Отец, готовый в дорогу, ждал меня на пороге открытой двери.
— Наконец-то! — сказал он. — Слава богу. Я уж думал, ты опоздаешь.
Я потопал ногами, стряхивая с туфель снег. Запыхался, пока бежал, и должен был отдышаться.
— Почему ты так думал? Я ведь сказал, что буду ровно в двенадцать.
— Сказать всякое можно… — отец махнул рукой.
После бессонной ночи выглядел он ужасно. На бледном, с запавшими щеками лице проступили красные прожилки. Глаза, обведенные темными кругами, лихорадочно блестели. Он часто дышал, шумно втягивая ртом воздух.
— Ты хорошо себя чувствуешь? — спросил я.
— Превосходно. А с чего бы мне чувствовать себя плохо?
— Вид у тебя не бог весть… Может, стоит все это перенести?
— Перенести?! Да ты с ума сошел, — лицо отца моментально побагровело. — Перестань, наконец, действовать мне на нервы! Хотя бы в такой день.
— Спокойно, пап, — сказал я.
Отец посмотрелся в зеркало. Поправил галстук с эмблемой кадетского корпуса — половинкой солнечного диска. Металлической расческой провел по волосам, а потом проверил, взял ли ключи и бумажник. На лацкане его пиджака я заметил миниатюрную копию Креста за заслуги.
— Пошли! Чего ты ждешь? — Он снял с вешалки пальто.
Я вошел в прихожую — помочь ему взять пакеты.
В квартире висел запах горелого. Вероятно, отец до поздней ночи пек в электрическом чуде печенье. Чудо с незапамятных времен было испорчено, но отец не позволял его выбросить и всякий раз перед использованием раскручивал крышку, чтобы поправить спираль, которая вылезала из защитных асбестовых бусинок, отчего происходило короткое замыкание либо чудо раскалялось докрасна.
— Возьми это! — указал он мне на фирменную коробку с тортом, купленным у Бликле. — Только осторожно. Эй! Так он у тебя сразу выпадет. Поддерживай снизу. Я б хотел довезти его в целости.
— Может, я еще что-нибудь возьму?
— Достаточно. Оставь, — отец схватил в охапку две коробки с печеньем. — Я сказал, оставь! — Он не позволил мне взять даже маленькую коробку. — Идем! — пропустил он меня вперед.
Выходя, я посмотрел на черные туфли, стоявшие на распорках под табуретом.
Вишневые были у отца на ногах.
Мы спустились по лестнице.
— Далеко у тебя машина?
— Близко.
Я не впервые подумал, что к старости отец как-то съежился и становится все меньше. Я перерос его на несколько сантиметров, но когда мы шли рядом, мне казалось, что он ниже меня по крайней мере на полголовы.
— Слишком мало печенья, — сказал он. — Из-за этого проклятого чуда половину пришлось выбросить.
— Хватит. Ты ведь не прием устраиваешь. Сам говорил, что хочешь, чтобы было как можно скромнее.
— Говорил. Но надо же чем-то угостить людей.
Дом, в котором я до тридцати лет жил с родителями, как и все остальные дома по соседству, построенные во времена Владислава Гомулки, бесстыдно обнажал свое убожество.
Собственно, уже через два года нашей квартире потребовался ремонт. Раньше всего вышли из строя окна. Всякий раз, когда шел дождь, потоки воды лились на пол, и мы не поспевали расставлять в нужных местах кастрюли. Отец много лет боролся с домоуправлением, безуспешно добиваясь возмещения ущерба.
В конце жизни мать опять заговорила о переезде. Еще за год до смерти она надеялась, что это будет не последний ее адрес. Если бы я сделал карьеру, о какой она мечтала, настоящую карьеру, поначалу прославившись на всю Польшу, а затем и на весь мир, я купил бы квартиру или дом, где б ей только захотелось.
— Кажется, Генек снова вышел из тюрьмы. Ты его видел? — спросил отец.
Вышел? Я думал, его приговорили к пожизненному и на этот раз он уже никогда не выйдет. Сроки, которые Генек получал за налеты и кражи со взломом, всё удлинялись. Он садился в тюрьму, выходил, садился, выходил, садился… и так двадцать лет. Когда он, наголо обритый, появлялся внезапно перед Рождеством, мы знали, что его отпустили на праздники.
Генек жил в соседнем доме, как и мы на четвертом этаже. Окно моей комнаты глядело прямо на его балкон. Когда я сидел за пишущей машинкой, а он стоял на балконе, нас разделяло не более тридцати метров, и мне всегда казалось, что он на меня смотрит.
— Эй, ты! — крикнул он однажды.
Я притворился, что не слышу.
— Эй, ты! — крикнул он снова. — Я тебя вижу!
Я съежился на стуле. Ответить? Но что? Чего он, собственно, от меня хочет?
— Эй, ты! — крикнул он в третий раз и протянул в мою сторону алюминиевую кружку, в которой помешивал чайной ложкой. — Я сварил кисель!
Он меня просто потряс. Сварил кисель! И едва ли не с торжеством объявляет мне об этом с балкона! С ума сойти. «Я сварил кисель», — мысленно повторил я несколько раз. Простота и определенность этой фразы меня поразили. Мог ли я сказать ему что-нибудь о себе с такой же убежденностью?
— Нет, я уже очень давно не видел Генека.
Я помог отцу сесть в машину. Пристегнуться ремнем он не сумел — из-за боли в позвоночнике. Коробки с печеньем положил на колени. Поминутно поглядывал на часы, нервно зевая.
Мы тронулись.
— Интересно, получишь ты какую-нибудь награду?
— Это еще за что?
— За то, что проработал в одной больнице сорок лет без перерыва.
— Сорок шесть, — уточнил он. — Ровно столько, сколько ты живешь на свете.
— А правда, что за все эти годы ты не пропустил ни одного дня?
— Правда.
— И ни разу не опоздал на работу?
— Ни разу.
— И никогда не болел?
— Болел.
— И тогда что?
— Ничего. Работал. С любой болезнью можно справиться.
— Ну, значит, получишь медаль за выслугу лет.
— Нет такой медали. Да и не нужно мне ничего. Знаешь, о чем я мечтаю? Чтобы все это уже закончилось и я мог лечь спать.
Ни с того ни с сего мне вдруг вспомнилась фраза из отцовской биографии, опубликованной в ежеквартальнике «Речь Посполитая подхорунжих»: «По окончании кадетского корпуса номер 1 во Львове Рудольф Хинтц выбрал род войск: пехоту».
— Ну хорошо, — сказал я, помолчав минуту, — я только одного не понимаю…
— Только одного? — Впервые в тот день я увидел на лице у отца улыбку. — Мне кажется, ты еще очень многого не понимаешь.
— Я не понимаю, — продолжал я, — почему ты всегда выходил из дому на час раньше, чем нужно.
— Как почему? Чтоб не опоздать!
— Да ты бы не опоздал, даже если бы выходил в половине восьмого. А ты каждый день — в половине седьмого!
— Я тыщу раз тебе говорил: человек должен быть готов к любым неожиданностям.
— Ну ладно, — не сдавался я. — А если б ты и в самом деле опоздал раз или два? Что бы случилось? Большая беда?
— Я бы не расписался в табеле.
— Ну и что?
— Пришлось бы идти в отдел кадров.
— Ну и пошел бы.
— Еще чего! Спасибо за такое удовольствие. Знаешь, какие у нас были кадровички? Я трех помню. Кошмарные бабы. Все шибко партийные.
— Неужели ты боялся? Но чего, собственно? Что тебя выгонят с работы? Вычтут половину зарплаты? За одно опоздание? Что они могли тебе сделать?
— Ничего, — покачал отец головой, — ничего особенного. Могли только поставить на вид. А я этого не желал. Понимаешь?
— Понимаю, — помолчав, сказал я.
— Боюсь, что нет.
В четверть первого мы были на месте. Около больницы припарковаться не удалось. Я объехал площадь и остановился у вокзала. Оттуда до подземного перехода было рукой подать.
До того как Дух сошел и обновил облик земли — нашей земли, — до того как коммунисты потеряли власть, рухнули стены и распалась империя, в подземельях Центрального вокзала работал один продовольственный магазин и два газетных киоска. Пустынные, залитые мертвенным светом коридоры вели в огромную бетонную пещеру, где гуляли ледяные сквозняки. На толстых столбах, поддерживающих свод, висели таблички с надписями ТОРГОВЛЯ В ПОДЗЕМНОМ ПЕРЕХОДЕ ЗАПРЕЩЕНА. Женщины неопределенного возраста продавали там цветы, раскладывая товар на грязных подстилках. Всякий раз, когда из-за угла неторопливым шагом лунатика выплывал милицейский патруль, женщины в мгновение ока собирали цветы, закидывали подстилки за спину и бесследно куда-то исчезали, чтобы через минуту, едва минует опасность, вернуться на прежнее место.
Бог знает что тянуло меня в эти катакомбы. Много лет чуть ли не через день я спускался вниз и совершал ритуальный обход закоулков вокзала, что занимало по меньшей мере час. Слабая надежда, что сейчас на меня снизойдет озарение, так никогда и не сбылась, а живые картины, которые я наблюдал, сами по себе не казались достойными описания.
Толстый бродяга Здислав, добродушный великан с лицом младенца, с трудом прилаживал к ногам картонные башмаки собственного изготовления и оборачивал их полиэтиленовой пленкой.
Педераст с теннисной ракеткой под мышкой дежурил около туалета, держа на поводке стриженого карликового пуделька.
Старая горбатая проститутка маленькими кулачками охаживала по голове алкаша с расстегнутой ширинкой, крича во всю глотку: «Моя рожа не писсуар!»
Продавец игрушек демонстрировал пауков из черной клейкой массы — будучи брошены на терразитовую стену, пауки прилипали к ней с мягким чавканьем, чтобы через минуту, как живые, поползти сверху вниз.
— Не уверен, что мы правильно идем, — сказал я отцу. С тех пор как вокзальные катакомбы превратились в торговый центр, мне не раз случалось терять дорогу среди сотен магазинов, магазинчиков, баров, обменных пунктов и киосков.
— Не бойся. Со мной ты здесь не пропадешь, — успокоил меня отец, но по ошибке свернул направо, и через несколько минут, описав по подземелью круг, мы оказались там же, откуда пришли.
Отец не признал, что ошибся.
— Я одного не понимаю, — сказал он раздраженно. — Почему ты идешь со мной не в ногу? Неужели это так трудно? Сразу видно, что ты не служил в армии.
Я посмотрел на отцовские ноги и попытался шагать в том же, что и он, ритме, но через минуту сбился.
Возле лотка, на котором продавали календари, отец на секунду остановился.
— У меня нет нового календаря. Может, уже не стоит покупать? Как ты считаешь?
— Почему не стоит? Погоди. Я тебе куплю. Смотри, какой у них выбор! — Я наклонился над лотком. — Может быть, этот? — Я показал отцу на ежедневник издательства «Святой Павел».
— Нет, — замотал он головой. — Слишком большой.
И выбрал самый маленький и самый дешевый.
Я заплатил, но отец немедленно вытащил кошелек.
— Исключено, пап, — придержал я его руку. — Полагаю, я могу подарить тебе календарь. Тем более в такой день.
В больницу мы вошли через приемный покой.
Вахтер, увидев отца, вышел из дежурки.
— Мое почтение, пан магистр! Вас уже ждут.
— Последний раз, — сказал отец. — Всему приходит конец.
— Последний? — возмутился вахтер. — Почему это — последний? Вы у нас всегда будете дорогим гостем.
Я положил на скамейку коробку с тортом.
— Можешь уже идти, — сказал отец. — Спасибо тебе за все.
— За тобой точно не надо приезжать? — спросил я. — Ты же получишь массу цветов.
— Точно. Меня отвезет Свирский. Разве что я потом еще кое о чем тебя попрошу.
— Сын? — спросил вахтер.
— Сын, — подтвердил отец.
Они вместе вошли в лифт.
Вахтер захлопнул дверь.
Я подождал, пока лифт тронется вверх.