Хозяевами поместья были барон фон Венцель и его овчарка Рекс.

Баронессы никто никогда в глаза не видел. Она вечно торчала в своих хоромах и на белый свет не показывалась. Только иногда поздно вечером на занавешенном окне барской спальни мельтешила острая треугольная тень — голова баронессы в ночном колпаке.

Допоздна набегавшись по отдаленным аллеям помещичьего парка, мы с Алексюкасом пробирались домой, прижавшись друг к дружке, стараясь не смотреть на серую тень. Так и мерещилось, что это страшное привидение возьмет выскочит из окна усадьбы и вцепится в нас своими острыми когтями.

Среди батраков одни поговаривали, будто баронесса ежевечерне молится своему немецкому богу, чтобы ниспослал ей наследника, которого не дождалась за тридцать лет… Другие утверждали, что баронесса уже давно с ума спятила и не только ударилась в молитвы, но, как вечер, Рекса спать на пуховые подушки укладывает… сыночком зовет. А утром глядит — это пес, и лупит его кожаной плеткой. Ну он оттого еще злей становится и весь день бешено воет.

Старый Ва йткус дивился:

— Да кто знает, как это… Неужто правда?.. Даром, что немка.

Но Берно тас, мастак рассказывать разные байки, тут же находил ответ:

— Да ведь, кум, как ни говори, а чуть не каждый немец аккурат к вечеру дуреет. Чего же Ве нцелене другой быть. Рекс, сам видишь, какой бешеный.

Я не знал, кто из них прав, зато знал, что Рекс — страшная собака. Стоило ему показаться, как кидались врассыпную куры, гуси, кошки и мы, дети батраков.

Барона, собственно, в лицо мы тоже не знали. Видели только его ноги в коротких, чуть ниже колен, брюках-гольф, в длинных клетчатых чулках, плотно облегавших тощие икры, и его пса Рекса, который либо терся об эти ноги, либо несся далеко впереди своего хозяина.

Каждый день, с утра до ночи, то здесь, то там, появлялись они, хозяева поместья, — эти поджарые ноги в коротких широких штанах и огромная овчарка. Мне даже казалось, что и ходят-то они не по земле, как все мы, а плывут, возносясь над людьми, над всеми угодьями, эти высохшие клетчатые икры ног и Рекс, а с ними и серое треугольное привидение в окнах барских покоев.

Иногда Рекс принимался выть. Выл протяжно, яростно, и этот вой жутью отдавался в сердце, разносясь по всему обширному поместью и эхом возвращаясь от леса, высокая стена которого начиналась тут же за крайним батрацким жильем.

Однажды ранней весной мы с Вери ке, дочкой Кве ткусов, взапуски бежали домой с охапками ивовых веток в руках.

— Погляди, Бенюкас, — сказала она, трогая мягкие шелковистые вербные барашки, — деревья-то проснулись, ожили, правда?

— Конечно, весна ведь. Скоро все зазеленеет.

Верике с нежностью касалась распустившихся почек пальчиками, губами.

— Совсем как только что вылупившиеся цыплята, такие же пушистые… Увидишь, скоро наша клушка высидит их много-много.

И она вприпрыжку пустилась вперед, но потом вернулась.

— Как цыплята подрастут, мама их продаст и мне ботиночки купит!

Я посмотрел на потрескавшиеся красные ноги Верике.

— Бенюкас, а тебе тоже купят?

— Нет, у нас семья большая… И ни одной наседки нет. Да и босиком лучше. Совсем не холодно.

— Холодно… Я попрошу маму, чтоб и тебе купила. Ладно?

Она взглянула своими большими ясными глазами, озарявшими ее милое худое личико. Ее непокорная светлая косичка так весело развевалась на ветру, будто мы уже оба обуты в новенькие башмаки.

— Ладно, Бенюкас?

— Мне не надо. У меня сапожки совсем целые.

Верике еще что-то хотела сказать, но тут порыв ветра донес и кинул нам в лицо яростный вой, от которого похолодело сердце. Верике в страхе кинулась ко мне, взметнулись ветки и серебристые барашки посыпались к ее ногам. Лес повторил страшный вой овчарки, будто желая его отбросить назад к усадьбе.

— Рекс! — простонала девочка.

— Бежим!

Я схватил ее за руку, и мы бросились домой.

Рекс еще раз-другой взвыл, но мы уже были дома, в кухне у Кветкусов, и успели даже прийти в себя, хотя с перепугу мурашки все еще бегали по спине. В ту минуту прибежал и Алексюкас.

— Так вот вы где, а я все задворки обыскал. Небось Рекса испугались? Зря! — хорохорился Алексюкас и шепотом добавил: — Слыхали? Бернотас собирается Рекса прикончить, а то он всех кур передавит да и детей пугает. Только молчок…

Мы с Верике очень обрадовались и принялись кружить Алексюкаса.

— А я нисколечко его не боюсь, — хвастался он. — Лучше идемте во двор играть или давайте клушку дразнить.

Наседка сидела в коробе у плиты, распластав крылья. Алексюкас щелкнул ее по клюву, курица закудахтала, взъерошила перья, стала подкатывать под себя яйца и, наконец, клюнула Алексюкаса в палец. Он отскочил, разозлился и еще раз щелкнул наседку. Она не на шутку всполошилась, нахохлилась и еще громче заквохтала.

— Отстань, Алексюкас, не надо! — просила встревоженно Верике. — Еще яйца раздавит…

— Так чего она клюется! — проворчал он, надув губы.

— Все равно не надо… Она высидит цыпляток, желтеньких таких, пушистых.

Алексюкас опустил голову и принялся сосать исклеванный палец. Верике стала гладить, целовать серый заскорузлый клюв своей хохлатки, но ей так и не удалось успокоить потревоженную наседку. Курица поднялась и, словно шар из перьев, покатилась к двери.

Мы с Алексюкасом кинулись со всех ног и кубарем выскочили в сени. Наседка шумно перемахнула через нас прямехонько во двор.

Стоя в дверях сеней, мы видели, как хохлатка стала разминать свои лапки, поднимая и опуская их. Бедняжка их, видимо, здорово отсидела. Нет уж, если бы меня так засадили на целый день, пожалуй, я не выдержал бы и совсем скапутился.

Вдруг кто-то длинный, серый с рычанием ринулся туда, где все еще тревожно квохтала наседка, и схватил ее. Она затрепыхалась, раз-другой прокудахтала не своим голосом. Оторопев от неожиданности, мы увидели, как взметнулся ворох перьев, как в воздух полетел пух бедной клушки.

Рекс.

Верике успела крикнуть:

— Хохлатка, моя хохлатка! — И ее светлая тонкая косичка промелькнула мимо нас.

— Верике, воротись, воротись! — крикнули мы вдогонку.

Но она нас не послушала, а может, и не расслышала.

— Верике!

Миг, и девочка исчезла в коловороте перьев, пуха и пыли.

Мы стояли, будто пораженные громом, с выпученными глазами, не соображая, что делать. Подлая собака прыгнула и мертвой хваткой вцепилась в горло Верике, опрокинула ее.

— Мама, ма… — прохрипела она.

Овчарка оставила девочку и, снова схватив курицу, потащила ее в сторону и стала раздирать.

Только тогда мы пришли в чувство, и к нам вернулся голос.

— Спасите! Спасите Верике!

Мы кинулись, крича изо всех сил, и наклонились к ней.

— Рекс, иди сюда! — послышалось рядом.

Овчарка повернулась на зов, ощерив свои страшные клыки, и нехотя затрусила. Опустившись у ног в клетчатых чулках, она принялась облизывать красную от крови морду.

Повернулись брюки-гольф. Собака взвизгнула, завиляла хвостом. Мы впервые отважились поднять глаза на барона. Но и на сей раз не удалось увидеть его лица. Едва успели глянуть на морщинистую шею, жидкие рыжеватые волосы.

Оба хозяина поместья удалились со двора.

А посередине его, истекая кровью, лежала маленькая Верике, раскинув руки, с расширенными от ужаса глазами. И рядом — клушка.

Сбежались люди, стали хлопотать вокруг, но растерзанную Верике вернуть к жизни уже никто не смог.

Со стороны хлева несся душераздирающий вопль. Это мать Верике мчалась к своей единственной дочке.

Только тогда я заметил, что надвинулись сумерки, обычные весенние сумерки. Однако казалось, что это уже не весенний вечер, а глубокая осень. Вот-вот завоет злой вихрь, жутко загудит в трубе, и холод проникнет в самое сердце. Казалось, что это батраки, бежавшие со всех концов усадьбы, несут с собой и осеннюю сутемь, и пронизывающий холод, что даже нежная травка там, возле светлой головки Верике, поникла, словно побитая первыми заморозками.

Назавтра к Кветкусу явился управляющий и сообщил, что барон оказал большую милость — позволил ему один день не выходить на работу. Еще посулил центнер ржи за понесенную утрату. Кветкус сжал кулаки и таким взглядом окинул управляющего, что тот вмиг попятился, для пущего куража звонко стегнув хлыстом по голенищу своего сапога.

Мой отец Диникис, видно успевший где-то опрокинуть стаканчик, выкатил белки своих темных глаз и взревел:

— Ну и гад! А еще, с позволения сказать, литовец. Да у этого холуя, поди, от литовской-то крови ничего не осталось, пока своему фрицу пятки лизал.

Но вдруг управляющий вернулся. Выставив вперед ногу и постегивая хлыстом, он с яростью добавил:

— Я еще не все сказал, Кветкус. Ты только не вздумай поднимать шум из-за девчонки и, чур, не трезвонить по городу. Похорони ее здесь, и чтоб ни одна собака не гавкнула. Понял? Так наказал барон.

Кветкус двинулся вперед, словно готовясь к смертельной схватке, но управляющий, подавшись назад, продолжал:

— Раз барон сказал — свято. Так что ты не очень, имей в виду… — И он показал на усадьбу.

Кветкус заскрежетал зубами, метнулся было, но Диникис схватил его в обнимку и крепко сжал. Кветкус рванулся еще раз, другой.

— Пусти, Диникис, пусти… — взмолился он. — Не то они нас растопчут, как слизняков.

— Да ты погляди туда…

Мы повернули голову. Возле усадьбы стояли два грузовика, и с них, словно зеленые жабы, соскакивали фрицы. Я в испуге подбежал к Алексюкасу.

Управляющего уже и след простыл. Сникшего Кветкуса отец отвел к нам. Здесь они, никого не впуская, долго о чем-то говорили.

Верике недолго оплакивали и наскоро отпели. Четыре тоненькие восковые свечки, купленные в городе, очень быстро догорели, как ни старалась Кветке не примять к фитилькам оплывший воск. В черном платке, с распухшим лицом, по морщинкам которого все время текли слезы, она все старалась, чтобы не погасли, только бы продолжали гореть эти четыре трепетных огонька у гроба Верике. Пусть еще немножко побудет дома доченька, хоть еще часочек… А то вынесут гроб, уйдет Верике навсегда, навеки. И никогда больше ее не увидеть…

Пришли какие-то бобылки, помолились, пропели заупокойную. Их протяжные и монотонные голоса наполняли сердце жутью. Мне стало до того невмоготу, что я выбежал вон.

Потом, когда песнопение смолкло, я опять вернулся к покойнице. Алексюкас все еще стоял на коленях и часто тер тыльной стороной ладошек глаза и нос. Я опустился рядом с ним.

Под окном густой куст едва распустившейся сирени, покачиваясь на ветру, то пропускал в комнату свет, то заслонял его.

Верике хоронили вечером, когда батраки пришли с работы. Впереди небольшой похоронной процессии шагал Алексюкас с деревянным свежевыструганным крестом. Не было ни ксендза, ни причетника, ни звонаря. Люди шли мрачные, суровые, шли к песчаным ямам, где расстреливали евреев. Вот уже и две сосенки на юру…

Возле этих песчаных ям Кветкус вырыл могилу для своей девочки.

— Господи, отчего ты от нас отвернулся? Могилку единственной доченьки освятить не дали, в яме хороним! — рыдала Кветкене.

— Молчи, мать! Земля эта кровью освящена… — унимал ее Кветкус.

Я тоже думал: чего это, вправду, бог от нас отвернулся? Верно, времени нет заниматься батраками да евреями. У него теперь одни фрицы в голове. Не зря на ремнях у них выведено: «С нами бог».

Вообще-то говоря, перемешались у меня все боги. Единый бог евреев, седовласый, длиннобородый, и христианский — в трех лицах. Я уже не мог толком разобраться, не знал, с кем дело иметь, к какому богу обращаться. До сих пор доброй отеческой руки нам не протянул ни один из них — ни тот, седой, длиннобородый, ни этот, в трех лицах…

Мы стояли на краю песчаной ямы. Там, внизу, крича своей пронзительной зеленью, поднялась высокая трава. Под ней — сотни людей. Там и моя мама. А тут, наверху, в простом белом гробике Верике, маленькая Верике…

Когда могилу засыпали, Кветкус сровнял ее края выщербленной ржавой лопатой. В головах вставил свежевыструганный крест, который нес Алексюкас.

— Как же так?.. — выломившись в низком поклоне и крестясь, прошамкал старый Вайткус. — Как-никак из католиков она, а рядом с нехристями…

— Пускай и для них земля будет пухом, пускай и возле них святой крест стоит… — ответила Кветкене и, рыдая, опустилась на свежую могилку дочери.