Меня дернули за плечо. Я вздрогнул и проснулся. Так каждое утро. Будила хозяйка. Торопила выгонять стадо. Очень часто, почти каждую ночь, мне снились немцы и верзилы-белоповязочники. Они выслеживали меня, травили собаками, а я убегал, прятался в канавах и кустах. Сны были страшные, их обрывала тяжелая рука хозяйки. Но всегда чудилось, что это меня схватил полицейский или его огромный волкодав впился мне в плечо своими длинными, острыми клыками и вот-вот уже волокут меня к песчаным ямам… Я вздрагивал.

На этот раз я с трудом продрал глаза. Спросонья ослепил свет керосиновой лампы, и я только глубже залез под одеяло. Поздней осенью и то не дает поспать, ведьма.

Снова почувствовал на плече руку. Но тут же над ухом — голос Зосе:

— Вставай, Бенюк, вставай!

— Разве время скотину выгонять? — спросил я. — Холодно как.

Покосившись на дверь, она ответила:

— Да нет же. Видишь, снег выпал? Первый снег.

Я мгновенно вскочил и натянул штаны. Подбежал к окошку, уткнулся носом в стекло. И уже не мог оторваться от того, что увидел за окном. Даже перестал ощущать, как зябко в холодной, сырой каморке, до того красиво кружились на узкой полоске, залитой светом лампы, трепетные, легкие, словно пух одуванчика, снежинки. Подбежал пес Рудис, встал на задние лапы, передними уперся в наличник. И на его нос садились и таяли белые крохотные звездочки.

Зосе притворила дверь и, встав рядом, обняла меня. Я ощутил тепло ее руки. За окном всё кружились, кружились снежинки, и мне стало так радостно. Казалось, лучше на свете не бывает.

— Пойди в горницу и скажи хозяйке, чтоб домой отпустила. Ведь так порядились — от снега до снега. И пускай отвезут.

Я обернулся к Зосе.

— Вот хорошо бы! Может, сестру найду, — уже год, как не виделись.

Зосе всплакнула.

Не знаю, почему: то ли ее тронул мой голос, ломкий, детский голос, прерывистый от радости и надежды, то ли она просто пожалела меня, сироту, что от ранней весны до поздней осени промаялся на выгоне, а тут еще вокруг шныряют немцы, рыщут их подручные с белыми повязками и никогда не известно, кого черт принесет.

— Зосе, где ты запропастилась битый час? Подымай пастуха. Скоро обед, а он дрыхнет. Пускай хоть коровам корму задаст, — завела свою обычную волынку Суткене. — Скотину корми, пастуха корми… Боже святый!

Теперь-то плевать на брань хозяйки. Похоже, что привык к этому за год, как к хлебу насущному. На рождество и Зосе домой уйдет. И кого тогда Суткене жучить-то станет?

Когда я снова выглянул в окно, Рудиса уже не было, но на первой пороше остались большие и очень отчетливые следы его лап.

Следы! Меня даже пот прошиб. Как идти домой, если на снегу, как отпечатанный, остается след? Вдруг полицаи увидят?! Сразу поймут, что это я, Бенюкас, прошел.

В дверь просунула голову хозяйка:

— Зосе, неси скорей капусту. А ты задай корм коровам. Покуда продерешь глаза, скотина с голоду подохнет.

Когда хозяйка скрылась, Зосе, опуская камень в бочку с капустой, стоявшую у моего изголовья, сказала:

— Не робей только, поскорей убирайся из этого зверинца.

— Я свое отработал, можно и уходить. Дай в последний раз коров покормлю.

Пока таскал коровам корм, я размечтался, как возвращусь домой, в батрацкую жибуряйского поместья, как мы, семеро ребят, усядемся вокруг большой кошелки с картофелем, начистим его вдосталь… Потом Диникене натрет картофель на терке и настряпает вкусных картофельных вареников с творогом… Эх, и варенички же будут, пальчики оближешь! Вдруг к ним еще сыщется топленое маслице или сальце… Хоть разок обмакнуть… А мне, может, еще и шкварка-другая перепадет. Хлеба-то заработал, на всю зиму хватит… Опять же одежонка… Обязаны дать, кроме двух центнеров ржи, картошки, еще и шерстяной домотканый костюм добротной валки с ворсинками. Так уговаривались с хозяевами.

Смущала только моя деревянная обувка — клу мпес. Они оставляли след после каждого шага и будто насмехались надо мной. Я и топтал и сбивал их, а они, словно издеваясь, следили за каждым моим шагом. Тогда мне в голову пришла чудесная мысль — возьму-ка метлу и поволоку за собой до шоссе.

Только бы домой, домой!

Когда я вернулся в избу, поставив в сенях большую ольховую метлу, все уже заканчивали есть. Суткене — ни дать ни взять, тройной сноп жита, схваченный перевяслом посередке, — топталась у станка, налаживая тканье. Зосе убирала со стола порожние миски, грязные ложки. Батрак Еро нимас не спеша натягивал поношенный, залатанный пиджачишко, топоча сапогами, измазанными навозом. За столом сидели только двое: старуха, мать хозяйки, истово обгладывающая своими кривыми желтыми клыками жирный мосол, да Юозапас, молодой, красномордый, второй муж хозяйки. Взяв лучинку, он расщепил ее и, заострив, стал ковырять в зубах.

Я сел за стол, робко озираясь вокруг. Надо было начать разговор с хозяйкой, да на ум не шло, как к этому приступить. Половником помешал жидкое остывшее варево, отряхнул оставленную на столе деревянную ложку и придвинул к себе.

Суткене покосилась в мою сторону и в первый раз за все время вдруг сказала:

— Зосе, принеси пастуху похлебки погорячей…

Застучали Зосины клумпес, и, схватив миску, девушка улыбнулась мне, дружески подбадривая.

Я отпихнул ложку, еще раз оглянулся и шагнул к хозяйке.

— Уже снег… — сказал я, глядя на нее.

Она перебросила челнок и, с издевкой посмотрев на меня своими колючими глазами, перевела взгляд на Юозапаса:

— Пошел бы в баню, что ли, брага твоя пригорит.

Тот, продолжая ковырять в зубах и не оборачиваясь, лениво кинул:

— Они ке присматривает за огнем.

— Как бы не так, присматривает! Что она понимает, мокрая курица! Не возьмет никто порыжелый самогон! Только зерно пустим на ветер.

— Сам выпью, — огрызнулся Юозапас. — И брось командовать. Меня в гроб не вгонишь, как покойного Игно таса.

Глаза Суткене потемнели и впились в меня.

— Ну, снег… Так что, ежели снег?

— Домой хочу. Уговор-то до первого снега, — ответил я, опустив голову и крутя пуговку своей старой курточки.

Суткене как стукнет мне по пальцам челноком:

— Пуговицу оторвешь, сопляк! Домой, значит, надумал. Еще сто раз этот снег растает. А подморозит, овец на пожне пасти будешь.

У меня слова застряли в горле. Ранней весной, когда еще снег не стаял, я не мало нахолодался, бегая за овцами, а сейчас, в мороз, снова за ними маячить по стерне?!

— Порядились-то до снега, — пролепетал я, не сдаваясь.

— Молчи, не с тобой рядили! — окрысилась Суткене. — Живет, как у Христа за пазухой, так нет… Сунешься домой, не ровен час, сцапают да в песчаные ямы… И жалованье напрасно положила такое большое. Прошлый год у нас был подпасок из евреев, так и половины не дала.

Меня обуял страх, но я не сдавался:

— Уже снег ведь…

— Жалованья не дам, — грубо отчеканила Суткене и стала подстригать оборвавшиеся нити.

Старуха продолжала грызть свой жирный мосол. Я подошел к столу, взял ломоть хлеба, набил им рот. Но кусок не шел в горло. Я с тоской смотрел в окно, где от талого снега посреди двора разлились серые пятна луж.

— Все равно уйду, — бормотал я, и слезы подступили к горлу.

Целый день пришлось таскать хворост. Когда к вечеру я, никем не замеченный, залез за печку, прикорнул, согревая застывшие руки и ноги, из горницы показалась голова хозяйки.

— Зосе! — кликнула она.

Но никто не отозвался. Зосе осталась в хлеву.

Я еще больше сжался, чтобы хозяйка не увидела меня и не стала бранить, что без дела сижу.

Уверенная, что на кухне никого, кроме нее с мужем, нет, Суткене сказала:

— Юозапас, запрягай коня и поезжай в Лёляй…

— А зачем это вдруг в Лёляй? — медленно растягивая слова, спросил он.

— Полицая привезешь…

— Зачем он тебе?

— Подпаска отдадим. И ни одна собака не пикнет.

— Да как же так, все же человек, хоть и еврей…

— Поезжай, раз говорю! — прикрикнула Суткене. — Видно, хочется тебе этому лягушонку жалованье заплатить?

— Вроде и не выходит иначе…

— Я хозяйка в своем доме! Зерно проросло, картошка сгнила, так, может, последний кусок этому сопляку отдашь?

— А если «пленник» дознается?

— Не дознается, дуралей, уже темно, кто увидит. А заявится — скажем, домой отвезли его, пастьба-то окончена.

Я обмер от страха и удивления. Едва опустела кухня, я проскользнул в каморку, подождал, пока Юозапас уедет со двора, и, когда затих стук колес и никого поблизости не было видно, кроме Рудиса, дружелюбно повиливавшего хвостом, я выбрался из хутора и пустился наутек.

Бежал я по вязкому полю напрямик в жибуряйское поместье. И впопыхах даже забыл про спрятанную загодя в сенцах большую ольховую метлу.