата, сына, либо нареченного. Если тараканы, когда вы на них смотрите, ползут назад, это означает смерть от огня или от падения с большой высоты, например с высокой лестницы, помоста и т. д.

Пауки. Видеть во сне ползающих по вас пауков — к добру. Означает большие деньги в близком будущем. Если в семье ждут прибавления, можно ожидать легких родов. Но в течение шести месяцев следует остерегаться употреблять в пищу дареные устрицы и крабы…»

Как много птиц поет вокруг…

Ну и жизнь! Это мисс Берил. Элис: уронила нож и быстро сунула сонник под тарелку. Но совсем спрятать его у нее не хватило времени; влетев в комнату, мисс Берил подскочила прямо к столу и сразу же заметила засаленные углы книги. Элис видела, как мисс Берил многозначительно улыбнулась, подняла брови и прищурила глаза, словно не сразу догадываясь, что это такое. Элис решила, что, если мисс Берил начнет ее допрашивать, она скажет: «Вас это не касается, мисс». Но она знала, что Берил ни о чем: ее не спросит.

В сущности, Элис была очень кротким созданием, но она всегда держала наготове: великолепнейшие ответы на вопросы, которые, она знала, ей никогда не зададут. Она составляла эти ответы, мысленно все время оттачивая, и это приносило ей почти такое же облегчение, как если бы она произнесла их вслух. Пожалуй, только это и поддерживало ее, когда ей приходилось жить у таких хозяев, которые за день до того ее, бывало, загоняли, что, ложась спать, она боялась взять с собой коробок спичек, чтобы во сне не наглотаться серных головок.

— Элис, — сказала мисс Берил, — к чаю будет гость, так что, пожалуйста, подогрейте вчерашние булочки. Подайте к столу сандвичи и кофейный торт. И, прошу вас, не забудьте положить под тарелки салфеточки. Вчера, как вы помните, вы забыли это сделать, и стол выглядел так уродливо и вульгарно. И еще вот что, Элис: будьте добры, вечером не накрывайте чайник этой ужасной старой покрышкой, розовой с зеленым. Ее можно подавать только утром. Я вообще отдала бы ее на кухню, она вся затрепанная и от нее уже пахнет. Накройте чайник японской покрышкой. Вам все понятно, да?

Мисс Берил кончила.

Мне про тебя, мой милый друг… — напевала она, уходя из кухни, очень довольная тем, что так строго обошлась с Элис.

Элис была в ярости. Она не относилась к тем людям, которые обижаются на замечания. Но в том, как мисс Берил говорила с ней, было что-то такое, чего она не могла вынести. Нет, не могла. У нее, как говорится, все внутренности переворачивало, и ее всю прямо трясло. В сущности, Элис больше всего ненавидела Берил за то, что в ее присутствии она постоянно чувствовала себя униженной. Берил разговаривала с ней каким-то особым тоном, словно Элис — пустое место, и никогда не выходила из себя— никогда! Даже если Элис случалось что-нибудь уронить или забыть какое-нибудь важное поручение, мисс Берил, казалось, заранее знала, что именно так оно и будет.

«Пожалуйста, миссис Бернел, — говорила мысленно Элис, намазывая булочки маслом, — я бы предпочла получать распоряжения не от мисс Берил. Я, конечно, всего лишь простая служанка и не умею играть на гитаре, но…»

Эта последняя шпилька ей так понравилась, что она даже повеселела.

— Тут больше ничего не придумаешь, — услышала она, когда открыла дверь в столовую. — Нужно совсем убрать рукава и отделать по плечам широкими полосами из черного бархата.

11

Белая утка, которую Элис поставила вечером перед Стенли Бернелом, имела такой вид, словно у нее никогда и не было головы. Великолепно подрумянившаяся, уже не от мира сего, она лежала на синем блюде, окруженная маленькими шариками с начинкой; ее лапки были подвязаны ниткой.

Трудно было сказать, кто лучше подрумянился— Элис или утка: обе были красные, обе сияющие и важные, но Элис была пунцовой, а утка цветом напоминала красное дерево.

Бернел бросил быстрый взгляд на лезвие ножа. Он гордился своим уменьем разрезать жаркое, у него это получалось первоклассно. Он терпеть не мог, когда за это брались женщины. Они всегда резали слишком медленно, и их, по-видимому, вовсе не интересовало, как мясо будет выглядеть потом. А его интересовало именно это. Он не шутя гордился тем, что умел нарезать холодную говядину тонкими ломтиками, баранину — маленькими кусочками как раз такой величины, как нужно, и с предельной точностью разделать цыпленка или утку.

— Это уже произведение нашего собственного хозяйства? — спросил он, прекрасно зная, что так оно и есть.

— Да. Не пришел мясник. Оказывается, он приходит только два раза в неделю.

Но никаких извинений не требовалось. Утка была великолепна. Это было даже не мясо, нет, а какое-то особенное, восхитительное заливное.

— Мой отец, — сказал Бернел, — в таких случаях говорил, что это, вероятно, та самая утка, мамаша которой в детстве играла на немецкой флейте. И нежные звуки сладостного инструмента оказали такое влияние на младенческую душу… Тебе еще, Берил? В этом доме, кроме нас с тобой, никто по- настоящему не понимает толк в еде. Я готов заявить где угодно, даже перед судом, если потребуется, что люблю вкусно поесть.

Чай был подан в гостиной, и Берил, которая почему-то весь вечер была очень мила со Стенли, предложила сыграть в крибидж. Они уселись за маленький столик у одного из открытых окон. Миссис Ферфилд куда-то исчезла, а Линда, закинув руки за голову, раскачивалась в качалке.

— Тебе ведь не нужен свет, Линда? — спросила Берил. Она передвинула высокую лампу так, чтобы сидеть в кругу ее мягкого света.

Какими они казались далекими, и он и она, с того места, где, покачиваясь, сидела Линда. Зеленый стол, глянцевитые карты, большие руки Стенли и маленькие ручки Берил — все слилось в одно таинственное целое. Стенли, большой и крепкий, в темном костюме, наслаждался отдыхом, а Берил то и дело вскидывала хорошенькую головку и надувала губки. Вокруг шеи она повязала новую бархотку. Эта бархотка придавала ей необычный вид, меняла овал лица, но была прелестна, — решила Линда. В комнате пахло лилиями; два больших кувшина с цветами аронника стояли на камине.

— Пятьдесят два — пятьдесят четыре, пара — шесть, и три по три — это будет девять, — сосредоточенно подсчитывал Стенли, словно вел счет овцам.

— У меня всего-навсего две пары, — сказала Берил, стараясь казаться ужасно расстроенной, потому что знала, как любит Стенли выигрывать.

Фишки похожи на двух маленьких человечков, идущих вместе вверх по дороге, преодолевающих крутые подъемы и снова шагающих вниз. Они словно бежали наперегонки. И им не так хотелось обогнать друг друга, как просто идти рядом и разговаривать — может быть, просто идти рядом и все.

Но нет, одна из них всегда торопилась и, как только другая догоняла ее, убегала вперед и не хотела ничего слушать. Может быть, белая фишка боялась красной, а может быть, она была жестокой и не позволяла красной фишке высказаться.

На груди у Берил был приколот букет анютиных глазок, и вот, когда маленькие фишки стояли рядом, Берил вдруг наклонилась и анютины глазки упали и закрыли их.

— Стыд какой! — сказала Берил, снова прикалывая букет к груди. — Они как будто воспользовались случаем, чтобы обняться.

— Прощай, моя милая! — засмеялся Стенли, и красная фишка побежала вперед.

Гостиная, длинная и узкая комната со стеклянной дверью, выходившей на веранду, была оклеена кремовыми обоями с рисунком из золотых роз; в ней стояла простая темная мебель, некогда принадлежавшая старой миссис Ферфилд. К стене было придвинуто маленькое пианино; на его резной крышке лежал кусок желтого гофрированного шелка. Над пианино висела писанная маслом картина— произведение Берил, изображавшая большой букет словно чем-то изумленных лютиков. Каждый цветок был размером с блюдечко, а серединка напоминала удивленный глаз, обведенный черной каймой. Но комната еще не была закончена. Стенли во что бы то ни стало хотел купить диван и пару приличных стульев. А Линде нравилось так, как есть.

Два больших мотылька влетели в окно и закружились, закружились в свете лампы.

— Летите прочь, пока еще не поздно. Летите прочь!

А они все кружились и кружились. Казалось, на своих бесшумных крыльях они принесли с собой тишину и лунный свет…

— У меня два короля, — сказал Стенли. — А у тебя хорошие карты?

— Очень хорошие, — ответила Берил.

Линда перестала раскачиваться и поднялась. Стенли оглянулся:

— Ты что, дорогая?

— Ничего. Пойду поищу маму.

Она вышла из комнаты и, стоя на нижней ступеньке лестницы, позвала: «Мама!», но голос матери ответил ей с веранды.

Луна — та самая, которую Лотти и Кези видели, сидя в фургоне возчика, — была совсем круглая: и дом, и сад, и старая женщина, и Линда — все купалось в ее ослепительном блеске.

— Я все смотрю на алоэ, — сказала миссис Ферфилд. — Кажется, в этом году оно будет цвести. Посмотри туда, на верхушку. Что это — бутоны или свет так падает?

Они стояли на ступенях и смотрели, и вдруг высокий травянистый вал, на котором росло алоэ, взмыл как волна, и алоэ поплыло, словно лодка с поднятыми веслами. Яркий лунный свет сверкал на поднятых веслах, точно капли воды, а зеленая волна поблескивала росой.

— Тебе тоже это кажется? — сказала Линда матери тем особым голосом, которым женщины говорят между собой ночью, точно во сне или из глубокой пещеры. — Тебе тоже кажется, что оно приближается к нам?

Ей мерещилось, что ее вытащили из холодной воды и посадили в лодку с поднятыми веслами и мачтой, покрытой распускающимися почками. И сразу же быстро-быстро заработали весла. И она поплыла вперед над верхушками деревьев, над лугами и темными зарослями вдали. И она кричала гребцам: «Скорее! Скорее!»

Это видение казалось ей явью, а то, что нужно было идти назад в дом, где спали дети, где Стенли и Берил играли в крибидж — только сном.

— По-моему, это бутоны, — сказала она. — Пройдемся по саду, мама. Мне нравится алоэ. Мне оно здесь больше всего нравится. Я уверена, что буду помнить его долго, когда все другое уже забудется.

Она взяла мать под руку, они спустились по ступенькам в сад и, обойдя зеленый островок, пошли по дороге, ведущей к воротам.

Взглянув теперь на алоэ снизу, Линда заметила, что листья заканчиваются длинными острыми шипами, и при виде их сердце ее ожесточилось… Ей положительно нравились эти длинные острые шипы… Никто не осмелился бы приблизиться к такой лодке или преследовать ее.

«Даже мой ньюфаундлендский пес, — подумала она, — которого я так люблю днем».

Потому что она действительно любила его; он ей нравился, и она восхищалась им и уважала его бесконечно. Больше всех на свете. Она знала его насквозь. Он был такой правдивый, такой порядочный и, несмотря на всю свою житейскую опытность, ужасно простодушный: ему было так легко угодить и его так легко было ранить.

Если бы только он не кидался на нее так, не лаял бы так громко, не смотрел бы на нее таким страстным, жадным взглядом. Он был для нее слишком силен. Она всегда, с самого детства, не выносила тех, кто на нее бросался. Иногда он бывал ужасен — да, ужасен. И тогда ей было нелегко сдержать себя и не закричать, срывая голос: «Ты убиваешь меня!», — и хотелось говорить самые грубые, полные ненависти слова.

— Ты же знаешь, как я слаба. Ты не хуже меня знаешь, что у меня больное сердце. Доктор сказал тебе, что в любую минуту я могу умереть. Я родила тебе уже троих…

Да, да, все это было так. Линда высвободила свою руку из-под руки миссис Ферфилд.

При всей своей любви, и уважении, и восхищении она его ненавидела. А каким нежным он бывал всякий раз потом, каким покорным, каким внимательным. Он готов был сделать для нее все что угодно; ему так хотелось послужить ей… Вот она говорит ему слабым голосом:

— Стенли, зажги, пожалуйста, свечку.

И в ответ раздается его радостное:

— Сейчас, дорогая, сейчас… — Он выпрыгивает из постели так, словно ради нее готов сейчас же прыгнуть на луну.

Никогда еще ей не представлялось все так ясно, как в эту минуту. Тут были все ее чувства к нему, точные и определенные, и каждое из них было настоящим. И это другое чувство — ее ненависть к нему — тоже было настоящим, как и все остальное. Она могла бы разложить их по маленьким пакетикам, а потом отдать Стенли. Ей очень хотелось вручить ему самый последний, в виде сюрприза. Она так ясно представила себе его глаза, когда он открывает этот пакетик…

Она стиснула скрещенные руки и беззвучно рассмеялась. Как нелепа жизнь— смешно, просто смешно. И вообще, откуда эта болезненная привязанность к жизни? «Это и впрямь болезнь», — думала она, издеваясь и смеясь над собой.

«К чему я так берегу себя, словно сокровище какое-нибудь? Я буду все так же рожать детей, Стенли — все так же зарабатывать деньги, дети и сады будут все расти и расти, и в садах будут целые флотилии алоэ, чтобы мне было из чего выбирать…»

Сперва она шла, опустив голову, ни на что не глядя. Потом бросила взгляд на небо и вокруг себя. Они стояли возле деревьев — возле красной и белой камелий. Как красива была пышная темная листва, омытая лунным светом, и круглые цветы, которые притаились в ней, словно красные и белые птички. Линда сорвала листок вербены и смяла его, затем протянула руки матери.

— Как здесь приятно, — сказала миссис Ферфилд. — Тебе не холодно? Ты, кажется, дрожишь? Ну, конечно, руки холодные. Пойдем-ка лучше домой.

— О чем ты думала, мама? — спросила Линда. — Скажи мне.

— Так, ни о чем, собственно говоря. Когда мы шли садом, я думала о том, хороши ли здесь фруктовые деревья и много ли варенья мы сможем сварить осенью. В огороде есть отличные, вполне здоровые кусты смородины. Я их только сегодня заметила. Мне очень хочется, чтобы полки в кладовой были плотно заставлены банками с нашим собственным вареньем.

12

«Дорогая моя Нэн!

Конечно, это свинство, что я не написала тебе до сих пор, но у меня не было ни минутки свободной, дорогая, и даже сейчас я такая измученная, что едва держу в руках перо.

Ну вот, страшное дело сделано. Мы действительно покинули головокружительный вихрь городской жизни, и не думаю, чтобы мы когда-нибудь вернулись назад.

Мой деверь, по его выражению, купил этот дом „окончательно и бесповоротно“.

Конечно, в некотором смысле мы все почувствовали ужасное облегчение, потому что Стенли грозился перебраться за город уже тогда, когда я только что переселилась к ним, — и должна сказать, что дом и сад ужасно милы, в тысячу раз лучше той ужасной крысиной норы, в которой мы жили в городе.

Но, дорогая моя, я погребена. И погребена— еще не то слово. У нас здесь, конечно, есть соседи, но они всего-навсего фермеры — неотесанные мужланы, которые, кажется, весь день только и делают, что доят своих коров. Потом есть еще две препротивные особы женского пола с кроличьими зубами. Они явились к нам в первый же день, когда мы приехали, и притащили с собой булочки, и сказали, что с удовольствием нам помогут. Сестра, которая живет в миле от нас, не знает здесь ни души, и я уверена, что мы тоже ни с кем не сможем завести знакомство. Из города к нам, конечно, никто никогда не приедет, потому что хотя сюда ходит омнибус, но это такая старая колымага, обитая черной кожей, что всякий порядочный человек лучше умрет, чем проедет в ней шесть миль.

Такова жизнь. Печальный финал для бедной маленькой Б. Года через два я стану ужаснейшей каргой и буду приезжать к тебе в макинтоше и соломенной шляпке с белой дорожной вуалью из китайского шелка. Мило, не правда ли?

Стенли говорит, что теперь, когда мы здесь окончательно устроились — а мы, после самой ужасной в моей жизни недели, действительно устроились, — так вот, он говорит, что будет по субботам приглашать своих приятелей из клуба поиграть в теннис. И, в виде особой милости, двое обещаны уже на сегодня. Но, дорогая моя, если бы ты только видела этих приятелей Стенли из клуба… Толстые без жилетов выглядят совершенно непристойно, ходят всегда носками внутрь — и это так заметно, когда они расхаживают по корту в белых туфлях! Каждую минуту они подтягивают штаны и почем зря хлопают ракетками по воздуху.

Прошлым летом мне приходилось играть с ними в клубе, и ты, безусловно, поймешь, что это за публика, если я скажу тебе, что они с третьего раза стали называть меня мисс Берил. Надоели они мне. Мама, конечно, просто влюблена в этот дом, но, право, когда я доживу до маминых лет, мне тоже будет хотеться только одного: сидеть на солнышке и лущить горох в миску. Но пока что нет, нет и еще раз нет.

Что обо всем этом думает Линда, я, как обычно, не имею ни малейшего представления. Таинственна, как всегда…

Моя дорогая, ты, конечно, помнишь мое белое атласное платье. Я совсем отпорола рукава, отделала по плечам широкими полосками из черного бархата и приколола два больших красных мака, которые сняла с шляпы моей дорогой сестрицы. Получилось очень удачно. Но когда я буду носить его, право, не знаю».

Берил писала письмо за маленьким столиком в своей комнате. С одной стороны, все это, конечно, так, но с другой — сплошная чушь, и она сама не верила ни единому слову. Нет, это неправда. Что-то такое она действительно чувствовала, но, в сущности, совсем не так, как об этом писала.

Это письмо написало ее другое «я», а в подлинной Берил оно вызывало не только горечь, но даже отвращение.

«Какое пустое, глупое письмо!» — говорило ее подлинное «я». И все же она знала, что отошлет его и всегда будет писать Нэн Пим подобный вздор. Право, это еще не самый худший образец писем, которые она обычно пишет.

Берил, облокотившись на стол, перечитала написанное. Со страниц письма до нее, казалось, доносился голос. Он был негромким, словно она слышала его по телефону, высоким, лился непрерывно, и в нем звучали нотки горечи. Сегодня он показался ей отвратительным.

«Ты всегда такая оживленная, — не раз говорила ей Нэн Пим. — Поэтому мужчины тобой и увлекаются, — добавила она уныло, потому что мужчины совсем не увлекались Нэн: она была толстушка с широкими бедрами и ярким румянцем. — Не могу понять, как тебе удается быть всегда такой веселой. Но, вероятно, такой уж у тебя характер».

Чушь. Ерунда. У нее совсем не такой характер. Боже мой, если бы она хоть раз была с Нэн Пим сама собой, Нэнни от изумления выпрыгнула бы из окна… «Моя дорогая, ты, конечно, помнишь мой белый атлас…» Берил с силой захлопнула шкатулку с конвертами и бумагой.

Она вскочила и не то намеренно, не то машинально направилась к зеркалу.

На нее глянула стройная девушка в белом— белая саржевая юбка, белая шелковая блузка и кожаный пояс, туго стянутый на тонкой талии.

Лицо у нее в форме сердечка — широкое у скул и заостренное к подбородку, но не слишком заостренное. Лучше всего, пожалуй, глаза: они такого удивительного, совсем необыкновенного цвета — зеленовато-синие, с маленькими золотыми точками.

У нее тонкие черные брови и длинные ресницы — такие длинные, что, когда они опущены, в них, как сказал ей один знакомый, запутываются солнечные лучи.

Рот довольно большой. Слишком большой? Нет, право же, нет. Нижняя губа немного выступает, и Берил постоянно ее закусывает, кто-то ей сказал, что это у нее получается просто очаровательно.

Нос, пожалуй, наименее хорош. Не то чтобы он был уродлив, но он и вполовину не так красив, как у Линды. Вот у Линды действительно точеный носик. А у нее чуть широковат — не очень, конечно. И скорее всего она преувеличивает этот свой недостаток, потому что нос — ее собственный, а к себе она всегда относится очень критически. Берил взяла себя двумя пальцами за кончик носа и состроила гримаску.

Волосы у нее изумительные, изумительные. И такие густые. Они цвета только что опавших листьев — коричневато-красные с желтоватым отблеском. Когда она заплетает их в длинную косу, у нее всегда такое ощущение, словно на спине лежит длинная змея. Она любит чувствовать их тяжесть, когда откидывает голову, любит распускать их, закрывая ими голые руки. «Да, моя дорогая, никаких сомнений — ты действительно очень хороша».

При этих словах грудь ее поднялась; от удовольствия она глубоко вздохнула, полузакрыв глаза.

Но не успела она открыть их, как ее улыбка погасла. О боже, опять она играет все в ту же старую игру. Фальшива, всегда фальшива. Фальшива, когда она пишет Нэн Ним. Фальшива даже сейчас, наедине с собою.

Что общего между нею и этой девицей в зеркале, и зачем она ее так пристально рассматривает? Берил опустилась на колени перед кроватью и закрыла лицо руками.

— Я так несчастна, — воскликнула она, — так ужасно несчастна! Я знаю — я глупая, я злая, я тщеславная и всегда что-нибудь из себя строю. И никогда, ни на секунду, не бываю сама собой. — И она ясно-ясно увидела фальшивую Берил: при гостях она носится вверх и вниз по лестнице, смеется особым, вибрирующим смехом; если в доме обедает мужчина, она нарочно стоит под лампой, чтобы он мог видеть, как свет играет на ее волосах; она1 капризничает и притворяется маленькой девочкой, когда ее просят сыграть на гитаре. Зачем? А она разыгрывает все это даже ради Стенли. Не далее как вчера вечером, когда он читал газету, она нарочно встала рядом с ним и оперлась на его плечо. Разве, показывая ему что-то, она не положила свою руку на его, чтобы он видел, как бела ее ручка по сравнению с его загорелой рукой?

Как омерзительно! Омерзительно! Ее сердце похолодело от ярости. «Удивительно, как это тебе удается», — сказала она своему фальшивому «я». Но это все только потому, что она так несчастна, так несчастна. Если бы она была счастлива и жила своей собственной жизнью, ее притворство кончилось бы само собой. Она видела настоящую Берил — тень… тень. Она светилась слабым, почти неразличимым светом. И что было в ней, кроме этого сияния? И в какие считанные мгновения она бывала сама собой? Берил, пожалуй, могла бы припомнить каждое из них. В эти мгновенья она чувствовала: «Жизнь богата, таинственна и прекрасна, и я тоже богата, таинственна и прекрасна. Буду ли я когда-нибудь такой Берил? Буду ли я? Как мне стать такой? И было ли время, когда во мне не существовало фальшивого „я“?..» Но как раз в эту минуту она услышала топот маленьких ножек, бегущих по коридору. Стукнула дверная ручка. Вошла Кези.

— Тетя Берил, мама говорит, не сойдешь ли ты вниз, пожалуйста? Приехал папа с каким-то чужим мужчиной, и завтрак готов.

Вот тебе и на! Она так измяла юбку, стоя, как идиотка, на коленях!

— Хорошо, Кези. — Берил бросилась к туалету и напудрила нос.

Кези тоже подошла к туалету и, сняв крышку с баночки от крема, понюхала. Под мышкой она держала очень грязную матерчатую кошку.

Как только тетя Берил вылетела из комнаты, Кези посадила кошку на туалетный столик и надела ей на ухо крышку от баночки.

— Полюбуйся-ка на себя, — сказала она строго.

Кошка была так ошеломлена собственным видом, что перекувырнулась и шлепнулась на пол. Крышка мелькнула в воздухе, упала, покатилась, как монетка, по линолеуму— и не разбилась.

Но для Кези она разбилась в тот момент, когда мелькнула в воздухе. Вся похолодев, Кези подняла ее и положила назад, на туалетный столик.

Потом она на цыпочках выскользнула из комнаты и пошла прочь — слишком быстро и беспечно, пожалуй.

Комментарии