Приходит осень со своими трудами, заботами.

Со щедрой рукой приходит осень.

Щедра ее рука, и не только хлебом. Кроме хлеба человеку надо еще что-то. Разве самое главное для человека – поесть?

Осыпаются желтые листья каштана вдоль дорог. Осыпаются, тронутые пальцами ветра, кажется, всю землю хотят устлать. Вроде бы так же, и не так же, как в прошлый раз.

Человеку еще что-то надо.

Она стоит на дворе, прикрыв ладонью глаза от утреннего солнца.

Здесь стояла она когда-то, точно прилипнув к земле, все глотала и никак не могла проглотить слюну пьшающим, пересохшим горлом. Стояла и упрашивала:

– Погоди… Погоди еще, Антанас.

Она стоит, прикрыв глаза ладонью, и взглядом провожает детей. В школу идут.

Сколько их было бы?

Четверо?

Если бы и Юозукас был.

Если б не упал там, за дорогой.

Ребята шагают чинно, без толкотни, то и дело поглядывая вниз, на ноги, а там сверкают три пары новеньких, еще не запыленных башмаков. Коричневые с длинными носами – Винцукаса, широкие черные – Римукаса и самые маленькие, узкие, короткие – Танины.

Свернув с дорожки на большак, ребята останавливаются, машут руками. Ей. Это ей одной машут.

А она стоит и провожает их взглядом.

Русые волосы Винцаса, серая стриженая голова Римаса, а у Тани в кудряшках лента плавает. Только вчера подыскала ей синий лоскуток, подрубила, отгладила и повязала девочке синюю ленту. Мальчишкам – что? А девочке надо.

Вернулись в город весной. И снова поселились в доме при кузнице. Не было больше ни стариков, ни черного котла, ни кадушки с гнутой трубкой. Может, сами уехали, может, насильно увезли их. Дом на окраине пустовал, а ее все так и тянуло на то место, где последний раз видела Юозукаса. К тому же хоть раз у них будет свой угол: дом-то Винцукаса!

И слава Богу, не совался к ним никто, ни злые, ни добрые. Кому уж там соваться: все разбегались кто куда, а немец все гнал и гнал гурты по дорогам. И коров, и овец, и кого только было можно, бросая по обочинам павшую, выбившуюся из сил скотину. Принесли однажды ребята с большака охромевшего ягненка. Был он тощий, пугливый, кажется, дай ему крылышки – рванется, дспорхнет и улетит от рук и глаз людских.

И жила здесь теперь, кроме них, четверых, еще одна живая тварь. Вскоре ягненок и голос подавать стал, приохотившись к молодому клеверу, и нога день ото дня все крепла.

А она, усталая от каждодневных забот и хлопот – ведь и за детьми смотри, чтобы никуда не отлучались, никому на глаза не лезли, и на стол подай, и о завтрашнем дне подумай, – усталая, она садилась на старый пень во дворе и подолгу глядела вдаль, повернувшись к Дубисе.

А там все гремело, гремело, гремело. Когда же рядом загремит, над головой?

Если ждет человек, то всего дождется, умей только ждать. Хоть ждать и приятно и тревожно чего-то. А когда и вправду над головой загремело – испугалась. Детей в картофельный бункер загнала, и сама туда же; Винцукаса даже близко к выходу не подпускала – все сама выглядывала.

Немцев уже и не видно было.

Сквозь гул и острые взрывы мчались танки – зеленые, со звездами по бокам, как тогда, в том июле, только эти были еще больше и неслись напрямик, полями, а не мощеной улицей.

Вот и затихло. Дальше, вслед за солнцем, грохоча, покатился фронт. Вылезла из бункера и ребят позвала:

– Ну, вылазьте, дети. Можно…

А тут, рядом, уже стояли запыленные бойцы, серые, опаленные солнцем, овеянные соленым ветром.

– Где немцы? Немцы есть?

– Нет… Нету больше.

И раскинулся на лугу серый копошащийся муравейник. Дымили полевые кухни, доносились шум, смех, где-то грустно наигрывала гармошка.

И здесь, во дворе, тоже сидели солдаты, ссыпали в клочки бумаги не то табак, не то крошеное дерево.

– Махорка! – толковали они. – Махорка!

Она не находила себе места, не зная, чем угостить их, пока не вспомнила, что в доме завалялся кисет с тонко нарезанным самосадом. Сбегала, принесла и положила кому-то на колени:

– Вот этого закурите.

Потом подозвала Винцукаса, погладила его русые волосы и велела:

– Беги, сынок, на большак. Беги… И кричи, пой там. Кричи что хочешь, пой, ори во весь голос. Никто у тебя на пути не встанет, никто-никто! Беги, Винцукас! Нету немцев!

И тот побежал, а за ним и Таня с Римукасом.

И кричали на большаке, орали – песни и просто так.

А она стояла, вот как сейчас, смотрела и самой хотелось бежать с ними, кричать и орать – песни и просто слова.

А что?

Кто им запретит?

Кто на пути встанет?

Никто.

То-то и оно. Хотя, кто знает, – опять чужие.

Шагают ребята в школу, уже и не видно их за деревьями, только изредка мелькнет русая головка Винцукаса да проплывет синяя Танина лента.

Это они, ребята, и увидели тогда. Ей бы в голову не пришло, и потом бы тоже горевать не стала. Эка важность, ягненок!

– Смотри, мам… – обступив ее, шептали дети. – Смотри, нашего баранчика ведут.

Долговязый солдат, худой и длинный, тащил ягненка в кусты. Тот упирается, не идет, а солдат, зажав ему морду, то волоком тащит, то схватит за шерсть и пронесет несколько шагов.

– Что?

– Ягненка?

– Овцу?

– Барана?

Зашевелились те, что мирно потягивали во дворе цигарку с даренным ею самосадом, побежали куда-то – и всколыхнулся луг. Запела труба.

– Стр-р-ройся!

Много их было, солдат. Выстроились длинной двойной лентой и застыли, будто перед генералами какими-то. Стояла она впереди – вызвали ее, с детьми. И тот солдат, молодой парень, долговязый, худой, стоял, опустив голову.

– Мама! Он и штык уже было вытащил! – нашептывал сбоку Римукас.

– Шшш! – оборвала она.

– Этот овцу украл? – спросил офицер.

Ребята закивали головами.

Она смотрела на парня, молодого, нескладного, который стоял навытяжку, подняв голову, а сам дрожал всем телом, руками и ногами.

– Ваша овца? – спросил военный.

– Наша, – ответила она. – Какая там овца… Ягненок…

– Не важно.

– Вы, что… Судить его будете?

– Судить.

– За ягненка? Ягненка…

– Не важно, за овцу или ягненка. Нельзя народ грабить.

Стояла лента в два ряда, длинная, множество солдат. А перед ними – она с детьми, офицер и тот солдатик, долговязый, худой, нескладный.

– За ягненка?! – повторила она. – Так ведь ошибка это… Ошибка вышла… Я сама ему отдала, угостить хотела. Нехорошо… Я угощаю, а вы – судить человека.

Короткий ропот пробежал по рядам.

– Вы, мамаша, правду говорите. Мы не можем иначе, – сказал офицер.

– Правду? – переспросила она. – Да неужто мне ягненка жалеть?

Дети смотрели на нее, ничего не понимая, а она приказала:

– А ну-ка сбегайте приведите баранчика. Винцас, поди приведи!

Дети привели, и ей было смешно смотреть на множество солдат, которые стояли перед этой малой тварью, перед ягненком, стояли смирно, не шевелясь, будто перед генералами какими-то.

– Иди сюда, – махнула она тому долговязому, Янушке. – Бери, бери, коли сказано… Бери! Чтобы мне ягненка жаль было?

Строй рассыпался.

Подходили солдаты, серые, подходили и, присев, гладили ягненка.

А она радовалась, что они все проходят перед ней. Внимательно заглядывала каждому в лицо, искала, выискивала. Может, и Виктор с ними? Может, здесь он?

Потом все-таки решилась, спросила.

И выстроились перед нею двадцать три бойца Викторы. Только не было здесь ее Виктора. Не было с ними Вити.

Еще долго заходили в дом солдаты, весь вечер. И несли и клали каждый на стол – кто твердый кусок сахара, кто чудную четырехугольную буханку ржаного хлеба, кто жестянку с консервами или горсть сухарей.

Уже и стола не видно, только груда добра.

Она все просила:

– Не надо… Заберите, не надо.

Но они не слушали.

А она все вглядывалась в лица, в каждое по отдельности. Может, ошиблись они, может, есть еще один Виктор, а им и невдомек. Может, забыли его позвать? Может, здесь он все-таки?

Так и не найдя, сидела потом на камне, во дворе, рядом с пожилым солдатом и все расспрашивала:

– Много ваших полегло, а?

– Много, – ответил он.

– Все обочины усеяли… И случайные были?

– Были. И сейчас есть.

– А по имени, по фамилии можно могилу отыскать?

– Чью отыщешь, а чью и нет.

Помолчали.

Потом она снова спрашивала:

– Какая жизнь теперь будет?

Он посмотрел ей в глаза и не сразу ответил:

– Трудная.

– И песни будут на улицах?

– А как же!

– Не хочу я, чтобы эту, знаете… «Если завтра война…»

– Теперь другие песни.

– И выборы будут? Снова голосовать надо?

– А как же! – Стало быть, все как тогда. Стало быть, и землю раздадут людям. Опять все снова.

– Конечно!

– А… в Сибирь возить будут?

– Не знаю. Вот уж этого не знаю. Долго сидели молча.

Наутро двинулись солдаты вместе с солнцем на запад, опять на фронт. У них, дескать, еще дальняя дорога. До самого Берлина. Видно, и впрямь дальняя.

И снова жизнь началась. ,,… Другая. Конечно.

Заново.

Все ли заново? Все-все?

Мы говорим:

Человек радуется.

Человек грустит.

Человек смеется.

Человек плачет.

Как знать…

Правда ль это?

А если сердце заходится от радости и от горя сразу?

Если слезы радости и печали подступают к глазам?

Она все еще стоит, прикрыв лицо ладонью. Заслонясь от утреннего солнца.

Почему человеку мало только поесть?

Почему ему еще что-то надо?

Она стоит и все так же взглядом провожает детей. А детей уже И не видать давно. Они, чего доброго, уже в школе.

Только падают желтые листья каштана.

Облетают, тронутые пальцами ветра, – кажется, всю землю устлать хотят.

– Нет, – ответила она, – нельзя проклясть мир.