С той поры, как я сбежал с хутора Суткене, где промаялся со стадом от снега до снега, прошло две-три недели, однако Диникис так и не пошел к ней за моим заработком.
— Все равно не отдаст, подлюга. Ничего, дай срок, придет день — иначе с ней поговорим, — погрозил он.
Я хорошо знал, какой это день, знал и то, что Диникис свое слово сдержит. Правда, он частенько выпивал и под хмельком нес несусветную околесицу. Но трезвый, если что скажет — баста, как топором отрубил.
Так и остался мой заработок у Суткене. Подумать только: два центнера ржи, два — картофеля, штаны и куртка. Я и во сне видел теплое, мягкое домотканое сукно, добротной валки с ворсинками. А ведь глубоко-глубоко таилась надежда, что на часть заработка мои названые родители Диникисы справят мне сапожки. Это было моей давнишней мечтой, хотя, в сущности, я не смел и надеяться. Вот почему едва тлевшую искорку надежды я изо дня в день заглушал пригоршнями пепла.
Теперь на досуге я мог целыми часами стоять у окна и глядеть на пепельно-серое, мглистое небо, на низкие свинцовые тучи, из косматых краев которых изредка змеилась запоздалая молния. Но думал я совсем о другом. Зима на носу, опять не хватит нашей большой семье хлеба, а я удрал от хозяйки, и мои заработки пропали. Разве меня обязательно отдали бы полиции, разве обязательно расстреляли бы?
В такие минуты где там мечтать о сапожках! Мне стыдно было смотреть Диникисам в глаза. При их малом достатке, я не только ничем не помогаю, а еще и объедаю их.
Однако мало-помалу я успокоился. Ведь Диникисы любили меня, как родного, и я чувствовал себя у них в безопасности. Соседи батраки не подозревали, что я приемыш, еврейский мальчик. Они меня считали младшим сыном Диникисов и даже находили сходство с ними — нос совсем отцовский, а вот подбородок — ну вылитый материнский… И мечта, несбыточная мечта о сапожках нет-нет да и вспыхивала, манила с новой силой.
Однажды вечером, кажется, самым дождливым, какой бывает на свете, отелилась корова Диникисов. За время своей службы подпаском я успел узнать, что коровы обычно телятся по весне. А вот корова Диникисов возьми и отелись поздней осенью. Она вообще была горазда выкидывать самые неожиданные штуки. Бывало, получим, как положено, ординарию или так вдруг жизнь чуть полегчает — наша Буренка сразу прибавит молока. А как дома ни корки, ни шкварки — хоть плачь, перестает доиться, и всё. Ну прямо не животина, а сущее наказание!
Вот и на этот раз Диникене вбежала в избу с радостью:
— Слава богу… Отелилась.
Все повскакали — и в хлев. Там мы увидели пегого бархатистого теленочка с мокрой, слюнявой мордой и плотно прижатыми ушами.
Детвора сразу полюбила теленка. Мы решили вырастить его большим и страшным быком с длинными и крепкими рогами, чтоб мог он ими забодать всех злодеев и обидчиков. Нас же, ясное дело, он должен любить, как и мы его. А когда Диникене надоила и принесла из хлева молозива да напекла блинов, мы совсем были на седьмом небе от блаженства.
Но спустя всего неделю мы почувствовали, как далеко от нас это седьмое небо, и жизнь наша опять стала серой и безотрадной, как поздняя осень. Диникис зарезал нашего пегого любимца. Из головы и ножек Диникене наварила холодца, а мясо почти все куда-то отнесли за долги.
Однако нет худа без добра. Так, по крайней мере, говаривал Диникис. За телячью шкурку он раздобыл кусок кожи. Засовывая ее за спинку кровати, он мигнул мне:
— Завтра пойдем к сапожнику.
Ожила затаенная в глубине сердца надежда. Я переспросил:
— К сапожнику?
— Сапожонки тебе подберем, — ответил Диникис.
Сапожки! Сапожки… Кому не приходилось топать в деревянных клумпес, тому никогда не понять, что такое сапожки. Ну, а я за них пошел бы еще раз пасти скот от снега до снега. Ведь они ничем не отличаются от настоящих сапог. Разве что подошва у них деревянная. Но если она сделана, скажем, из хорошей осины да еще головки хорошо натянуты на округлую колодку, ладно пригнаны и обиты прочной кожаной полоской, а голенища, добротной кожи, гармошкой набегают ряда в три, нет тогда лучшей обуви в мире!
Где там равнять с той, что мне приходилось носить последнее время.
К вечеру следующего дня дождь лил как из ведра. Вернувшись с работы, Диникис глянул на меня чуть прищуренными, улыбчивыми глазами. Его смуглое лицо от дождя влажно блестело.
— Собирайся, Бенюк, пойдем… — кивнул он мне.
— И куда ты тащишь ребенка в такую непогодь, промокнете до костей! — послышался из боковушки озабоченный голос Диникене.
— Ничего, мать, не сахарные, не растаем.
— Иду, иду, — обрадовался я.
Действительно, что значит мелкий осенний дождик, пронизывающий ветер и слякоть! Самая сильная буря, метель и то не удержали бы меня, раз такое дело. Шутка ли — сапожки!
Диникис достал из-за спинки кровати кожу, завернул в тряпицу оставшуюся единственную ляжку телятины, и мы двинулись.
Городок от имения — рукой подать. Вскоре началась и первая улица предместья, с обеих сторон утыканная приземистыми деревянными домишками. Диникис остановился, надвинул мне пониже на глаза козырек картуза, приподнял повыше воротник куртки.
— Втяни голову в плечи поглубже, — шепнул он и погромче добавил: — Не так сильно промокнешь.
— А не узнают тут меня? — спросил я.
— Нет, не узнают, — для бодрости похлопал он меня по плечу.
Я посмотрел на Диникиса. По его лицу струились ручейки воды, стекая на грубошерстную латаную-перелатанную куртку, которая от сырости и влаги стала как дубленая, покоробилась и, верно, как и мне, здорово натирала кисти рук затвердевшими краями рукавов. Но из-под старого, тоже насквозь промокшего картуза на меня с отеческой теплотой глядели добрые глаза и сильная рука держала за плечо. Я прекрасно понимал: если меня кто опознает и донесет, что я у Диникисов, — всем конец. А Диникис только улыбался, как давеча дома, сверкая своими белыми, крепкими зубами. И этот простой мужественный человек с его отцовской добротой стал мне еще ближе, еще дороже. Я любил Диникиса, его смуглое, худое лицо с угловатым подбородком и чуть розоватым носом с торчащей из ноздрей щетинкой. Я крепче схватил его руку, и мы зашагали дальше.
Дождь хлестал не переставая. Разбрызгивая грязь, промчалась машина с немцами. Прохожие, к счастью, в эту пору не попадались.
А вот и домик сапожника. Мастер помял принесенную кожу, понюхал телятину, потом глянул на мою обувку и достал из угла пару сапожек.
— Эти подойдут.
Я схватил сапожки, и сердце у меня забилось… Такой красоты я и не представлял себе. Вмиг переобулся, и Диникис осмотрел их с одной и другой стороны, потрогал головки, голенища. Все как раз, впору. Будто — для меня стачали. Вот повезло.
— Так что, сосед, ставь магарыч, вспрыснуть надо, — недвусмысленно щелкнул себя по шее двумя пальцами сапожник.
Диникис жалобно покосился в мою сторону.
— Беги домой. Враз и я вернусь.
Я снял сапожки.
— А зачем разулся? — спросил Диникис.
— Больно мокро, загрязнятся, — ответил я, засунул сапожки за пазуху и помчался домой.
Дождь перестал. Даже не моросило. Сноп последних лучей, прорвавшись из темной громады туч, испещрил бликами грязные потоки воды. На ухабистых обочинах улицы в лужах зыбилась и морщилась вода, переливаясь и светясь всеми цветами радуги. Шел я не разбирая, прямо по лужам. Не беда, что в моих старых деревяшках хлюпала жидкая грязь! Ведь под оттопыренной полой курточки новые сапожки… Меня охватило желание еще раз взглянуть на них, потрогать блестящую кожу голенищ. Я остановился, вытащил один, за ним другой.
И тогда я почувствовал на себе чей-то взгляд. Поднял голову. Передо мной стоял пожилой мужчина, без шапки, в поношенном пальто. Лицо его было очень знакомо.
— Это ты, Бенюк?! — удивленно спросил он.
Услыхав свое имя, я вздрогнул и шарахнулся в сторону. Обойдя бочком мужчину, я стремглав бросился прочь. Неужто узнал меня?.. Не увязался бы за мной… Сейчас сцапает и передаст полиции или немцам. Меня прикончат, как шелудивого щенка, и зароют в землю где-нибудь у дороги, а может, и зарывать не станут. Теперь люди такие плохие. Только Диникисы хорошие, добрые…
И я припустил не оборачиваясь. Уже и батрацкая близко, осталось только перебежать деревянный мостик через речку. Мне казалось, что сто ит очутиться дома, и я спасен.
Задыхаясь, ворвался я в избу и прямо в охапку к Диникене.
— Ради господа, что стряслось? — встревожилась она.
— Опознали меня…
— Кто? Где? Иисусе, Мария!
— Мужчина… Какой-то мужчина.
— А отец где?
— У сапожника. Магарыч распить собираются, — лязгая зубами, еле выговорил я.
— Полно, успокойся, никто тебя не тронет, никому в обиду не дадим. — Она гладила меня по голове, целовала лицо, глаза. Потом сердито заворчала: — И надо же было отпустить ребенка одного… Магарыч, еще чего…
И тогда я вспомнил про свои сапожки. Раскрыл полы курточки и вытащил один… А второй где? Второго сапога не было. Я его, видно, обронил по дороге, удирая от того человека. Мне стало так жалко потерянного сапога, так обидно за себя, вынужденного от всех прятаться, что я уткнулся Диникене в колени и горько заплакал.
Вдруг послышался стук, а следом жалобный скрип отворяемой двери. Я поднял голову и… о ужас! — в проеме дверей стоял тот мужчина.
Я схватил руку Диникене и судорожно выдохнул:
— Он…
Губы Диникене задрожали, она крепче обхватила меня.
Мужчина с виноватой улыбкой посмотрел на меня.
— Ваш сын потерял сапожок. Вот я принес его.
Он положил на лавку сапожок, мой сапожок с пятнышками рыжеватой грязи на голенище.
— Прощайте. Извините, что потревожил, — поклонился он и вышел.
Опять жалобно скрипнула дверь.
Я высвободился из рук Диникене и подбежал к окну.
По дороге в город неторопливо шел мужчина без шапки, запахнув полы пальто. Шел не оглядываясь, но мне казалось, что с его лица не сошла еще виноватая, добрая улыбка. Тогда я подумал, что, кроме Диникисов, есть и еще хорошие люди на белом свете.