Диникене месила в квашне тесто, а мы с Мари ке чистили картошку. Одна за другой плюхались они в ведро, только брызги летели.

Вокруг колебались вечерние тени, огромные-преогромные, того и гляди, схватят в свои цепкие объятия.

Трепетно мигали огоньки сухих лучинок, воткнутых в трещины печки. Наклоняя вниз свои обуглившиеся красновато-серые язычки, то снова выравниваясь и вспыхивая, лучинки потрескивали совсем как две свечки… Как свечи…

Когда-то, еще до войны, в канун субботы, на заходе солнца, мама зажигала две белые свечи в тяжелых серебряных подсвечниках и, прикрыв лицо руками, произносила слова молитвы. Эти огоньки в густых сумерках комнаты и закрытое руками лицо мамы всегда нагоняли на меня страх. Я едва сдерживался, чтоб не крикнуть:

— Мама, открой лицо!

И как только кончалась молитва, я торопился зажечь свет и поскорей прильнуть к маме, почувствовать тепло ее ласковых рук на своей голове.

— Котенок ты мой, чего испугался?

Я виновато моргал не успевшими привыкнуть к свету глазами.

Мама целовала меня, и вмиг все забывалось, будто ничего и не произошло.

И те далекие дни, и лицо мамы словно заволокло дымкой тумана. Уже три года, как маму расстреляли в песчаных ямах. И чего бы я не отдал, чтобы еще хоть раз испытать то безотчетное чувство страха в сумерках пятниц, когда зажигались свечи, и то ощущение тепла, когда ко мне прикасались ласковые мамины руки.

Я кидал в ведро очищенные картофелины — одну, другую, третью, и вместе с ними из глаз капали слезы — одна, другая, третья…

Вдруг я ощутил совсем рядом чье-то частое дыхание, и руки с приставшими к ним крупинками теста нежно провели по моим щекам.

— Не надо, дитя, не надо… — шепотом пожурила меня, целуя в лоб, Диникене.

Я притулился к ней и так захотелось многое ей поведать, но скрипнула дверь и послышался голос Диникиса:

— Мать, принимай гостя!

А вслед за этим сочный бас:

— Добрый вечер!

— А, дядя Пя трас!

Диникене всплеснула руками, а я кинулся навстречу вошедшему. Ведь мы с дядей Пятрасом, лучшим слесарем в городе, были добрыми друзьями. Я хлопнул ладонью по его твердой, как железо, огромной руке, он пожал мою руку. Уголки губ тронула чуть заметная улыбка.

— Вырос как! Парень хоть куда, ничего не скажешь… — И многозначительно переглянулся с Диникисом. — Но с тобой мы после потолкуем. Есть серьезный разговор. А сейчас с Брони славасом кое-что обсудить надо, — сказал он мне, и они с Диникисом ушли в боковушку.

Шли, тяжело ступая, не оборачиваясь. И отец, и дядя Пятрас, оба рослые, нынче будто согнулись под тяжестью невидимой ноши. Что бы это значило? Мастер приходил всегда веселый, книжки для чтения приносил, балагурил, шутил. А сегодня…

В боковушке мужчины разговаривали тихо.

Я примостился на сундуке и стал смотреть в окно.

В темно-синем небе мерцали звезды. Круглый шар луны светил, словно фонарь, выброшенный из самолета. А там, над черной стеной леса, вдруг сверкнул, покатился, прочертив круг, и исчез яркий огонек. Я вздрогнул. Говорят, когда падает звезда, умирает человек. Может быть, и впрямь это к смерти? Погасла — вот и умрет кто. У меня сердце так и ёкнуло. Ну конечно, кто-то разнюхал и донес, что Диникисы прячут еврея. Оттого-то отец и дядя такие озабоченные…

Пятрас уже раз приходил к нам хмурый-прехмурый. Это когда стали поговаривать, что бывший банковский кассир, с которым когда-то работал мой папа, назначается администратором имения. Боялись, как бы тот меня не увидел в батрацкой у Диникисов и не опознал. Собирались даже отослать меня подальше в деревню.

Но в имение прибыл немецкий барон, а не кассир. И я остался по-прежнему жить у Диникисов.

Кто же теперь узнал? Кто донес? Как будто никто, кроме нашей семьи и дяди Пятраса, не знает и даже не подозревает, что я не сын Диникисов.

В небе, вспыхнув, снова заскользила и погасла звезда. Еще одна. Может, уже и полицейские подкрадываются к батрацкой и вот-вот ворвутся. Стукнет дверь, застрочат автоматы…

Я сложил руки для молитвы.

— Господи боже, ты такой всемогущий, сделай так, чтобы сгинули все фашисты и эти убийцы с белыми повязками на рукаве! Господи, господи, сделай так, чтобы пришли красноармейцы! Я не хочу больше таиться, бояться света белого… Вот уже две звездочки упали. Не иначе, как донесли и меня расстреляют…

— Бенюкас!

Я вздрогнул и соскользнул с сундука.

Из боковушки донесся тихий голос дяди Пятраса:

— Боюсь я за мальчика, Брониславас. Не попытаться ли мне самому?

— Говорю, не выдержит тебя балка, нынче проверял… Не бойся. Бенюкас у нас бедовый.

Помолчав, Диникис добавил:

— Оно, конечно, Бенюкасу лучше дома сидеть. Думаешь, так бы я его и пустил? Но сам видишь — некому. Алексюкас, как на грех, хворает.

Подошел я к ним с бьющимся сердцем и с чувством вины. Сколько хлопот и забот доставляю я этим добрым людям!

Диникис привлек меня, потерся небритым подбородком о мою щеку.

— Скажи-ка, парень, смог бы ты сейчас, ночью, взобраться на усадебную башню?

— На вышку?

Неужто в этом мое спасение? Ну, если так, все сделаю!

— Влезу!

Они с облегчением вздохнули.

— Тогда надень курточку и двинем.

— Ты, Брониславас, оставайся дома. Как бы не заприметил кто. Уж мы с Бенюкасом…

— Ладно. Смотри береги ребенка, — наказал Диникис.

— Куда вы собрались на ночь глядя? — забеспокоилась Диникене.

— Сейчас скажу, — ответил отец.

Мы с дядей Пятрасом вышли.

Я его ни о чем не спрашивал. Думал, что он ведет меня на старую башню прятать. Здесь уж ни за что не найдут полицаи.

Башня эта, обвалившаяся, заброшенная, с полуистлевшими перекрытиями и дырявой крышей, стояла на пригорке, чуть поодаль от господской усадьбы. Говорят, в старину, в крепостное время, туда водили на расправу крестьян, секли розгами. Теперь в старой башне жили голуби. И развелось их там видимо-невидимо. Мы с Алексюкасом не раз подымались на верхотуру.

Нам особенно нравилось взобраться на покатую крышу башни и, ухватившись за шпиль с маленьким вертящимся металлическим флажком, смотреть на окрестности. Слева в низине — городок как на ладони, справа — поля и леса без конца и краю…

Хорошо мне будет жить в этой башне! Так приятно слушать, как воркуют голуби, брать их в руки, гладить сизые перышки. Только бы уберечь птиц от сынка управляющего. А то этот ублюдок швыряет в них палками, разоряет птичьи гнезда.

Размышляя о своей будущей жизни, я и не заметил, как мы добрались до места. В ярком свете луны выступила вся башня, от основания до самой верхотуры. Слабый ветерок еле кружил маленький металлический флажок на шпиле. В лунном свете то вспыхивал его краешек, то снова погружался в темноту.

Мы вошли внутрь. Дядя Пятрас осветил электрическим фонариком стены, затем направил луч кверху.

Ш-ш-ш-ш… — вдруг зашелестело на вышке.

Я безотчетно подался к дяде Пятрасу.

— Это же голуби под стрехой!..

И вправду голуби! Я попытался улыбнуться.

Пятрас взял меня за руку:

— Не струсишь?

— Нет!

— Взберешься?

— Ага!

— Но там, выше, прогнившая балка. Выдержит ли?

— Да мы с Алексюкасом по ней сколько раз ходили.

Дядя Пятрас вытащил что-то из-за пазухи.

— Слушай, брат, я тебе поручаю важное дело. На. — И он подал мне что-то мягкое. — Это флаг. Залезай и прикрепи к шпилю. Понял?

— Что?!

— Тсс… Потише. Флаг, говорю.

— Так, значит, мне не надо будет здесь прятаться, никто на меня не доносил?

Дядя Пятрас потрепал меня по плечу:

— Да что ты, братец, выдумал! Это мы красный флаг вывесить хотим, завтра-то Первое мая.

Не прятаться, а флаг вывесить. Вот оно что! Никто, значит, на меня не доносил!

Я был вне себя от радости. Схватив мягкую ткань, стал ощупью подниматься по шатким ступенькам.

— Да погоди ж ты, пострел! Я тебе посвечу, — забеспокоился Пятрас. — Осторожно, не торопись. И смотри крепко привяжи.

Привязал я флаг крепко-накрепко. Один узел, другой, третий… И вот, счастливый, спустился вниз и попал прямо в могучие объятия дяди Пятраса. На радостях он так меня стиснул, чуть ли не дух вон. Мы оба тихо смеялись. Вот теперь это тот, настоящий дядя Пятрас, веселый, как всегда!

Вокруг не было ни души, кроме нас и притихших пернатых. Но из башни все же мы шли крадучись.

— Вернемся в обход, лесом, а там на проселок, — тихо сказал Пятрас.

И чем больше мы удалялись от башни, тем увереннее становились шаги слесаря. Я тоже шагал бодро, стараясь попадать в ногу. Потом, словно сговорившись, мы оглянулись.

— Развевается… Развевается наш флаг!.. — воскликнул дядя Пятрас, радуясь, как ребенок.

В лесу, на полпути от дома, Пятрас присел на ствол поваленной березы, притянул меня поближе, вынул из кармана бутылку, отхлебнул и подал мне:

— На, хлебни-ка разок.

Я глотнул капельку.

Пятрас опять поднес бутылку к губам, потом заткнул пробкой.

— Вот мы и приложились в честь наступающего. Это я для Брониславаса раздобыл к празднику, — сказал он, как бы оправдываясь. — Эх, Бенюкас, — продолжал он, — поживем, еще как поживем! Прогоним вскорости отсюда фрицев… Ударит Красная Армия, у фашистов только пятки замелькают. Сила-то на нашей стороне, братец.

Когда мы поднялись и пошли по тропинке, дядя Пятрас тихо, а потом все громче затянул:

Вставай, проклятьем заклейменный…

— Дядя Пятрас, потише, не услыхал бы кто… — коснулся я его руки, но он голоса не понизил.

Тогда к его сочному басу и я присоединил свой тоненький голосок.