Глава восемнадцатая
Я — честная женщина
Эти слова Софья Андреевна Толстая (урождённая Берс) повторять любила всегда, и в последний год тоже, когда, наконец, добила своего мужа.
Многие оставили свои воспоминания о последних месяцах жизни Льва Николаевича, хотя не все решались достаточно откровенно передать подробности бушевавшего в семье великого писателя конфликта.
Суть его, как полагают, в следующем. После начала активных религиозных исканий начала 80-х годов XIX в. Лев Николаевич пришёл к заключению, что если он, действительно, гений, как о том многие говорят, если он, действительно, не более чем связующее звено между Богом и людьми (гений, в античном понимании этого слова, — человек, отличающийся от людей обыкновенных большей к Небу близостью), то потому не имеет права брать за свои произведения деньги. Тем более что деньги эти явно были не на пользу его детям. Договориться с Софьей Андреевной удалось, но с условием, что права собственности на произведения, написанные до 1881 года, остаются за ней. Так и порешили. Однако из-под пера великого писателя появлялись всё новые и новые произведения, которые публиковались во многих странах и потому обещали поистине колоссальные гонорары. Софья Андреевна пыталась всеми правдами и неправдами этими гонорарами завладеть, но встретила сопротивление мужа. Более того, чтобы снизить цены на свои книги и тем сделать их доступными для простого народа, Лев Николаевич в издательских делах заручился помощью своего последователя и друга Владимира Григорьевича Черткова. Естественно, что Софья Андреевна тут же забыла своё прежнее к нему, Черткову, благорасположение и себя показала. В доме развернулась яростная борьба с волей писателя за право получать за публикацию произведений, и даже дневников, деньги. В эту борьбу оказалось втянуто и имя В. Г. Черткова…
Ниже приводятся выдержки из дневника Александра Борисовича Гольденвейзера с включёнными им позднее документами и письмами других лиц. Гольденвейзер — композитор, друг Льва Николаевича. Софья Андреевна называла Александра Борисовича шпионом.
При ознакомлении с документами следует всегда иметь в виду, что Софья Андреевна отнюдь не была безвольной истеричкой. Наоборот, многих поражало её самообладание и умение взять себя в руки в нужный момент.
Особенности орфографии приводимых ниже документов сохранены.
1910 год.
7 июня. …Л. Н. утром сказал Софье Андреевне, что он просит, чтобы черкеса в Ясной больше не было. Слово за слово, началась истерика и т. д.
Софья Андреевна положительно доведёт Л. Н-ча до болезни, если не до смерти…
8 июня. …Александра Львовна жаловалась, что Софья Андреевна беспрестанно входит ко Л. Н-чу и не даёт ему покоя своими разговорами. Он даже не выдержал и сказал:
— Как мне избавиться от тебя?..
25 июня. …Они рассказали мне, что Софья Андреевна последние дни находится в ужасном состоянии: бьётся в истерике, бросается на пол, грозит самоубийством. Она ни на шаг не отходит от Л. Н-ча и кричит:
— Я его от Черткова отважу, я от него не отстану!..
…Нынче утром Софья Андреевна стояла со стклянкой опиума в руках и всё твердила:
— Только один глоточек!..
26 июня. …Говорит, что когда она ему не стала нужна, как любовница, он её возненавидел, что только когда он умрёт, издания его сочинений будут ей приносить доход, так как обыкновенно, когда писатель умирает, начинают усиленно покупать и читать его произведения…
…Написала Андрею Львовичу записку: «Умираю по вине Черткова. Отмсти за смерть матери, убей Черткова!..»
…Представилась, что лишилась языка и стала писать записки… Софья Андреевна сразу забыла, что у неё отнялся язык, стала кричать и бранить Филиппа, говоря:
— Он отъелся тут! Только умеет, что с блюд таскать!..
…разделась, начала стонать. Л. Н-чу всю ночь не дала спать…
…Вчера утром она билась на полу в библиотеке на верху со стклянкой опиума у рта и кричала:
— Я глотнула, я глотнула, ещё глоточек и всё кончено!
Л. Н. старался изо всех своих старых сил поднять её с пола. Александра Львовна закричала, что не берёт на себя ответственности и вызовет Татьяну Львовну и Сергея Львовича.
Тогда Софья Андреевна сразу встала и сказала:
— Мне бы кофейку, кофейку попить!..
…Л. Н. очень плакал и во время одного из припадков Софьи Андреевны сказал ей:
— Я на коленях готов умолять тебя прекратить всё это!
27 июня. …Александра Львовна и я рассказали Чертковым про всё, что совершается в Ясной, и повергли их этими рассказами в ужас…
…Л. Н. сказал мне:
— Так тяжело, так тяжело! Она в ужасном состоянии: у неё потеряно всякое нравственное чувство — стыд, жалость, правдивость. Она может говорить о чём-нибудь совершенно противоположном тому, что было, и утверждать, что все лжецы и говорят неправду. Я стараюсь с ней говорить ласково и кротко, но вижу, что ничего не берёт…
3 июля. …стояла на балконе и подслушивала…
7 июля. …и что она умрёт.
Александра Львовна сказала ей:
— Ты-то не умрёшь, а отца ты через месяц уморишь, если будешь продолжать.
— Он душевно давно для меня умер, а телесно мне всё равно…
8 июля. …Л. Н. ходил нынче ночью к Софье Андреевне, говорил ей, что всегда любил и любит её, целовал ей руки. Софья Андреевна всем об этом рассказывает…
15 июля. …Софья Андреевна опять пошла к нему и на коленях умоляла его, чтобы он отдал ей ключ от дневников. Он сказал ей, что не может сделать и этого, и что не изменит того решения, о котором написал ей. Л. Н. вышел после этого разговора измученный, тёр грудь рукой, сердце у него страшно колотилось.
Он пошёл в сад. Когда он проходил мимо окна Софьи Андреевны, она закричала ему, что выпила всю стклянку опиума. Л. Н. в ужасе побежал к ней наверх. Когда он пришёл, она сказала, что обманула его и ничего не пила… Л. Н. шёл весь в слезах…
19 июля. …— Я знаю, — сказала Софья Андреевна, — вы все здесь сообщники моего убийства…
20 июля. …Никитин и Россолимо заехали утром в Телятинки…
…Вот диагноз болезни Софьи Андреевны, данный Россолимо: «Дегенеративная двойственная конституция: паранойяльная и истерическая, с преобладанием первой. В данный момент эпизодическое обострение».
…Россолимо сказал Александре Львовне, что он поражён «слабоумием» Софьи Андреевны. Он не мог опомниться и всё повторял:
— У такого великого человека такая жена!..
19 июля. …Елизавета Валериановна рассказывает, что Лев Львович сказал ей, что он скажет Россолимо «последнее слово».
— Напрасно вы приехали лечить мать — она совершенно здорова, а вот отец выжил из ума, и его надо лечить (т. е. объявить сумасшедшим).
21 июля. …Мы уехали, и я уверен, что после нашего отъезда была опять сцена…
25 июля. …Уезжая, она спохватилась, что что-то забыла, побежала к себе и вернулась, держа в руке стклянку с опиумом, со словами: «вот моё спасение!..»
26 июля. …Александра Львовна сказала мне, что Андрей Львович ей говорил, что у мам`а её истерики — единственное орудие против Л. Н-ча, и что отлично, что она его применяет, — что ей таким образом всегда удавалось добиться всего, чего ей нужно…
27 июля. …Когда Александра Львовна вышла от Л. Н-ча, Андрей Львович попался ей навстречу и спросил:
— Зачем ты там торчала с своим сумасшедшим старикашкой-отцом?..
…Л. Н. ахал.
Он спросил:
— Неужели ты думаешь, что Илюша тоже с ними заодно?..
Из письма Черткова В. Г. от 11 августа: …Сначала Софья Андреевна избегала открыто высказывать это своё намерение и только иногда случайно проговаривалась. Но с течением времени, убедившись в поддержке со стороны сыновей ваших: Льва, Андрея и Михаила Львовичей, она стала в этом отношении держать себя откровеннее и дошла наконец до того…
…держа в руках рукопись вашего неоконченного рассказа «Фальшивый купон», говорила: «За этот рассказ мы получим сто тысяч чистоганом!..»
3 августа. …Софья Андреевна сказала Варваре Михайловне, что написала ему (Мооду) ответ, в котором говорит, что Л. Н-ча нечего слушать, что он окончательно «выжил из ума», что правда дороже всего, и высказывает ему также свой теперешний взгляд на отношения Л. Н-ча и Черткова…
…Екатерину Васильевну, которая стала жаловаться мне, что Софья Андреевна совершенно невозможна, что надо принять меры, что дети должны это прекратить. Екатерина Васильевна рассказывает, что Софья Андреевна при всех, даже при маленьких детях (Бирюковы, Володя — сын Ильи Львовича), вслух говорят совершенно непристойные вещи о Л. Н-че…
/// Здесь следует сделать некоторое отступление. Обвинения Софьи Андреевны своего мужа в гомосексуализме не случайны. Возможны всего два варианта: или у Софьи Андреевны было основание обвинять Льва Николаевича на основании его поведения, или же она сама была детерминирована на галлюцинации такого рода, поскольку, несомненно, относилась к анально-накопительскому типу. В молодые годы Лев Николаевич, подобно своим сверстникам, не был образцом целомудрия, но в патологических сексуальных наклонностях замечен не был. Более того, из постоянных жалоб Софьи Андреевны на чрезмерное, по её мнению, сексуальное к ней внимание со стороны Льва Николаевича видно, что Толстой был нормален. В браке Лев Николаевич жене не изменял. Однако с некоторых пор Софья Андреевна повсюду заявляла, что муж её — гомосексуалист. И вообще — недостойный человек. Ближе к климактерическому периоду в жизни Софьи Андреевны появился другой мужчина, которому она объяснялась в любви, которого она во всех смыслах, и прежде всего в нравственном, ставила выше Льва Николаевича, — профессор музыки Танеев. А вот он-то как раз и был гомосексуалистом (ныне достаточно общеизвестный факт, но Софья Андреевна, судя по всему, так этого и не узнала.) Поразительно! Здоровым мужчиной Софья Андреевна пренебрегает, всячески унижает его, в глазах окружающих особенно, а идеалом мужчины выбирает — гомосексуалиста! Такие совпадения случайными быть не могут. Разбираться начнём с рассмотрения того, почему именно мужчина с патологическими отклонениями стал для жены великого писателя вожделенным объектом. Почему, по ощущениям, ей, как женщине, с гомосексуалистом лучше, чем со здоровым мужчиной? Причина, как и всегда, во многом коренится в детстве. Дочь, если у неё есть возможность выбирать, выбирает отца. У отца Софьи отклонения тоже были. Когда ему, молодому врачу, исполнилось 25, от него родила женщина 52 лет, мать Ивана Тургенева. (Да-да, того самого. Который все годы своего продолжительного писательства воспевал женщин только одного типа: в классификации З. Фрейда — анально-накопительского. Но и без романов Тургенева известно, что мать его была патологически жестока. Удивительное переплетение судеб, правда?) В те времена в высшем обществе считалось нормальным, чтобы на 27 лет старше был мужчина, но никак не женщина. Обратное соотношение — свидетельство отклонения от нормы. Прежде всего, в психике. Для двадцатичетырёхлетнего молодого человека и тридцатилетняя женщина — древняя старуха, а уж пятидесятилетняя и вовсе труп. Ценность — для определённой категории индивидов. Всё сходится: врач по призванию (позднее стал «модным доктором»), женщины соответствующие (и мать Тургенева, и мать Софьи Андреевны), следовательно, дочь на психологическом уровне непременно понесёт на себе проклятие извращённых вкусов отца. Что и произошло: Софья Андреевна, забыв, что у неё семья, со здоровыми влечениями муж, дети, забыв про свою маску любящей матери, верной жены, надёжной подруги, млеет рядом с гомиком. Долго, годами, и во многом осмысленно. Это — некрофилия.
(Кстати, силу Танеева можно косвенно оценить по поведению старшей дочери Толстого, Тани, которая в дневнике записала, что в то время, когда Танеев музицировал (т. е. наблюдая ритмическое вбивание им клавиш в рояль), она, Таня, входила в полнейший экстаз, полностью себя забывала, полностью теряла рассудок.)
Профессор-гомосексуалист был особенно «близок» к дому Льва Николаевича в 1886-1888 годах. Позднее, когда он несколько отдалился, сорокапятилетняя Софья Андреевна ездила к нему сама. Поведение её было скандальным: новый мужчина для неё был всё, муж — ничто. Этого она скрывать не пыталась, да это было и невозможно: всё происходило на глазах множества свидетелей. Вешалась она на него долго, но до коитуса дело не дошло, на основании чего толстоведы пришли к заключению, что эта любовная история со стороны Софьи Андреевны была не более чем лёгким флиртом, и «добродетельная» мать детей великого писателя, дескать, в ней взяла верх над женщиной. Из «высоких», по-видимому, соображений замалчивается, что для того, чтобы женщине соблазнить гомосексуалиста, неимоверных усилий может оказаться недостаточно. Ведь, в конце концов, ни Еве Браун, ни Юнити Мидфорд так и не удалось «соблазнить» Гитлера. Но можно ли их считать непорочными женщинами?
Знала ли Софья Андреевна истинную причину безответности (в некотором смысле — ведь у них была «дружба»!) своей «любви»? Если не знала, то неудача с Танеевым означала для неё необходимость признать свою несостоятельность как женщины, что никакая женщина сделать не в силах. В подобных случаях обычно поступают следующим образом: из сознания вытесняются все факты, которые подводят к печальному выводу, а тому, что вытеснить не позволяют окружающие, даётся новая, пусть даже глупейшая, интерпретация. Дескать, я — честная женщина, любящая жена, только искала возвышенного чувства к нравственной, не осквернённой половым влечением, душе и т. п. Ломать эту комедию, соответственно, обречены до последних своих дней. Так поступила и Софья Андреевна. С этим ясно. Но вот почему в здоровом Льве Николаевиче ей мерещился гомосексуалист? Может быть, это было следствием близости с подавляющим энергетическим полем профессора? А может, это вообще естественно для женщины, которая ещё в первой молодости во снах расчленяла младенца, во всём видела только дурную сторону и по-настоящему возбуждалась только тогда, когда в доме у кого-нибудь был понос. Кстати, из этого подсознательного влечения к расчленению младенцев и бурного интереса к испражнениям есть целый ряд следствий. Это и признание гомика за идеал мужчины, а здорового мужчины, наоборот, за извращенца. Это и беспрестанные имитации самоубийств и неспособность сотрудничать с мужем. Из всего этого неизбежно следует, что дети, в особенности сыновья, с детства находящиеся под действием её гипнотического воздействия, будут абсолютно преданы своей матери, будут оправдывать любой или почти любой её поступок, как бы глупо и безнравственно ни звучали их оправдания. Из этого следует, что подпавшие под контроль её некрополя будут хулить всякого, кто пытается выйти из-под энергетического контроля их повелительницы. Обращённый в сторону биофилии мужчина, оказавшийся под действием этого некрополя, то будет объясняться ей в страстной любви, то в минуты прояснения ума будет поражаться: как он мог оказаться со столь чуждой ему женщиной? Которая разрушает, но во всём обвиняет других и бредит анальным «сексом». ///
Из письма Елизаветы Ивановны Чертковой:
«3 августа 1910 г.
Графиня!
Не могу уехать из здешних мест, не выразив Вам всего моего удивления и возмущения по поводу тех гнусных обвинений, которые Вы распространяете против моего сына.
Никогда мне в голову не приходила возможность слышать подобные клеветы из Ваших уст. Удивляюсь также, как это сыновья Ваши не указали Вам, до какой степени Вы поступаете оскорбительно для всей семьи Вашей, одновременно обливая грязью и их отца.
Что касается моего сына, то я хорошо знаю, что ничего из этого не может ни задеть, ни повредить ему. Все, кто знают его, знают благородство его характера, его искренность, правдивость, самоотречение, безупречную нравственность и порядочность во всех отношениях. Подобные клеветы не могут бросить ни малейшей тени на его честное имя, а только падают обратно на тех, которые изобретают и распространяют их…
…но поведение Ваше по отношению к моему сыну настолько несправедливо, жестоко и зло, что я как мать его, не могла удержаться от того, чтобы не обратиться к Вашему сердцу, к Вашей совести и попросить Вас опомниться. Вырвите, графиня, из Вашей души это злое, безумно-чудовищное чувство, причиняющее столько страдания не только сыну моему и Вашему мужу, но и всем окружающим Вас и приходящим с Вами в соприкосновение. Злое чувство это многим причиняет страдание, но вредит только Вам одной, заглушая и покрывая грязью…»
2 сентября. …Софья Андреевна приглашала духовенство и отслужила в своей комнате молебен с водосвятием; священник кропил также все комнаты святой водой. Она священнику тоже рассказала всё, что она говорит о Л. Н-че…
Из письма Софьи Андреевны к В. Г. Черткову:
«11-18 сентября 1910, Кочеты — Ясная Поляна. …Поднялась у меня гордость… за своё положение честной женщины, бабушки 25 внуков. А главное, я вдруг поняла, почему Л. Н. относится ко мне недобро, сухо, чуждо, чего никогда не было, и это убивает меня. Вы внушаете ему, что от такой жены надо бежать, или стреляться. И вы первый в моей жизни осмелились сделать эту несправедливость…»
1 октября 1910 г. Ясная Поляна, 11 ч. ночи. …В отсутствии Л. Н-ча Софья Андреевна сняла портреты… сначала собиралась уничтожить. Однако потом, очевидно, опасаясь рассердить Л. Н-ча, повесила перед его приездом портреты снова, но на другие места.
Вернувшись в Ясную, Л. Н. сначала не обратил внимания на эту перемену, а потом, заметив её, спросил Илью Васильевича, где портреты, и, увидав их на других местах, повесил все снова на прежнее место.
В воскресенье Софья Андреевна, войдя к нему, увидала портрет Владимира Григорьевича на старом месте и впала в исступление.
На вопрос её, зачем он это сделал, Л. Н. сказал ей, что просит её предоставить ему свободу в его комнате.
Софья Андреевна раздражалась всё больше и больше и в конце концов изорвала портрет Черткова в мелкие куски…
…Когда Л. Н. вернулся с прогулки и лёг у себя, Софья Андреевна стреляла ещё раз, но Л. Н. хотя и слыхал, но очевидно догадался, что это комедия, и не вышел…
…В отношении к Софье Андреевне Л. Н. стал более твёрд и очень спокоен. Он всё больше молчит. Да и вообще он мало говорит. Когда при нём начинаешь о чём-нибудь говорить или рассказывать ему что-нибудь, даже интересное, из текущих событий, чувствуешь, что это идёт мимо него, что он только из деликатной учтивости старается слушать и иногда расспрашивает, а на самом деле он далёк от этого. Это его настроение напоминает мне так удивительно описанное им предсмертное состояние князя Андрея в «Войне и Мире»…
Из письма О. К. Толстой: «4-го октября 1910 г. …узнала, что вчера Л. Н. был болен, обморок, — и что вызывали доктора…»
Из письма А. К. Чертковой к Гольденвейзерам:
«8 октября 1910, Ясенки, Тульской губ. Нам рассказывали, что его обмороки (о которых я сообщала) сопровождались ужасными конвульсиями, особенно в ногах, происходившими от закупорки сосудов при остановке кровообращения и могли, говорит доктор из Тулы, кончиться вдруг кровоизлиянием и смертью или параличом. Говорят, вид припадка был ужасный и повторялся пять раз в продолжение от 6 до 12 ночи…»
13 октября 1910, Ясная Поляна. За Софьей Андреевной Гольденвейзер записал следующие слова: «…я хочу поскорее кончить издание и пустить его в продажу; уж тогда у меня никто не сможет его отнять. Но Л. Н. может сделать так, что завещает все права Черткову и умрёт… Мы возьмём, конечно, верх, докажем его обмороки и слабоумие…
…А если я его спрошу, оставит ли он мне мои права на моё издание, он мне наверное скажет, что ничего не обещает. Так что же спрашивать? Да что говорить! Опию много, на тридцать травлений хватит; я никому не скажу, а просто отравлюсь…»
Из дневника Льва Толстого.
«…Всё так же мучительно. Жизнь здесь, в Ясной Поляне, вполне отравлена. Куда ни выйду — стыд и страдание…»
Из письма В. Г. Черткова к Досеву:
19 октября 1910 г. «…Когда же станут общеизвестны истинные условия семейной и домашней жизни Л. Н-ча, то к непосредственной убедительности его слов в глазах человечества присоединится ещё и подвиг его жизни, запечатлевший на деле то, что он выражал словами…»
Из письма Л. Н-ча к Александре Львовне из Шамардина:
«…Главное, чтобы они поняли и постарались внушить ей, что мне с этим подглядыванием, подслушиванием, вечными укоризнами, распоряжением мною, как вздумается, вечным контролем, напускной ненавистью к самому близкому и нужному мне человеку, с этой явной ненавистью ко мне и притворством любви, — что такая жизнь мне неприятна, а прямо невозможна, что если кому-нибудь топиться, то уж никак не ей, а мне, что желаю одного — свободы от неё, от этой лжи, притворства и злобы, которой проникнуто всё её существо…»
4 ноября. …— Варечка, пусть ему напишут, что я топилась!..
…старцу Иосифу было Синодом предписано ехать в Астапово. Он по немощи отказался. Тогда командировали игумена…
…Я открыл форточку и сказал:
— Скончался.
Все сняли шапки.
Было 6 часов 5 минут утра…
7 декабря. …мы отправились на могилу Л. Н-ча.
Там встретили Софью Андреевну и Татьяну Львовну. Мы пошли с ними в дом. Мне хотелось побывать ещё раз в доме Л. Н-ча…
…Она дрожащим, прерывающимся голосом стала говорить:
…— Александр Борисович, если бы вы знали, чт`о я переживаю! Это ужасные ночи!.. Как я могла дойти до такого ослепления?!. Ведь я его убила!..
…Я понял весь ужас её душевного состояния. Я знал, что в эту минуту она была вполне искренна, и мне было глубоко её жаль, жаль её больную страдающую душу. Я знаю, что несмотря на все ужасные слова, которые она говорила и без сомнения будет говорить и впредь, ей должно быть мучительно тяжело, хотя бы когда она остаётся наедине с собою…
Выйдя через маленькую гостиную в канцелярию, я не выдержал и долго плакал, сидя там один в углу…
С тех пор я не был в Ясно-Полянском доме.
Глава девятнадцатая
Анатоль
Всякий образ (персонаж) в творчестве большого художника, а уж тем более такого, как Лев Николаевич, не случаен — он необходим для постижения жизни. Потому и прибегают к помощи образа, что для осмысления даже ближайших к мыслителю форм жизни понятийного языка оказывается недостаточно. Удобство художественного произведения для постижения бытия через жизнь автора также и в том, что женщина в нём может означать мужчину, а мужчина — женщину из ближайшего его окружения.
* * *
Анатоль был глуп. Но, странное дело, мы, читая, этого не замечаем! Про брата Анатоля, князя Ипполита, Л. Толстой тоже написал, что тот глуп, и, наблюдая за поведением Ипполита, мы соглашаемся. Но начатые и не законченные фразы, не к месту произнесённые слова дипломата и идиота Ипполита в великосветском обществе неприязни не вызывают. Более того, Ипполит — любимец женщин этого круга.
Про Элен Л. Толстой также написал, что она глупа, но в светском обществе она признана как умница. О её глупости догадываются только Пьер и читатель, в особенности в том месте, где Элен принимает истинную для себя религию — католическую, чтобы развестись с Пьером и выйти при живом муже замуж вновь, причём сразу за двоих.
Но что глуп Анатоль — этого мы не видим. Наоборот, Анатоль практичен, умеет обмануть Пьера (сцена попойки с медведем), привлечь внимание женщин и, что называется, умеет повеселиться. Анатоль умеет не потеряться даже в очень трудных для его чести ситуациях, например, когда Пьер мощными своими руками трясёт его, да так, что отлетают от мундира пуговицы, и обличает его как мерзавца. Анатоль дипломатичен настолько, что в армии в состоянии получить любое назначение, и получает от начальства командировку на удивление вовремя, чтобы не встретиться с князем Андреем, ищущим вызвать его на дуэль. И с деньгами Анатоль прекрасно устраивается, что безусловно публикой признаётся за свидетельство наличия ума.
И между тем, Анатоль — глуп.
Глупым же он нам не кажется потому, что сравниваем мы его с собой и окружающими нас людьми.
Кроме того, что Анатоль якобы умён, он ещё и якобы способен на сильное любовное чувство. Причём, самое интересное заключается в том, что никто из персонажей романа «Война и мир» не усомнился, что чувство Анатоля к Наташе сильное, и что это — любовь. Ему говорили (Долохов), что он, воруя Наташу, поступает глупо, потому что может последовать уголовная ответственность за двоежёнство, ему говорили (Пьер), что он мерзавец, потому что не думает ни о чувствах Наташи, ни о её судьбе, но никто не усомнился, что чувство Анатоля было — любовь. И притом сильная. А раз сильная, то безнравственные его поступки как бы оправданы. Анатоль бы и сам, верно, очень удивился, если бы кто усомнился, что чувство его не благородно. И не стал бы слушать.
«Лицо Пьера, и прежде бледное, исказилось бешенством. Он схватил своей большой рукой Анатоля за воротник мундира и стал трясти из стороны в сторону до тех пор, пока лицо Анатоля не приняло достаточное выражение испуга…
— Вы не можете понять наконец, что, кроме вашего удовольствия, есть счастие, спокойствие других людей, что вы губите целую жизнь из того, что вам хочется веселиться. Забавляйтесь с женщинами, подобными моей супруге, — с этими вы в своём праве, они знают, чего вы хотите от них, они вооружены против вас тем же опытом разврата; но обещать девушке жениться на ней… обмануть, украсть… Как вы не понимаете, что это так же подло, как прибить старика или ребёнка!»
Да, Анатоля любили, или, во всяком случае, так называли своё чувство многие замужние дамы, которые состояли с ним в связи. Для них тоже было несомненно, что в объятия Анатоля их могло привести только сильное и красивое чувство. У него была даже связь с собственной сестрой Элен, которую тоже многие впоследствии страстно «любили», связь, наделавшая достаточно шуму в свете. А что кроме большой любви, как то называют окружающие, могло привести его к такому поступку?
Итак, вокруг Анатоля никто не усомнился, что Анатоль любил. Но этот факт, никаким особенным образом Толстым не обыгранный, автора не удивлял. И в этом нет ничего удивительного. Ещё прежде, лет за пятнадцать до Анатоля, когда Толстой только создавал свои первые произведения, он писал, что чем менее какое-либо чувство похоже, тем более оно истинно. А потом, буквально через несколько страниц, желая, чтобы эта глубокая мысль укрепилась в сознании читателя, написал приблизительно следующее: «И вновь я повторяю, что чем менее чувство похоже, тем более оно истинно».
Что происходило с самой Наташей, и каково происхождение её (рядом с Элен) «любви», мы уже разбирали. Мы также предложили исследовать методами психокатарсиса схожие истории в судьбе любой женщины — они все достаточно однотипны. То, что никто не смог усомниться в том, что переживания Анатоля есть любовь, тоже понятно: с одной стороны сами любви не пережили, с другой — что бы Анатоль ни делал, всё убедительно (весомо, железно). Здесь всё понятно, но вот почему сходил с ума сам Анатоль?
Может создаться впечатление, что истории с замужними и незамужними, полные «приключений», Анатолю поднадоели изрядно и захотелось чего-то свеженького, чистого, наивного. Такая оценка общепринята, но…
Да, подавление и уничтожение для некрофила самоценно (перспектива интимности не интересна — приятен процесс растления), но только ли эта возможность привлекала его в Наташе? Ведь Анатоль получал ещё и то, о чём мы можем догадаться, присматриваясь к поведению Наташи. В глазах Наташи Анатоль был добр (а разве сочла бы его таковым Элен?), он был красив красотою праведности, он был умён, он был благороден и снисходил к ней, Наташе, с высоты прекрасной, величественной и непорочной своей души. Ну ни дать ни взять — сатана, некогда осеняющий херувим, декларирующий причины, почему именно он и только он должен занимать во Вселенной более высокое положение, чем Сын Божий!
Толстой верил в Сына Божьего, но, похоже, не верил в сатану, и всё же не Анатоль был тем центральным воплощением зла, против которого Толстой боролся своим даром. В романе есть ещё одно описание «большой любви» к прекрасному, по мнению толпы, человеку. Вторая глава третьего тома. Император Наполеон, завоеватель почти всей Европы, кумир не только своей французской молодёжи, но, что парадоксально, и молодёжи стран завоёванных, прибыл к реке Неман, т. е. к границе с Россией, лично наблюдать начало той великой военной кампании, после которой он останется без армии. Великий Наполеон, после правления которого средний рост французов уменьшился на два с половиной сантиметра (в армию, прежде всего, забирали высокорослых — гренадерами) присел на берегу. Рядом стоял полк польских улан, которые, увидев рядом великого человека, пришли в такое любовное неистовство, что пожелали сделать своему императору приятное тем, что пересекут Неман не по переправе, которая была всего лишь в полуверсте ниже по течению, но здесь, на этом самом месте, немедленно и вплавь. Этого страстно хотели все, начиная от новобранцев и кончая седым полковником. И они, пришпорив коней, бросились в холодную и опасную воду. Тонули кони, тонули и люди. Сорок человек польских улан погибли совершенно напрасно, но император французский Наполеон был доволен и приказал причислить седого полковника-поляка к когорте чести.
Много горя, смертей и пожаров принёс на русскую землю Наполеон, но, что удивительно, в земле русской было множество людей, и молодых и не очень, которые искренно восторгались Наполеоном, пытаясь объяснить своё чувство тем, что Наполеон — гений, человек, который из полнейшего ничтожества, из маленького капрала стал властелином разве что не половины мира, доказав другим признанным, но коронованным особам, что они ничто по сравнению с ним, некогда маленьким человеком. «Для него, — пишет Толстой о Наполеоне, — было не ново убеждение в том, что присутствие его на всех концах мира, от Африки до степей Московии, одинаково поражает и повергает людей в безумие самозабвения» («Война и мир», 3-й том, 2-я глава). На Руси восторгались Наполеоном до его вторжения, видимо, не в силах были сопротивляться этому наваливающемуся чувству восторженности и во время грабительского вторжения, поскольку восторгались им и годы спустя, десятки лет спустя, восторгались до тех пор, пока непосредственные носители восторга большей частью не поумирали, и Лев Николаевич Толстой не опубликовал свой роман «Война и мир». Да, многие, в особенности пытающиеся мыслить профессора, писали трактаты о том, что Наполеон на самом деле — ничтожество, неумеха и дурак, весь успех которого объяснялся исключительно болезненностью человеческого рода, но то ли потому, что в этих работах недоставало нужного духа, то ли потому, что профессорские книги никто не читает, Наполеоном восхищаться продолжали ещё шестьдесят лет после его кровавого вторжения на Русь. А вот после «Войны и мира» всё как-то разом рассеялось. Нет, люди не изменились, к несчастию, но вот данной формой воплощения того, чему после наступления Царства Божия вообще никто восторгаться не будет, люди восторгаться перестали.
/// Что может в этой жизни сделать писатель? На что повлиять? Изменить он не может ничего, но повлиять на формы — да. Наполеон перед Толстым пал. Во всяком случае, в России. Спиритизм только-только входил в моду, и Толстой лишь слегка его коснулся в своих произведениях, но и этого оказалось достаточно, чтобы и эта форма не имела того влияния на русский народ, как на Западе. Затронул Толстой и проблему целительства, но только в православной форме. Это — «Отец Сергий», к этому произведению мы чуть позже вернёмся. «Ваша борьба с правительством, — писал Толстой, обращаясь к революционерам, — есть борьба двух паразитов на здоровом теле <народа>…» (ПСС, т. 36, стр. 308). При Толстом-художнике коммунизм ещё не успел поднять голову настолько, чтобы Толстой обратил на него более пристальное внимание. Не успел. Жаль. Но все формы зла невозможно охватить не то что в одной книге, но и даже в собрании сочинений. ///
Характерная деталь: умом к числу бонапартистов Анатоль не относится. Может быть, по той же причине, почему сам Анатоль с развратными женщинами был «в своём праве»: он нисколько не заблуждался по поводу состояния души того, кем восхищается толпа. Бонапартистами «от ума» в начале повествования были любимые герои Толстого — князь Андрей и Пьер. Князь Андрей погиб явно уже другим человеком, и мы отчётливо видим, как развеивается одурь поклонения у нашего наивного поначалу Пьера. Анатоль относится скорее к тем, кто бросился бы в реку, чтобы сделать приятное предмету своего обожания. Совершенно неожиданно для себя бы бросился.
Итак, если главный враг Толстого-художника был «великий человек» император Наполеон, то в чём же тогда художественная необходимость Анатоля? Ведь, в сущности, Анатоль — щенок по сравнению с императором, и хотя относительно него и не заблуждался, всё равно энергетически (нравственно, т. е., безнравственно) — щенок. Но, тем не менее, Анатоль нужен, поскольку в нём мы узнаём Наполеона, а в Наполеоне — щенка Анатоля, который готов пойти на всё, даже на риск уголовного наказания за двоежёнство, чтобы хоть ненадолго, хотя бы на несколько недель почувствовать себя «великим», подобно убогому Наполеону; человеком, великим хотя бы в глазах обманутой Наташи. И это искреннее чувство Анатоля к Наташе, действительно, — любовь. Спросите удава, любит ли он кроликов, которых пожирает, и он ответит искренно: да, любит.
Анатоль не в силах удовлетворить пожирающее его влечение, это принципиально невозможно, и эта невозможность отравляет существование и Анатоля, и подобных ему. Перед императором Наполеоном будут пресмыкаться, будут называть это холуйское чувство раздавленности, состояние «совершенного ничто» — любовью, но никогда ему, как и Анатолю, не узнать, ни что такое настоящая любовь женщины-половинки (а только это истинная любовь), ни, даже, что такое — уважение друга. Жаль Анатоля. Бедняга… Жа… А ведь в этом чувстве «жаль» к непотребному человеку, чувстве, возникающем от общения с толстовским текстом, сияние художественного гения Льва Николаевича!
Действительно, когда Анатолю на Бородинском поле ампутируют ногу и он безостановочно кричит, — нам его жалко, а вот когда после другого сражения скромному капитану Тушину, явно к ярким некрофилам не относящемуся, трудяге и скромнику, отрезают ещё более важную часть тела — руку, в нас чувство жалости, во всяком случае, того рода, которое возникает к Анатолю, не появляется. В этом-то и заключается гениальность Толстого-психолога. Капитан Тушин, работяга и герой, которого не замечают, энергетически не манипулирует чувствами окружающих, он не в состоянии заставить их ни собой восхищаться, ни жалеть. Такова правда жизни, что некрофилы чаще всего «работают» с нами на двух волнах — или это Наполеоны, которыми, не умея сопротивляться, мы восхищаемся, либо это «бедняжечки», «Божьи сироты», и мы их жалеем. И, странное дело, удушает нас к ним жалость безо всякой на то объективной причины. Можно даже предположить, что из любых двоих, которых в средние века сжигала инквизиция, толпа не заметила того, который следовал всем сердцем за Иисусом, что и засвидетельствовал своей смертью, но если и рыдала, то только над тем, кто сам на эту казнь напросился и кто принюхивался, даже обложенный вязанками хвороста.
Им выгодно, чтобы мы их жалели. Мы расслабляемся и получаем психоэнергетическую травму, определяющую нашу от них зависимость.
«Работа на жалость» в некрофилах укоренена на подсознательном уровне; некрофил не упускает своего, даже когда ему ампутируют ногу. Он — некрофил.
У Анатоля был, как некоторые полагают, прототип. На самом же деле их было даже два. Вторую болезненную «любовь» Тани Берс (сестры Софьи Андреевны) так и звали — Анатоль. Он был очень молод, его половые «победы» ещё только начинались, он чувствовал себя неуверенно, и ему, чтобы эту уверенность обрести, требовалось абсолютное обожание объекта. Этим объектом и стала Таня, которая, безо всякого на то основания, возомнила, что эротические поползновения Анатоля свидетельствовали о его способности оценить её как личность. Анатоля из Ясной Лев Николаевич выставил лично.
Второй из жизни Тани прототип, который, как и Анатоль, был в связи с цыганкой, — брат Льва Николаевича, Сергей Николаевич. Он был третьей, наиболее болезненной «любовью» Тани Берс, болезненной настолько, что на этот раз Таня даже пыталась покончить жизнь самоубийством. Он с ней поступил подлее всех предыдущих. Однажды Лев Николаевич спал в Пирогове во флигеле, потом записал: «У Серёжи с Таней что-то было — я вижу по признакам, и мне это очень неприятно. Ничего, кроме горя, и горя всем, от этого не будет. А добра не будет ни в каком случае». Доброжелательно настроенный к Сергею Николаевичу А. А. Фет упомянул в воспоминаниях, что брат великого писателя страдал болезненной мизантропией (человеконенавистничеством). Он обещал Тане Берс (прототипу Наташи Ростовой) на ней жениться, хотя сам был женат, пусть даже и невенчан. Он даже, как уверял, хотел от жены вырваться, но, как уверял, не смог. Невенчаной женой Сергея Николаевича была цыганка, которую он выкупил из хора и которая с цыганским табором была разобщена пространственно, но не душевно. Последнее очень важно. Подобно тому как одни люди более подавляющие, чем другие, так, естественно, несхожи и целые народы. Цыгане, в особенности из табора, — народ особый, они полностью отказались от созидательного труда и профессионально посвятили себя актёрству, попрошайничеству, жульничеству — всем тем занятиям, успех в которых основывается на гипнотическом воздействии, то есть, на их, цыган, способности к подавлению. Веками в цыганских таборах шёл отбор: те, кому жизнь за счёт других была внутренне не приемлема, с табором порывали и ассимилировались с окружающими народами. Те же, кому порядки табора были органичны, приемлемы, — продолжали род и сохраняли нацию. Отсюда, можно не сомневаться, что артистка цыганского хора в состоянии страстно в себя влюбить, страстно вплоть до полного некроза объекта. Естественно, что рядом с такой дамой мужчина время от времени будет чувствовать себя неуверенным, подавленным, униженным, иногда ему будет хотеться, чтобы не он ею всё время восхищался, а, хотя бы иногда, и им кто-то (принцип садомазохистского маятника). Таким образом, цыганка была полной противоположностью нашей Тани, но в борьбе за мизантропа Сергея Николаевича победила, естественно, дама более подавляющая. Так, в сущности, почти всегда и бывает. В конечном счёте, некрофил-мужчина, справившись рядом с биофилкой со своими проблемами (в том числе и с половыми), непременно вновь окажется подле близкой ему по духу некрофилки. Что и произошло в действительности между Сергеем Николаевичем, Таней Берс и артисткой цыганского хора.
Но были ли Анатоль и Сергей Николаевич действительно прототипами — в прямом смысле? Бытует мнение, что художник, творя, работать без прототипов не в состоянии. Очень увлекалась выявлением прототипов Софья Андреевна, ей почему-то это очень нравилось, может быть, потому, что в живописи и рисовании она была не более чем копиистом. Софью Андреевну противоречия не затрудняли, она их просто старалась не замечать, видимо, и в данном случае она бы не затруднилась не обратить внимание на тот факт, что Лев Николаевич, создавая образ Наташи Ростовой, рассказал о её увлечении Анатолем ещё до того, как Таня Берс с Анатолем — реальным! — познакомилась! Да, Лев Николаевич описал всё это раньше, и уже тогда Анатоль в романе был Анатолем. История же с Сергеем Николаевичем, любителем цыганок, произошла и того позже.
Что это — предвиденье гения? А может, происшедшее попросту типично для пар подобной полярности и случайно только совпадение имён?
Как бы то ни было, размышления о взаимоотношениях Наташи и Анатоля были для Льва Николаевича прежде всего попыткой решить свои собственные проблемы. Попыткой выявить скрытый стержень происходящего у, якобы, литературных образов, а поняв смысл, изменить «картинку» («пейзаж»), тем подготавливая себя к решению своих проблем в физическом мире.
Не только мизантропы выбирают свою мать, но мизантропы — в особенности. О матери Сергея и Льва Николаевичей известно мало, разве только то, что замуж она вышла поздно, в 32 года, муж был её младше, страдала она болезненным комплексом неполноценности (рассказывала сказки детям только в темноте и не позволила, чтобы сохранилось хотя бы одно её изображение); как следствие, она стала тем, что публика (толстоведы) называет яркой натурой. Яркой в каком смысле? Документы обманчивы, воспоминания — тем более, однако почти всегда восстановить облик матери можно, во всяком случае, в смысле выбора в основной нравственной альтернативе «некрофил—биофил». Сделать это можно по особенностям жизни её дочери и по тем женщинам, которых себе выбирали её сыновья. А Николаевичи выбрали женщин совершенно однотипных, хотя по второстепенным признакам и несхожих. Один выбрал себе певичку цыганского хора, другой рано умер от чахотки на руках проститутки, которую выкупил из публичного дома, третий — умер, так и не выбрав себе женщины, а четвёртый выбрал Софью Андреевну, женщину, по отношению к которой многие (современники и потомки) не могут сопротивляться чувству восхищения: как любящей матерью, идеальной хозяйкой дома и замечательной женой. Всякий, кто позволил себе понять принцип некрофилии, скажет, что в компании таких женщин не хватает только монахини какой-нибудь из государственных религий. Самое интересное, что в этой компании монашка была. Это единственная сестра своих братьев — Мария Николаевна. Муж, живя с ней, спился, она с ним развелась, от одного из своих увлечений за границей прижила ребёнка, которого скрывала. Словом, шлюха международного масштаба. Блудила она даже с Иваном Тургеневым, тем показывая общность своего характера с его патологически жестокой матерью. Состарившись, ушла в монастырь.
Таня же Берс в компанию подобных женщин явно не вписывалась, и была, в сущности, обречена на то, что ни Сергей Николаевич её не выберет, ни Лев Николаевич. Предпочтение будет отдано некрофилкам: цыганке, проститутке или Софье Андреевне.
Итак, некрофилам биофилы нужны не надолго, а для каких-то целей. Не по большому счёту, не для вечного супружества, но для удовлетворения неких потребностей. Нужны именно некрофилам, а не наоборот, потому что инициаторы взаимоотношений именно некрофилы: порабощают — они, они же эти отношения, как правило, и разрывают, когда более в них не нуждаются.
Так что же некрофил хочет получить от биофила? Всеобъемлюще ответить на этот вопрос без систематических изысканий целого коллектива исследователей вряд ли удастся, но некоторые общие закономерности судеб наших Психотерапевта и Возлюбленной отчётливо видны. Если наш Психотерапевт, ещё не став таковым, лишал некрофилок фригидности (в том числе и имевших прежде обширный сексуальный опыт) способом, если можно так выразиться, непосредственным, то Возлюбленная, прежде чем ею стала, лечила некрофилов от импотенции иначе, почти что одним своим присутствием. Разобраться, как она это делала, поможет — удивительно, правда? — художественный гений Льва Толстого.
Если, действительно, Лев Николаевич в борьбе с человеческим холуйством использовал, как пояснительный материал, образ Анатоля, то проблемы Наполеона и Анатоля должны совпадать. У Наполеона была наирастипичнейшая жена властителя — Жозефина, мать шестерых детей от разных любовников. В точности такие же по характеру и по своему влиянию на мужей жёны были и у прочих императоров: у погибшего от перепоев Александра Македонского (которым помыкала шлюха), у причисленного к лику святых последнего императора российского Николая II (обычно депрессивная, жена его оживлялась только при ампутациях — она была практикующей хирургической медсестрой), у Ирода Антипы, того самого, который «с удовольствием» (Марк 6:20) слушал проповеди Иоанна Крестителя, его обличения в сожительстве его, Ирода, с женой брата, но разорвать связь с Иродиадой не смог (очевидно, не хотела она), и по её наущению приказал признаваемого им за пророка человека казнить, и т. д. и т. п. Женщины этого типа своей прихотью, но по чьему-либо наущению (российская императрица — Гришки Распутина) ставили и низвергали министров, женщинами этого типа восхищались современники и потомки, мужья же с ними играли роль некой унижаемой прислуги, хотя для страны были императорами. Та же Жозефина любила повторять своему низкорослому супругу:
— У моего маленького такой маленький-маленький…
И этой фразой, и собственно отношением к своему мужу — повелителю мира принято объяснять раннюю импотенцию гипнотизёра Наполеона. Мы не знаем, что говорила своему супругу-гипнотизёру Зигмунду Фрейду его жена, но он тоже в том же возрасте (40-41 год) стал импотентом. А блистательнейший во всей плеяде гипнотизёров магнетизёр Месмер и вовсе таким был от начала.
Итак, Анатоль, по всей видимости, угадал в Наташе возможность хотя бы некоторое время получать то, что он не мог надеяться получить от себе подобных, — обезмысленное безусловное восхищение. В сущности, он, хотя бы на подсознательном уровне, догадывался, что его любовницы — барахло. Они, по всей видимости, тоже насчёт него не заблуждались, и у них не всегда хватало терпения разыгрывать друг перед другом достаточной силы восхищение. Психогенная импотенция, равно как и фригидность, как следует из практики психоанализа, уходит корнями в комплекс Эдипа, в детские взаимоотношения с отцом и матерью. Некрофил живёт не в настоящем и не в будущем, он живёт, вообще говоря, в прошлом, в области же эротики — с матерью или отцом. Реальный же партнёр взрослой жизни проигрывает отцу с матерью отсутствием безусловной любви. А без этого ничего не получается. Нет умершего прошлого. Оглуплённый же некрополем биофил, заблуждаясь относительно сущности его употребляющего некрофила, наилучшим образом имитирует либидозное поле детства. Некрофил, раз испытав оргазм или, хотя бы, обнаружив у себя эрекцию, может добиваться этого вновь, подсознательно возвращаясь к умершему первому — а потому самому яркому — опыту неанального удовольствия. Всё это очень напоминает онанизм, поэтому не вызвать омерзения может только у партнёра, подобного себе, — некрофила (садомазохиста), да и то такого, который не позволил себе вышесказанное перевести на логический уровень. Как можно заниматься онанизмом в присутствии партнёра другого пола, отнюдь не тема нашего исследования — но так есть. Надо только научиться видеть. Если же называть вещи своими именами, то два некрофила, жухлые в том числе, именно этим друг с другом в постели и занимаются — онанизмом. Биофил же (в широком смысле) для онанизма не нужен, поскольку в его присутствии нет помрачения ума и отношения с ним не переходят даже в жухлую форму садомазохизма. Использованному биофилу и окружающим внушают, что виноват в ухудшении отношений именно он, и за ненадобностью вышвыривают.
Инверсированное проявление импотенции — приапизм (в первоначальном, уже несколько устаревшем смысле этого слова: это когда не опускается). Тоже психическое заболевание, тоже форма лишённости нормальных половых взаимоотношений. Какого происхождения подобная «активность», можно догадаться хотя бы по преимущественным маршрутам распространения СПИДа. Повышенное поражение страшной язвой гомосексуалистов объясняется тем, что они совершают коитусы в среднем в четыре раза чаще, чем сторонники более традиционных форм. Кроме того, они менее разборчивы в выборе партнёров. И импотентов, и приапистов на самом деле интересует только анальный «секс». Женщина их возбуждает в той и только той мере, в какой она напоминает прелести заднего прохода. Иными словами, чем дерьмовей женщина, тем на больший успех (страстная «любовь») она может рассчитывать у мужчин. (Но только у тех мужчин, у которых ещё есть собственное здоровье. У тех же, у кого его нет, механизм временного восстановления потенции иной — через паразитирование на другом живом организме: не на том, кто вызывает страстную любовь, но на источающем жизнь.)
Медицинский термин «приапизм» произошёл от имени античного божества — Приапа, сына богини любви Афродиты и бога специфического веселья и наркомании — Вакха. Афродита изменяла своему первому мужу, да и Вакх, похоже, никогда даже и не слыхал слова «половинка». Он менял партнёрш, не замечая того, что они меняются. В этом апофеоз некрофилии: чем меньше в партнёре замечаешь личности, тем менее он живой, его как бы нет, он — мёртв, труп. Апофеоз — даже не спросить имени. Очень распространённый сюжет восточных сказок. Он, Алладин, идёт по запутанным улочкам города, вдруг открывается в стене дверка, Алладина туда вводят, в бассейне плещутся весёлые девушки, его раздевают… и т. д. Найти эту дверку он в дальнейшем не в состоянии. В русской «любовной» поэзии он просыпается с похмельной головой, смотрит на незнакомую голову рядом на подушке и силится вспомнить имя. «Окультуренный» вариант — любовь с первого взгляда.
«Без Вакха Афродита грустна», — подмечали древние тот факт, что без некоторого одурманивания то, что в толпе принято называть «любовью», не идёт. А когда достаточно одурманишься, то тогда уже всё равно, кто. А это — самое лучшее.
Правда, в отличие от своего бога, многие некрофилы (и яркие, и жухлые), как показывают исследования, остаются верны своим некрофильным жёнам, но только потому, что не уверены, получится у них что-нибудь с другой или нет. Или выразимся иначе: то, каким образом у них получается с женой, они бы не хотели, чтобы стало известно хотя бы ещё одной даме. Потому что — стыдно. По сути, они замерли на уровне импотенции, на том уровне, когда начинают искать невызревшего биофила (в широком смысле слова, себя не осмыслившего), чтобы уподобиться своему богу и впасть в болезненный приапизм. Очевидно, что психика и дух при таком изменении не меняются. Человек остаётся тем же. Да, действительно, тождественность при близком рассмотрении психологии ярких импотентов и дешёвых бабников (властителей гаремов, «Анатолей») поражает. К осознанию этой тождественности можно прийти только через непосредственное наблюдение, потому что бытующие «теории» только своим невысоким уровнем и смогли завоевать признание широкой публики. Скажем, теория компенсации. Весьма вероятно, что теория эта — создание женского ума. При изучении «любовных треугольников» часто выясняется, что женщины сплошь и рядом изменяют своим если и не идеальным, то, во всяком случае, верным и здоровым супругам с импотентами. Не умея объяснить своё влечение, дамы объявляют своих избранников светлыми, чистыми людьми и рационализируют своё сожительство сразу с двумя мужчинами поисками возвышенной любви. Но такого преклонения от женщин удостаиваются не только импотенты или бабники, но и прочие извращенцы. Жена Толстого много лет пыталась согрешить с гомиком Танеевым и свою неудачу лечь с ним в постель Льву Николаевичу объясняла тем, что её влекла «чистая, возвышенная любовь».
Многолетние попытки Софьи Андреевны не привели к оздоровлению половой сферы у Танеева. Не получилось. А вот у нашего Психотерапевта и Возлюбленной, до того, как они таковыми стали, получалось. Что интересно и важно!
Что же происходило с некрофилками, «осчастливленными» будущим П.? Эволюционировали они до зевоты однотипно. Эйфория от вновь обретённого навыка рассеивалась быстро и сменялась неудовлетворённостью в умопомрачении. После неуклюжего повода к расставанию (разводу) и самого развода они однообразно впадали в женский вариант приапизма (не по генитальному типу, а по анальному, хотя и с манипулированием гениталиями), что, как мы уже сказали, то же самое, что и некрофилическая фригидность. Конец приапическим увеселениям с однотипной кратковременной остановкой на страстную любовь наступал только как следствие потребности удовлетворить ещё неудовлетворённые потребности: иметь постоянный источник материального содержания, воспроизвести мир «семьи», виденный в детстве, страх перед венерическими заболеваниями и т. п. Находили они партнёра, естественно, на этот раз уже себе подобного. Словом, изменение акцентов с анального на генитальный было лишь временным.
Это из опыта П. А что В.? Что её Центр биоэнергетического целительства, в котором она, если вы помните, лечила импотентов? И не только клиентов, но и того, кто в Центре всем заправлял. Да-да, главный целитель — источник, так сказать, здоровья для клиентов, — тоже импотент, что, однако, не мешало ему установить в Центре порядки, напоминающие гаремные. Возможно, после того как В. «властителя гарема» вылечила от импотенции (как она предполагает, временно), он в этот период некогда платонический (гитлеровского типа) гарем превратил в буквальный. Однако и это сомнительно, ведь «властитель гарема» к тому времени сорокалетний рубеж уже преодолел.
Если наша гипотеза о причине интереса некрофилов к биофилам верна, то тогда появляется возможность объяснить «целительский» успех будущей Возлюбленной без феномена эмоционально-стрессового «лечения». Уважительное отношение, переходящее в подавляющей атмосфере Центра (директора банка, «властителя гарема») в достаточно обезмысленное восхищение, поражало клиентов; восхищение, переходящее в безусловное, бережный массаж спины (кстати говоря, психоэнергетические травмы половой сферы обнаруживаются в области поясницы), сниженный уровень подавления, злоба к клиенту не большая, чем индуцированная прочими сотрудниками Центра, — всё это позволяло импотенту рядом с будущей В. догадаться, что он не законченное барахло, а если дерьмо, то не абсолютное. Следовательно, он что-то может. Он — потент. С психического уровня эта догадка переходила на физический, и человек становился пригоден к женитьбе.
За подобные догадки люди держатся. Держатся крепко, держатся вопреки очевидному и, порой, вопреки возможности выжить. И это обособление от действительности и позволяет перейти к другой форме импотенции — приапизму. И его онанистическим подвидам. Как, скажем, групповщине (среди умопомрачающих индивидов), практикуемой в целительстве.
Кроме того, классический приём в целительстве заключается в том, что целитель создаёт мыслеформу больного органа. Если у клиента болят почки, то создаётся мыслеформа здоровой почки. При этом предполагается, что целитель с этим больным органом работает, изменяет баланс энергий, дурную энергию отсасывает, а здоровую, наоборот, вливает. По этой методике учили работать и будущую Возлюбленную. Следовательно, когда она работала с импотентами, то представлять ей приходилось здоровый орган. А что, скажите, должно произойти со здоровой женщиной, когда она представляет мужской соответствующий орган, да ещё здоровый? Да, она возбудится. Естественно, что для целителя — директора банка или какого иного явного или тайного мага — это новый опыт. Прежде все оказывавшиеся рядом с ним женщины не возбуждались, а впадали в транс, забывались или влюблялись до умопомрачения; словом, всё что угодно, но только не возбуждались. Разумеется, оказавшись впервые рядом с возбуждённой женщиной, маг вдруг обнаружит, что его вялый орган примет пусть слабое, но подобие создаваемой мыслеформы. Именно этим механизмом можно объяснить, почему многочисленные попытки других целителей вылечить «властителя гарема» оказались безуспешными, а нашей героине это удалось.
Анатоль был глуп. Но мы, читая, этого не замечаем. Анатоль производит впечатление справляющегося с этой жизнью, и это впечатление настолько яркое, что начинает казаться, что он хозяин этой жизни. По внешним атрибутам он, как и «властитель гарема», неутомимый любовник, отнюдь не страдающий от комплекса неполноценности. Анатоль изображён так, как он того хотел бы, чтобы его воспринимали — почти что идолом для поклонения. Но мы мыслью проникаем в истинную сущность вещей и вместе с Толстым постигаем, что Анатоль — глуп.
А ещё Анатоль нуждался в услугах обманутой биофилки, поскольку на генитальные взаимоотношения был попросту неспособен.
Читающий — да разумеет.
Глава двадцатая
Так кого же любил Лев Толстой?
Лев Толстой женился в 34 года, прожил с женой, не изменяя, 48 лет, из которых тридцать три последних года мечтал от неё сбежать. Жена Соня (детское прозвище — «фуфела») бежать никуда не собиралась, наоборот, чувствовала себя в имении Толстого полновластной хозяйкой, контролировала всё, вплоть до часов работы великого писателя. Дело доходило до того, что Лев Николаевич не имел права, чтобы сосредоточиться, закрывать дверь в кабинет, потому что Соне хотелось видеть то, чем он занимается. Писателю по роду работы необходимо, чтобы новые впечатления не рассеивали внимание и, в особенности, необходимо, чтобы не менялась в кабинете обстановка, но Соня могла без согласия мужа снять висящий в кабинете портрет и заменить его другим, а то и вовсе ворваться и разорвать его в клочья.
Свою многолетнюю мечту сбежать Лев Толстой воплотил только в 82 года. Ночью (ночью!) он тихо разбудил верных ему в доме людей, стараясь не шуметь, они собрались и почти без вещей крадучись ушли из усадьбы. Толстой хотел убежать куда-нибудь далеко-далеко, так, чтобы супруга его там найти не могла, и для этого он со спутниками менял поезда (на каждой узловой станции заново брали билеты) и всячески старался оставаться незаметным. Однако организм Толстого не выдержал — всё-таки 48 лет совместной жизни с некрофилкой! — и величайший из писателей простудился и умер на станции Астапово.
Как могло случиться, что величайший писатель-психолог мог жениться на такой женщине? Можно было бы ещё понять, если бы женился он, скажем, лет в 19 или в 22, но в 34! Казалось бы, к этому возрасту, кроме глубоких познаний о противоречивости человеческого естества и лживости высказываемых мнений, могло бы прийти и самообладание. Как он мог ввести в свой дом такую женщину, да и любил ли он её? А если не любил Соню, то, в таком случае, кого?
У Сони было ещё две сестры: Лиза (старше Сони на год) и Таня (младше Сони на три года). Толстой ещё задолго до женитьбы был вхож в этот дом. Однажды он сказал своей сестре Марии:
— Машенька, семья Берс мне особенно симпатична, и, если бы я когда-нибудь женился, то только в их семье.
Мария Николаевна такое умонастроение брата одобрила и обратила внимание его на старшую, Лизу:
— Прекрасная жена будет, такая солидная, серьёзная, и как хорошо воспитана! — высказала своё мнение будущая монашка, спавшая не только с И. Тургеневым.
Разговор их подхватили, донесли до Лизы и уверили её, что граф её обожает и собирается жениться. Лиза, прежде равнодушная, размечталась и за графа идти замуж собралась. Она стала подолгу сидеть перед зеркалами, изменила причёску. По этому поводу Соня, в то время влюблённая в Поливанова, как могла издевалась над своей старшей сестрой и среди прочего говорила, что нежности, в которые та пустилась, ей не к лицу.
Лев Толстой записал в дневнике 22 сентября 1861 года: «Лиза Берс искушает меня; но это не будет. — Один расчёт недостаточен, а чувства нет».
Из этой записи мы, между прочим, узнаём, что в свои 34 года писатель, выделявшийся психологизмом своих произведений, так же, как и жеманные девицы того времени, считал, что самые важные в жизни взаимоотношения должны строиться на чувстве. Оставалось только дождаться, когда чувство это ему сделают.
Как мы уже знаем, кроме Лизы в семье Берс были ещё две невесты: Соня и Таня. Это были два совершенно разных человека. Можно сказать, прямо противоположных, хотя и воспитывались в одинаковых условиях, по одним и тем же книгам, и манер от них ожидали одних и тех же. Мужчины, которые начинали рассматривать Таню как объект своих вожделений, оставались спокойными, те же, которые выбирали Соню, влюблялись страстно (то, что в женщину страстно влюбляются, — её позор!!!) — с хватанием в отчаянии за голову, с ощущением себя рядом с ней недостойными, с рыданиями, сочинениями стихов и т. п. Реакции на ухаживания у Сони и Тани в одном и том же возрасте были также различны. Когда осмелевший молодой человек взял Таню за руку, она не посмела её отдёрнуть, боясь его обидеть. Соня же не только отдёрнула, но и брезгливо (морщась?) стала вытирать руку платочком, отчего молодой человек, почувствовав всю свою ничтожность, в отчаянии схватился за голову. В одной и той же ситуации Таня (будущий прообраз Наташи Ростовой, если вообще можно говорить о прообразе) находила повод для радости, а Соня — повод почувствовать себя несчастной. Словом, характеры достаточно целостные, чтобы предсказать с достаточной степенью точности, у которой из двух сестёр будут сны о расчленении младенцев; кто будет возбуждаться от вида испражнений; у кого будет страстное влечение отправиться в больницу целовать у больных гнойные язвы (было и такое!); и краткосрочная потребность (ввиду определённых психологических трудностей) в биофильном мужчине; и невозможность с такого рода мужчиной ужиться; и даже стремление первенствовать во всём, даже по пустякам, а уж тем более среди сестёр в деле замужества.
На что особенно обращает внимание в своих воспоминаниях Таня (а она хорошим языком написала книгу «Моя жизнь дома и в Ясной Поляне»), так это на то, что в присутствии Льва Николаевича все становились жизнерадостней, оживлённей, и у всех появлялось желание справиться со своими проблемами. Это чрезвычайно важное свойство биофилов уже тогда, до свадьбы с Соней, было Льву Николаевичу присуще. С возрастом это его свойство только усилилось.
Ещё Льва Николаевича легко обманывали, он об этом знал, но гипнабельным себя признать, чтобы от болезненных зависимостей защититься, не сумел. (Он говорил, что воспринимает людей особенно, физически, но склонен был видеть в этом только одну сторону, считая это преимуществом.) Раз взялся Лев Николаевич (уже после свадьбы) выращивать каких-то уж совсем особенных свиней японской породы (очень он восхищался выражением их, как он говорил, лица!), нанял человека за ними ухаживать, а тот их всех переморил. Не по недосмотру или небрежности, а осознанно, потому что нравилось убивать. Этот человек потом хвастал, как изощрённо он этих свиней «сделал». Лев Николаевич же ничего не понял и считал, что свиньи передохли из-за хвори, но не понял не потому, что медленно соображал, а потому, что яркий некрофил простодушному (гипнабельному) Толстому мог внушить, что хотел… Скажем, внушить своему нанимателю чувство, что, несмотря на то, что свиньи дохнут, — всё хорошо.
Таких примеров множество. Даже в старости Лев Николаевич не изменился. Личный его врач и последователь Д. П. Маковицкий в дневнике записал:
«24 июля 1909 г. Когда бывал Чертков, Л. Н. бывал в возбуждённом состоянии, как бы несвободный, загипнотизированный, такой возбуждённо-невменяемый почти, как сам Владимир Григорьевич».
Итак, влюблённая в Поливанова Соня, увидев, что старшая сестра «нежничает» с Львом Николаевичем, и похоже первая (какое нахальство — первая!) выйдет замуж, вдруг тоже обратила своё внимание на графа. Лиза возмутилась было, что у неё отбивают жениха, но было уже поздно: Лев Николаевич сделал Соне предложение, которое и было немедленно принято. «Сделала» она Льву Николаевичу чувство быстро чрезвычайно — через четыре недели он оказался даже повенчанным. Была у него попытка вырваться, но Соня прикинулась несчастной — дескать, её восемнадцатилетняя жизнь кончилась, — навалилась и родня Сони, — и она вышла победительницей: из сестёр первая вышла замуж, доказав тем свою принадлежность к «императорам».
Толстой все события, связанные с женщинами, записывал в дневник. Первая запись о Соне (видимо, тогда она впервые за него взялась) была сделана 23 августа 1862 года: «Ночевал у Берсов. Ребёнок! Похоже! А путаница большая. О, коли бы выбраться на ясное и честное кресло!.. Я боюсь себя: что ежели и это желание любви, а не любовь? Я стараюсь глядеть только на её слабые стороны и всё-таки оно. Ребёнок! Похоже».
16 сентября — предложение.
23 сентября — свадьба.
В период жениховства всё было похоже: цветы, подарки, объяснения, из которых следовало, что жених рядом с невестой чувствовал себя недостойным. Он ей объяснялся в любви и объяснял своё чувство неким родовым влечением. Заметьте! «Похоже», — записал в дневнике писатель, тот самый, который ещё лет десять назад в одном из своих произведений сказал, что чем более «похожи» проявления каких-либо чувств, тем более они ложны. Но вряд ли бы в те недели и даже в ближайшие годы Лев Николаевич смог бы поверить, что, спустя 48 лет, он тайком от жены ночью с верными людьми выберется из своего родового имения, а через несколько дней умрёт на станции Астапово. Но вот такую смерть описать художественно он, видимо, смог бы во всех деталях уже тогда, в августе-сентябре 1862 года.
Но в доме Берсов была ещё дружба со свояченицей, то есть с сестрой невесты, тогда ещё пятнадцатилетней Таней. Здесь царило взаимопонимание: он повышал настроение ей, она — повышала настроение ему. Дружба, лишь отчасти сохранённая для нас временем в их оживлённой переписке, продолжалась на протяжении последующих пяти лет до замужества Тани. Он был для неё всем: учителем, другом, советчиком и даже врачом. Да, это может показаться странным, но Лев Николаевич, который во всех своих произведениях утверждал, что в болезни люди выздоравливают не благодаря врачам, но вопреки им, для Тани, для милой своей свояченицы, был ещё и врачом. Её исцеляло уже само его присутствие. Это заметил и описал отец Тани, сам по профессии медик (письмо от 25 января 1867 года):
«Беда только та, что с ней очень трудно ладить. Она верит только одному доктору в мире: это — Л. Н. Толстому, который совершенно её избаловал, а сам, бедный, измучился со своим романом».
Да, действительно, в это время Лев Николаевич работал над «Войной и миром». Многие из домашних Толстого узнавали в персонажах себя, и это вызывало у них оживление. При первом чтении выяснилось, что любимейший герой Толстого — Пьер (а в сущности, он — если не сам Лев Николаевич, то его о себе мечта, ведь невозможно же писателю не отождествлять душу лучшего из своих героев со своей) не понравился никому, в том числе и Соне, а понравился одной только Тане. «Люблю таких», — записала она.
Угадать с первых страниц романа большую душу Пьера — тоже надо иметь сердце, ведь вначале поступки Пьера целиком и полностью определялись вожделениями тех подлецов, которые обладали достаточной силы некрополем, чтобы подавить критическое мышление Пьера. Угадать удалось одной Тане.
А теперь — любимейшая героиня. Лев Николаевич начал писать «Войну и мир» вскоре после свадьбы, ещё в те времена, когда на логическом уровне его жило убеждение, что жизнь его семейная удалась, а сцены, которые жена устраивать ему начала уже с первой недели их супружеской жизни, он терпеть ещё мог. Казалось бы, счастливейший из смертных, новобрачный, который, правда, себя считал своей невесты недостойным и полагал, что овладел ей именно он, счастливец, — а счастливец потому, что молодая жена говорит ему слова о любви и целует ему руки, его же убеждение в том, что он любит именно её, как будто калёным гвоздём вбито в основание черепа, — казалось бы, подобный счастливец не может не воспевать в главной своей героине — супругу Сонечку, Соню, Софью Андреевну.
Однако главной героиней становится не она, Соня, а её сестра Таня. Воспевается как лучшая из женщин почему-то не жена, а свояченица. Как это можно совместить с его собственной супруге объяснениями в любви и лишь братским общением с Таней?
«Всё что разумно, то бессильно; всё, что безумно, то творчески производительно», — сказал Толстой как раз в период ласкового созерцания образа Наташи. Позднее, 26 марта 1870 года, он записал эту фразу в дневник и далее пояснил: «Это значит — другими словами, что то, что есть сама сущность жизни, непостижимо разумом».
Следует уточнить: его, Льва Николаевича, разумом непостижимо. И не потому, что глуповат, а потому, что поддался искушению поселить рядом носителя злой воли.
Величайшие произведения создаются отнюдь не сознанием, а подсознанием, — эта мысль уже привычна в современной культуре, понимал это и Лев Толстой. Иными словами, сознанием и чувствами пользуются для того, чтобы написать не имеющие ценности литературные поделки и чтобы вступать в торгашеский брак (тип «игра»), а подсознанием — чтобы написать такие произведения, как «Война и мир», или вступить с женщиной во взаимоотношения совсем иного рода. Поэтому нет ничего удивительного в том, что Пьер (Толстой), влюблённый в Наташу (Таню), женится на подавляющей личности Элен (Софье), мучается от отсутствия чего бы то ни было с ней общего и, наконец, после смерти Элен и «обновления нравственной физиономии» всё-таки с Наташей соединяется. Пьер умнее Толстого, во всяком случае, в том отношении, что 15 лет своей жене в любви не объясняется и находит в себе мужество признаться, что это была ошибка, глупость, соблазн, несчастье, которое есть следствие дурного состояния души. Толстой стал прозревать (на логическом уровне) приблизительно на 15-м году семейной жизни. Но только спустя 22 года, в 1884 году, Лев Николаевич впервые собрал мешок и вышел в сторону Тулы. До Тулы 10 вёрст, и с полдороги Толстой повернул назад.
Обращаясь к своему сознанию и, как он того ждал, к обретённым чувствам, Толстой «узнаёт», что до безумия любит ту, от которой не он первый сходит с ума. Уединяясь же с пером в руках и входя в особое творческое (изменённое) состояние, он узнавал, что биофил, подобный Пьеру, достоин на своём жизненном пути соединиться с биофилкой, подобной Наташе, а некрофилке (Элен) лучше всего умереть. Но это только в особом, изменённом, творческом состоянии… (Не зря впоследствии Соня не позволяла ему закрывать дверь в кабинете: интуитивно она понимала, что ей это не на пользу! Лучше сказать, он молился, потому что писание — был его способ приобщения к истине.)
Впрочем, это ещё вопрос, которое из состояний сознания следует считать изменённым, — то, в котором мы находимся постоянно и не можем верно оценить происходящее вокруг, или то особенное, творческое, в котором создаются «выдуманные» произведения, подобные «Войне и миру», и передвигаются, если на то есть воля Божья, горы. То, в котором ищущий в состоянии максимально близко приблизиться к пониманию, что же с ним происходит реально, и какая из женщин на самом деле его.
Однако Пьер в результате психоэнергетической нахлобучки оказался, с благословения жреца госрелигии, повенчанным с Элен, избавиться от которой можно было только с её смертью, в чём ей, смерти, Лев Толстой и не препятствовал. В своей эволюции к смерти Элен проходит стадию обращения в для неё ещё более истинную и государственную, чем православие, религию — католическую, и, наконец, умирает от неопасной болезни, кажется, инфлюэнцы. Наташа также оказывается после смерти князя Андрея свободной и, наконец, обретает своё счастье под гостеприимной крышей биофила Пьера, который в противоположном от Элен движении проходит через стадию чисто понятого сектантства в форме масонства, которое он, естественно, тоже перерастает. (И это всё до религиозных исканий самого Толстого!)
Так что же прототип Наташи? Какова её судьба? И в какой степени её судьба совпадает с судьбой Наташи?
Да, Анатолий был, фамилия его была Шостак, он был русский, но звали его Анатолем, то есть именем подчёркнуто нерусским, что указывает на отсутствие самобытности, поскольку подражающий формам чужой культуры не может быть самобытным, а следовательно, и высоконравственным. Анатоль Курагин был таким же. Но если в судьбе Наташи Анатоль был высшей точкой череды болезненных зависимостей, после которой она обрела «обновлённую нравственную физиономию», то не так было у Тани.
Замуж-таки Таня вышла, но в возрасте 20 лет, то есть в возрасте, для девушки, по понятиям того времени, для вступления в брак достаточно почтенном. Вышла она после нескольких бурных романов, за своего двоюродного брата Сашу Кузминского, который был Таниной «первой любовью» (правда, романтично, как в бульварном романе?). Вышла, как уверяла, не из расчёта, а потому что былое чувство «стало оживать». Из этих слов очевидно, что Таня во всех своих несчастьях отдавалась чувствам одного и того же рода и, отдаваясь тем же чувствам, которые и прежде составили несчастье её жизни, вышла замуж, жила с мужем, рожала детей, некоторых схоронила, схоронила наконец и своего мужа, а потом умерла и сама. Но всё это было после. Прежде была надежда, были возможности, свобода и «непохожие» взаимоотношения между ней и Львом Николаевичем.
Когда Толстой работал над первыми томами «Войны и мира» и когда публиковал их, Таня, с которой Лев Николаевич списывал целые страницы, замужем ещё не была, поэтому Кузминский попадает в роман под именем Бориса, тоже близкого родственника. Действительно, Наташин первый поцелуй был с ним, была и кукла, но в романе Борис такую женщину, как Наташа, разумеется, не получает.
Итак, первый роман Тани — с двоюродным братом Кузминским. Затем она в себе обнаруживает ещё более сильное чувство, на этот раз к подленькому Анатолю, и решает, что на этот раз это и есть настоящее. Интересно, что — так же, как и Наташа, — Таня хочет выйти замуж за обоих. (Учитывая чувствительность Тани, это может означать существование двух психоэнергетических травм.) Сила чувства Тани к хлыщу Анатолю скорее всё-таки напоминает чувство Наташи к князю Андрею, чем к Анатолю Курагину. Но, тем не менее, и такой силы «любовь», по мнению Толстого-родственника, была ужасна — Лев Николаевич хватался за голову и переубеждал Таню, пользуясь тем, что она относилась к нему как ко второму отцу. (Письмо Тани от 25 ноября 1865 года: «…Искренна я с тобой всегда и прежде была, и теперь буду… Ты мне и лучший друг, и второй отец, и всегда это так будет, и я тебя очень, очень люблю, и где бы я ни жила и ни была, это никогда измениться не может».) Переубедить он её отчасти смог и Анатоля из Ясной Поляны выпроводил. Восприимчивая Таня несколько пришла в себя, повеселела, но тут на неё навалилось чувство ещё большее, и, как вы уже догадываетесь, последний источник чувства (Сергей Николаевич) поступил с Таней подлее всех предыдущих. Но поступил он с ней так не потому, как объяснили бы это современные девицы, что просто она позволяла, а позволяла потому, что просто сильно любила, и потому он мог позволить себе всё. Вовсе нет. Он просто был подонок, говнюк. Сильным, побуждающим к страстной любви некрополем обладают лишь люди с определённой нравственностью.
Влюбилась Таня, как и Наташа, рядом с Элен (простите, с Соней!!!), потому что Соня вообще во многом определяла Танины воззрения на жизнь. Таня так до конца и не смогла изжить почитания Сони как главной подруги. Близость с Соней подготавливала (отрицала) интеллект Тани к страстной любви. А объектом был — как бы вы думали, кто? Впрочем, вы уже знаете — брат Льва Николаевича, Сергей Николаевич. Как и своей женой Соней, Лев Николаевич братом своим восторгался — и не удивительно: как Соня отличалась от своей сестры Тани, так и Сергей от Льва. Лев же вообще объявлял лучшими людьми тех, рядом с которыми впадал в гипнотический транс: Соню — как лучшую из женщин, Черткова — как лучшего из друзей, Сергея Николаевича — как лучшего из братьев. Пытаясь объяснить своё восхищение братом-мизантропом, Лев Николаевич, не найдя в нём качеств положительных, договорился до того, что причиной восхищения Сергеем Николаевичем назвал… исключительный его эгоизм. Мысль, абстрактно-логически совершенно правильная, но не приведшая Льва Николаевича к «обновлению нравственной физиономии», и он позволил себе восхищаться братом и дальше. В отношениях с братом Льва Николаевича не могли защитить даже его профессиональные знания. 20 октября 1896 года он записал в дневнике:
«В художественном произведении главное душа автора. От этого из средних произведений женские лучше, интересней. Женщина нет-нет, да и прорвётся, выскажет самое тайное души — они и нужны, видишь, что она истинно любит, хоть и притворяется, что любит другое. Когда автор пишет, мы — читатели — прикладываем ухо к его груди и слушаем и говорим: дышите. Если есть хрипы, они скажутся. И женщина не умеет скрывать. А мужчины выучатся литературным приёмам и его уже не увидишь из-за его манеры, только и знаешь, что он глуп, а что у него за душой — не увидишь».
Именно такой стиль был у «красного папы» В. Г. Черткова, чьи письма о ненасилии можно читать, только делая насилие (над собой), и, в сущности, такой же стиль был и у Сергея Николаевича.
Итак, положение: по законам того времени венчать брата и сестру уже существующей супружеской пары было запрещено, позволялось только по особому разрешению церковных властей. Прекратить эту связь Таня была не в силах, всё определял болезненный человеконенавистник. Но Сергей Николаевич не посчитал необходимым это сделать. Он выбирал. Дело в том, что как раз в то время, как Сергей Николаевич ухаживал за Таней, объяснялся ей в любви и делал ей предложение, свою сожительницу Машу, певичку из цыганского хора, с которой он незаконно жил уже пятнадцать лет, он забрюхатил четвёртым ребёнком. Выбирал, с кем остаться, он долго, мучительно долго — мучительно, естественно, прежде всего для Тани — и выбрал, разумеется, цыганку. Таня, наша жизнерадостная Таня, которая, в отличие от своей сестры Сони, всегда во всём находила хорошие стороны и повод порадоваться жизни, пропитанная духом Сергея Николаевича, поступила так же, как поступали и все без исключения любовницы некрофила Гитлера: она совершила попытку самоубийства — отравилась. К счастью, всё вовремя открылось, ей успели дать противоядие, но она очень долго после этого болела. И на этот раз спас её не кто иной, как Лев Николаевич, вернее, больную спасло её отношение к нему как ко второму отцу. Доверие тому, что на этой земле есть ради чего жить. Вера в неисчерпанность жизни.
Теперь Таня, по понятиям того времени, была «с прошлым», то есть, как существо достаточно совестливое и стыдливое, она не могла себе представить, что в этой жизни на что-то необыкновенное в супружестве может ещё рассчитывать. За ней начинает ухаживать овдовевший пожилой Дьяков (но не старше Сергея Николаевича!). Дьяков был другом Льва Николаевича, а известно, что мужчины в такого рода дружбе сходятся по родству душ. Однако Тане то, что она испытывала к Дьякову, ни в коей мере не напоминало чувств, которые она испытывала прежде к Кузминскому, Анатолю, Сергею Николаевичу. Она не догадывалась (Соня не сказала, не приказала), что возможны и другие чувства, и Дьякову отказала. Она решает выйти замуж за Кузминского, объявив, что прежнее к нему чувство у неё вновь проснулось. Что она и делает после того, как Лев Николаевич (!) находит священника, который соглашается венчать брата и сестру.
Судьба порой берётся подсказать нечто важное, для непокаявшейся души очень болезненное, даже в день венчания: на сельской дороге встретились два экипажа, и в обоих сидели готовившиеся вступить в брак, которым пришлось похлопотать, чтобы найти священников, которые бы согласились незаконно их венчать. В одном экипаже ехала Таня с братом Кузминским, который, пока Таня переходила из рук в руки, коротал время с замужней графиней, а в другой Сергей Николаевич со своей певичкой. И Таня, и Сергей Николаевич одновременно выглянули из окон экипажей и — узнали друг друга. Эта символическая встреча потрясла их обоих. Стала ли она для Тани дополнительной психоэнергетической травмой, неизвестно, но и предыдущих ей вполне хватило для того, чтобы она, прежде не мыслившая, как можно обидеть человека хоть словом, и в силу своей чувствительности умевшая в общении найти верные слова и верную интонацию, та самая Таня, так напоминающая нашу Наташу, могла сказать своему мужу, Саше Кузминскому, что самая сильная у неё любовь была (а следовательно, есть) с Сергеем Николаевичем. Обвенчавшись с Кузминским, она с ним жила, пока он наконец не скончался.
Но, несмотря на множество схожих деталей, судьба Тани судьбу Наташи Ростовой лишь напоминает. Наташе хватило нравственных сил, чтобы разобраться в своих взаимоотношениях с людьми и мужчинами. Она обратила повороты своей судьбы в ступени, по которым взбиралась всё выше и выше, — и в борьбе с Богом победила саму себя. Танины же любовные истории неотличимы одна от другой и разнятся лишь силой «чувства». Наташа победила ещё и потому, что победителем был и её Пьер. Чего нельзя сказать о Танином супруге. Но если Лев Николаевич не смог сознанием понять, кем же для него могла бы стать Таня, то это понятно: он, как ему казалось, занимался вопросами вселенской значимости. Но почему же сама Таня не смогла понять, кем для неё мог стать Лев Николаевич? Ведь именно женщины упорно внушают друг другу, что кто, как не они, являются знатоками любовных взаимоотношений? Почему они оба столь одинаково не смогли разобраться в достаточно простой ситуации? Для решения которой достаточно критического мышления средней силы? Было ли это следствием того, что они оба, безусловно, находились под влиянием одного и того же человека — Сони? Или на самом деле женщина, когда речь заходит не о болезненных зависимостях, а о светлом, о встрече половинок, самостоятельно не может ничего? Или, наоборот, не может мужчина? Или не могут ни те, ни другие, но только Господь? Тогда что же Таня? С кем она советовалась? Кого называла своим другом? Кто контролировал её разум? Кто всё время был рядом с Таней и дома, и в Ясной Поляне? Кому снились расчленения младенцев? Кто возбуждался при виде испражнений? Кого Таня называла любимой сестрой и любезным другом? Со всей очевидностью выяснить все детали возможно было методами психокатарсиса только при жизни самой Тани. Но и со смертью Тани возможность полностью не утрачена.
Можно обратиться к подсознанию самого Льва Николаевича, благо он позволил себе записывать так называемые фантазии, самое, как выясняется, ценное и единственно достоверное в человеке. Роман говорит сам за себя: Пьер — это сам Толстой, Наташа — как бы Таня; Пьера контролировала Элен, Наташу тоже зомбировала признанная красавица и умница (на самом деле тупица) Элен-Соня.
Но кто же такая Наташа, если Таня только как бы? Кто она, если Таня не более чем прототип, и списана с неё лишь плотская её составляющая — то, что она обворожительна, эмоционально-подвижна, жизнелюбка и воспринимает жизнь не только общепринятыми способами, но и иными, теми, которые в наше время называются экстрасенсорными. У Тани же взяты особенности речи (одни эмоции и никакого смысла) и некоторые случаи из биографии. Но по плоти ли Наташа — Наташа? Откуда Толстой взял не реализовавшиеся в жизни Тани движение души, возрастание до таких высот, которых не достигли остальные героини «Войны и мира»?
Спустя много лет после завершения работы над романом Софья Андреевна заявила, что Лев Николаевич взял Таню, взял её, Соню, перемешал, и получилась Наташа. Действительно, Наташа не есть просто Таня, даже в самую лучшую пору её жизни, но нечто гораздо более прекрасное. А поскольку Софья Андреевна была непоколебимо уверена, что она, Софья, есть само совершенство, то, следовательно, Наташа есть Таня, дополненная ею, Софьей. Многие исследователи в это поверили. Мнения Софьи, не понимавшей своего мужа, вообще до странности для литературоведов авторитетны, в особенности так было после смерти Льва Николаевича и до её смерти в 1919 году, когда признание её как специалиста в области биографии, характера и образа мышления Льва Николаевича достигло апогея. Её признали ведущим специалистом. Логического к тому основания — нет.
Писатель может написать только то, что может написать. На бумаге могут воплотиться только те образы, которые в состоянии вместить его душа. Скажем, Достоевский был великим художником всяческих садомазохистских извивов человеческой души, но положительного героя он создать так и не смог. Не нашлось в его душе такого уголка, из которого здоровые биофильные герои могли появиться. А вот у Толстого появились. В конечном счёте, всякий литературный герой, будь то мужчина или женщина, — это, прежде всего, сам автор, его душа во всей своей нищете или богатстве. Наташа — это сам Толстой, и это естественно. Но одновременно Наташа — это Наташа, жизнь её самостоятельна, самобытна и не от мира сего (Иоан. 18:36). Таня же — лишь прототип, а Толстой — лишь автор, и, кто знает этих гениев, не заглядывал ли он, созерцая Наташу, в будущее? К тем, у кого получается…
Лев Николаевич с женой Софьей Андреевной жил плохо, гадко. Работа над «Войной и миром», пребывание в той области разума, которая оказалась вне контроля тех, кто хотел бы вообще всегда ближних контролировать, работа в том же пространстве сознания, в котором работали, освобождаясь, П. и В., и такая работа Льва Николаевича над собственным освобождением не могла не принести плодов прозрения. Снести такое Софья Андреевна была не в силах, и обычная враждебность, естественно, усилилась. Начались ссоры; некоторые часто гостившая в их доме Таня описала в своих воспоминаниях. Как и положено некрофилу, Соня в столкновениях оставалась более невозмутимой или, правильней сказать, в выражении своей ненависти более мертвенно-неподвижной. Чувствительный же и непосредственный Лев Николаевич индуцированную на него злобу проявлял, как у людей подобного рода и бывает, активно, открыто. Он мог схватить поднос с кофейником и чашками и разбить об пол, сорвать со стены барометр и тоже — об пол. Странно, если бы было иначе: ведь в такие минуты человеку в особой мере отключали контролирующее сознание. А у фуфелы-Софочки всё было в порядке.
Годы шли, Лев Николаевич обучался противостоять злу, что проявлялось в большей сдержанности, а вот прекрасно умеющая владеть собой Соня (а это умение собой владеть отмечают все наблюдавшие её врачи) распускалась всё больше и больше — с определённой целью. Естественно, поскольку самообладание Льва Николаевича означало независимость, то, чтобы увлечь его в нужное ей состояние, Софье Андреевне требовались большие усилия. Она кричала, визжала и каталась по полу, стреляла под дверями, «шутила», что выпила смертельную дозу опиума, рассказывала про свою «чистую» любовь к Танееву; она грезила, что дом охватывает понос и рвалась в больницы целовать гноящиеся язвы у умирающих…
Так Лев Николаевич прожил 48 лет, до тех пор, пока ночью с верными ему людьми из дома не сбежал, однако, с тем только, чтобы через несколько дней умереть на небольшой, случайной, в общем-то, на его жизненном пути железнодорожной станции Астапово. Но умереть свободным, хотя бы напоследок полной грудью вдохнув воздуха свободы, ему не удалось. Вопреки его воле Софочка настигла его и там. Но не с тем, чтобы просить прощения, и если уж покаяться, то не как апостолы, но как Иуда…
Помните запись Льва Николаевича в дневнике?
«Лиза Берс искушает меня; но этого не будет. — Один расчёт недостаточен, а чувства нет».
Он хотел чувства — он его получил, он искал долго, но в самом главном оказался выразителем духа даже не времени, а всей истории планеты после грехопадения. И это тем более обидно, что рядом была другая девушка, которая относилась ко Льву Николаевичу как к учителю, врачу, другу, как к отцу, и о котором писала: «Один только Лёвочка и понимает меня». И которую он воспел в своём великом романе.
Дело сделано, жизнь прожита и остаётся только уповать на Воскресение. Почему так случилось? Могло ли быть иначе? Скажем, если бы человек, который к моменту своей женитьбы уже более десяти лет писал на нравственные и психологические темы, выбирал в притягивавшей его семье (не Таня ли его притягивала?) не, как водится, между расчётом и «чувством», а вспомнил, что есть ещё нечто иное, третье — дух, вера. Та самая вера, особое состояние ума, о которой в Новом Завете написано: «Вера же есть осуществление ожидаемого и уверенность в невидимом» (Евр. 11:1). И не в этом ли пренебрежении верой уже тогда было заложено основание его, Льва Николаевича, религиозным метаниям накануне смерти?
Соня врывалась. Соня вечно была недовольна. Соня грезила всеобщим поносом и вознёй в этом поносе. Соня визжала. Соня заставляла под угрозой самоубийства делать что ей хочется, она угрожала повеситься, отравиться морфием, броситься под поезд, утопиться. И даже имитировала всё это. Соня даже определяла, кого из своих знакомых этот несносно добрый граф, который отказался от слуг, собственности и обслуживал себя сам, имел или не имел права видеть. И она чувствовала моральное на то право. Ещё бы! Ведь Лев Николаевич, величайший художник, был отлучён от государственной церковности, а она, Соня — нет. И это естественно! Она была предана и государству, и приемлемой для подавляющего большинства религии. Она даже регулярно посещала то, что в этой системе церковности называется богослужением, и предписанные обряды исполняла.
И ещё одна деталь. В те времена у всех на слуху был один феномен. Оказалось, что помещикам, которые обирали своих крестьян, в своих поместьях вовсе не обязательно было иметь врачей. Достаточно было дать болевшим крестьянам какое-нибудь лекарство — и те выздоравливали. «Какое-нибудь» называется плацебо, то есть пустышка, обман, подкрашенная водичка или порошок соды. При этом достаточно сказать, что он, крестьянин, непременно выздоровеет — и он в большинстве случаев выздоравливал. Разумеется, те, которым подобное лечение не удалось, не могли признаться в собственной «неполноценности» и придумывали тому феномену разнообразные объяснения. Но у некоторых помещиков или у их жён это получалось. И занимались они этим с удовольствием. Получалось это и у Сони. Крестьяне из Ясной Поляны, да и из более дальних мест предпочитали не ходить в город к врачам, а предпочитали обращаться к «своей».
— Уж лучше вы нас, — говорили они, обращаясь к Софье Андреевне, зная, что помогает.
То есть — вы не поверите! — выражаясь современным языком, Соня, Софочка, Софья Андреевна — была биоэнергетиком, биотерапевтом, астротерапевтом, биоэнергосуггестологом, или попросту — народным целителем!!!
Глава двадцать первая
Неизвестное преступление Толстого
Все бытующие мнения о Софье Андреевне можно свести, в сущности, к трём основным.
1. Софья Андреевна — ангел-хранитель Льва Николаевича, что следует из того, что она была верная жена (в чужой постели её никогда не заставали), близкая мужу душа (Лев Николаевич ей объяснялся в любви: не мог же он — он! — ошибаться в её необыкновенности; что же касается его высказываний о том, что Софочка — нравственный урод, так это не более чем слова, сказанные в запальчивости), добродетельная мать (у неё не умерло до совершеннолетия восемь человек детей, а всего было шестнадцать беременностей), идеальная хранительница очага (если бы не она, Лев Николаевич раздал бы всё голодающим, и сыновьям было бы невозможно подбирать лошадей в масть; что же касается того, что её накопительские усилия оказались напрасными — всё равно семья была ограблена большевиками, — так это историческая случайность, и детям, которым пришлось в результате революции самим зарабатывать, от неследования принципам отца (неприученности к труду) пришлось сложнее — случайно). К этому растиражированному мнению — «верная жена, близкая мужу душа, добродетельная мать и хранительница очага» — довлеют преимущественно женщины, свободно чувствующие себя в иерархиях, и плохо ухоженные женатые мужчины, — словом, большинство населения.
2. Софья Андреевна — исчадье ада, и правильно к концу жизни сказал про неё Лев Николаевич, что её, мягко выражаясь, проделки вовсе не следствие болезни, а проявление нравственной нечистоты. Этого мнения придерживаются лишь немногие, знавшие семейство Толстых. Среди них Гольденвейзер (его воспоминания, в отличие от воспоминаний тех, у кого Софья Андреевна предстаёт как образец нравственной женщины, не переиздавались с 1923 года), Феокритова (её воспоминания о том, что она видела, живя в доме Льва Николаевича, до сих пор не выпускают из стен архивов), Чертков (а его книги о Толстом вы разве можете где-нибудь купить?) и вообще все толстовцы.
3. Софья Андреевна не была ангелом (а кто из живущих ангел?), но она была выдающейся женщиной по сравнению с окружающими (переписывала работы мужа, писала сама (пусть и против мужа), была художницей — разве не сам Лев Николаевич насчитал у неё 19 талантов?), а если в чём и отставала от мужа, так это естественно — ведь муж у неё был гением, разве за таким женщине угнаться? Это мнение высказывают люди начитанные, которые даже на вопрос, идёт дождь или нет, постараются ответить уклончиво. А уж если речь зайдёт о вопросах нравственных, то готовьте на время рассуждений подушку… В сущности, по особенностям своего мышления они ближе или даже совпадают с первой группой.
Защитники Софьи Андреевны свидетельство Гольденвейзера устраняют «легко»: дескать, у него взгляд предвзятый, односторонний и вообще не согласующийся с мнениями детей Льва Николаевича, его внуков да и самой жены. И вообще всё это — мнения… Мнение вообще есть нечто эфемерное… Хорошая была Софья Андреевна, а вот Лев Николаевич на словах проповедовал одно, а договориться с женой не мог. Сам такою её воспитал, нехор-р-роший человек. Подумаешь, невидаль: какашками она восторгалась, а не идеями мужа! Сколько женщин так живут!
Грустно огорчать корпус толстоведов, но не сообщить, что мы обнаружили и цифровые свидетельства нравственной нечистоты Софочки, мы не можем. Из них следует не только то, что Софья Андреевна — дрянь, но и то, что на Льва Николаевича на удивление упорно многие клевещут. Мы постараемся этим клеветам положить конец!
Дети выдают секреты своих родителей. Нет, не словесно, а образом своей жизни. Рассматривая особенности их судеб, можно выявить подсознательные или даже скрываемые вожделения родителей. Чаще матерей, ведь именно они, как известно, оказывают на ребёнка влияние большее, чем отец. На практике отец лишь даёт фамилию, определяет словарный запас своих детей и то ремесло, с которого они начинают зарабатывать на жизнь. Да, ещё, разумеется, генетические особенности: внешность, рост, тип телосложения.
Если детей в семье много, то это удача для исследователя: ведь среди них есть особенные, заведомо отличающиеся от остальных — любимый ребёнок, нелюбимый ребёнок, забытый ребёнок, а также старший и младший.
У Софьи Андреевны было шестнадцать беременностей, родилось тринадцать детей, четверо умерли во младенчестве, один (последний) в семилетнем возрасте, а восьмерым удалось пережить своё совершеннолетие. Вот они:
Сергей Львович (1863—1947), умер в возрасте 84 лет.
Татьяна Львовна (1864—1950), умерла в возрасте 86 лет.
Илья Львович (1866—1933), умер в возрасте 67 лет.
Лев Львович (1869—1945), умер в возрасте 76 лет.
Марья Львовна (1871—1906), умерла в возрасте 35 лет.
Петя (1872), не прожил и 1 года.
Николенька (1874—1875), жил несколько месяцев.
Варенька, родилась и умерла 13 (1) ноября 1875 года.
Андрей Львович (1877—1916), умер в возрасте 38 лет.
Михаил Львович (1879—1944), умер в возрасте 65 лет.
Алёша (1881—1885), прожил 4 года.
Александра Львовна (1884—1979), умерла в возрасте 95 лет.
Ваничка (1888—1895), не дожил до 7 лет.
По продолжительности жизни из девятерых детей выделяются трое: Александра — 95 лет, Марья — 35 лет и Андрей — 38 лет. Чем же они отличаются от остальных детей и друг от друга?
Оказывается, что Александра — единственный ребёнок, которого грудью Софья Андреевна не кормила!
Марья — была самым нелюбимым ребёнком Софьи Андреевны!
Андрей — был самым любимым ребёнком Софьи Андреевны!
Вот это результат! Оказывается, что для того, чтобы ребёнку быть здоровым, ему необходимо только одно — быть от своей «любящей, добродетельной матери» подальше!
Оказывается, что для того, чтобы ребёнку умереть быстро, необходимо, чтобы мать ему уделяла большее, чем другим детям, внимание! При этом неважно: «боготворит» ли она его, как Андрея, или по всякому поводу шпыняет, как Машу. Но, в сущности, ничего удивительного в этом нет: не важно, какая на лице некрофила сетка морщин — «любви» или «ненависти», излучаемое им некрополе всё равно остаётся орудием умерщвления.
Менее других внимания, как мы уже говорили, достаётся от матери старшему ребёнку — для неё более привлекателен младенец, но отнюдь не потому, что некрофилка заботится о его нуждах, а потому, что он более беспомощен и ей сопротивляться не может. Напротив, для отца старший ребёнок наиболее привлекателен, потому что мужчина-мыслитель прежде всего ищет собеседника, личность, независимо мыслящую. Сколько же жил старший ребёнок Льва Николаевича и Софьи Андреевны — Сергей?
Он жил 84 года, то есть дольше всех остальных пяти своих братьев!! И это несмотря на то, что жизнь его сложилась тяжелее прочих его братьев: в результате катастрофы ему ампутировали ногу, и он единственный из сыновей остался в коммунистической России.
Таким образом, мы, рассмотрев судьбу уже четвёртого ребёнка, вновь приходим к выводу, что чем меньше ребёнок в младенчестве общался с Софьей Андреевной, тем дольше он жил. Сергею особенно повезло: во-первых, он родился у юной ещё Софьи Андреевны, которая как некрофил ещё только матерела; во-вторых, уже на следующий год родилась сестра Таня, которая и приняла на себя «любовь» матери.
Пренебрежённые Софьей Андреевной дети отличались от остальных ещё и характером: в 1910 году, когда отец ночью бежал из дома, только Сергей и Александра нашли в себе мужество осудить мать за её над отцом издевательства. Сергей Львович тогда сказал Софье Андреевне: «Если ты считаешь себя больной, то тебе надо лечиться, если же ты считаешь себя здоровой, то тебе надо опомниться и иначе себя вести. Если ты будешь продолжать так же мучить отца, то мы соберём семейный совет, вызовем врачей, устраним тебя от ведения дел по изданию и от хозяйства и заставим разъехаться с отцом». Софья Андреевна, разумеется, «успокоилась». Но не изменилась.
Остальные дети более открыто приняли сторону матери и поносили отца вслух. Особенно усердствовал маменькин сынок Андрей Львович. Мы не верим в случайные совпадения, но когда мать умирала в 1919 году, рядом оказались вовсе не «любящие» мамочку детки — их не было, разумеется, по очень «уважительным» причинам, — рядом, помогая матери, оказались всё те же Сергей и Александра.
Был ещё один особенный ребёнок, Ваничка, который был вынужден умереть в шесть лет. Чем он отличался от остальных детей? Он был самым любимым ребёнком Льва Николаевича. Несложно догадаться, что если Софья Андреевна во всём мужу перечила, то её «сладкие» по отношению к младшенькому Ваничке чувства могли оказаться разве только более некрофиличными. И ребёнок умер, не дожив до семи лет.
Лев Николаевич даже Сергея считал обладателем кастрированного, как у матери, ума. И только в Ваничке Лев Николаевич сразу угадал носителя такого же, как у него самого, мышления — и, к сожалению, этого от жены не скрыл. Действительно, Ваничка был удивительным ребёнком — он видел жизнь и имел мужество её оценивать. Необычайность его интеллекта замечали все. Разве мог ребёнок с ненавистным матери неавторитарным мышлением рядом с ней выжить?
Впрочем, можно не обращаться к анализу чувств отца (и, как следствие, у матери противоположных), а обратиться с сухим цифрам. Почти все дети Льва Николаевича были младшими не более двух лет (до рождения следующего ребёнка), Ваничка же был младшеньким (наибольшее со стороны матери внимание) более всех других — шесть лет! Софья Андреевна, разумеется, горько над его гробиком плакала. Очень убедительно убивалась. А какие трогательные слова по поводу смерти «любимого Ванички» записала она в книге о себе! Противно цитировать. Тем более что эти её слова часто приводят почитающие Софью Андреевну как верную жену и любящую мать.
Следующим особенным (в смысле внимания матери) ребёнком, который был дольше других младшеньким (пять лет), была Маша, та самая Маша, которая умерла раньше других — в 35. Как не хочется умирать в 35 лет! (Ненависть Софьи Андреевны к Маше объясняют послеродовым воспалением роженицы. Обязаны ли мы веровать в подобное объяснение?)
Нужны ли ещё какие цифры? Мудрые и даже просто умные всё поняли ещё на полпути, а глупцам (в том смысле, в каком это слово употребляется Соломоном) всё без пользы.
Впрочем, можно было бы порассуждать и о на первый взгляд странной последовательности смертей маленьких детей — Пети, Николеньки и Вареньки. Почему-то маленькие дети у Софочки взялись умирать подряд именно после рождения нелюбимой Маши (Марии Львовны). Но именно здесь всё отчётливо закономерно: Софья Андреевна их вынашивала, одержимая ненавистью к своей дочери. Не каждый ребёнок способен перенести столь сильное некрополе. Вот они быстро и умерли. После трёх смертей подряд родился Андрей, который потому, видимо, и стал любимым, что всей своей садомазохистской жизнью показал, что вынашивали его в некрополе более сильном, чем Софье Андреевне было обычно присуще. Он его принял, не воспротивился и стал воплощением скрываемых женщиной, истово верующей в государственную религию, пороков: крал, играл в карты, убивал, изменял, не пропускал православных «богослужений», узнавал, что из-за него кончали жизнь самоубийством, и т. д. и т. п.
Итак, у «идеальной матери, верной жены и честной женщины» (загляните в толстенную Книгу отзывов выставки «150 лет со дня рождения Софьи Андреевны Толстой» — и вы эти слова найдёте на каждой странице!), как в то, сами не зная почему, начинали верить не только дети и внуки, но и большинство оказывавшихся в доме Толстых знакомых, дети умирали тем быстрее, чем больше она уделяла им своей «любви», выживали же ею заброшенные — они же выросли наиболее нравственно здоровыми.
Итак, первыми умерли как ненавистные Ваничка и Маша, так и любимец Софьи Андреевны и блудливых женщин Андрей. (Умерших младенцев, как не успевших проявить свой характер, мы из рассуждения исключаем.)
В толстоведении повсеместно считается, что дети Толстого свои дурные черты, например, страсть к картам, унаследовали от отца: ведь не Софья же Андреевна в них играла, а Лев Николаевич (в молодости)! В карты, вообще говоря, играют по-разному. Одни из корысти — и всегда выигрывают, это не сложно. Другим нравится сам процесс — его маятниковая периодичность: то при выигрыше достигается положение «императора», когда проигравший партнёр корчится от ощущения собственного ничтожества, от бессильной злобы, то в противофазе достигается ощущение полного своего ничтожества — когда осанку «императора» принимает выигравший партнёр. Именно ввиду психологических особенностей этих положений определённому типу людей играть приятно. Это канализирование (воплощение) садомазохистских потребностей — унаследованных или приобретённых. Дети Софьи Андреевны выигрывали и тут же проигрывали огромные суммы — и требовали от родителей денег на уплату долгов, что причиняло боль отцу и несло желанные попрёки от милой мамочки. Ярче всего эта страсть проявилась в характере маменькиного сынка Андрея, того самого, к которому Льву Николаевичу в доступе полностью было отказано. И наоборот: Сергею, единственному воспитаннику отца, карты были скучны. Таким образом, наличие страсти к картам, как и прочих садомазохистских воспалений у молодого Льва Николаевича и преданных Софье Андреевне детей, говорит лишь о том, что Софья Андреевна была тождественна по основным чертам характера матери Льва Николаевича. Что и привело к некоторой общности занятий детей этого сорта дам: Льва Николаевича, его братьев и его сыновей.
Лев Николаевич жил в доме, полученном по наследству от предков и его хозяйственными трудами и литературными заработками благоустроенном, но в нём не находилось уголка, в котором он мог бы почувствовать себя хозяином и в который бы не врывалась со злобными истериками «верная жена». В этом доме жило много народу: супруга, её дети и внуки, но не было ни одного человека (после смерти Ванички), который мог бы Льва Николаевича понять. Лев Николаевич мучился от одиночества, страдал очень…
Это наказание, но за какое такое страшное преступление?
Преступление же состояло в том, что Лев Николаевич не только позволил себе страстно влюбиться, не только позволил невесте и её родне увлечь себя в брак с женщиной, в которую вообще влюбляются, но и родил от неё детей. Неужели он не знал, что его дети будут не его? Сомнительно, чтобы он не знал этого вообще, ведь ещё в самые первые годы своего брака он, работая над «Войной и миром», Пьера в браке с Элен оставил бездетным, а её и вовсе вскоре умертвил. Так что, хотя бы в изменённом состоянии, Лев Николаевич знал и понимал.
И потому в том и заключается самое страшное преступление Льва Толстого, что для сожительства, содержания и рождения детей он выбрал себе женщину вовсе не генитального типа (иначе все дети его были бы как Ваничка, лучше даже, и не умерли), а анально-накопительского. Да и не любовь это была вовсе, а приступ некрофилии.
Лев Николаевич в «Крейцеровой сонате» глумился над музыкантом, главная характерологическая черта которого была — развитый зад, да и в понятийной речи гениальный писатель наверняка осуждал гомосексуалистов за противоестественность взаимоотношений, но разве сам он поступал лучше? От гомиков хотя бы не рождаются ни дети, от «любви» к которым убивают себя окружающие, ни от этих детей внуки, носители авторитарного мышления и продолжатели дела отцов. А от Толстого рождались, и потому тот подвид некрофилического секса, который он выбрал, — страстная любовь — сто крат хуже гомосексуализма.
— И что теперь? — может не согласиться кто-то из читающих. — Как же вступать в брак? С кем в постель ложиться? Ведь кругом одни некрофилки, пусть, в лучшем случае, и жухлые. Оставшиеся 0,38 %? Полноте, таких столь мало, что человечество вымрет!
Когда Лев Николаевич мучительно искал причину случившегося с ним семейного несчастья, одним из тупиковых решений был призыв к всеобщему девству, невступлению в брак. Многочисленные оппоненты Льва Николаевича над ним потешались и для словесного выражения своей с Львом Николаевичем противоположности ничего более умного не смогли придумать, как возразить, что в таком случае люди вымрут. Неужели, дескать, ему не жаль человечества?
На это Лев Николаевич отвечал: «А для чего оно должно жить-то, такое человечество?»
Наказание Льва Николаевича заключалось не только в горестном созерцании состояния своих детей и их жалких судеб — браки со шлюхами, успешное чиновничество, военные награды, страсть к картёжничеству, анальность (кастрированность) умов. Наказание заключалось ещё и в том, что Лев Николаевич поставил себя в затруднительное положение и как проповедник. Трудно обличать государственную церковь, социалистов-революционеров и столь же авторитарный царизм, если не затрагивать основание, их производящее, — размножение от женщин анально-накопительского типа. Ведь это именно их дети формируют сталинщину, гитлерщину и прочие государственные религии. И не случайно, что во всех этих системах есть культ некрофилической матери — какое тысячелетие ни возьми. Свидетели — иконы Астарт, Ашер, Кибел, Артемид, также и современные. Не отличался от культов прошлого, как показала история, и атеистический режим. И возвеличивал он не только трактористок-ударниц и парашютисток с актрисами, но и таких дам, как Софья Андреевна. Это получалось не намеренно, а естественно, непроизвольно. Бесполезно разоблачать государственные авторитарные веры, если не затрагивать основания: срубленные головы дракона вновь отрастут на сохраняющейся шее.
Да, конечно, из художественных произведений Льва Николаевича («Война и мир», «Анна Каренина», «Воскресение», «Отец Сергий» и другие) следует, что страстная любовь есть зло. Но в письмах Толстого к своим детям и в публицистических произведениях — словом, на уровне понятийном — отношение уже явно двойственное, противоречивое, нерешительное. Как и сами его многолетние потуги уйти от жены. Что это как не наказание для человека, который мечтал целостно мыслить?! Ведь именно приближение к целостному мышлению и давало его уму возможность опереться на землю обеими ногами, а что это для биофила, как не удовольствие? Как может мышление быть целостным, если человек бросал курить семь лет, а уходил от жены не одно десятилетие? Разве не он до глубокой старости любил впадать в транс от ритмичной музыки (в последние годы всё-таки освободился и от этого) и называл Софью — любимой, Черткова — лучшим другом, а брата Сергея — самым близким человеком? Что же он в таком случае огорчался последствиям своих преступных предпочтений — дурным судьбам своих детей?
* * *
Мы уже рассказывали о жизни Андрея — кумира матери, которого она почувствовала от рождения, назвав в честь своего отца — модного доктора (!). Теперь желательно рассмотреть особенности психики самой нелюбимой дочки Софьи Андреевны — Маши.
Все три дочери Софьи Андреевны — Таня, Маша и Александра — были и остались, прежде всего, мамиными дочками, хотя и вели себя неодинаково — в мелочах.
Тождественность материнскому мышлению следует отнюдь не из одного только утверждения Льва Николаевича о кастрированности умов всех своих детей (кроме Ванички). Это проявилось также и в том, что все дочери, видя неприятие Львом Николаевичем авторитарной государственной религии, тем не менее, пожелали умереть, как и не добившая их мать, по православному обряду. Это вернейший признак — авторитарного, магического мышления. Также характерно и то, что на троих дочерей Софьи Андреевны приходится всего только одна внучка!! Разве это не преданность подсознательной ненависти матери к детям? Как бы инверсированно и по-актёрски даровито в этом отношении она ни представлялась?!
Дочери были похожи — в главном (бездетность, смерть по православному обряду, садомазохистские отношения с мужчинами, ненависть к матери при её жизни и т. д.), но нелюбимая выделялась. Мы не знаем, на какие документы опирался французский подданный, медик Сергей Михайлович Толстой (может быть, это были только семейные предания?), но он поставил Маше диагноз — mania anglicana. Каковы характерные особенности поведения людей с таким диагнозом? Прежде всего, подобный человек делает вовсе не то, что ему выгодно и даже не то, что он хочет, а то, что от него требуют. Он также принимает облик того человека, во власть которого он отдался.
/// Это экспериментально доказано ещё в XVIII веке, ещё в те времена, когда гипноз назывался «животным магнетизмом». Подобно тому, как кусок железа при прикосновении к нему постоянного магнита намагничивался и тем уподоблялся индуктору поля, так и человек, отдавшийся во власть гипнотизёра (вольно или полувольно), становился как бы его копией. После знаменитых докладов 1784 года целых двух комиссий, назначенных по приказу Людовика XVI, в которых опыты по магнетизёрству осуждались, центр подобных упражнений переместился в Великобританию (Брейд), и для конспирации «животный магнетизм» стали называть «гипнотизмом» или «гипнозом». Но и в Англии основной феномен гипноза — исчезновение личности гипнотизируемого и появление в нём индивидуальных черт гипнотизёра — естественно, сохранился. Целителями они себя стали называть уже в следующих поколениях — в конце XIX века. В эпоху дохристианскую они называли себя магами. ///
Механизм возникновения mania anglicana (а в терминах нашей книги просто гипнабельности) прозрачен и формируется в детстве: что бы нелюбимый ребёнок ни сделал — всё плохо, за всё следует наказание в виде, как минимум, энергетического удара. В результате затравленный, запуганный ребёнок полностью отказывается от своей воли и, спасаясь от боли, начинает угадывать настрой карающей матери и, как следствие этого настроя, те поступки, которые могут вызвать несколько меньший её гнев. Слова матери не имеют значения, потому что такого рода матери всегда врут. Но даже если вдруг они и захотят сказать правду, то ввиду нецелостности мышления, в основании которого стоит нереальная самооценка и разнообразнейшие восторги, всё равно получится враньё. Совершенствование этого свойства угадывать и делает такого ребёнка сверхчувствительным, экстрасенсом (в современной популярной терминологии), а неизбежно сопутствующее отсутствие воли — игрушкой в руках некрофилов. Что отнюдь не делает самого ребёнка неподавляющим.
Mania anglicana Маши Толстой проявилась, среди прочего, в том, что пока она была в семье детства, то, спасаясь от ненавистной матери рядом с отцом, она свою «любовь» к матери проявляла в инверсированной форме — делая всё наоборот, чем та от неё требовала. Тем, как ей казалось от рассмотрения поступков, которые она совершала, искренне следовала учению своего отца. Люди иного, чем у Льва Николаевича, ума именно такой её и воспринимали, ещё бы: она вела простой суровый образ жизни без роскоши, «работала сельскохозяйственные работы», помогала отцу. Но стоило ей выйти замуж за Н. Л. Оболенского, совершенно противоположного отцу человека, она вытребовала свою долю наследства, от которой ранее во всеуслышанье отказалась, и свой новый дом стала обставлять максимально роскошно. На основании этого поверхностные наблюдатели делают вывод, что образ её мыслей полностью изменился. Но это не так. В обоих случаях она оставалась истинно маменькиной дочкой. Сам Лев Николаевич никогда Машу своей последовательницей не считал.
Маша Толстая много и беспрестанно влюблялась. Причём в людей, совершенно ей чуждых (явно не в аналогов отца, скорее в аналогов своего младшего брата Андрея, или попросту — в дрянных людей), поэтому Льву Николаевичу, уже более-менее научившемуся разбираться в людях, всё время приходилось отговаривать её от болезненных браков. Про внешность Маши говорили, что она «не очень красива», из чего можно сделать вывод, что она была «красива, но не очень». На самом же деле внешне она относилась к тому типу женщин, про который откровенные люди говорят — «без слёз не взглянешь». Тем не менее, в Машу страстно влюблялись десятки мужчин, причём беспрестанно (даже когда она была якобы «толстовкой»). Из одних только этих многочисленных влюблений можно догадаться, что по направлению ума, сердца и духа она была мамина. (В Машину сестру Таню тоже страстно влюблялось десятки мужчин, а Александра и вовсе во время Первой мировой войны была удостоена звания полковника и награждена тремя Георгиевскими крестами за храбрость. Последнее, кстати, и является причиной, из-за которой сама она не влюблялась. Подход здесь следующий: известен следующий вид травм военного времени — солдат, оказавшийся в опасной ситуации, хочет позвать на помощь, но не может. Замечено, что после этого он становится гипнабельным: если же трагический эпизод вновь прорабатывается на уровне ассоциативно-образного мышления, гипнабельность пропадает. Александра не была труслива — потому страстно и не влюблялась!)
Была ли Маша счастлива? А может ли быть счастливой женщина не просто авторитарная, но способ существования которой — принимать облик того, рядом с кем она оказалась? Мало того, находясь в зависимости от мужа, она не смогла компенсироваться во властолюбии на своих детях: ни одна из её беременностей не привела к рождению ребёнка. Умерла Мария Львовна рано — в 35 лет. Что и говорить, преступен тот отец, который позволяет себе рожать дочерей от женщин, подобных Софье Андреевне.
А ведь как невинно всё начиналось! Всего лишь с восторга перед чистой-чистой невестой Сонечкой! В которую столь многие восторженно влюблялись. А что это за излюбленное в народе чувство — восторг?
Скажите, а что могут так любить некрофилы — яркие и жухлые? Восторг — то состояние, в которое некрофилы впадают перед другими некрофилами: актёрами, императорами и прочими танеевами. Это — предсмертное состояние! Естественно, достигается восторг не только с помощью химикатов наркотического действия, как то практикуют малочувствительные говнюки, но и психоэнергетически. Но каковы бы ни были приёмы, желанное для обывателя состояние — предсмертное. А какое другое состояние может быть излюбленным у некрофилов?!!
Индивиды иерархо-магического мышления, которые всеми правдами и неправдами добиваются признания оправданности своего присутствия при агониях как можно большего числа сограждан, — врачи-реаниматоры, священники — для деструктурирования своей защитной логической оболочки и, как следствие, увеличения её проницаемости для некрополя, для усиления своего анального удовольствия (кайф, восторг) рядом с агонизирующими, придумали хитрый психологический приём: неизбежное для умирающего состояние восторга они определяют не как естественный этап отмирания организма, а перетолковывают примерно так: восторг — это высшее насладительное состояние, самое прекрасное из всех возможных, которое появляется в том числе и перед смертью, потому что труп видит тот свет, который прекрасен, им и восторгается. А раз так, то восторгайтесь, восторгайтесь, обыватели, и при вашей якобы жизни. Нам ваш восторг в удовольствие. Как при агонии вам подобных.
Послушно восторгался перед Софьей Андреевной и Лев Николаевич. И ладно он был бы как все, но ведь это был человек, который хоть лишь и к концу жизни, но понял, что недостижение женщиной интеллектуального уровня мужа, в частности, Софьей Андреевной — его, Льва Николаевича, — вовсе не следствие половых, генетических или социальных причин, а следствие всего лишь нравственного выбора. И чем ближе к концу жизни был Лев Николаевич, тем отчётливей он это начинал понимать — и высказывать. Но явно генитальная мысль эта, как можно судить по публикуемой о семействе Толстых литературе, совершенно недоступна тысячам исследователей, развлекающимся или зарабатывающим на творчестве непонятого гения.
Так что, начиналось всё у Льва Николаевича, как и у многих, мило: с восторгов. А закончилось тоже гнусно: судьбами дочерей — такими же, как и у многих.
Но и брачные судьбы сыновей лёгкого чувства не вызывают. К примеру, можно рассказать об Илье Толстом. Его последняя жена Надя была теософкой, корыстной и вульгарной. Наученная каким-то индусом, она своего болеющего мужа заставляла следовать вегетарианской диете (полноценной ли?), из которой были исключены даже яйца, жиры и соль. Она готовила отвратительные настои из экзотических трав и заставляла мужа их пить. Сама же принципиально питалась молоком, апельсинами и не брезговала ни индейкой, ни рыбой. Она всё время пилила своего мужа, рассуждала о возвышенности своей души, а в комнатах было невообразимо грязно. Эта Надя, несмотря на близость смерти мужа, уехала в Нью-Йорк, оставив Илью на руках у Александры Львовны.
Вот как описывает его смерть врач-реаниматор Сергей Михайлович Толстой (опираясь на записи своей тёти Александры Львовны):
«…Предчувствуя его конец, Саша вошла в его комнату, зажгла лампу в изголовье и стала читать молитвы. Он стонал, в груди клокотало. Вдруг он коснулся иссохшей рукой лба, потом его рука опустилась на грудь. Сестра закончила за него знамение креста. Он широко раскрыл свои большие, глубокие, синие глаза. На лице его выразилось такое удивление, такой восторг, казалось, он увидел что-то такое, что было недоступно простым людям». (С. М. Толстой. «Дети Толстого».)
Можно сказать несколько слов и о внуках. Скажем, о том же С. М. Толстом, из книги которого мы только что привели выдержку. Во Франции подобно своему прадеду (отцу Софьи Андреевны) он, выучившись, стал модным доктором. Свою бабушку Софью он считал если не ангелом-хранителем своего мужа, то, несомненно, верной женой, заботливой матерью и хранительницей семьи. Общаясь со своими дядями и тётями, он кастрированности ума у них не заметил, напротив, считал их очень талантливыми, необыкновенными. Именно поэтому, как ему казалось, деда Льва Николаевича в его оценках детей и жены называл несправедливым. В качестве доказательства одарённости детей Софьи Андреевны и их независимого мышления С. М. Толстой приводит в пример, разумеется… Андрея! Тем более что Андрей Львович более других детей был ограждён матерью от какого бы то ни было влияния отца.
«Он (Андрей) очень любил мать, которая его обожала и прощала ему всё. Он любил отца, но боялся его: это не мешало ему с самых юных лет отстаивать свои взгляды. Так, в тринадцать лет во время обеда отец ему сказал, что нехорошо пить слишком крепкий кофе. Андрей отвернулся, не говоря ни слова, а философ Н. Н. Страхов, сидевший за столом, заметил, что это для его же блага. „Нельзя же делать всё, что говорит пап`а», — возразил Андрей». (С. М. Толстой. «Дети Толстого».)
Занятно. Но не скрывающему свою антипатию к деду С. М. Толстому надо всё-таки отдать должное: хотя бы неимоверную жестокость Андрея он не отнёс к чертам, унаследованным им ото Льва Николаевича. А мог бы, ведь заботу Льва Николаевича о своих дочерях, для которых он не желал замужества с чуждыми им людьми, С. М. Толстой, намекая на то, что слышал имя Фрейда, трактует как усилия ревнивца, желающего поиметь своих дочерей самому!
Совершенно закономерно, что человек с таким интеллектом не только был модным французским доктором и истовым православным, но и возглавил во Франции «Общество друзей Толстого». Нелишне вспомнить, что кастрированного ума полковник Александра Львовна возглавляла в Америке Толстовский фонд, а в России Софья Андреевна после смерти мужа была признанным экспертом по его философии! Стоит ли удивляться, что толстовцы (способные понимать идеи Толстого) и эти «толстовские» общества, и все российские музеи в честь гениального писателя обходят десятой дорогой!
Итак, Лев Николаевич — преступник. Его обвиняют, что, хотя он в соответствии со своей нравственно-философской системой призывал к любви и непротивлению злу насилием, сам, тем не менее, никоим образом навстречу Софье Андреевне не шёл, плохо её воспитал, давил и её, и своих детей, средства отдавал нуждающимся, словом, именно по его вине супруги не могли договориться. (А потому, дескать, мысли и идеи его — пустое.) Но с копрофилками договориться невозможно — это медицинский факт, им можно только приказывать и внушать. Лев Николаевич не обладал к тому способностями — слава Богу! — и виноват совершенно в противоположном: что слишком много Софье Андреевне позволял над собой вытворять и от этого, среди прочего, рождались дети. С такими судьбами. И с таким умом (кастрированным или, что то же самое, — обыденным, авторитарным). Не в его силах было повлиять на своих детей, но в его власти было выбрать для них другую мать. Генитальную, верную, здоровую.
Побег до станции Астапово надо было совершить ещё в августе 1862 года, до венчания. Лев Николаевич этого не сделал, и в этом его величайшее жизненное преступление.
Глава двадцать вторая
Ваничка был пятым
Ваничка вообще был обречён на умерщвление. Именно он. Мальчик. И притом обречён ещё до рождения и даже до зачатья. И вот почему.
У матери Софьи Андреевны — Любови Александровны — было тринадцать детей, из них восемь пережили своё совершеннолетие, а пятеро умерли ещё в детстве. Всякая женщина, которая некрофиличнее своего супруга, — ведёт, и потому неизбежно воспроизводит семью не его, а своего детства. Воспроизводит (или, во всяком случае, пытается) и дух семьи, и число детей, для чего не стесняется никаких методов. Если у матери было, скажем, тринадцать детей, то пока у некрофиличной дочери их не будет ровно тринадцать, комфортно она себя чувствовать не будет. У Софьи Андреевны Ваничка был тринадцатым ребёнком, поэтому после его рождения Софья Андреевна, которой удалось всем вокруг внушить, даже самому Льву Николаевичу, что именно он, её муж-писатель — похотливая гнида с гениталиями! — был инициатором такого большого числа детей, рожать, разумеется, прекратила. Но Ваничка, к несчастью, был живым. Он был девятым живым ребёнком, до пяти умерших детей не хватало одного, и это лишало Софью Андреевну душевного комфорта. Поэтому ради того, чтобы «идеальная мать» могла это чувство душевного комфорта обрести, один из живых детей должен был быть умерщвлён.
Задача для всякой женщины при обыденном течении дел несложная и, как показывает практика, всегда выполнимая.
Но почему бы не умертвить, скажем, нелюбимую Александру? А вот Александра для душевного комфорта матери была обязана выжить! Дело в том, что Александра была третьей её девочкой — а ровно столько было дочерей у матери Софьи Андреевны. Так что «любящая мамочка» никак не могла свою дочурку «случайно» заспать или «случайно» утопить в корыте — не могла. Более того, она, чтобы сохранить нужное число дочерей, пошла даже на то, что не стала необходимую ей третью дочь кормить своим молоком — и та выросла здоровой. (Только не говорите, что Софья Андреевна подсознательно не знала о свойствах своего молочка! Не смешите!) Жертва для Софьи Андреевны была в том, что здоровье дочери означало также меньшую её от мамочки психологическую зависимость.
Итак, лишним был Ваничка.
Да и «работать» легче с маленьким, с младшеньким, последним.
Но вот незадача: он хоть и испробовал маменькиного молочка, но как назло оказался ещё и способен на ненавистное матери неавторитарное мышление, следствием чего всегда бывает здоровье. А может быть, потому у него и было такое мышление, что он яснее других в семье чувствовал и понимал, что его убивают, убивают психоэнергетически, а от этого защита одна — критическое мышление… У остальных детей не было такой детерминированности: убьют или не убьют — зависело от минутных капризов «хранительницы дома».
Итак, убиение пятого, самого трудного ребёнка.
Вот уж где Софье Андреевне помогла её предусмотрительность!
Ей на помощь пришёл целый город со своими нездоровыми условиями жизни: Ваничка всё ж таки умер — от инфекционной болезни, после которой в тот год хоронили детей только в Москве. Схоронили и Ваничку. Не окажись семья Толстых в Москве, Ваничке пришлось бы умирать другой смертью: в воде, от удушья, от отравления… Но в городе его смерть казалась естественнее.
Софью Андреевну вообще тянуло в Москву. Как к Танееву. Это не просто образ сравнения. Тот же, прежде всего, механизм притяжения: как и рядом с «музыкантом», уровень некрополя в столице всегда выше, чем где бы то ни было, ведь всякая столица — толпа проституток, начальников, штабных, модных врачей, учителей, точнее место их скученного проживания. Софью Андреевну вообще всегда тянуло прочь из Ясной Поляны, и дело было не только в более здоровых условиях проживания для её детей и потому сложностями с умерщвлением неизбежного тринадцатого. Ей также была важна и власть над детьми. Естественные условия существования способствуют укреплению независимого мышления (как, скажем, у Льва Николаевича и прочих гениев), и уничтожить его можно только так называемым университетским (иезуитским) образованием, основанном на внушениях. Давно известен факт, что так называемое «образование» ведёт к усвоению не столько знаний в данной области науки, сколько бытующих в ней предубеждений и суеверий. Науку и вообще знания человечества (и свои тоже) продвигали вперёд всегда только самоучки. Это знание столь доступно, оно столь на поверхности, что используется для составления предсказаний. Скажем, тот же знаменитый Шерток сказал, что психология в XX столетии топчется на месте и прорыв вперёд будет совершён непрофессионалом. Разрушительность «университетского» образования замечена давно, успехи самоучек тоже, и, видимо, отчасти этими соображениями руководствовался Лев Николаевич, оставляя университет с многочисленными старательными и не очень старательными студентами, равно канувшими в безвестность. Казалось бы, та мать, у которой, как у Софьи Андреевны (всё-таки, жена Толстого!), была возможность осмыслить оба подхода к принципам образования и которая, действительно, любящая (не анальная), должна мечтать о том, чтобы её ребёнок (в особенности — сын) и близко не оказывался с городами вообще, а с университетскими в особенности. Если она мечтает, чтобы её ребёнок стал гением, рядом с которым полной грудью дышали бы ему подобные личности. Именно об этом мечтал Лев Николаевич.
Но не такие были желания у Софьи Андреевны!
Некастрированность мышления детей для Софьи Андреевны означала их самостоятельность, адекватность суждений, а следовательно, реальную оценку ими матери и, как следствие, выход их из-под её контроля. Задавить их как личностей можно было только путём раскачивания маятника садомазохизма любыми способами — лишением общения с отцом, перемещением в зону с повышенным уровнем некрополя (столицу), извращением способов адекватного мышления («дать образование»), чтобы они оставались гипнабельными для всяких некрофилов вообще и для неё в частности.
И Софья Андреевна засобиралась в Москву. Лев Николаевич сопротивлялся. Он так активно защищал право на жизнь и для себя, и для своих детей, что переезд с первой попытки Софьи Андреевны не состоялся. Но вот Софье Андреевне осталось родить ещё только двух детей, из которых один должен был умереть. Силы Софьи Андреевны были распылены на многочисленных кастрированного ума детей, поэтому в деле достижения её планов насчёт рожания и рыданий над детским гробиком мог помочь только большой город. Она увеличила напор — и Лев Николаевич сдался. Переезд состоялся.
А там для её Машеньки — многочисленные страстные любови, для остальных её повзрослевших детей — университетское образование со всеми вытекающими отсюда последствиями, но зато для набожной Софьи Андреевны — безутешное горе над гробиком Ванички и всеобщее восхищение перед её подвигом «идеальной матери».
Можно представить чувства отца, потерявшего, по сути, единственного своего ребёнка! Отца, собственными руками помогшего своей жене привезти его в умерщвляющий город!..
Ужасно.
Не обратить внимание на то, что в результате смерти Ванички у Софьи Андреевны, в точности как у её матери, стало восемь живых (в точности трое девочек и в точности пять мальчиков) и пять умерших в детстве детей, могут только те, кто очень не хочет этого замечать.
Нет, мы не подозреваем, что имеющих власть над умами населения толстоведов вызывал некий конкретный партийный бонза и под угрозой прекращения выплаты ежемесячного содержания приказывал выставлять Софью Андреевну «идеальной женой, любящей матерью и т. п.», а Льва Николаевича, сопротивлявшегося переезду в столицу, — мракобесом, человеконенавистником, насильником и губителем жены и детей, а его тягу к жизни на природе — дурного тона оригинальничаньем, не соответствующим вкусам благоволящего к гитлерщине и сталинщине пролетариата. Нет, дело, разумеется, не в конкретном бонзе, хотя бы уже потому, что «идеальной самопожертвенной женой и хранительницей семейного очага» Софья Андреевна была признана в России не только коммунистической, но и православной. Да и по всему миру тоже так считается. Здесь чувствуется анонимный кукловод.
Глава двадцать третья
Фарфоровая кукла
Менее чем через год после своей свадьбы Лев Николаевич написал Тане Берс такое письмо: «23 марта. Я(сная). Вот она (Соня. — А. М.) начала писать и вдруг перестала, потому что не может. И, знаешь ли, отчего, милая Таня. С ней случилось странное, а со мной ещё более странное приключение. — Ты знаешь сама, что она всегда была, как и все мы, сделана из плоти и крови и пользовалась всеми выгодами и невыгодами такого состояния: она дышала, была тепла, иногда горяча, дышала, сморкалась (ещё как громко) и т. д.; главное же владела всеми своими членами, которые, как то — руки и ноги, могли принимать различные положения; одним словом, она была телесная, как все мы. Вдруг 21 марта 1863 года в 10 часов пополудни с ней и со мной случилось это необыкновенное событие. Таня! Я знаю, что ты всегда её любила (теперь известно, какое она возбудит в тебе чувство), — я знаю, что во мне ты принимала участие, я знаю твою рассудительность, твой верный взгляд на важные дела жизни и твою любовь к родителям (приготовь их и сообщи им), я пишу тебе всё, как было.
В тот день я встал рано, много ходил и ездил. Мы вместе обедали, завтракали, читали (она ещё могла читать). И я был спокоен и счастлив. В 10 часов я простился с тётенькой (она всё была, как всегда, и обещала придти) и лёг один спать. Я слышал, как она отворила дверь, дышала, раздевалась, всё сквозь сон… Я услыхал, что она выходит из-за ширм и подходит к постели. Я открыл глаза… И увидал Соню, но не ту Соню, которую мы с тобой знали, — её, Соню, — фарфоровую! Из того самого фарфора, о котором спорили твои родители. Знаешь ли ты эти фарфоровые куколки с открытыми холодными плечами, шеей и руками, сложенными спереди, но сделанными из одного куска с телом, с чёрными выкрашенными волосами, подделанными крупными волнами, и на которых чёрная краска стёрлась на вершинах, и с выпуклыми фарфоровыми глазами, тоже выкрашенными чёрным на оконечностях в слишком широко, и с складками рубашки крепкими и фарфоровыми из одного куска. Точно такая была Соня, я тронул её за руку, — она была гладкая, приятная на ощупь, и холодная, фарфоровая. Я думал, что я сплю, встряхнулся, но она была всё такая же и неподвижно стояла передо мной. Я сказал: ты фарфоровая? Она, не открывая рта (рот как был сложен уголками и вымазан ярким кармином, так и остался), отвечала: да, я фарфоровая. У меня пробежал по спине мороз, я поглядел на её ноги: они тоже были фарфоровые и стояли (можешь представить себе мой ужас) на фарфоровой, из одного куска с нею дощечке, изображающей землю и выкрашенной зелёной краской в виде травы. Около её левой ноги, немного выше колена и сзади был фарфоровый столбик, выкрашенный коричневой краской и изображающий, должно быть, пень. И он был из одного куска с нею. Я понял, что без этого столбика она бы не могла держаться, и мне стало так грустно, как ты можешь себе вообразить, — ты, которая любила её. Я всё не верил себе, стал звать её, она не могла двинуться без столбика с земли и раскачивалась только чуть-чуть совсем с землёй, чтобы упасть ко мне. Я слышал, как донышко фарфоровое постукивало об пол. Я стал трогать её, — вся гладкая, приятная и холодная фарфоровая. Я попробовал поднять её руку — нельзя. Я попробовал пропустить палец, хоть ноготь между её локтем и боком — нельзя. Там была преграда из одной фарфоровой массы, которую делают у Ауэтбаха и из которой делают соусники. Всё было сделано только для наружного вида. Я стал рассматривать рубашку — снизу и сверху всё было из одного куска с телом. Я ближе стал смотреть и заметил, что снизу один кусок складки отбит и видно коричневое. На макушке краска немного сошла, и белое стало. Краска с губ слезла в одном месте, и от плеча был отбит кусочек. Но всё было так хорошо, натурально, что это была всё та же наша Соня. И рубашка, та, которую я знал, с кружевцом, и чёрный пучок волос сзади, но фарфоровый, и тонкие милые руки, и глаза большие, и губы — всё было похоже, но фарфоровое. И ямочка на подбородке, и косточки перед плечами. Я был в ужасном положении, я не знал, что сказать, что делать, что подумать, а она была и рада бы помочь мне, но что могло сделать фарфоровое существо? Глаза полузакрытые, и ресницы, и брови — всё было как живое издалека. Она не смотрела на меня, а через меня на свою постель; ей, видно, хотелось лечь, и она всё раскачивалась. Я совсем потерялся, схватил её и хотел перенести на постель. Пальцы мои не вдавливались в её холодное фарфоровое тело, и, что ещё больше поразило меня, она сделалась лёгкою, как стекляночка. И вдруг она как будто вся исчезла и сделалась маленькою, меньше моей ладони, и всё точно такою же. Я схватил подушку, поставил её на угол, ударил кулаком в другой угол и положил её туда, потом я взял её чепчик ночной, сложил его вчетверо и покрыл её до головы. Она лежала там всё точно такою же. Я потушил свечку и уложил у себя под бородою. Вдруг я услыхал её голос из угла подушки: «Лёва, отчего я стала фарфоровая?» Я не знал, что ответить. Она опять сказала: «Это ничего, что я фарфоровая?» Я не хотел огорчать её и сказал, что ничего. Я опять ощупал её в темноте, — она была такая же холодная и фарфоровая. И брюшко у ней было такое же, как у живой, конусом кверху, немножко ненатуральное для фарфоровой куклы. — Я испытал странное чувство. Мне вдруг стало приятно, что она такая, и я перестал удивляться, — мне всё показалось натурально. Я её вынимал, перекладывал из одной руки в другую, клал под голову. Ей всё было хорошо. Мы заснули. Утром я встал и ушёл, не оглядываясь на неё. Мне так было страшно всё вчерашнее. Когда я пришёл к завтраку, она была опять такая же, как всегда. Я не напоминал ей об вчерашнем, боясь огорчить её и тётеньку. Я никому, кроме тебя, ещё не сообщал об этом. Я думал, что всё прошло, но во все эти дни, всякий раз, как мы остаёмся одни, повторяется то же самое. Она вдруг делается маленькою и фарфоровою. Как при других, так всё по-прежнему. Она не тяготится этим, и я тоже. Признаться откровенно, как ни странно это, я рад этому, и, несмотря на то, что она фарфоровая, мы очень счастливы.
Пишу же я тебе об этом, милая Таня, только затем, чтобы ты приготовила родителей к этому известию и узнала бы через пап`а у медиков: что означает этот случай, и не вредно ли это для будущего ребёнка. Теперь мы одни, и она сидит у меня за галстуком, и я чувствую, как её маленький острый носик врезывается мне в шею. Вчера она осталась одна. Я вошёл в комнату и увидал, что Дора (собачка) затащила её в угол, играет с ней и чуть не разбила её. Я высек Дору и положил Соню в жилетный карман и унёс в кабинет. Теперь, впрочем, я заказал, и нынче мне привезли из Тулы деревянную коробочку с застёжкой, обитую снаружи сафьяном, а внутри малиновым бархатом с сделанным для неё местом, так что она ровно локтями, головою и спиной укладывается в него и не может уже разбиться. Сверху я ещё прикрываю замшей.
Я писал это письмо, как вдруг случилось ужасное несчастье. Она стояла на столе, Н. П. толкнула, проходя, она упала и отбила ногу выше колена с пеньком. Алексей говорит, что можно заклеить белилами с яичным белком. Не знают ли рецепта в Москве. Пришли пожалуйста».
Это загадочное письмо после его первой же публикации наделало много шума. Им заинтересовались психоаналитики, исследователи и биографы. Мнения разделились, разумеется, в соответствии с личным опытом исследователей (типом женщин, с которыми они соглашались на интимность) и глубиной его, этого опыта, осмысления.
Н. Н. Гусев пишет, что «здесь под формою шутки скрывается изображение действительности, действительного душевного состояния, пережитого тогда Софьей Андреевной и больно отозвавшегося тогда в душе Льва Николаевича». «Это письмо — письменный след глубочайшего переживания Льва Николаевича в его взаимоотношениях с Софьей Андреевной в первый период его брака с ней. Каждому известно, что во взаимоотношениях между мужчиной и женщиной такой период, когда его спутница жизни представляется ему, хотя на время, неодушевлённой, „фарфоровой», совсем не столь редкое явление. Каждый женатый переживал то же, что и Л. Н. Толстой. Разница лишь в интенсивности переживания и ощущения отчуждённости, потери или превращения в „фарфоровую» жены каждым. Ясно, у Льва Николаевича, как у гения художественных образов, это свойственное каждому мужчине в любви к женщине переживание вылилось в соответствующую по диапазону эпически-художественную форму».
В. И. Срезневскому же кажется странным, что в семейную драму можно посвящать постороннего юного (!) адресата, и он не соглашается с мнением Н. Н. Гусева, «усматривающего в письме Льва Николаевича зародыш будущей семейной драмы Толстого… Первый период брака Толстого не был омрачён ни одной тучкой, отношения супругов были безоблачные, и такая шутка в письме Т. А. Кузминской вполне вероятна».
А что посоветовали бы мы с высоты опыта психокатарсиса? Мы бы тому, кто увидел фарфоровую куклу, посоветовали спросить себя: а что надо с этой куклой сделать, чтобы было лучше, чтобы видящий эту куклу вообще мог жить? И посоветовали бы довериться подсознанию: если разбить — то разбить. Если утопить — то утопить. Мы бы посоветовали спросить себя, что сделать не с Софьей, а именно с куклой. Ведь Софьей на бытовом уровне мышления, мы нисколько не сомневаемся, можно только восторгаться. Если бы у человека мышление было чистым, по типу «дважды два — четыре», то мы бы посоветовали пойти гораздо дальше и спросить, что надо сделать с куклой такого, что бы одобрил Христос. И не удивляться неожиданности, нетривиальности решения.
У образов, как известно, есть свойство в дальнейшем реализовываться.
Жаль, Толстой не мог услышать нашего совета.
А ведь с принципом работы с мыслеформами он был знаком. Во всяком случае, под старость. В чём можно убедиться, прочитав «Смерть Ивана Ильича». Знал, но посмеялся.
Спустя тридцать четыре года, 15 января 1897 года, Л. Толстой записал в дневнике:
«Почти всю ночь не спал. Проснулся от того, что видел во сне всё то же оскорбление. Сердце болит… Думал, и особенно больно и нехорошо то, что после того, как я всем Божеским: служением Богу жизнью, раздачей имения, уходом из семьи, пожертвовал для того, чтобы не нарушить любовь, — вместо этой любви должен присутствовать при унизительном сумасшествии… (поведение Софьи. — А. М.) Мои страдания — доказательство того, как я мало живу жизнью служения Богу… Буду бороться».
Здравые суждения в тексте дневника есть. Но, к сожалению, не только они. Чтобы была любовь, надо отказаться от любви — это странная мысль. Странная, разумеется, только для человека с неповреждённым телом сознания, мировоззрения и духа. Чтобы была полноценная любовь между мужчиной и женщиной, необходимо отказаться от «любви» болезненной, страстной, и тогда будет всё, прежде всего будет возможность подарить счастье своей половинке. С этим утверждением мы не можем не согласиться. Но у Толстого всё наоборот. Чтобы сохранить взаимоотношения с Софьей, которые он по недоразумению называет любовью, он отказался от Божеского, от Любви. И чувствуется в его записи некоторый оттенок обиженности:
Как так, отказался от Божеского — и никакой за это от Софочки награды — одни истерики, угрозы самоубийства, измены. Как такое могло случиться? Ведь отказался от того, что повсюду объявлено самым главным для человека — от Божеского!! Да и сам признаю: главное. И отказался! И почему ничего не получается?! Я купил жертвой — мне должны. Должен даже Он, про Которого я всегда говорю — Главное.
Что и говорить, мышление явно не «дважды два — четыре». Остаётся только удивляться, что после сорока восьми лет сборов, через 48 лет после первой брачной ночи, после которой он записал в дневнике: «Не она», — он из дома всё-таки ушёл. Вот только было ли это воплощением принципа «суббота в субботу»?!
Глава двадцать четвёртая
Отец Сергий
«Я разуверился в Евангелии за четыре месяца до своей смерти», — слова Толстого, записанные его личным врачом Душаном Маковицким, поражают!
Фантазия это или способность гения прозревать будущее?
В каком смысле разуверился? Есть ли основание полагать, что когда-то верил? Какого рода была эта вера?
Можно рассуждать так. Сам факт того, что человек смог в Евангелии разувериться, позволяет сделать определённые выводы. Разувериться в Евангелии в состоянии не все. Например, этого не в состоянии сделать ни сатана, ни увлечённые дьяволом ангелы: они Бога видели, они знают, Кто Есть Христос, и, зная Его, разувериться не в силах. Другое дело, что жить по законам Божьим они не хотят. Следовательно, разувериться может только тот, для кого Бог был не более чем умственным построением, построением, быть может, возведённым на фундаменте гипнотического внушения. Разувериться в Боге, Который Един только и производит в душе единственно значимые в этой жизни изменения, может только тот, кто Богу никогда не доверялся.
С другой стороны, Лев Николаевич признавал своим только то, что он напечатал. А от того, что за ним записывали, и от писем отказывался — чего только в письме не напишешь по слабости?! Скажем, 9 августа 1909 года по почте было получено письмо, судя по штемпелю, со станции Урюпинской:
«Милостивый государь Лев Николаевич! К глубокому нашему сожалению, ходят слухи, что вы, проездом по Балашово-Харьковской железной дороге, выдали жандармерии ехавших с вами в одном вагоне троих пассажиров, которые были арестованы, и им теперь грозит смертная казнь. Мы просим вас опровергнуть или же подтвердить этот слух корреспонденцией в газете „Современное слово“».
На конверте Лев Николаевич написал: «Выдал и получил за это вознаграждение 500 рублей».
Красиво построенный ответ. Тем более от человека, который приблизительно в это время отказался от гонорара в миллион рублей золотом за своё собрание сочинений. Отказался, чтобы издания его произведений были дешевле. Во фразе: «Я разуверился в Евангелии…» красота не меньшая, хотя и несколько более мрачноватая. Определённо, это причуда художника, поскольку до самого конца признаков подсознательного разочарования Толстого во Христе не было.
В произведениях Льва Николаевича, особенно поздних, отчётливо борются два начала: художник и проповедник (художественное и логическое — если не разные функции соответствующих полушарий мозга, то, во всяком случае, — разные акценты). Толстой-художник почти безупречен, то есть в художественном изображении судьбы героя обстоятельства и повороты его жизни следуют из предыдущих закономерно, — настолько закономерно, что могут служить учебником по психологии. Но в сферу деятельности Толстого-художника беспрестанно вторгается Толстой-проповедник, который, несмотря на некоторые удивительной глубины осмысления, Толстому-художнику противостоит. В результате детали судьбы человека, её эпизоды сменяли друг друга закономерно, но толкования некоторых деталей были неточны и ошибочны,в особенности, как только выходили за пределы явлений чисто психологических. Преклонение перед величием гения (а гений он уже хотя бы потому, что от общения именно с его текстами удивительным образом проясняется в голове, начинаешь ощущать изумительную мощь мысли, а потому хочется навести порядок в собственных убеждениях и собственной жизни, а главное — появляется ощущение, что верный путь есть и он доступен) — гения, глубже других заглянувшего в глубины нашей жизни, — Истину заслонять не должно.
Льву Толстому было уже более семидесяти лет, когда он написал своего знаменитого «Отца Сергия». Написано это произведение было в тот долгий период, во время которого писатель во многих своих произведениях усердно искал объяснения, почему он мог оказаться в браке с женщиной, столь ему по устремлениям чуждой. Он искал ту силу, которая принудила его оказаться с ней. Его метод был с пером в руках, только так он постигал закономерности этой жизни.
В «Отце Сергии» — судьба иеромонаха (то есть монаха не простого, а ещё и священника — он имел право отправлять в храме таинства), который стал, как и Софья Андреевна, целителем, чудотворцем, и ещё при жизни народом был признан святым. Признан ещё до того, как пал.
Будущий отец Сергий, князь Степан Касатский (Стива) по рождению к высшим придворным кругам не принадлежал, но всячески туда стремился. Князь был одарён от природы: он был высок, красив, страстен, и всякий, оказавшийся рядом с ним, чувствовал нечто такое, после чего приходил к выводу, что князь Касатский — породистый, родовитый, «достойный», попирающий остальных человек. Стива умел добиваться первенства во всём. Раз заметив за собой ошибку во французском, он выучил его настолько, что стал на нём изъясняться не хуже, чем на родном. Возжелав овладеть науками, он преуспел и в этом, став в военном корпусе, где он в то время учился, первым. И так во всём.
Стива Касатский был страстен и, в силу этого, Государя тоже обожал страстно. Страстно до полного самоумаления, настолько, насколько на то способны лишь те, кто всем своим естеством поглощены страстью быть выше всех и чувствуют к тому способности.
По окончании корпуса князь поставил себе целью взобраться ещё выше, то есть быть принятым в придворных кругах. Этого он мог достичь только женитьбой на девушке, которая принадлежала к этому кругу уже в силу рождения. Такую девушку Касатский себе выбрал, стал ухаживать за ней, даже страстно влюбился и, к удивлению своему, легко добился победы. Стива боготворил свой предмет, наверное, не менее, чем Государя, считая её образцом чистоты, возвышенности и невинности. Ей это было приятно, она желала выйти за него замуж и для достижения этой цели ей оставалось только рассказать своему жениху, что она уже не девушка, а некогда была любовницей Государя.
И рассказала.
Удара жених не перенёс. После объяснения он вышел из сада уже не женихом.
Что делать, Касатский не знал. Он привык всегда быть победителем, быть выше всех, или, во всяком случае, привык, поставив себе цель, со временем побеждать. А что сейчас? Если бы любовником его возвышенной, такой, в которую можно страстно влюбиться, невесты был бы обыкновенный человек, Касатский нашёл бы повод вызвать его на дуэль и убить. Но любовником был сам обожаемый Государь, над которым взять верх невозможно — невозможно ни убить, ни превзойти «благородством» генетического происхождения. Но Касатского ещё до корпуса учили, что есть иная сфера, в которой одни более значительны, чем другие. И Стива Касатский, князь, военный, оскорблённый жених, становится на этот единственный для себя путь — уходит в монастырь.
Из всех возможных форм монашества Стива Касатский выбрал форму, признанную публикой наивысшей, наитруднейшей, наидуховнейшей: он выбрал старчество, разумеется. Признанное мнение и мнение признанных о старчестве таково: человек должен полностью отказаться от своей воли и довериться Богу. За волю Божью признаётся воля монаха-старца, старца не по возрасту, а только по тому, что он сам некогда «отказался от своей воли» и беспрекословно выполнял пожелания другого старца. Этот вид монашества признан как наиболее достойный и привлекающий внимание. Следовательно, именно в этой среде, столь напоминающей армейскую, следует ожидать массовых чудес и исцелений. Равно как подсиживаний и блудодеяний.
История старчества на Руси начинается с XVIII века и связана с именем Паисия Величковского. Старчество, как полагают, существовало и прежде, и было бы странно, если бы не существовало: распространено оно было и в других государствах православной веры. Но, по каким-то причинам, на Руси в прежние времена старчество не прижилось. Когда же Паисий Величковский, подражая другим, решил это старчество ввести, то монахи — то есть те, кто худо-бедно, но с текстом Евангелий знакомы были, — воспротивились. Утвердилось же старчество по вмешательству простого народа, то есть тех, кто с Евангелием знаком не был, да желания с ним познакомиться и не испытывал. Этой части населения старчество пришлось по вкусу и, как водится во всех национально-государственных религиях, уже в следующем поколении утвердилось настолько, что противостоявшие ему прежде богословы уже искали умственных построений, его оправдывающих. Делалось это чтобы сохранить своё положение богословов государственной религии.
Аргументация богоугодности старчества государственниками подбирается, разумеется, из трупной тематики. Скажем, приводится рассказ о послушнике, который не исполнил некоего послушания, возложенного на него старцем, ушёл из прежнего своего монастыря умерщвлять плоть свою в другое место. После долгих и, как утверждают, великих подвигов он сподобился, наконец, претерпеть истязания и мученическую смерть. Когда же церковь хоронила тело его, почитая за святого, то вдруг при возгласе диакона: «Оглашенные, изыдите!» — гроб с лежащим в нём телом мученика сорвался с места и вылетел из храма. (Всё это православные и католики рассказывают очень серьёзно!) Труп вернули обратно, но его опять выбросило. Так же и в третий раз. И лишь после того как старец позволил трупу не исполнять его повеление, тело удалось похоронить. Комментарии, очевидно, излишни.
Почему Стива выбрал старчество? Весьма вероятно, что не только потому, что это была наиболее признанная форма и вхождение в неё очевидней означало первенство. Весьма вероятно, что эта форма жизни была для князя и военного просто ближе: в армии тоже всякий нижестоящий отказывается от своей воли и исполняет волю вышестоящего начальника с надеждой в будущем стать таким же признанным начальником, который чужую волю подчинит своей собственной. Надо также учитывать, что князь Касатский жил в те времена, когда государственно-православная форма религиозности для населения была обязательна, царь носил военный мундир, считался помазанником Божьим, отдавал приказания нижестоящим, а те, в свою очередь, своим подчинённым, и, следовательно, всё это для них было воплощением воли Божьей. Касатский и в монастыре не мог не ощутить того удовольствия, которое испытывает на военной службе всякий человек, физически с ней справляющийся и не обладающий, хотя бы в незначительной степени, даром сомнения.
Итак, Касатский был пострижен в монахи и принял имя отца Сергия. На монашеском поприще отец Сергий, как и везде, преуспел, то есть достиг всего, чего, по мнению церковного руководства, мог достичь монах: был замечен, признан и повышен — его перевели, с одобрения его духовного отца, в монастырь поближе к столице. Здесь во время службы на отца Сергия приезжие дамы указывали пальцем, восхищались его внешностью, а также тем духом значительности, который всегда сопровождал князя и который от монашеских упражнений чувствительно для дам усилился. Дамы им любовались, и отец Сергий замечал, что это было ему приятно.
После одного скандального поступка отца Сергия не понизили; наоборот, он получил благословение на отшельничество. Он поселился один в пещере, где тут же, за тонкой дощатой дверью, был недавно погребён труп его предшественника.
Год за годом отец Сергий умерщвлял свою плоть, отказываясь от различных видов пищи, прежде всего здоровой, и, наконец, стал довольствоваться одним чёрным хлебом. На шестом году такой жизни произошёл случай, который окончательно прославил отца Сергия. В ближайшем городке жила богатая вдова, которая проводила время, совершая поступки, привлекавшие внимание всего города. Одним словом, она относилась к тому достаточно распространённому типу шлюх, которые в недавнюю атеистическую эпоху, не веря ни в Бога, ни в чёрта, привлекали внимание не только определённого рода поведением, но и угрозами уйти в монастырь, что закономерно, поскольку, несмотря на обилие восхитительных приключений, не могут не замечать своей в сексе генитальной бездарности. Долговечней же выделяться не в толпе, но в кажущемся одиночестве. Однажды эта весёлая и богатая вдова отправилась с поклонниками кататься на лошадях и на пари решила провести ночь с отцом Сергием. Из текста «Отца Сергия» не очевидно, что она под этим подразумевала, но при желании можно понять и так, что речь шла лишь о пребывании под одной крышей.
Отец Сергий, как всегда, молился, когда в окно постучала весёлая вдова. Отец Сергий выглянул, и тут произошло то, что весьма ценится у садомазохистски настроенной части населения: они сразу узнали друг друга. А узнали они друг друга в том смысле, что она ему очень понравилась, он немедленно её захотел, она это поняла и почувствовала, что и она его хочет. Он тоже увидел, что он ей понравился с первого взгляда, что она его захотела и поняла, что и он её хочет. Но, как обыкновенно принято в подобных случаях, они стали вести себя так, как будто друг друга не узнали.
Весёлая вдова, после того как монах её впустил и ушёл в другое отделение своей пещеры (к трупу), разделась, оголила грудь, сняла чулки и платье и стала умолять монаха ей помочь, потому что она вся промокла, простудилась и у неё жар. Это был прекрасный повод для стонов как бы умирающей (отец Сергий явно был не первый некрофил, которого она узнала, и дело своё знала хорошо), прекрасный ещё и потому, что сопровождающие стоны слова призывали отца Сергия к милосердию к страждущей больной, а ещё потому, что весёлой вдове было внутренне приятно поверить, что она больна и умирает.
Отец Сергий вспомнил, как в аналогичных ситуациях поступали его предшественники — признанные государственниками святые. Они в таких случаях ещё с большим азартом начинали умерщвлять свою плоть, в частности — жечь. Отец Сергий положил руку на стекло лампы — но ему это не помогло. Тогда отец Сергий взял топор, положил на чурбак указательный палец — и отчленил его. Не подобрав отскочившего пальца — части, как говорит Библия, храма Святого Духа, осквернять и разрушать который есть преступление против Бога (1 Кор. 3:16, 17), — он вошёл к ней, к «умирающей». Бледный вид его окончательно её пленил. Выскочив посмотреть на валявшийся в трухе палец, она испытала сильное чувство. Вскоре она приняла решение стать подобной отцу Сергию, одновременно при этом в очередной раз поразив город и привлёкши к себе внимание, — постриглась малым постригом.
Она, естественно, не пожелала стать добродетельной хозяйкой, не захотела стать хорошей женой, то есть такой, которая, в противоположность существующим жёнам, во всём помогала бы своему супругу и укрепляла бы его здоровой энергетикой — здесь ввести в заблуждение сложно, — но она решила, как и отец Сергий, умерщвлять плоть. «Как» — очень важное указание, потому что так поступила бы каждая, воспринявшая кодирующую травму от яркого некрофила в рясе.
Это чудесное, как признали в городе, обращение весёлой вдовы, как полагали, к Богу привычно привлекло внимание к ней, но и к отцу Сергию тоже. Как следствие, к нему пришла женщина с больным ребёнком, с просьбой исцелить. Как следует из текста, отец Сергий исцелять (на понятийном уровне) и не помышлял, и помочь всячески отказывался. Действительно ли он логически не думал, что довольно-таки неправдоподобно, или боялся опростоволоситься, или врал, — не так важно. Главное, женщина в своих просьбах не отступала. А вот то, что святой отец якобы не помышлял, а женщина не отступала — детали, обсуждения достойные.
Отец Сергий, который поставил перед собой цель достичь наивысших высот монашеского подвига и, тем самым, стать выше даже Государя, не мог не быть начитан в житийной литературе и непременно знал, что чудотворные исцеления в системе националверы есть наивернейшее свидетельство признанности святого Богом, а потому не мог не желать способности исцелять и для себя. Не мог не желать — следовательно, желал. Женщины народец ушлый, особенно в тех случаях, когда им что-то нужно. Они не станут тратить много времени на просьбы, если наперёд чувствуют, что объект не поступит так, как это ему внутренне присуще. Ушлый народец не разменивается на восприятие того, что объект думает, но воспринимает только то, что объект хочет. Женщина с больным ребёнком стояла перед человеком, который обладал теми способностями, которые делали его признанным везде: в корпусе, при оценке познаний в науках, в высшем свете, среди дам, в монастыре. Такими, если это не муж, большинство женщин не могут не восхищаться и таких не могут не слушаться. Отец Сергий, успешно уподоблявшийся персонажам житийной литературы, исцелить отказывался, но — странное, казалось бы, дело! — женщина не отступала. И отец Сергий как бы вынужден был согласиться на то, на что якобы согласен не был: он исцелил ребёнка. А почему бы и не поверить отцу Сергию: стать целителем он, действительно, не думал. Читал, мечтал, примерялся — но не думал.
Исцеление привлекло ещё большее внимание к отцу Сергию, он стал исцелять всё чаще и чаще, и ему было приятно, что о нём знают и в городе, знает и Сам Государь, и даже за границей тоже о нём знают.
Прошло более двадцати лет с тех пор, как Стива Касатский, красавец и развратник, стал монахом, старцем, признанным праведником, пустынником, целителем и умертвителем ещё и своей плоти. Однажды он служил в своей пещере всенощную для узкого круга богатых и — ноги дали слабину — пошатнулся.
Но он не оставил службы и продолжал её. Только слабым голосом.
«Совсем как у святых», — залюбовался собой отец Сергий, продолжая петь.
«Батюшки, святой!» — залюбовавшись, захлебнулась «неизвестно» откуда пришедшей мыслью прислуживавшая ему барыня, в полной уверенности, что эта мысль — её.
«Святой!!!» — залюбовавшись, ахнул стоявший рядом купец, который приехал поклониться отцу Сергию более чем за две тысячи километров. И отказаться от этой догадки он, по-видимому, был более не в силах никогда.
После службы купец бухнулся перед отцом Сергием на колени и, высокопарно изъясняясь, стал умолять «святого» исцелить болящую дщерь — неврастеничку по определению врачей. Настала ночь, и отец привёл дочь, которая не выходила из дому при дневном свете. Отец Сергий осмотрел тело стоявшей перед ним двадцатидвухлетней девушки и понял, что она чувственна и слабоумна. Отец Сергий отметил, что кожа у неё белая, по-женски припухлая фигура и большая грудь. Угодник также заметил и чувство, с которым он смотрел на чадо, приведённое для исцеления.
Девушка посмотрела на него.
— Как твоё имя? — спросил он.
— Мария, — ответила она.
— Ты будешь здорова, — сказал чудотворец. — Молись.
— А что молиться? Я уже молилась, — сказала Мария. И улыбнулась.
— А вы мне во сне снились, — сказала Мария, — и наложили на меня руку вот так, — и положила руку угодника себе на грудь. Отец Сергий не сопротивлялся и отдался ей.
Утром, ожидая того, что придёт отец девушки и вся история откроется, известный и признанный православный угодник переоделся в ещё прежде приготовленную одежду и бежал.
Прежде, когда отец Сергий совершил первое своё исцеление, он, перед тем как сообщить больному, что тот будет здоров, молился. Прошли годы. Отец Сергий по-прежнему вёл предписанный монахам образ жизни и возрастал в том, что в этой системе госрелигиозности считается святостью. Соответственно, как и у признанных святых прежних веков, возрастала и его исцеляющая сила. И отцу Сергию уже не было нужды молиться — всё получалось и так. Со знатными посетителями, как принято, он совершал молитвословие, которое среди его собратьев по духу отождествляется с молитвой, — но, в общем-то, совершать молитвословие, чтобы деструктурировать сознание жертвы, нужды не было, и отец Сергий просто сообщал человеку, что тот будет здоров — и этого, он знал по опыту, было достаточно.
Поразительно, с какой гениальной прозорливостью Толстой подобрал для отца Сергия ту женщину, с которой угодник после двадцати лет умерщвления плоти, «пал». Или, точнее сказать, проявил себя. Для целителя-вульгарис, то есть обыкновенного, как для всякого некрофила, более привлекательно тело мёртвое, оно его больше возбуждает, а если такового в наличии нет, но вожделенное желание есть, то больная женщина есть уже некоторое приближение к идеалу, нечто среднее между трупом и физически здоровой женщиной. Здоровую женщину можно захотеть, в особенности если она, подобно весёлой вдове, грамотно разыгрывает роль умирающей, но с таким желанием справиться несложно, можно пойти распить бутылочку или отрубить палец — и успокоиться. Но влечению к больному, в перспективе разлагающемуся телу некрофил сопротивляться не в силах — он поддаётся. Что и произошло с отцом Сергием. Поразительно только, с какой ошеломляющей быстротой он себя проявил. Поразительно, потому что для обыкновенного, не изощрённого грешника женщина — она и есть женщина, ничего особенного, можно встать и спокойно отойти, даже если одиночество уже приелось. И нечего палец отрубать ни на руке, ни ещё где-нибудь. Но отец Сергий, что и говорить, индивид житийный.
С потрясающей гениальностью отображён также и метод, которым слабоумная и чувственная девушка «соблазнила» того, который сам хотел её соблазнить. А как удостовериться, что именно его желание определило её действия? Очень просто: по тончайшим деталям образа, благо гениальный художник одарил нас ими рукою щедрой. То, что её поступки определялись его мыслями, очевидно, хотя бы, уже из того, что даже здоровые женщины во время всенощной, как мы видели, подхватывали невысказанные желания угодника как свои и послушно их исполняли — что уж говорить про девушку молодую, да ещё слабоумную, то есть такую, которая не в состоянии оградить себя от энергетической агрессии силою целостного логического мышления. Естественно, что похотливое желание угодника закогтило её.
Она же поступила с ним милосердней: дала ему возможность не угрызаться совестью хотя бы на логическом уровне, послушно разыграв партию соблазнительницы, как бы инициатора прелюбодеяния. В своём послушании она задела самую звучащую струну души отца Сергия — гордость.
— А вы мне во сне снились, — сказала ему она.
Это сильное слово для всякого, кому приятно, что о нём знают в ближайшем городе, знает сам Государь, знают в Европе.
— А вы мне во сне снились, — сказала ему она (женщина). — И наложили на меня руку вот так, — и положила руку отца Сергия себе на грудь. (Здесь мастерство Толстого-художника потрясает: себе на грудь она руку угодника положила — писатель употребил слово с нейтральным оттенком, оно просто описывает происходящее с точки зрения стороннего нейтрального наблюдателя. Сама же девушка употребила другое слово, с совершенно иным оттенком: наложили. Наложить можно на себя руки, и это будет обозначать самоубийство. Жандармы могут наложить руки на писателя, который пытается разобраться в происходящем, — и это будет означать, что правду в очередной раз попытались уничтожить. То же — убийство. Наложить — это насилие, и девушка с ослабленным логическим мышлением не случайно употребила именно это слово. Она уже не владела ситуацией, она была вынуждена говорить то, что от неё требовалось, и своё отношение к насилию угодника могла только обозначить и только через стилистику. Присмотритесь — именно так в жизни и происходит!)
— Мария, ты дьявол, — сказал отец Сергий.
— Ну, авось ничего, — сказала она и, обхватив рукою угодника и чудотворца-целителя, села с ним на лавку, где он обычно спал.
Порой и знания (это на уровне логического мышления) являются причиной поступков, поэтому признанный в народе и в православной иерархии за святого отец Сергий после столь очевидного падения почувствовал нужду, которую счёл очередной потребностью в очередном покаянии — ведь это рекомендуется во всех монастырских наставлениях, — и на логическом уровне определил себе поведение, по народно-монашеским представлениям сопровождающее покаяние. Отец Сергий сбросил гордую монашескую рясу, одел давно приготовленное крестьянское платье и потихоньку ушёл из скита. Лёжа в поле, переодетый угодник пытался делать то, что прежде считал молитвой, но не мог: как выразил его состояние духа Толстой-художник, Бога не было. Потом отец Сергий заснул, и приснился ему сон — как он впоследствии определил себе — от Бога (которого, как вы помните, не было): пришёл Ангел и «прорёк» пойти учиться у Пашеньки.
Пашенька была знакомая детства отца Сергия, девочка, которая была жалкой уже тогда. Когда Пашенька подросла, она со свойственной женщинам определённого рода разборчивостью подобрала себе такого мужа, который не только пропил её приданое, но и всё, что заработал прежде, и оставил без средств к существованию не только её саму, но и детей. Пашенька стала ещё более жалкой. Дочь Пашеньки выбрала себе точно такого же мужа, как её отец, или он стал таким же, как её отец, в атмосфере, которую создавали в доме мать с дочерью, то есть он тоже спился и даже дошёл до того, что, как монах-отшельник, с людьми вместе не мог даже есть. Кормила их всех жалкая Пашенька, которая зарабатывала, как и положено жалкой, — некрофилической специальностью: учительствовала. Ничего странного в этом нет, более того, вполне закономерно и следует из определяющего жизнь садомазохистов принципа маятника: военный на службе вершит судьбами подчинённых, но дома, перед женой, или перед начальством мордобоец трансформируется в совершенное ничтожество; врач, поклявшийся спасать людей, оказывается на скамье подсудимых за многочисленные изнасилования и расчленения жертв; протестантский служка дома сквернословит — на работе же изъясняется на чрезмерно стерильном языке; признанный в народе и в церкви угодник на поверку оказывается гомосексуалистом или педофилом; а жалкая Пашенька, вокруг которой всё гибнет, занимается учительством.
Отец Сергий Пашеньку разыскал, и та его «научила» — он стал бродягой. (Заметьте: не работать пошёл, не стал душой наслаждаться за каким-нибудь созидательным делом, ведь созидательной души человек легко обучается всякому ремеслу, — а стал бродягой!) Как следует из текста «Отца Сергия», не только Стива Касатский, но и Толстой-проповедник счёл сию закономерную смену вывесок за преобразующее глубинное покаяние и, несомненно, весьма удивился бы, обнаружив в списке излюбленных некрофилами профессий кроме императора, военного, целителя, учителя, монаха, трупорезчика ещё и бродягу.
Через восемь месяцев полиция задержала Стиву Касатского за беспаспортность. На вопросы, кто он, бывший угодник не отвечал, а только говорил, что он раб Божий, за что был судим и сослан в Сибирь. Там, как следует из текста, живёт и поныне, работая у мужика на заимке на посылках, учит детей и ходит за больными.
Для Толстого-проповедника, судя по разбросанным в тексте оценочным высказываниям, отец Сергий после нескольких десятков лет ложной религиозности наконец-то обрёл покаяние и от эксгибиционизма (самовыпячивания) скитского жития затерялся среди людей и тем самым исполнил волю Божью. Так говорит Толстой-проповедник, но согласен ли с ним Толстой-художник?
Что есть, в сущности, лакей? «Подай», «принеси», «пошёл вон» — вот, в сущности, и всё, что от лакея требуется уметь. С такими нехитрыми обязанностями в состоянии справиться человек, даже полностью лишённый способности к созиданию, т. е. яркий некрофил. В пользу значительного содержания ярких некрофилов среди лакеев говорит тот факт, что барыни той эпохи были убеждены, что лакей должен производить впечатление внушительное. Такое ощущение могли внушить барыням только подавляющие некрофилы, которые на такую работу соглашались, из чего следует, что ярким некрофилам роль лакеев на определённом этапе их овладения миром весьма желательна. Что касается изнеженных бездельниц (барынь), то их зависимость закономерна, нужда в лакеях очевидна, но были ли нужны некрофилы на сибирских заимках? Видимо, да, потому что в услужении надолго остаются только некрофилы. Сомнительно, чтобы работник, у которого всё спорится в руках, задержался бы у хозяина дольше, чем на один сезон, — ему по плечу своё собственное хозяйство. Тем более в Сибири, где земля не меряна, — отрезай себе сколько хочешь. Это не жадность, это — психологическая свобода. Таким образом, окажись в Сибири биофил, он бы в кратчайшие сроки стал хозяином, или кузнецом, или, как Иисус из Назарета, плотником. Или, как граф Толстой, сапожных дел мастером. Но не лакеем. И не батраком. Быть лакеем в Сибири — это удел князей, военных, целителей, бродяг, учителей, так называемых «Божьих угодников» и любителей выгребать испражнения — то есть всех тех профессионалов, ипостаси которых последовательно и выбирал отец Сергий.
Таким образом, Толстой-проповедник (посредственный) оказался в противоречии с Толстым-художником (гением). По Толстому-проповеднику, отец Сергий «одолев» ступень князя, военного, иеромонаха, всё-таки обратиться к Богу смог, в чём читатель, по замыслу Толстого, должен удостовериться по новой «смиренной» роли отца Сергия — «подай-принеси». Но Толстой-художник вновь, в который раз, оказался победителем — отец Сергий остался целостным индивидом, он не стал плотником, как Иисус, не стал он шить палатки, как апостол Павел, а каким был, таким и остался, что и видно из очередной его роли «подай, прими, пошёл вон».
Отец Сергий, меняясь, оставался прежним. Софья Андреевна не менялась даже так. Почему она не стала более масштабным чудотворцем и остановилась на уровне плацебо? Ей, видимо, это было не с руки. Не всякой мегере интересно реализовываться именно в целительстве, подобно тому как далеко не всякий дипломированный «народный целитель» берётся кому-либо «помогать». К тому же, Софья Андреевна вполне себя реализовывала в семье. Здесь ей удалось создать наиболее комфортную для себя среду. Все 38 детей и внуков, которые были в сфере её влияния, выросли бездельниками и научились только требовать. Ни один из них в отца и деда не пошёл — для Льва Николаевича своих в доме не было. Они проигрывались в карты и подбирали лошадей в масть. А на это нужны были деньги… Которые сами зарабатывать не могли, но требовали их с Льва Николаевича. Он же видел, что деньги детям только в проклятие, хотел детей выручить, но «выручала» их всегда, давая на пропой, карты и разврат, Софья Андреевна. «Верная» жена, «хорошая» хозяйка, «любящая» мать… Чем, судя по записям в книге отзывов на выставке в её честь, и восхищаются (бессознательно) приходящие и уходящие поколения.
Всё вышеприведённое рассуждение основано на том предположении, что в тексте гениального «Отца Сергия» заключена вся полнота информации о персонаже. Тем и ценно всякое произведение искусства, что его можно обсуждать, исходя из предположения, что о герое там рассказано достаточно. Но всё обстоит иначе, когда мы рассматриваем реального человека. И да будет ваше суждение здраво.
Глава двадцать пятая
Единственное незавершённое дело Льва Николаевича
Лев Николаевич в конце жизни говорил, что теперь уже может спокойно умереть, потому что изложил на бумаге всё, что в этой жизни намеревался написать.
За исключением одного.
Максим Горький, пролетарский писатель, в гениальность которого верили по всей планете, но только при его жизни (умел заставить, певец революции!), Льва Николаевича естественно считал насильником, Софью Андреевну же боготворил, о чём и написал большую статью.
В ней, в частности, он описывает угрозу Льва Николаевича, что он-де перед смертью скажет о женщинах такое, тако-о-ое… Но только перед самой смертью, стоя одной ногой в могиле, дескать, скажу, и хлопну крышкой гроба!
Что же Лев Николаевич, в своих произведениях по поводу женщин предельно откровенный, просто скандально откровенный, мог ещё о них сказать? Что? Что из его личной жизни, которую в последний её период фиксировали на бумаге одновременно разве что не по пять человек, могло остаться неизвестным?
Скажите, а когда за Львом Николаевичем и женщиной запирались двери так плотно, что никто из всепроникающих мемуаристов не мог ничего выведать?
Разумеется, только в спальне. И притом ночью.
Что же там могло происходить такого, тако-о-ого?!..
Как ни удивительно, но при всей громадности, прямо-таки необъятности литературы о Толстом, ничего на сей счёт вразумительного не написано. Упомянут, похихикают — и всё. С благоверной, хи-хи, разобраться хотел? Причём же, в таком случае, хи-хи, «женщины», множественное число?..
А ведь то, что собирался сказать Учитель, имеет для познающей части человечества большое значение, — иначе бы Лев Николаевич не намеревался об этом написать. И он бы исполнил своё намерение, если бы не особые обстоятельства его смерти, точнее, гибели: он бежал, ночью, без шапки, стараясь оторваться от преследующей жены, своры журналистов и старцев, простудился и перед кончиной на станции Астапово несколько дней был в полубессознательном состоянии.
Со времени его смерти прошло вот уже почти сто лет, многие и многие тысячи мужчин и женщин верили и веруют, что они любимого своего автора понимают, но среди них до сих пор не нашлось ни одного, который бы единственное незавершённое дело этого замечательного человека довёл бы до конца.
Но не вечно тому быть!
«Вычислить» тайну, которую Лев Николаевич соглашался открыть только стоя одной ногой в могиле, с одной стороны, весьма просто, а с другой — может показаться, что неимоверно трудно.
Просто, потому что к области тайны спальни можно приблизиться довольно близко методом «от противного». В жизни существует ограниченное число возможностей, преимущественно две, невозможный вариант отбрасывается.
Трудно же потому, что для применения метода аналогий, чтобы с уверенностью реконструировать подробности, у объекта со Львом Николаевичем должно быть достаточно много общего. Теоретически это возможно — подходит всякий, у кого тот же, что и у великого писателя склад души, что, среди прочего, должно проявляться в схожих внешних событиях жизни. Раз возможно теоретически, то, тем более, возможно практически.
Что ж, благословясь, приступим.
Итак, она закрывает и запирает двери спальни. Последующее развитие событий возможно на двух уровнях: слов или поступков. Лев Николаевич худо-бедно, но к концу жизни понял, что слова у женщин — ложь, даже когда они хотят быть предельно искренны. Вряд ли он хотел поведать об их словах. Следовательно, остаются поступки. Возможных путей развития событий наедине только два: может последовать генитальная нежность, а могут начаться противоестественности. О нежности, разумеется, речи быть не может: Лев Николаевич ждал её от своей Сонечки, начиная с первой брачной ночи (дневниковое: «Не она!..»), но не дождался. Вместо этого, начиная с первой брачной ночи и на протяжении последующих 48 лет, были сплошные выкрутасы и унижения, стержень которых тот, что она чистая-чистая и ничего генитального ей не нужно. Согласны, у любой женщины ярко выраженного анально-накопительского типа генитальное вызывает только раздражение. Но что же она, в таком случае, вытворяла эдакого с анусом, раз абсолютно послушный её воле Лев Николаевич по её, в сущности, вызову к ней в спальню являлся регулярно? (Насчёт того, кому принадлежала волевая инициатива уединения в спальне, заблуждаться не следует: когда женщина не хочет, чтобы мужчина пришёл, он никогда не придёт. Помните деда Щукаря и его бессмертное: сучка не захочет, кобель не вскочит? Это нерушимый закон. Если бы Соня хотела, чтобы муж не приходил, то как-то так получилось бы, что он не пришёл бы уже на следующую ночь после так называемой первой брачной. Это правило особенно справедливо для семьи Толстых, в которой гипнабельный муж был скандально ведомый.)
Итак, смысл постели — в анальном времяпрепровождении. Но постель одна, а анусов, согласитесь, два. Который же из них был задействован в извращениях, ради которых гипнабельный Лев Николаевич, многократно клявшийся никогда больше в постели с Софьей Андреевной не оказываться, вдруг неожиданно срывался и как одержимый мчался под дверь её спальни мазохистски унижаться, а «чистая-чистая» Соня его после завершения ожидаемой обязательной программы впускала?
Очевидно, анус был не Софьи Андреевны, по той, хотя бы, «технической» причине, что дети у неё всё-таки рождались.
Это физиологическое обоснование. А есть и психологическое. Дело в том, что сплошь и рядом женщина, устав ждать от мужчины инициативы, первой предлагает поиметь её в задний проход. Это достаточно типично — и у мужчин не может вызвать удивления. Веди себя женщины Толстого только таким образом, у него не было бы повода для восклицаний:
«Такое, тако-о-ое!!!»
В смысле характера это далеко не худшая часть женщин, у этого типа деструктивные импульсы преимущественно направлены на самих себя. Софья же Андреевна была явно иного психологического типа. Во всяком случае, с не давящим Львом Николаевичем реализовать этот вариант ей было невозможно. Другое дело, скажем, с Танеевым… А вот со Львом Николаевичем Софья Андреевна явно всегда находилась в садистской фазе.
Следовательно, Софья Андреевна вовлекала мужа в постель для манипуляций с его анусом. Таки-и-их манипуляций, что Лев Николаевич мог решиться написать о них, только уже захлопывая за собой крышку гроба. На анус Льва Николаевича указывает также тот факт, что Софья Андреевна явно необоснованно обвиняла мужа в гомосексуальном сожительстве с Чертковым. Лев Николаевич стар, Чертков же намного его моложе, к тому же холост, так что двух мнений о том, на чью пассивную роль намекала Софья Андреевна, быть не может.
Конечно, вину за такие обвинения мужа можно свалить на фантомы сознания самой Софьи Андреевны: дескать, пожила графинюшка на свете, шестьдесят седьмой годочек уже, слушала-слушала разговоры про любовь да про нежности, но наконец утвердилась, всё, шабаш, меня не обманешь, я-то знаю, что только тогда человеку по-настоящему хорошо, когда оттуда ползёт, или, соответственно, туда пихают. Муж-то мой, граф, мог оставить удовольствие собачьего повиновения моим капризам только для справления удовольствия ещё большего. Того же рода. А большее — это… Когда пихают. Что-то побольше.
Рассуждение достаточно правдоподобное. Однако, учитывая то, что все поступки, действия и слова Софьи Андреевны были направлены только на одно — унизить, задеть мужа, отравить ему существование, — сомнительно, чтобы она могла удовольствоваться тем ничтожным уровнем его боли, которую могли вызвать её общетеоретические фантазии. По-настоящему задеть мужа могла только конкретика — тайная, скрываемая. Слова Софьи Андреевны небеспочвенны, — хотя, как всегда у женщин, далеки от корректности: Лев Николаевич ни в коей мере гомосексуалистом не был. Свидетельство тому — все стороны деятельности Льва Николаевича, его психический склад и даже то, что современные гомосексуалисты с удовольствием читают Шекспира и Достоевского, а Толстого на дух не переносят. Пожалуй, вполне достаточно одного только свидетельства ассоциативного мышления Софьи Андреевны: её муж был духовно противоположен «музыканту» Танееву!
Как же всё это совместить — анус задействован, а гомосексуалистом не был?
А вы прежде никогда не обращали внимания, что у «верной жены, идеальной матери и хранительницы дома» в психике невероятно много общего с «идеальным мужчиной» Гитлером?
И действительно, общих черт собирается целый список.
— К Гитлеру тянулся целый лес рук влюблённых в него женщин; в Софью Андреевну также влюблялся разве что не всякий оказывавшийся с ней рядом, начиная от слабоумного мальчика 14 лет, кончая солидным профессором (см. воспоминания Т. А. Кузминской-Берс).
— Гитлер мог убедить кого угодно в чём угодно; Софье Андреевне тоже без труда удалось заставить всех вокруг веровать в любую ахинею, которая была ей выгодна, в особенности в те причинно-следственные связи странностей её семейной жизни со Львом Николаевичем. Причём заставила веровать не только гостей типа Максима Горького, детей, внуков и т. д., но и потомков, армаду исследователей, представляющих себя литературоведами и толстоведами.
— У Гитлера с лица не сходило типичное выражение «принюхивания» к «субстанции в любимом состоянии»; чтобы Софья Андреевна могла почувствовать себя совершенно счастливой, необходимо было, чтобы весь дом был охвачен всеобщим поносом (см. воспоминания Татьяны Львовны Толстой).
— Гитлер страдал рупофобией, что, в частности, проявлялось в преследовании тех из его окружения, кто заговаривал на генитальную тему; Софья Андреевна тоже вся из себя была «чистая-чистая», писала антитолстовские романы со стерильными героинями, а Льва Николаевича на основании фраз и даже слов из его произведений попрекала за, по её мировидению, похотливость, «грязную» генитальность.
— Кто из них, Гитлер или Софья Андреевна, был более ревнив, определить не берёмся, но оба в этом смысле были выдающимися индивидами.
— И Гитлер, и Софья Андреевна вполне вписывались в государственную религиозность. Материалов на тему магизма их мышления наберётся на обширные трактаты.
— Неавторитарное мышление Льва Николаевича приводило Софью Андреевну в состояние исступления, и вся её жизнь была посвящена тому, чтобы извести мужа; Гитлер много преуспел в строительстве «лагерей смерти», куда попадали всего лишь за одно преступление — неспособность к садомазохистской преданности лично фюреру.
— Гитлера признали национальным героем Германии, а Софью Андреевну — гордостью земли русской и мировой цивилизации вообще. В выборе кумиров народы не ошибаются.
И если Гитлера признали бесноватым, но только после того, как ему на просторах России быстренько сорганизовали Сталинград, то Софье Андреевне до сих пор — вот уже почти сто лет! — удавалось пользоваться незамутнённым поклонением потомков. Ей бы тоже не повредил «Сталинград», сущность которого в срывании масок — тем являются тайные дела и истинные мотивы поступков. И это, разумеется, не считая того «Сталинграда», который её и ей подобных ждёт на Страшном Суде, на котором вообще души всех будут как на ладони. Не вечно Льву Николаевичу ходить обовранным да оболганным.
Но это уже детали. При столь многих совпадениях вкупе с обвинениями Льва Николаевича в гомосексуализме очевидно, что Толстому навязывали роль почти что Евы Браун! Да-да! Ни больше и ни меньше, хотя возможны и варианты в смысле техники исполнения, которые мы тоже обсудим.
Итак, в общих чертах постельные (ковровые?) вкусы копрофилки Софьи Андреевны ясны. Остаётся рассмотреть некоторые нюансы — психологические и «технические». Скажем, было ли взаимодействие нюхательных рецепторов (носа) и вкусовых (языка) Софьи Андреевны с анусом великого художника контактным или бесконтактным (созерцательным)? Очевидно, было контактным. Своими беспочвенными «обличениями» мужа в наслаждении «пр-р-роникновенными» гомосексуальными утехами она явила свой общий с мужем опыт. Придумать она бы не смогла. Не дотумкала бы. Она была явной копиисткой. Во всём. Начиная с числа и половой принадлежности детей, кончая художничеством.
А насчёт наслаждений… Наслаждался ли великий писатель, когда женин язык лез ему в ж…? Наслаждался. Наслаждался.
Только вот вопрос: почему?
Ответ — в гипнабельности Льва Николаевича. Если он утрачивал собственную волю вблизи с Софьей Андреевной (и ей подобными), то можно себе представить, что с ним происходило, если расстояние между физическими телами сокращалось до близости объятий! (Помните, на национал-социалистических собраниях с участием Гитлера первый ряд кресел бывал уделан весь, а задние не все?) Происходило обычное при гипнотических трансах явление: от Льва Николаевича как от духовной личности ничего не оставалось: её желание становилось его желанием, её «наслаждение» — его «наслаждением». Поэтому, когда Софья Андреевна задирала великому писателю ноги и с вожделением вонзала в его анус свёрнутый в трубочку язык, то она как копрофилка при этом достигала наибольшего удовольствия — и Лев Николаевич — отражённо — тоже. Только это было не его наслаждение! Потому-то он не одно десятилетие и рвался из постели своей партнёрши, как из братской могилы…
Бежать! Бежать!! Бе-жа-а-а-ать!!!..
А перед этим сказать, сказать всё, крикнуть на весь мир правду и — хлопнуть крышкой гроба!..
Лев Николаевич мыслил слишком масштабно, чтобы его могло волновать одно только разоблачение своей «благоверной» или всех бывших у него партнёрш и даже всех женщин вообще; его помыслом могло быть, по меньшей мере, выявление тех гнусных оснований окружающей нас жизни, супружества в том числе, опираясь на которые, удерживается существующий бесчеловечный порядок вещей. Правда о женщинах, описание их благоговейного поведения с «эротичными» Гитлерами и прочими «музыкантами» с одной стороны, и ненависть к носителям противоположного (биофильного) начала — с другой, — лишь ступень к более высокой цели.
Женщины — лишь материал.
Разумеется, не одна только Софья Андреевна. Всякого мужчину вообще обычно интересует только один тип женщин. Меняются только имена.
Восстановить тот уровень подробностей, который Лев Николаевич намеревался задействовать в повествовании о том типе женщин, с которым «имел счастье» знакомства до брака (охи да вздохи, ласки да сказки, на кресле, или на столе, или на краю постели предпочитала «любить» дама, их имена в конце концов) невозможно. Но можно приблизиться: ибо не изменились ни женщины, ни их вкусы. Для этого достаточно обратиться к опыту любого мужчины, который по психическим параметрам максимально ко Льву Николаевичу приближен. Психические параметры отражаются в узловых событиях жизни, отличающих его от окружающего населения.
Например, такие события, качества и параметры:
— отлучение от авторитарной секты (государственная религия как частный случай);
— писательская деятельность (нежелание общаться на уровне внушений вынуждает к этому способу быть услышанным);
— аллергическое отношение к стилю жизни, приятному для индивидов гомосексуального (анально-накопительского) склада: педерастов, церковного, да и любого другого начальства, признанных писателей, актёров и музыкантов и т. п.;
— обвальное самообразование (отрицание университетского образования как основанного на внушениях, отрицание суеверий);
— исход из города на природу;
— неверность женщин ради «музыкантов»;
— опыт брака с яркой некрофилкой типа Софьи Андреевны (набожной «целительницей»-энтузиасткой, не зарабатывающей своим «даром» денег) и, самое главное, смутное неприятие этого брака с последующим осмыслением происходящего;
— способность к весьма качественному ручному ремеслу;
— мускульная сила существенно выше средней;
— особенности интуитивных представлений о характере Божьем (об этом в следующей главе);
— русский из Центральной России, т. е. не «Наполеон с Корсики, завоевавший восторженный Париж» (подробнее о феномене приезжих — в главах «Что рассказала жена брата» и «Шестерня от матери»);
— абсолютная верность в браке.
Если провести статистический анализ (перемножить все вероятности), то может статься, что кандидатов для изучения «полового» опыта Льва Николаевича весьма ограниченное число. И, действительно, писателей много лишь в абсолютном смысле, доля же их среди населения ничтожна, в особенности в России. В писательской среде считается, что измена женщине, с которой живёшь, есть необходимая форма добывания новых переживаний для очередного романа — какая уж тут может быть верность! Круг сужается. Многие из писателей физическую деятельность (ремесленничество) лишь имитируют, а потому слабы, что сводит количество претендентов к единицам, если не к долям единицы. Если же обратить внимание на то, что отлучение от церкви (тем более с вывертами) — экзотика, то здесь мы переходим уже к расчёту несуществования интересующего нас объекта.
«Несуществование» уже было. В случае с нашими половинками. Но существуют и наши половинки, существует и субъект, удовлетворяющий вышеприведённому списку качеств. Это наш П.!
Как и в случае с существованием не могущих сосуществовать половинок, это есть лишь повод задуматься о глубинных причинно-следственных связях нашего мира.
А что «половой» опыт? Об этом в соответствующей главе. В другой части книги.
Глава двадцать шестая
Генеральное сражение Пьера
В 1906 году Толстой написал статью «О значении русской революции» (напечатана в издательстве «Посредник», выпуск немедленно конфискован царским правительством, коммунистический режим также сделал всё возможное, чтобы до читателя она не дошла). В ней среди прочего сказано:
«Но как, каким образом могут разумные существа — люди подчиняться такому удивительному, противному разуму… внушению?
Ответ на этот вопрос тот, что подлежат гипнозу, внушению не только дети, душевно больные и идиоты, но и все люди в той мере, в которой ослабляется у них религиозное сознание, то есть сознание своего отношения к тому высшему существу, от которого зависит их существование».
Не все знают, что слово «идиот» греческого происхождения. Означает оно — «необученный, не осмысливший себя (и своё место в мире)». В частности, это слово употребил апостол Павел в одном из посланий к верующим в Коринфе: «Если зайдут в ваше собрание идиотусы…» (1 Кор. 14:23, 24). Невозможно представить, что Лев Николаевич, в совершенстве владевший древнегреческим языком, в обыденной речи мог употреблять слово «идиот» только в обыденно-ругательном смысле, а не хотя бы отчасти в евангельском. Отсюда, если приведённые слова Толстого изложить в терминах нашей книги, то его мысль будет звучать приблизительно так:
«Тот человек более подвержен разрушающим его гипнотическим внушениям (деформациям поля ассоциативно-образного мышления), у которого искажена оболочка защищающего его логически-цифрового мышления, что впрямую связано со взаимоотношениями этого человека с Богом, с их полнотой».
Чуть ниже в той же статье гипнабельного Льва Николаевича мы читаем:
«Нельзя немножко в одном отступить, а в другом удержать закон Бога. Ясно, что если в одном чём-нибудь закон Божий может быть заменён законом человеческим, то закон Бога уже не закон высший, всегда обязательный; а если он не такой, то и нет его».
Таким образом, состояние зависимости от какого-либо некрофила (скажем, от Софьи Андреевны) есть такое состояние души, причину которого адекватней всего описать нарушением даже не всего Закона, а одной из Божьих заповедей. Только которой из десяти в большей степени?
В рамках описательной и экспериментальной психологии показано, что мощнейший усилитель гипнабельности — страх. Именно после первого боя (пережитой бомбежки, артподготовки), рядом с первыми трупами товарищей прежде достаточно безалаберные новобранцы становятся, что называется, «дисциплинированными бойцами», вплоть до того, что по приказу (далеко не всегда словесному) заслоняют своего мерзавца-командира своим телом от пуль («стокгольмский синдром» — когда жертвы заслоняли от полиции сдающихся грабителей банка).
Итак, страх, гипнабельность и некая Божья заповедь…
Ответ можно найти у пророка Иеремии: страх — следствие нарушения первой заповеди Десятисловия: «Да не будет у тебя других богов пред лицом Моим» (Исх. 20:2).
Речь здесь, разумеется, не о том, что человека будут одолевать страхи оттого только, что он ошибётся в произношении имени Божьего или как-либо ошибётся, изображая своего Господа для поклонения (что вообще впрямую запрещено уже второй заповедью), а о том, что неверное на творческом ассоциативно-образном уровне мышления представление Божества на самом деле означает пусть неосознаваемую, но связь с противоположным Богу началом (некросом), ему уподобление и послушное рабство.
Любая область понятийного мышления есть или повторение выдолбленных уроков, или производная подсознания, обслуживающая его истинные или ложные потребности. Если подсознание хочет самоуничтожиться или пройти в этом направлении некоторую часть пути, то есть придти в состояние восторга, то для этого в логически-цифровой защитной оболочке мышления будут проделаны особо проницаемые для внешних некрополей участки (человек отдастся «заблуждениям»). Желанный размер этих участков определяется той амплитудой садомазохистского маятника, который задан родителями индивида и его последующей персональной работой души. Таким образом, неверное понятийное представление о Боге есть психический аналог алкогольных возлияний: чем дальше человек от правильного представления о Боге, тем больше страх и, как следствие, тем больший он испытывает кайф в присутствии любого из некрофилов.
Это мысль очень важна. Бог в Библии представлен очень отчётливо, но на удивление по-разному его согласны понимать. С точки зрения чисто интеллектуальной несложно понять, когда, в среду или в четверг, должна быть суббота, но поскольку логически-цифровой уровень независимо функционирует лишь у ничтожной части населения, а у остальных от подсознания зависим, вторичен, то человек позволяет себе ту степень целостности защитного мышления, которая обеспечивает ему желанную степень энергетического опьянения.
Сказанное справедливо не только относительно теологических взглядов, но и относительно остальных воззрений: человек бессознательно поддерживает приятный для себя уровень страха. Это привычно-приятное состояние страха (как следствие, кайфа) достигается и в брачных предпочтениях: выбирается тип партнёра с уровнем некрополя, обеспечивающим требуемый уровень страха (восторга, умопомрачения, кайфа, уважения).
Если человек отдаёт себя во власть страха полностью, то для душевного равновесия он должен безраздельно отдать себя во власть какому-нибудь индуктору мощного некрополя — стать его холуём (эсэсовцем, старцем), — по возможности оказаться в строю или толпе и не иметь о Боге ни малейшего представления (полностью исказить его облик), тем разрушив мешающее умопомрачению здание логического осмысления мира. (Эта мысль уже обсуждалась при рассмотрении другого материала — в главе «Гитлер и его женщины», когда разбиралась причина, почему женщины при дефектировании (буквальном и символическом) целят мужчине именно в голову: голова — символ защищающего логического мышления.)
Существуют, по сути, только два мнения о характере Божьем. Одни люди (большинство) по прочтении Ветхого Завета непоколебимо уверены, что Бог есть некое подобие строгого отца, справедливость которого проявляется не только в том, что он защищает, благословляет и дарует, но и карает провинившегося; так и Бог карает или Своей Рукой, или посылает карающего Ангела (верное, доведённое до идиотического автоматизма, Своё орудие). Такого мнения придерживались католики (энтузиасты инквизиции), атеисты (изобретатели массовых репрессий), фашисты-эзотерики (конструкторы газовых камер в лагерях уничтожения).
Но есть носители и другого мнения: Бог есть свет и нет в Нём никакой тьмы — так они Его ощущают. Что же касается текстов ветхозаветных пророков, из которых, якобы, следует жестокость и человекоубийство Бога, то надо просто внимательней читать. Одно дело Бог делает, другое — допускает. Бог не желал воцарения Саула, первого израильского царя, и говорил об этом народу через пророков, но народ израильский хотел быть похожим на окружающие народы («быть как все») и царя требовал. Увещевания не возымели действия, и Бог прорёк: делайте, как знаете, но не удивляйтесь последствиям, закономерно следующим за поступком, продиктованным стадным желанием быть как все. Да, Господь сказал: делайте. По форме можно воспринять как повеление — но только при большом подсознательном желании. В действительности же — допущение. Предоставление народу возможности учиться на результатах своей независимой (от принципов любви) деятельности. И так вся Библия. Бог нигде не показан человекоубийцей. Да и не может — по той простой причине, что Он не таков. Бог есть любовь.
Спор о том, каков на самом деле характер Божий, продолжается со времени более раннего, чем то, к которому относятся наиболее древние из сохранившихся пророческих книг, составляющих Священное Писание. Спор будет, очевидно, продолжаться вплоть до Второго Пришествия Христа. Дело, конечно же, не в том, достаточно или недостаточно внятно написано Писание, а в противоположности изначальных постулатов мировосприятия двух несовместимых друг с другом типов людей, которые определяются тем Высшим Существом, с которым у данного человека состоялось подсознательное общение. Приверженцы (на богословском языке — поклоняющиеся) противоположных начал несовместимы подсознательно, каково бы ни было состояние их понятийно-цифрового мышления.
Лев Толстой считал — и поколебать его в этом было невозможно, — что Бог есть совокупность совершенств и в Нём, как и у Христа, нет и тени человекоубийцы. Лев Николаевич, не будучи изобретательным на уровне понятийно-цифрового мышления, поверил (!) в государственно-религиозное толкование, что в Ветхом Завете Бог есть среди прочего и убийца, и эту часть Библии как источник мудрости отверг. Наши В. и П. тоже считают, что Бог не человекоубийца, однако в толкованиях более раскованы и Ветхий Завет (который Христос освятил лично, сказав, что всё Писание богодухновенно) как подспорье в обретении мудрости весь и принимают. Некоторые несовпадения в понятийных построениях со Львом Николаевичем их с ним не разобщают по той, хотя бы, простой причине, что понятийный уровень вообще людей мало характеризует. Более того, позволь наши В. и П. себе такую слабость — вопреки Библии, но по традициям иерархохристианства уверовать, что Бог Ветхого Завета человекоубийца, — они бы тоже, как Лев Николаевич ограничили себя только Новым Заветом. Итак, не разобщает, поэтому они, В. и П., произведения Толстого читают, обсуждают и перечитывают.
Не разделяет их со Львом Николаевичем и то, что, в отличие от них, великий писатель не понял (или ему как гипнабельному каким-то внушением было запрещено понимать) триединство Божие. А вот с противниками Льва Николаевича — государственниками, хотя формально и исповедующими триединство, но возводящими насилие и убийства людей в ранг религиозной добродетели, — В. и П. не по дороге.
Итак, Лев Николаевич был гипнабелен (что было следствием его не совсем верного представления о Боге — а что это так, он сам писал в процитированной выше статье «О значении русской революции», — а также следствием пренебрежения им некими другими заповедями Божьими), чем отчасти и объясняется его 48-летнее такое супружество.
Гипнабельность основывается на страхе, из чего, среди прочего, следует, что Лев Николаевич что такое страх очень хорошо знал. Действительно ли это так?
Нередко о Льве Николаевиче пишут, что в бытность его в Севастополе артиллерийским офицером его любимым развлечением было проскользнуть перед жерлом орудия уже после того, как запалили фитиль и после взрыва пороха в стволе ядро должно было вот-вот вылететь. Сколь многие авторы из этого делают вывод, что Лев Николаевич был отважен и даже бесстрашен! Это не так. Да, действительно, Лев Николаевич был храбрым, отважным офицером. Но не бесстрашным.
Для человека, которому страх полностью чужд, страх не существует — и человек занимается тем, что ему интересно. Интересным же может быть только то, что существует, скажем, природа. Страх отнюдь не всегда проявляется в хрестоматийной форме — в виде дрожащего тела на дне бастионной траншеи, — но и в инверсированной форме — напряжённого порыва подхватывающего упавшее знамя и увлекающего за собой солдат на смерть. И прямые, и инверсированные страстно влюбляются и страстно любимы. Для тех, кто не понял принципа садомазохистского маятника, кажется естественным, что женщины повально влюбляются в тех, кто в бою подхватил упавшее знамя, но то, что те же женщины столь же страстно влюбляются в тех, кто на поле боя был замечен в постыдном поведении (испачканные штаны), кажется чем-то вопиюще несуразным. А ведь никакого противоречия нет. И видеть в этом парадоксальность женской натуры может только идиот (и в религиозном смысле слова тоже).
Проскальзывать перед жерлом орудия можно как ради удовольствия восторга, для якобы проверки себя и своей смелости, как то приписывают Льву Николаевичу, так и в попытке от страха (от гипнабельности) избавиться.
Страшно не столько известное, сколько неизвестное, нечто прячущееся за собственными неясными очертаниями. Таково свойство не только предметов осязаемых, но и смерти тоже. А побывал рядом с ней, ощутил её, осязал, вот она уже и понятна — а потому неинтересна. В том и отличие двух разных точек созерцания смерти, что для некрофила этот процесс — самоценный, беспрерывный, и потому смерть никогда не утрачивает для него интересности, а для биофила рассмотрение — инструмент, инструмент освобождения. Для биофила (жизнелюба) созерцать по-настоящему интересно только различные формы жизни, страх же — осознаётся это или нет — пережигает силы, энергия уходит, и остаётся меньше сил для любимого занятия. Поэтому он и стремится от страха избавиться.
Лев Николаевич ещё в бытность свою офицером в отличие от большинства воспринимал страх как некое чужеродное в себе тело. То что это так, а не наоборот, можно судить по тем преобразованиям души — и только по ним, — которые со Львом Николаевичем со временем произошли.
Пьер (мечта Толстого о самом себе; работа с собой «в пейзаже») тоже боялся — и Лев Николаевич не скрывает этого его свойства; как следствие, Пьером манипулирует и подонок Анатоль, и будущий национальный герой и не меньший, а похоже, даже больший нравственный урод Долохов (одним из его удовольствий было пристрелить из пистолета лошадь ямщика).
Лев Николаевич ещё не стал автором статей о непротивлении злу насилием (во всяком случае, не сформулировал своё мироощущение на понятийном уровне), но уже за пятнадцать лет до начала религиозных исканий на его ассоциативно-образном уровне мышления Пьер, телесно присутствуя на генеральном сражении с французами, в смертоубийстве не участвовал.
А почему вообще Пьер оказался на Бородинском поле? Как образованный и начитанный человек он не мог не понимать, что бой не развлечение, он понимал, что будет только мешать и отвлекать, но, тем не менее, на поле боя оказался и для оправдания своего там присутствия прикидывался разве что не дурачком. Поклоняющиеся Софье Андреевне толстоведы говорят, что Пьер оказался у Бородина потому, что Толстому, якобы, понадобилось именно глазами Пьера показать народные массы, которые в едином порыве… в противостоянии чужеземному захватчику... — и т. д. и т. п. Но Толстой, к счастью, не толстовед, не литературовед и не структуралист. Он — гениальный писатель, ищущий разрешения основных жизненных вопросов! И на Бородине понадобилось быть Пьеру!
Зачем? Видимо, ему д`олжно было там быть, чтобы приобрести тот опыт, который нигде в ином месте приобретён быть не мог — ни в беседах с Каратаевым, ни во французском плену, ни во время расстрела русских пленных французскими гренадерами.
При расстреле всё было понятно и зримо: противостоящие стороны были врагами, чужими, одеты по-разному и даже говорили на непонятных друг для друга языках. А вот на Бородинском поле врагов не было! То есть, они были, всё те же французы, но для артиллеристов, на чьей батарее находился Пьер, врагов как бы не было, потому что видел их только руководивший стрельбой офицер, да и то через подзорную трубку. Эдаких маленьких человечков, сливающихся в сплошную безликую массу.
Что же тогда мог видеть Пьер, который сидел, да ещё позади артиллерийских позиций, подальше, чтобы не мешать и не оглохнуть от орудийных залпов? Дёргающихся по непонятному для него закону одинаково одетых людей, повторяющих свои движения вновь и вновь: накатить орудие, выстрел, накатить… выстрел.. и опять накатить… И всё разнообразие такой жизни заключалось только в том, что время от времени кто-то из солдат падал замертво и не двигался, или ещё сколько-то полз, пытаясь запихнуть обратно в себя вываливающиеся кишки. Врага не было, а было только подчинённое непонятно чьей воле слаженное движение людей у орудий, однообразное до тех пор, пока они не затихали в побуревшей от крови пыли. И не случайно время для Пьера остановилось: происходящее приобрело значимость символа: в служении смерти нет жизни! Смерть оказалась такой же бессмыслицей, как и суета этих согнанных в военную толпу людей. То, что бессмысленно, то не существует. Нету смерти, нету её! Не-ту!..
А раз её нет, то остаётся одна только вечная жизнь!!
Вернувшись после сражения в Москву, Пьер, как это обычно бывает после больших открытий, ещё некоторое время воспалённо метался во власти старых принципов: с пистолетом, не замечая даже, что Наташа зовёт его из окна кареты. Эти метания — психологическая деталь весьма достоверная: ни одно переосмысление жизни не приводит к немедленному изменению вещественных форм жизни. Но уже в плену Пьер перестал замечать телесную смерть окружавших его людей — а что страшного в изменении состояния тела? — и вот мы уже видим Пьера, на которого удивлённо смотрят и пленные, и французские часовые, а Пьер хохочет и не может остановиться, но только спрашивает: «Кто, кто может запереть мою бессмертную душу?!!..» Для него уже не существует французских часовых, которые по своей прихоти могут наставить ружьё на незнакомого и не сделавшего им ничего дурного человека и выстрелить. Нет их!! Потому что нет страха!
Первопричина значимости Анатолей, Долоховых и прочих Элен в жизни Пьера — страх. Поклонение Наполеону — а ведь в начале романа именно Пьер активней остальных его защищает — тоже. Освобождение от страха возможно только при водительстве Божьем, но при всей духовности этого события оно всегда принимает некие конкретные формы. К сожалению, лишь единицы принимают это водительство. Ведь по роману на Бородинском поле только Пьер стал Пьером, а все остальные какими были, такими и остались. Они шли туда убивать, влившись и растворившись в толпах, которые красиво называют полками и батальонами, но всё равно это суть толпы. Их всех туда привели другие люди, начальники, некрофилы. И только Пьер пришёл на своё генеральное сражение один и по доброй воле — во всяком случае, ни один некрофил его туда не вёл. Но, в конечном счёте, человек водим или одним духом, или ему противоположным, вне зависимости, осознаётся это или нет. Пьер не был с теми, на чьих глазах перед боем кадили ладаном нанятые специально для этого разр`яженные в одежду с блёстками люди. Для них он был точно неверующим. Он был странен, он был не такой, как все, и на него эти все оглядывались. И, тем не менее, именно Пьер вышел из этого сражения победителем. Ведь Наполеоны, Кутузовы и Александры I не побеждают никогда, а только тот, кто внутренне уже никогда не окажется в строю — с ружьём или без!
Не только Бородино есть генеральное сражение — таковым на самом деле является вся наша жизнь! И на этом сражении время от времени среди гор трупов победителем остаётся какой-нибудь Пьер. (Пьер — это Пьеро! Иванушка-дурачок русских сказок, которого все обманывают, но который в конце получает от жизни всё самое лучшее. Ни одно из имён героев Толстого не случайно.)
Из практики психокатарсиса очевидно, что построенные человеком образы обладают свойством со временем исполняться. Пьер — это мечта Толстого о самом себе. Да, Пьер оказался в плену из-за того, что вздумал идти по пути насилия и купил для покушения на Наполеона пистолет. Можно было обойтись и без плена. Тем более что покидавшая оставляемую французам Москву Наташа подзывала его к себе, и в карете место нашлось бы и для него. В крайнем случае Наташа, только что пожертвовавшая своим приданым ради раненых, пошла бы рядом, пешком — если нужно. Но Пьер в последний раз позволил, чтобы в нём победило влечение к удовольствию восторга, он решил отдаться умопомрачению страха при покушении на убийство, страсти уподобления императору Наполеону и толпе прочих императоров. И из этой вакханалии смерти, из этого её торжества, из горы трупов — уже реализовавшихся и только ещё будущих, — почувствовав наконец истинный смысл смерти, явившей свой злобный оскал на этот раз уже без маски обычного для неё обмана, — он вышел победителем с «обновлённой нравственной физиономией», выбрав раз и навсегда не смерть в её множестве разнообразно-однообразных анальных форм, а победу над смертью — жизнь вечную, мир, покой и радость .
Толстой знал, что такое страх — а кто из людей не знает, что это такое?! — и искал случаев им насладиться, зримым чему проявлением были его объяснения в любви своей партнёрше даже на 48-м году супружеской жизни (см. главу «Я — честная женщина!»). И только за несколько недель до своего побега он успокоился и, как заметили домашние, стал к Софье Андреевне относиться ровно. А потом ушёл. Пусть ночью. Пусть стараясь не шуметь. Пусть потеряв даже шапку. Но всё равно, пусть стариком, но он, как и Пьер в своём генеральном сражении, победил и телесно.
* * *
Вскоре Лев Николаевич умер. На безвестной до тех дней станции Астапово. Но смерть — не конечная станция для тех, кто победил в генеральном сражении, для них смерть — это так, безделица, пустяк, полустанок, у семафора которого, да, останавливаются все и без того медленные пассажирские поезда, но курьерские, не замедляя хода, проносятся мимо.
Генеральное сражение — не начало движения, и, тем более, не конец, а точка отсчёта, с которой восхождение убыстряется до скорости курьерского поезда.
Что за ней, за победой? Тогда, после побега, Толстой не успел написать ничего. Слишком мало ему осталось дней, ведь он, в отличие от своего Пьера, который побывал на Бородине в свои неполные тридцать лет, собирался слишком долго и времени себе не оставил.
Но он писал прежде, лишь придумывая, — так ему по традиции казалось. Скажем, за 43 года до побега он тоже жил и писал великую книгу. Шёл пятый год его супружества по страстной любви, и он работал над последней частью «Войны и мира». Вот что оставила его рука:
«Радостное чувство свободы — той полной, неотъемлемой, присущей человеку свободы, сознание которой он в первый раз испытал на первом привале, при выходе из Москвы, наполняло душу Пьера во время его выздоровления. Он удивлялся тому, что эта внутренняя свобода, независимая от внешних обстоятельств, теперь как будто с излишком, с роскошью обставлялась и внешней свободой. Он был один в чужом городе, без знакомых, Никто от него ничего не требовал; никуда его не посылали. Всё, что ему хотелось, было у него; вечно мучившей его прежде мысли о жене больше не было, так как и её уже не было.
— Ах, как хорошо! Как славно! — говорил он себе, когда ему подвигали чисто накрытый стол с душистым бульоном, или когда он на ночь ложился на мягкую чистую постель, или когда ему вспоминалось, что жены и французов нет больше. — Ах, как хорошо, как славно! — И по старой привычке он делал себе вопрос: ну, а потом что? что я буду делать? И тотчас же он отвечал себе: ничего. Буду жить. Ах, как славно!
То самое, чем он прежде мучился, чего он искал постоянно, цели жизни, теперь для него не существовало. Эта искомая цель жизни теперь не случайно не существовала для него только в настоящую минуту, но он чувствовал, что её нет и не может быть. И это-то отсутствие цели давало ему то полное, радостное сознание свободы, которое в это время составляло его счастие.
Он не мог иметь цели, потому что он теперь имел веру, — не веру в какие-нибудь правила, или слова, или мысли, но веру в живого, всегда ощущаемого Бога. Прежде он искал Его в целях, которые он ставил себе. Это искание цели было только искание Бога; и вдруг он узнал в своём плену не словами, не рассуждениями, но непосредственным чувством то, что ему давно уж говорила нянюшка: что Бог вот он, тут, везде. Он в плену узнал, что Бог в Каратаеве более велик, бесконечен и непостижим, чем в признаваемом масонами Архитектоне Вселенной. Он испытывал чувство человека, нашедшего искомое у себя под ногами, тогда как он напрягал зрение, глядя далеко от себя. Он всю жизнь свою смотрел туда куда-то, поверх голов окружающих людей, а надо было не напрягать глаз, а только смотреть перед собою.
Он не умел видеть прежде великого, непостижимого и бесконечного ни в чём. Он только чувствовал, что оно должно быть где-то, и искал его. Во всём близком, понятном он видел одно ограниченное, мелкое, житейское, бессмысленное. Он вооружался умственной зрительной трубой и смотрел в даль, туда, где это мелкое, житейское, скрываясь в тумане дали, казалось ему великим и бесконечным оттого только, что оно было неясно видимо. Таким ему представлялась европейская жизнь, политика, масонство, философия, филантропия. Но и тогда, в те минуты, которые он считал своей слабостью, ум его проникал и в эту даль, и там он видел то же мелкое, житейское, бессмысленное. Теперь же он выучился видеть великое, вечное и бесконечное во всём, и потому естественно, чтобы видеть его, чтобы наслаждаться его созерцанием, он бросил трубу, в которую смотрел до сих пор через головы людей, и радостно созерцал вокруг себя вечно изменяющуюся, вечно великую, непостижимую и бесконечную жизнь. И чем ближе он смотрел, тем больше он был спокоен и счастлив. Прежде разрушавший все его умственные постройки страшный вопрос: зачем? теперь для него не существовал. Теперь на этот вопрос — зачем? в душе его всегда готов был простой ответ: затем, что есть Бог, тот Бог, без воли Которого не спадёт волос с головы человека».