Имир!

Дух Изменчивости был заинтересован – едва ли не восхищен! – ловкостью Избранника. Он даже задумывался над тем, не вернуть ли стигийцу свое прежнее благоволение и покровительство, но мысль переселиться в тело удачливого Эйрима либо другого воина уже овладела Им; Он решил ничего не менять, лишь изредка подталкивая ситуацию к неминуемой развязке.

Но Избранник, этот Гор-Небсехт, был хитер! Там, где не хватало собственной его силы, он собирался использовать ванирского божка, злобного демона, коему поклонялись рыжебородые потомки полярных обезьян. Впрочем, ни ваниры (если не считать Эйрима), ни их бог не вызывали у Аррака никакого интереса, и всю затею стигийца он рассматривал совершенно под иным углом зрения, чем сам Избранник.

Серокожий! Этот гигант, искусный и безжалостный воин, казался ему все более и более любопытным. Конечно, он – прах земной, как и Эйрим, и Гор-Небсехт и прочие людишки; но в этой серой горстке праха встречались твердые камни, свидетельство незаурядной жестокости и крепкого характера. Не всякий человек способен разделаться с ближним без лишних разговоров, бахвальства или боевых кличей; даже разбойники и воины должны ощутить яростный жар в крови, гнев и тягу к убийству, позволяющую вскинуть меч и опустить его на живое. Для того и служат грохот барабанов, рев горнов, воинственные вопли и звон оружия – а также вино, вызывающая бешенство жвачка и приказы командиров.

Но серокожему, видно, все эти ритуалы были не нужны. Он оставался холоден, как лед; только поднял свою огромную секиру и метнул ее – в точности туда, куда положено. Смахнул пикта в сумрак Серых Равнин, будто комара! С полным и восхитительным безразличием.

Такой поступок говорил о многом – к примеру, о том, что у серокожего гиганта были задатки великого военачальника. Только воистину великий полководец (хоть все они – прах земной, напомнил себе Аррак) способен равнодушно слать на гибель тысячи и тысячи солдат, способен разграбить город и подвесить всех его жителей на столбах или насадить на колья, способен сжечь храм любого божества, спалив заодно и женщин с детьми, которые ищут в нем спасения. Только великий может безбоязненно колесовать и четвертовать, заливать в глотки мятежникам расплавленный свинец, стравливать их с дикими зверями; только великому под силу произвести столько покойников, что на Серых Равнинах не хватит места их бесплотным душам. По крайней мере, все эти деяния требуют безжалостного сердца и крепкой руки… Как раз того, что необходимо завоевателю мира!

Размышляя об этих вещах, Дух Изменчивости не забывал и своего намерения испытать гиганта. Магическая пурга и пляски Имировых дочерей были вполне подходящей проверкой; если серокожий переживет и это, значит ему не нужна и женская любовь – ни смертных красавиц, ни бессмертных, сотканных из снега, леденящей страсти и похоти. А раз так, женщина не склонит его к слабости, не зачарует, не опьянит своей прелестью, не испросит пощады… Воистину великий должен оставаться равнодушным к женским мольбам.

Что ж, посмотрим, думал Аррак, сливая свою мощь с желанием Избранника. Имир, коего и близко не подпустили бы к Предвечным Вратам и Небесным Градам, подчинился Ему с охотой: чувствовал силу Древнего Духа, да и дочери его желали позабавиться. Оставалось лишь выбрать, кто из них заморозит кровь путников.

Но это мелкое дело Аррак оставил на усмотрение ванахеймского божка.

* * *

Они похоронили Тампоату по обычаю северных пиктов: связали ноги веревкой и подвесили тело на древесной ветви. К несчастью, в этих местах не было дубов, и Тампоате пришлось удовольствоваться сосной. Зато Конан выбрал высокое и мощное дерево, чьи узловатые корни раздвигали камень и тянулись к самым недрам земли, высасывая скудные соки. Сосна росла на склоне берегового утеса, и густая крона ее приняла Тампоату в свои колючие объятья, а потом дерево начало раскачивать пикта, словно успокаивая и утешая; он висел среди темно-зеленых ветвей, и боги Леса, Неба и Луны глядели на него. Хоть Тампоата погиб не в бою, Конан полагал, что его дорога на Серьге Равнины будет легкой.

В угрюмом молчании они продолжили свое странствие. Конан и Зийна шли впереди, не оборачиваясь и не говоря ни слова Идрайну; тот равнодушно шагал следом. Прибрежные скалы становились все выше, теснили тундру к востоку, а море – к западу. Иногда Конан забирался на какой-нибудь утес и осматривал местность; раза два или три он видел дым, но струйки его казались тонкими, жидкими, не походившими на темный столб, что обычно висит над крупным поселением. Малые же подворья киммерийца не интересовали. Ему хотелось разыскать богатую усадьбу, где в длинном бревенчатом доме зимуют сотни дружинников, где кладовые полны сушеным мясом, соленой рыбой, ячменной мукой и бочонками с пивом, где под высокими кровлями покоятся до лета боевые ванирские ладьи со смолеными бортами и деревянными страшилищами на остроконечных носах. Вождь, господин большого поселения, наверняка слышал о замке Кро Ганбор, наверняка прикидывал, что и как там можно взять, если найдется удалец, который прирежет колдуна. Конан как раз и собирался выступить в этой роли. Возможно, ваниры и не поверят ему на слово, но он надеялся, что сможет их убедить. Ведь он владел зачарованным клинком, способным рассечь камень и сталь! Какие еще доказательства нужны этим рыжим ублюдкам?

Был у него и слуга, способный вогнать в дрожь любого храбреца, но Конан не рассчитывал на его помощь. Люди сами должны сводить счеты меж собой, и пусть с ванирами Гор-Небсехта разберутся другие ваниры – ну, а он, Конан из Киммерии, разберется с колдуном! А после того отправится с заржавленным кинжалом на далекий остров Дайомы… Или, быть может, не возвращаться туда вовсе? Конечно, он обещал, но коль дело будет сделано, он станет свободным… Да, свободным! А доказательства, которые нужны рыжеволосой, принесет Идрайн, верный ее истукан… Хоть какая-то будет от него польза…

К полудню, на второй день после гибели Тампоаты, за спиной Конана вдруг раздался негромкий голос:

– Господин! Конан обернулся.

– Там человек! – Голем тыкал секирой в сторону прибрежных скал. – Прячется за камнями! Прикажешь достать?

– Я сам достану, серозадая обезьяна. Стой где стоишь! Киммериец воткнул копье в землю и с вытянутыми руками направился к черным базальтовым утесам. Их склоны, иссеченные ветром, были покрыты глубокими трещинами; одни из них походили на морщины, другие – на шрамы от затянувшихся ран, а третьи зияли подобно огромным разрезам, проделанным топором гиганта. Камни, выбитые из скалистой тверди, валялись внизу беспорядочными грудами, и были среди них всякие – от таких, что величиной с барана, до таких, в коих можно было бы выдолбить пещеру для небольшого племени троглодитов. Идрайн показывал как раз на одну из самых крупных глыб.

Подойдя к ней ближе, Конан рявкнул:

– Эй, выходи! Не бойся! Сегодня я обещал Крому не трогать рыжих!

– Зато с меня Имир не брал никаких клятв, черный хорек! – раздалось в ответ, и из-за камня выступил огромный ванир. Его засаленные огненно-красные лохмы падали на плечи, борода казалась бесформенным шерстистым клоком, куртка была распахнута и обнажала могучую, заросшую рыжим волосом грудь, а кулаки, тоже в рыжей щетине, походили на два тяжелых молота – в точности таких, какими, как помнилось Конану, его отец плющил раскаленное железо в своей кузнице. У пояса ванира висел топор, а у ног его валялась вязанка хвороста, перетянутая ремнем из китовой кожи.

– Ну, чего ты ищешь на моей земле, хорек? – рявкнул рыжеволосый. – Клянусь задницей моржа, здесь никому не дозволено бродить без дозволения Хорстейна, сына Халлы! Особенно вору-киммерийцу!

– А дорого ли стоит твое дозволение? – спросил Конан.

– Мешок серебра! Вот такой! – Огромные лапы ванира раздвинулись, потом описали в воздухе круг. Похоже, речь шла о мешке размером с бычью голову.

Конан, покачав головой, оглядел унылый берег, торчавшие кое-где ели да сосны, бесплодный скалистый обрыв и уходившую к востоку тундру.

– Незавидные у тебя земли, Хорстейн, сын Халлы, – сказал он, – и красть тут вору-киммерийцу нечего. Вдобавок не вижу я на скалах рун или иных знаков, коими было бы отмечено твое право на владение землей. Сдается мне, что ты, лживый пес, просто хочешь ограбить путников, а?

Пасть рыжеволосого растянулась в ухмылке.

– Может, и хочу! А руны, о которых ты толкуешь, я готов вырубить своей секирой на твоей шкуре!

Он взялся за топорище, но Конан, расстегнув пояс с мечом, бросил оружие на землю и предложил:

– Мешок серебра не стоит ни твоей жизни, ни моей. Не хочешь ли помериться силами без острого железа? Победишь – серебро твое, проиграешь – так хоть останешься жив. Годится, рыжий шакал?

Ванир смерил киммерийца недоверчивым взглядом.

– А есть ли у тебя серебро, вонючий хорек? Ты не походишь на человека с набитым кошельком.

Конан вытащил из-за пазухи кожаный мешочек – тот самый, который он взял у мертвого матроса с зингарского корабля. Распустив завязки, он высыпал на широкую ладонь несколько монет – полновесных кордавских даблантов с изображением лика Митры. Глаза Хорстейна жадно блеснули.

– Вот, видишь, – побренчав монетами, киммериец опустил их в кошель, а кошель бросил на землю рядом со своим мечом. – А у моего слуги, вон того парня с серой рожей, есть целый мешок серебра – как раз такой, какой ты хочешь.

– Ладно! – Ванир с видимой неохотой расстался со своим топором и, задрав голову, посмотрел на небо. – Вроде бы непогода собирается, – сообщил он. – Ну, ничего; до бури я тебе бока-то обломаю и загривок намну, киммерийский хорь.

Ванир стащил куртку. Торс его оплетали могучие мышцы, а левое предплечье пересекал шрам, явный след молодецкого удара клинка. Готовясь к схватке, Хорстейн даже не полюбопытствовал, что причитается с него в случае проигрыша – видно, не сомневался в своей победе.

Киммериец, сбросив плащ, потуже насадил на голову железный обруч – схватка, кажется, предстояла жаркая. Он мог бы предложить ваниру поединок на ножах и прирезать его, как лесную свинью, но такой исход в планы Конана не входил. У него были свои виды на этого рыжеволосого дикаря.

Противники сошлись, и Хорстейн, без долгих раздумий, метнул огромный кулак – прямо в подбородок киммерийцу. Конан подставил плечо и крякнул; удар был силен! Но слишком прямолинеен и неискусен. Вряд ли ванир обучался правильному кулачному бою, коим владели мастера Заморы, Немедии и Аквилонии, обучавшие за плату всех желающих. Конан, правда, никому и ничего не платил, а постиг все нужные приемы во время жарких сражений в харчевнях и кабаках «Пустыньки», воровского квартала Шадизара. Годам к двадцати ему уже не было равных в умении своротить челюсть какому-нибудь пьянчуге или слишком возомнившему о себе бандиту.

Он подождал, когда Хорстейн сделает новый выпад, чуть-чуть отступил в сторону и, оказавшись за спиной ванира, наградил его увесистым пинком. Рыжеволосый растянулся на земле, угодив лицом в свою вязанку хвороста. Когда Хорстейн вскочил, Конан с удовольствием убедился, что щеки у него расцарапаны, а на шее багровеет здоровенная ссадина.

– Ну, хватит с тебя, рыжая шкура? – спросил киммериец.

Ван, изрыгая проклятья и поминая через слово то моржовую задницу, то протухшие кишки кита, то блевотину Имира, вновь ринулся на противника. Некоторое время двое мужчин кружили по истоптанной, заваленной щебнем земле, обмениваясь ударами; вскоре у Конана расцвел огромный синяк на ребрах, а у Хорстейна был подбит глаз и рассечена бровь. Струйки крови, мешаясь с потом, текли по его виску, заливали ухо и исчезали где-то в дебрях нечесанной бороды.

При очередном повороте Конан очутился спиной к скалам, лицом к своим спутникам, стоявшим шагах в двадцати. Зийна выглядела спокойной, лишь пальцы ее стискивали рукоять меча да веки едва заметно трепетали при каждой новой атаке ванира. Физиономия же Идрайна напоминала запечатленный в камне лик высокомерного демона, следившего за схваткой пары псов. Казалось, на ней написано: хочет господин потешиться, пусть тешится, да только к чему? К чему, если все можно покончить одним ударом?

Конан, не упуская из вида мелькавших перед ним рыжих кулаков, еще раз покосился на голема и удивленно вздернул брови: такого выражения на лице Идрайна он раньше не замечал. Равнодушие – да, но равнодушное высокомерие? Похоже, каменный исполин начал очеловечиваться, и первым знаком этого стало презрение – презрение к жалким людишкам, которых он мог рассечь своей секирой от шеи до паха. Надо бы получше приглядеться к серокожему, решил Конан, увертываясь от выпада ванира.

Внезапно Хорстейн наклонил голову и бросился на него, ударив теменем в челюсть. Жесткие грязные волосы на миг забили рот Конана; он вцепился в них зубами и дернул, выдрав изрядный клок. Ван зарычал. Его мощные руки обхватили торс противника, пальцы сошлись с замок на спине; Конан тоже обхватил его, вовремя сообразив, что происходит. Видно, Хорстейн догадался, что в бою на кулаках ему не совладать с искусным врагом, и решил попросту раздавить ему ребра. Силы для этого у вана имелось с избытком.

Теперь соперники сражались грудь о грудь, сжимая Друг друга в богатырских объятьях; лица их покраснели, налились кровью, жаркое дыхание вырывалось из распяленных ртов, глаза вылезали из орбит, мышцы подрагивали от напряжения. Они походили сейчас на двух львов, рыжего и темногривого, сошедшихся в смертельном поединке – пасть к пасти, клык к клыку, коготь к когтю. Киммериец давил, но ван не уступал; ванир нажимал, но киммериец держался.

Наконец Конан просунул ногу меж широко разведенных колен Хорстейна, выбрал подходящий момент и ударил вана пяткой по голени. Они свалились; Конан был наверху, Хорстейн – внизу, и затылок его глухо стукнулся о каменистую землю. Падение и крепкий удар оглушили вана – совсем ненадолго; но этого времени Конану хватило, чтобы поймать могучую длань рыжего, заломив ее в локте. Резким рывком киммериец перевернул Хорстейна на живот, продолжая выворачивать руку. Теперь ванир разъяренным медведем рычал и бился под ним, но никак не мог освободиться; было ясно, что стажировки в шадизарских кабаках этот увалень не проходил.

Конан поймал его вторую руку, уселся на крестец поверженного соперника и придавил коленом хребет.

– Ну, ты все еще хочешь услышать, как бренчат монеты в моем кошеле? – поинтересовался он. – Или хруст твоих костей будет звучать приятнее?

– Пуу-стии… – прохрипел ванир, не прекращая, однако, попыток к сопротивлению. – Пуу-стии… хорр-рек!

Конан обозрел необъятную спину, поросшую рыжим волосом.

– Я могу сломать тебе шею, хребет или руку… Могу и отпустить! Выбирай, отрыжка Имира.

Он немного ослабил захват, и Хорстейн пробормотал:

– Отпусти! Но чего ты за это хочешь?

– Ничего! Почему ты решил, что я возьму с тебя выкуп?

– Не бывало еще, чтоб разбойник-киммериец отпустил честного ванира без выкупа!

Конан расхохотался и встал, разжав стальные тиски на руках рыжеволосого. Этот Хорстейн не внушал ему неприязни – пожалуй, даже нравился.

– Я тебя отпускаю, рыжая шкура. Все, что ты мне должен – пара-другая историй.

– Каких еще историй? – подозрительно спросил ванир. Он сел и, морщась, начал растирать запястья.

– Ну, к примеру, о том, чья это земля на самом деле, – Конан сплюнул в сторону скал. – Оборванцу вроде тебя положено всего шесть локтей, причем не на земле, а под землей. И если эти богатые угодья, – он сплюнул в сторону тундры, – в самом деле имеют хозяина, то зовут его никак уж не Хорстейн, сын Халлы.

– Ты не прав, – возразил рыжий. – Берег этот ничей, а значит, мой, клянусь сосульками в бороде Имира! Вот дальше, за моими землями, – Хорстейн ухмыльнулся, помянув о «своих землях», – лежит бухта Рагнаради, принадлежащая Эйриму Удачнику. Еще зовут его Высокий Шлем, потому что носит он на голове железный горшок с навершием в пол-локтя, взятый не то в Гандерланде, не то в самой Аквилонии. Он, этот Эйрим…

– Господин! – донеслось сзади, и Конан, обернувшись, увидел, что Идрайн помахивает секирой. – Господин! Должен ли я подойти и снять голову с твоего врага?

– Стой! – рявкнул Конан. – Стой на месте! И расстели плащ, чтобы моя женщина могла сесть! А этот ванир мне не враг. Я желаю с ним поговорить.

Ему не хотелось, чтобы Хорстейн разглядел голема вблизи. Можно было биться о любой заклад, что рыжеволосый ванир не станет рассказывать всем и каждому о своем поражении, но об удивительном серокожем существе ростом в семь локтей он мог и проболтаться. Лишние же слухи Конану были не к чему.

– О! – произнес Хорстейн, выразительно подняв палец и усаживаясь на вязанку с хворостом. – О! Господин! Видать, ты не простой человек, киммерийская рожа, коль тебя величают господином!

– А как еще слуга должен звать хозяина? – буркнул Конан, поднимая плащ, пояс с мечом и кошелек зингарского матроса. Пояс он затянул вокруг талии, плащ набросил на плечи, а кошелек принялся подбрасывать в руках. Монеты в нем звенели тонко и соблазнительно.

– Значит, за твоими землями находится бухта Рагнаради и поселение Эйрима Высокого Шлема, – произнес киммериец. – А далеко ли до него?

– За день можно добраться, – сказал Хорстейн. – За день, если не разыграется буря. А коль разыграется, то не доберешься вовсе. – Он привстал и, щурясь, оглядел горизонт и небеса. Их начали затягивать темные тучи.

– Какие же земли лежат за уделом Эйрима? – спросил Конан, словно бы не слыша последних слов ванира.

– Там есть еще десяток подворий, а за ними – Кро Ганбор, каменные башни да стены, а посередь них – злобная крыса, прокляни ее Имир! А дальше ничего нет, только вечные льды да снега, где и летом сдохнешь с голоду, если не навостришься жрать волчатину. Ты как насчет волчатины, киммериец?

– Мне больше по нраву крысятина. Ты вот обмолвился насчет крысы за стенами Кро Ганбора… Это кто ж таков?

Огромный ванир повел плечами, будто поежился, и внезапно севшим голосом пробормотал:

– Колдун, поганые моржовьи кишки! Живет там столько годов, что и старики не упомнят, когда он появился в наших краях… – Тут Хорстейн поднял глаза и произнес еще тише: – Ты, киммериец, здоров драться… шустрый, видно, парень! Но не советую я тебе подходить к стенам Кро Ганбора. Может, и уйдешь обратно, да только в медвежьей шкуре. Или в волчьей… Это уж как чародею будет угодно!

– Боишься его? – спросил Конан. Ответом было лишь угрюмое молчание, и он, стиснув в ладони кошель с монетами, задал новый вопрос: – А что, Эйрим Высокий Шлем тоже боится колдуна?

– Ну, боится – не боится, а опасается, – буркнул ванир. – Что мне за Эйрима говорить? Он – вождь, а я – простой ратник. У него – корабли, и люди, и удача… А у меня что? Топор да жена, порог да очаг, а при нем – шестеро малолетних…

– Да, небогат ты, Хорстейн, сын Халлы, хоть и владеешь обширными землями! – Конан в последний раз подбросил кошель в ладони и швырнул его на колени рыжеволосому. – Держи! Только не рассказывай всем, что ты ограбил киммерийца и намял ему загривок! А теперь я хочу послушать про Эйрима. Большой ли он вождь? Храбрый ли? Сколько у него кораблей и воинов? Велика ли его сила?

– Большой вождь! Выходит в море на трех кораблях, и людей у него сотни! Да, большой вождь, – с ухмылкой протянул Хорстейн, – храбрый и удачливый, да только кончилась его удача…

– Это почему ж?

– Ну, сам я не видел, но люди говорят, что прислал к нему колдун своих воинов. И двух старшин из своего войска, Торкола и Фингаста. Оба изгои! Один руку на отца поднял и братьев порешил, да и другой не лучше. Моржовый клык им в брюхо! – Хорстейн откашлялся, сплюнул и позвенел монетами в кошеле. – А за серебро спасибо, киммериец. Чем же я тебе удружил? Или рад был кости поразмять?

– И кости ты мне размял, и истории забавные поведал, – усмехнулся Конан. – Теперь я знаю, к кому мне идти.

Он повернулся и сделал шаг к своим спутникам.

– Ну, иди, – буркнул Хорстейн ему в спину. – Только шел бы ты лучше к моему очагу, парень. Хоть и не Эйримовы хоромы, а много ближе, и метель там переждать можно. Буря надвигается, говорю тебе! А в бурю надо сидеть под крышей, у огня. Ведомо ли тебе про Имировых сыновей, ледяных великанов? Они шутить не любят!

– Ведомо, – отозвался Конан. – Я их не боюсь.

– А как насчет снежных дев, дочерей Имира? Их тоже не боишься? – произнес Хорстейн, сын Халлы, пряча кошелек в пояс.

Но Конан его уже не расслышал.

* * *

Конечно, и про снежных дев было ему ведомо, и про то, что даже летом случаются в Ванахейме сильные метели, но рассчитывал он, что вьюга будет недолгой и удастся пересидеть ее у скал, паля костер, а вечером – или уж в крайнем случае, на следующее утро – дойти до богатой усадьбы Эйрима, удачливого и храброго вождя, и глотнуть там подогретого пива. А заодно поглядеть, что делают на Эйримовом подворье посланцы Гор-Небсехта, два изгоя, которых ни в одном ванирском доме принимать не положено.

Но не успели путники сделать и тысячи шагов от того места, где расстались с рыжим Хорстейном, как небо затянула белесая мгла, вершины прибрежных утесов потемнели, а в воздухе закружили снежные пушинки. Они падали вниз, пока еще медленно и неторопливо, скрывая землю белоснежным пологом, одевая скалы в мягкие искрящиеся одежды, вымораживая едва пробившуюся траву, оседая на капюшонах плащей из волчьего меха, поскрипывая под ногами. Мир вокруг замер; куда-то исчезли юркие сирюнчи, не кружились над их норками полярные совы, скрылись под снеговым покровом буро-зеленые мхи и серые камни. Все стало белым-белым, как саван покойника.

Конан, разглядев слева скальный козырек и нишу под ним, повел туда свой маленький отряд. Конечно, это жалкое убежище не могло сравниться с гротом Дайомы – ни золотого песка, ни высоких сводов, ни сияющих врат с изображениями луны и созвездий здесь не было. Зато была корявая и толстая сосна, выросшая у самого входа, и Конан, ткнув в ее сторону рукой, приказал голему:

– Руби!

Идрайн взялся за топор, дерево застонало и рухнуло после четвертого удара. Серокожий принялся обрубать ветви, Зийна торопливо складывала их в кучу, Конан высекал огонь. Сейчас он уже ругал себя, что не согласился пойти к Хорстейну, да было поздно. Рыжий ванир исчез в скалах; кричи – не докричишься. А искать его усадьбу в начинавшемся снегопаде казалось чистым безумием.

Они успели разложить костер. Идрайн, повинуясь команде хозяина, сунул в огонь огромный смолистый комель срубленной сосны, и пламя забушевало. Черный дым взлетел вверх, снежные мухи бессильно таяли в жарких рыжих языках, теплый воздух дрожал над костром. Но света было немного: белесая мгла, затмившая солнце, не позволяла видеть далее десяти шагов.

Конан и Зийна уселись на подстилку из ветвей, закутались в плащи, прижались друг к другу, сберегая тепло. Голем прислонился к скале, по-прежнему равнодушный и невозмутимый, но киммерийцу показалось, что в глазах его поблескивает злорадство. Конечно, то было лишь иллюзией, игрой воображения; каменный исполин желал получить награду, человеческую душу, а к этой цели вела лишь одна дорога: служить верно и преданно, Зийна пошевелилась, положила головку на плечо киммерийца; выбившаяся из-под капюшона золотистая прядь коснулась его губ.

– Таких снегов в Пуантене не бывает, – тихо молвила девушка, с затаенным страхом рассматривая сугробы, выраставшие прямо на глазах. Она не боялась стрел и копий, мечей и топоров, но буйство стихии пугало ее, напоминая о собственной ничтожности и беззащитности. Вглядываясь в белесый туман, она видела оскаленные пасти снежных духов, их жадные разверстые глотки, острые ледяные зубы; ей мнилось, что звенящую тишину вот-вот нарушит тяжкая поступь Имира, владыки ванахеймских равнин.

Конан обнял ее за плечи, привлек к себе.

– Не тревожься, моя красавица. Здесь и летом случаются снежные бури, но ярость их не бывает долгой, клянусь Кромом! Лучше думай о том, что мы почти добрались до цели, а значит, скоро повернем назад. К твоему Пуантену, к его виноградникам, к берегам Алиманы!

Зийна вздохнула.

За пламенной завесой костра продолжал идти снег.

Снег был на редкость густым, он прикрывал мир мутной мглой, и не кружился, не танцевал в воздухе, а падал отвесно, извергаемый невидимыми тучами. Легкие пушинки да белые мухи превратились в большие хлопья; ни неба, ни ближних скал было уже не разглядеть, а тундра исчезла совсем, словно ее навеки погребли снега – и травы, и мхи, и норы сирюнчей, и редкие деревья.

– Вот место, где кончается власть Митры, – произнес Конан, вытянув руку к снежной стене. – Тут свои боги, и играют они в свои игры.

– Нет, милый, нет! – воскликнула Зийна. – Скрылось лишь солнце, око Митры, но бог не покинул нас. Он с нами!

Девушка произнесла это с такой уверенностью, что Конан усмехнулся.

– С нами? Где же?

Она прижала руку к груди.

– Тут! В наших душах! Помнишь, ты рассказывал мне о людях, которым дозволено метать молнии? О тех, что носят в душе частицу божественного пламени? – Конан кивнул, не понимая, к чему она клонит. – Подумай же, милый: если б ты владел таким даром, разве молнии Митры покинули бы тебя, испугавшись метели? Конечно же нет! А значит, и бог был бы с тобой. И ты разметал бы тучи, снег и туман огненными стрелами!

– Но такого дара у меня нет, – сказал Конан, чувствуя, как стужа заползает под волчий плащ, как мороз холодит лицо. – Да, такого дара у меня нет, и вот весь огонь, которым я владею. – С этими словами он протянул руку к костру, а потом ощупал свой наголовный обруч. Защитит ли магия железного кольца Дайомы от злобных отпрысков Имира? – думал киммериец. Сможет ли он поразить их заколдованным ножом? Возможно, и так, но лучше, если б эти твари вообще не появились… Что делать им тут, у морского берега, вдали от гор с ледяными вершинами? Да еще летом?

Пламя костра дрогнуло; поднимался ветер. Он дул не с моря и не с равнины; он кружил, вращался тысячью малых вихрей, и каждый из них напоминал крохотное подобие смерча, увиденного Конаном когда-то на Острове Снов. Только тот вихрь, принявший облик Сета, Владыки Вечной Ночи, был похож на огромную черную змею, а эти змейки казались белыми и расплывчатыми, словно призраки. Они метались, дергались и плясали, подчиняясь ветру, который выл все пронзительней, все громче, пока голос его не заглушил треск ветвей в костре. Стужа леденила спину Конана, и он, пытаясь согреться, повернулся боком к костру.

– Снежные демоны пришли, – со страхом сказала Зийна, крепче прижимаясь к нему.

– Нет, – возразил Конан, – нет. Просто ветер кружит снега.

Но он не испытывал в том уверенности; в танце белых змеек чудилось ему нечто завораживающее. Впрочем, они уже не были змейками.

Белые смерчи заметно выросли. Сначала они доставали всего лишь до колена, потом поднялись вровень с плечом и, наконец, превзошли человеческий рост – в два, в три раза, в десять раз… Они тянулись к невидимому небу, бросали в лицо Конану горсти ледяных обжигающих игл, морозили кожу. Костер еще защищал; от него струилось благодетельное тепло, и огненные языки, лизавшие скальный козырек, жаркой завесой отделяли двух путников от белой пустыни. От холода и ветра. От ярости разбушевавшейся вьюги. От смерти.

– Смотри! – Зийна протянула дрожащую руку. – Смотри, милый! Дракон! Скалит на нас клыки…

– Нет, – Конан поднял лежавшее на коленях копье и пошевелил пылающие ветви. – Нет! Это метет поземка, и снежные ее струи напомнили тебе змея.

Может быть, и так, – сказал он себе, вглядываясь в белесую круговерть. А может быть, и в самом деле дракон… Но драконы его не пугали; он готовился к более страшному. Завораживающая пляска белых змей притягивала его взгляд, проникшая под плащ стужа леденила сердце.

Белые змеи стали огромными колоннами, вращавшимися и кружившими на фоне мутной мглы, под дикое завывание ветра. Но одна из них почти не увеличилась в размерах; она была по-прежнему небольшой, не выше плеча рослого мужчины. И не походила на змейку; скорее, на развевающийся плащ или хитон, небрежно наброшенный на плечи. Чьи плечи? Конан не мог этого сказать. Иногда сквозь белесую пелену вдруг проступали очертания прекрасного лица, пленительной груди, точеного колена; затем киммериец видел лишь развевающийся по ветру снежный балахон. Это бесплотное одеяние все приближалось и приближалось к костру, и жаркое пламя вдруг начало угасать. Его языки уже не облизывали нависший над головой Конана камень, а лишь тянулись к нему, то вспыхивая ярче, то опадая, словно увядающий алый цветок.

– Костер! – воскликнула Зийна. – Костер гаснет, милый! – В голосе ее звучал ужас.

– Ветер задувает пламя, – произнес Конан, едва шевеля заледеневшими губами. – Идрайн! Иди сюда! Передвинь бревно ближе к огню!

Ответом ему было молчание. Пробормотав проклятье, киммериец вытащил пылающую ветвь и вытянул ее на длину руки. Неяркий свет упал на застывшую фигуру Идрайна, словно прилепившегося к скале; глаза голема были выпучены, рот приоткрыт, на серых коротких волосах лежал снег. И снег бугрился на его плечах, покрывал грудь, заметал ступни, щиколотки, колени, подбирался к секире в безвольно опущенной руке, превращая серое каменное изваяние в высокий бесформенный сугроб.

– Что с ним? – прошептала Зийна. – Он сможет нас защитить?

– Проклятое чучело! Теперь он не защитит и собственного зада, примерзшего к скале!

– Но ведь Идрайн не… не человек… – теплое дыхание девушки на миг согрело Конану щеку. – Он не боялся холода!

– Холода – нет! Только волшбы!

Преодолевая сопротивление застывшего тела, киммериец привстал и с яростным воплем метнул копье в колыхавшийся перед костром снежный балахон. Наконечник и древко пронзили вихрь, исчезли в белесом тумане; до Конана и Зийны долетел негромкий смех.

– Она… – тихий голос девушки был полон ужаса. – Она… Дочь Имира… Пришла…

Руки Зийны задвигались, творя священные знаки Митры, но хрустальный смех не умолкал. Видно, прав был Конан: Митра не видел их и не мог защитить. Или не желал.

Над гаснущим костром пронесся ветер, взметнул снежный плащ, развеял его, унес за дальние сугробы. Среди белой пустыни плясала нагая девушка. Ступни ее, будто не чувствуя холода, скользили по снегу, тонкий стан изгибался, пухлые губы смеялись, но в глазах светился и сиял ледяной блеск морозных северных равнин. Чем-то она походила на Зийну – волосами ли цвета светлого золота, гибкими ли руками, бархатистой кожей, полной грудью… Однако в ней не чувствовалось живого тепла; словно бесплотный дух, она танцевала перед огнем, и рыжие языки его бессильно опадали, алые жаркие угли рассыпались холодным пеплом, недогоревшие ветки покрывала серая седая зола.

Конан, однако, не мог отвести от плясуньи глаз.

– Исчезни, скройся! – Крик Зийны заставил киммерийца очнуться. Привстав на колени, девушка прикрывала его своим телом, грозила белому призраку мечом. – Уйди! Он мой! И ты его не получишь!

Серебристый смех дочери Имира прожурчал, словно ручей весной.

– Получу… получу… получу… – С каждым звуком ее голоса над кострищем взвивалась струйка дыма; вскоре огонь погас, и лишь холодное мерцание снегов освещало фигурку снежной девы.

Зрачки Конана сверкнули.

– Гляди на меня, смертный, гляди… Разве я не прекрасна?

– Когда-то я слышал эти слова… – пробормотал Конан. – Слышал, в такой же ледяной пустыне… Ту звали Атали… А как твое имя?

– Орирга! Орирга! И я ничем не хуже Атали!

Она легким перышком кружилась в снегу, не оставляя следов; подрагивали полные груди, колыхался, манил гибкий стан, вились по ветру золотистые волосы, мерцала белоснежная кожа. Конан чувствовал ее дыхание, летевшее к нему над угасшим костром; свежее, как впервые выпавший снег, оно заставляло цепенеть, манило блаженной истомой.

– Иди ко мне, воин! Иди! Ляг со мной!

– Лучше я лягу с последней из портовых шлюх! – пробормотал Конан немеющими губами. Что-то он должен был вспомнить, о чем-то поразмыслить, но голос Зийны, творившей молитву светлым божествам, мешал ему.

А! Железный обруч! Обруч и кинжал! Обруч не помог, не защитил от волшебства снежной девы… Быть может потому, что женщина бессильна перед женщиной? Или чары Орирги сильнее чар Владычицы Острова Снов? Однако еще оставался нож, зачарованный клинок, которым он должен был пронзить сердце стигийского колдуна… Дайома сказала: тысячи смертных падут под его ударами, но лезвие останется таким же чистым и несокрушимым… тысячи смертных, или одно существо, владеющее магическим даром… Кого же поразить – призрак, сотканный из снега и похоти, или Гор-Небсехта?

– Кинжал, – прохрипел он, – мой кинжал…

Зийна склонилась к нему, обхватила за плечи, защищая от подступавшего к сердцу холода. Ее руки были теплыми.

– Что, милый? Что нам делать?

– Кинжал… я должен достать ее кинжалом… зачарованным клинком… – Губы Конана едва шевелились.

Он попытался дотянуться до своего ножа, но внезапно почувствовал, что не может стиснуть пальцы в кулак: они были мертвыми, застывшими, как сосульки. Пробравшаяся под плащ стужа уже не колола его ледяными иглами, а облизывала сотней холодных языков, высасывая последнее тепло, последние капли жизни. Он не мог поднять оружия, не мог отвести взгляд от белоснежного тела Орирги; ее зовущий смех заглушал голос Зийны. Ему чудилось, что пуантенка плачет, окликает его, спрашивает о чем-то, но зов дочери Имира был сильней, и теперь мысль о том, чтобы поразить это прекрасное существо зачарованной сталью, казалась ему кощунственной.

Да и поможет ли сталь? – размышлял он, погружаясь в небытие. Асы, его побратимы, говорили, что от снежных же дев нет спасения!

Нет спасения… нет спасения… нет спасения…

Разум Конана померк, душа вступила на тропу, ведущую вниз, к Серым Равнинам.

* * *

Зийне было страшно – так страшно, как никогда за всю ее недолгую жизнь. Страшней, чем в пылающей отцовской усадьбе, страшней, чем в хищных лапах рабирийских разбойников, страшнее, чем на ложе дома Гирдеро, благородного дворянина из Зингары…

Милый ее сидел с окаменевшим лицом, а за черными угольями костра кружилась и журчала смехом нагая девушка, средоточие злой силы, от которой Зийна не могла защититься. И не могла защитить возлюбленного, чьи руки были холодны, как лед…

Где же Митра? – проносилось у нее в голове. Почему светлый бог не поможет ей? Чем она его прогневила?

Орирга, снежная дева, с торжествующим хохотом плясала перед ней – невесомый белый призрак в белой пустыне. Ветер прекратился, огромные снежные вихри-драконы, так пугавшие Зийну, исчезли; только мягкие хлопья продолжали падать на землю, сверкая и искрясь. Луч солнца пробился сквозь тучи, и мир сразу стал из мутно-белесого серебряным и сияющим. Мощь пурги иссякала, но мороз был еще силен – достаточно силен, чтобы сковать вечным сном возлюбленного Зийны. Он и так казался почти мертвым, и лишь изо рта вырывалось едва заметное дыхание.

Белоснежные ступни Орирги взметнули серое облачко – она была уже рядом, танцевала посередине угасшего костра. В отличие от снега, пепел и остывшие черные угли проседали под ее ногами, и Зийна видела, как в сером прахе появляются маленькие аккуратные следы.

«Митра, что же делать?» – подумала она, дрожа от ужаса и цепляясь за ледяную руку Конана.

Но потом Зийна напомнила себе, что она – пуантенка, дочь рыцаря, а значит, не должна поддаваться постыдному страху. И еще она подумала о том, сколько страхов уже пришлось ей превозмочь. Их было много, не пересчитать – и гибель отца со всеми его оруженосцами, и смерть матери в пылающем доме, и жадные руки рабирийского бандита, шарившие по ее телу, и позор рабского рынка в Кордаве, и первая ночь с Гирдеро, и все остальные ночи на его постылом ложе… Чем еще могла устрашить ее Орирга? Смертью? Но смерти Зийна не боялась. Она лишь хотела спасти возлюбленного.

Страх ушел, и тогда Митра коснулся ее души.

– Что должна я делать, всеблагой бог? – шепнули губы Зийны.

– Отогнать зло, – ответил Податель Жизни.

– Но нет у меня молний твоих, чтобы поразить злого…

– У тебя есть любовь. Она сильнее молний.

– Любовь не метнешь подобно огненному копью…

– У тебя есть память. Вспомни!

– Вспомнить? О чем?

– О последних словах твоего киммерийца.

Зийна вздрогнула. Пальцы ее легли на рукоять кинжала, что торчал за поясом возлюбленного, холодные самоцветы впились в ладонь. Он говорил, что клинок зачарован… Не в нем ли последняя надежда? Не об этом ли напоминал бог?

Чтобы придать себе храбрости, Зийна представила высокие горы Пуантена, сияющее над ними синее небо, луга, покрытые алыми маками, зелень виноградников и дубовых рощ. Губы ее шевельнулись; она пела – пела песню, которой девушки в ее краях встречали любимых.

Вот скачет мой милый по горному склону, Летит алый плащ за плечами его, Сияет кольчуга как воды Хорота И блещет в руке золотое копье…

– Творишь заклятья, ничтожная? – Орирга склонилась над ней. Сейчас черты снежной девы, искаженные гримасой торжества, уже не выглядели манящими и прекрасными; скорее они напоминали лик смерти.

– Это песня… только песня… – прошептала Зийна, стискивая рукоять. Клинок медленно выползал из ножен.

– Уйди! – Ладони Орирги, сотканные из тумана и снега, метнулись перед лицом. – Уйди! Он – мой!

– Возьми нас обоих, если хочешь, – сказала Зийна. Плечи ее прижимались к застывшей груди киммерийца, тело живым щитом прикрывало его. Кинжал словно прирос к ладони.

– Ты не нужна мне, грязь! Дочери Имира предпочитают мужчин – таких, как этот!

Лицо снежной девы надвигалось, ореол бледно-золотых волос окружал его. Алый рот Орирги насмешливо искривился, сверкнул жемчуг зубов; груди ее, две совершенные чаши, затрепетали, словно в предчувствии наслаждения.

Туда! Под левую грудь!

С отчаянным вскриком Зийна послала клинок в призрачное белоснежное тело. Один удар, только один! Сталь их рассудит!

Попасть ей не удалось – Орирга отпрянула быстрей мысли. Лицо дочери Имира исказил ужас, глаза не отрывались от холодно сверкавшего золотистого лезвия. Клинок не задел ее кожи, не коснулся плоти, не нанес раны, и все же она боялась. Боялась! Как всякое существо, едва избежавшее смерти. Хуже, чем смерти – развоплощения! Когда умирал человек, оставалась его душа, но после гибели демона не было ничего – лишь пустота и мрак вечного забвенья.

– Ты… ты посмела… – Слова хриплым клекотом срывались с прекрасных губ Орирги. – Ты посмела угрожать мне! Мне!

– Я не угрожаю, – сказала Зийна. – Я убью тебя, если ты подойдешь ближе.

Дочь Имира стояла за черной выжженной проплешиной костра, вытянув вперед руки; растопыренные пальцы ее были нацелены в грудь Зийне, словно десять ледяных стрел.

– Я не могу зачаровать тебя своими танцами, как мужчин, – медленно произнесла Орирга, – не могу заключить в объятья, растворив твое тепло в снегах тундры и морских льдах. И все же в моих силах послать тебе гибель! Сегодня мне дозволено насладиться смертью – того, кого ты хочешь защитить, или твоей. Выбирай!

– Мне не надо выбирать, – кинжал в руке Зийны не дрогнул. На остром его кончике светился, играл солнечный блик.

– Ну! Его жизнь – или твоя!

Зийна молчала. Ей казалось, что грудь Конана уже не так холодна; она согревала его своим телом, своей любовью. Конечно, великий Митра был прав: любовь сильнее огненных молний. Губы девушки шевельнулись. «Вот скачет мой милый по горному склону…» – беззвучно прошептала она.

– Ты умрешь, – сказала Орирга. – Я не получу его, но и ты тоже. Ты будешь бесплотной тенью скитаться по Серым Равнинам и вспоминать, вспоминать, вспоминать… Память о нем станет твоим проклятием. Вечным проклятием!

– Разве память о любви может превратиться в проклятие? – Зийна улыбнулась и закрыла глаза. Страх больше не терзал ее; она знала, что дочь Имира не приблизится к возлюбленному. Слишком она боялась зачарованной стали!

Под веками пуантенки проплыло видение горного склона, одетого зеленью, спускавшегося к берегу Алиманы. Среди зеленых трав мчался всадник на гнедом коне; глаза его были сини, как небо на закате, за плечами струился алый плащ, кольчуга сияла как светлые воды Хорота, а в руке рыцаря блестело золотое копье…

Десять ледяных стрел вырвались из пальцев снежной девы и ударили в тело Зийны. Снег перестал падать, тучи неторопливо потянулись к востоку, к далеким горам, обители мрачного Имира, и вместе с ними исчезла Орирга.

* * *

Толстый ствол сосны догорал, рассыпался рдеющими углями, улетал в небо черным дымом, Дерево исчезло, обратилось в пепел и прах, а вместе с ним стало прахом и прекрасное тело Зийны. Лишь кучка обгорелых гостей дымилась посреди погребального костра. Конан собрал их, завернул в плащ из волчьего меха, велел Идрайну наклонить большой валун и спрятал под ним скорбные останки. Он не знал, как хоронят в Пуантене: то ли опускают в могилу, то ли насыпают над покойным курган, то ли заливают тело медом и хранят в семейной усыпальнице, то ли пускают по течению Хорота либо Алиманы в погребальном челне. Любой из этих обычаев он не смог бы соблюсти в ванахеймской тундре – разве что закопать Зийну во влажную от растаявшего снега землю. Но он не хотел расставаться с ней, бросив в этой грязи, а потому предпочел костер. Велика очистительная сила пламени и угодна светлым богам! Огонь спалит мертвую плоть и выжжет все грехи… Хотя какие у нее грехи? – горестно размышлял Конан, опустившись на колено перед могильным валуном. Какие грехи? Она была добра и отважна, и она любила его. Она спасла ему жизнь… жизнь вечного скитальца, пирата, наемника, беспутного бродяги… Может, это и есть самый тяжкий ее грех…

Он поднялся и, повернувшись к камню спиной, забыл о Зийне. Забыл на время, до тех пор, пока лицо ее вдруг не всплывет в памяти, подобно лицам прочих женщин, которые любили его. Об одних он вспоминал с усмешкой – как о Кареле, атаманше разбойничьей шайки с Карпашских гор, о туранской чародейке Илльяне или офирской принцессе Синэлле; о других – таких, как Белит – с печалью и горечью. Впрочем, подобных Белит было немного; возможно, и никого.

Но, выбросив из головы мысли о погибшей пуантенке, Конан не забыл увеличить счет, который будет предъявлен Гор-Небсехту, стигийскому колдуну. Список, начинавшийся с кормчего Шуги, возрос еще на одного человека – а может быть и на двух, если занести в него Тампоату, Конечно, он пал не от чар колдуна, но несомненно Гор-Небсехт являлся косвенным виновником гибели пикта. Не с Идрайна же, безмозглого истукана, спрашивать за эту смерть!

– Пойдем, нечисть, – кивнув головой серокожему, Конан зашагал вдоль прибрежных утесов на север, к бухте Рагнаради. К богатой усадьбе Эйрима, вождя сотен воинов, хозяина трех кораблей; Эйрима, у которого, похоже, имелись свои счеты с проклятым стигийцем.

Он двигался быстро, согреваясь ходьбой и чувствуя, как постепенно разжимаются ледяные когти стужи, как кровь начинает бурлить в жилах, и мышцы становятся послушными и гибкими. Поглядывая в сторону тундры, где еще недавно бушевала пурга и среди снежных змей извивалось тело Орирги, дочери И мира, Конан злобно кривился и думал о том, что было б умней не глядеть на ее пленительные танцы, а сразу ткнуть плясунью ножом. Хотя по давнему опыту он знал, что снежные девы быстры и увертливы – поди догони!

Когда-то он чуть не догнал одну из них… там, на востоке Ванахейма, у гор с ледяными вершинами, рядом с самой обителью мрачного великана… Чуть не догнал имирову дочь красавицу Атали, сестру Орирги… Да только вывернулась она из рук, зачаровала, заморозила, вызвала грозного своего отца – тем и кончилась та погоня. А с ней могла кончиться и жизнь киммерийца, если б не нашли его асы-побратимы Ньорд и Хорса.

Конан сплюнул и пробормотал проклятье, послав в пасть шакала все отродья ледяной пустыни, их дочерей, сынов и предков до десятого колена. К Нергалу эту Ориргу! Может, и хорошо, что он не бросился на снежную деву с заколдованным клинком… Если б удалось поразить ее, сила ножа иссякла бы – и как тогда справиться со стигийцем, владыкой Кро Ганбора?

Выходит, размышлял Конан, Зийна оказала ему двойную услугу – и жизнь спасла, и клинок сохранила. Вот только как ей это удалось? Как одолела она Ориргу?

Он долго думал над этим, но так и не нашел ответа.

* * *

Идрайн очнулся почти одновременно с хозяином.

На этот раз сон голема был неглубок и не походил на то колдовское забытье, в которое его погрузили чары Зартрикса, друида пиктов. Когда разыгралась пурга, и снежные змейки стали плясать перед Идрайном, гипнотизируя и навевая сладкую дрему, он сразу понял, что колдовство это ничем опасным ему не угрожает. Оно было гибельным для господина, обладавшего душой – и, значит, подверженного многим страстям, включая сюда и плотские желания. Но Идрайн их не испытывал; не боялся он также и замерзнуть во время сна, а потому позволил себе вздремнуть.

Конечно, ему полагалось встать на защиту господина, но чутье и здравый смысл подсказывали голему, что секира его и каменные кулаки бессильны против ветра, снега и холодных белых змей, метавшихся по равнине. Можно рубить твердое, железо или скалу, – размышлял он, – можно рубить мягкое, дерево или человеческую плоть. Но слишком мягкое и текучее, подобное воде или воздуху, не разрубишь – а значит, и не победишь. К чему же стараться? Идрайн не умел воевать с бесплотными призраками и не собирался этого делать.

Итак, он погрузился в дремоту, навеянную колдовским танцем Орирги. Он уже овладел этим искусством и даже научился видеть сны, в которых мнилась ему иная жизнь, иное существование, более яркое и полное, чем то, которое он вел наяву. Но, как было уже сказано, сон его был неглубок, и для пробуждения не понадобились магические средства – ничего похожего на алый жезл, черный нож, золотой браслет, зеленую чашу, синий бархат, белый камень и волшебную радугу Дайомы. Кончилась пурга, развеялись тучи, пригрело солнце – и теплые его лучи оживили голема. Идрайн очнулся, вспомнил, где находится, и посмотрел на господина.

Тот двигался с трудом, будто полузамерзший краб, и был темен и хмур. Разумеется, из-за своей женщины, чье мертвое тело лежало у погасшего костра. Чувства, которые их соединяли, оставались для Идрайна загадкой и поводом для раздумий, ибо голем ничего не знал о любви, не ведал счастья обладания и горестной муки потери. Повинуясь приказу, он передвинул сосновый ствол и долго следил, как господин непослушными руками бьет кремнем по огниву, высекает огонь, подбрасывает в него ветви, раздувает пламя. Потом костер разгорелся, и Идрайну стало ясно, что господин раскладывал его не ради тепла. Он опустил в огонь свою женщину и стоял рядом, пока тело ее не превратилось в горсточку праха и почерневших костей.

Смысл обряда был непонятен голему – как непонятны были слова проклятий и молитв, срывавшиеся с губ господина. Тот поносил богов на двадцати языках, то грозил им, то ревел дикие погребальные гимны, то в гневе скрипел зубами. Идрайн, никогда не видевший охваченного горем человека, следил за ним со странным чувством, напоминавшим недоумение.

Однако, не познав магию добра и волшебство печали, скрытые от лишенного души существа, Идрайн все-таки научился у господина многому – тому, что воспринималось не чувствами, а разумом.

Господин был жесток и беспощадно расправлялся с каждым, кто вставал на его пути. Господин верил лишь в свою силу, в мощь острой стали, в свое превосходство над врагом; всякий враг становился мишенью для его копья, поживой для клинка. Господин был резок, и в речах своих не щадил ни людей, ни богов; первые были ублюдками, лесными крысами, ослиным калом и блевотиной Нергала; вторые – за исключением, разумеется, Крома – сворой недоумков, захвативших власть над миром. Господин был хитер; если лживое слово, обман и притворство вели к цели быстрей оружия, он лгал, обманывал и притворялся – как, к примеру, на зингарском корабле. И, наконец, господин был вероломен, потому что дважды бросал Идрайна, никак не заботясь о дальнейшей его судьбе и о том, сумеет ли верный слуга выполнить повеления госпожи Дайомы и удостоиться ее награды.

Итак, Идрайн усвоил, что такое жестокость и самоуверенность, сквернословие и божба, хитрость и коварство, поскольку всем этим могло обладать существо без души. Он словно бы сделался слепком своего господина, но только черным, ибо не ведал о грани между жестокостью и воинской доблестью, не понимал различий между самомнением и осознающей себя силой, не знал, что есть хитрость и низкое коварство, а что – проявление истинного ума.

И, не догадываясь о всех этих мудреных вещах и тонких различиях, но обладая огромной силой, Идрайн сделался страшен.