Закатное солнце, красное, как огонь, смотрело с другого края в овраг, но не видело там больше ни живой души, хотя тот, живой-здоровый, стоял возле длинного неровного рва, огибавшего карьер, а его приятели толпились все в куче, разбирая вещи и одежду, оставленные расстрелянными.

С тем же оскалом, такими же стеклянными глазами, как мгновение назад, когда сделал последний выстрел, он осмотрел беспорядочно сваленные во рву голые тела. Вслед за его взглядом, только теперь бесшумно, повторило круг черное око ствола автомата. Железный приклад все еще жестко упирался в плечо.

Он знал, что это все, что больше уже сегодня не будет, но все еще не хотел отпустить, крепко сжимал железо, которое в его руках умело убивать.

Упершись взглядом в красное солнце, зависшее сбоку, он невольно прищурился, потом широко раскрыл глаза, всматриваясь в компанию, стоявшую вокруг груды вещей. Взгляд останавливался на каждом в отдельности. О вещах он в тот момент вовсе забыл, видел только живое. Глаза его блестели стеклянным блеском, ему хотелось снова нажимать на курок и стрелять, снова стрелять, хоть бы и в этих. Указательный палец правой руки как бы сам собою согнулся и наполовину нажал на курок…

— Пустить бы пару очередей — я и этих всех уложил бы, ни одного бы не осталось, — подумал он и довольно рассмеялся. — Ни одного не осталось бы, всех бы пострелял.

Он уже представлял себе, как они валятся в ров, подняв руки, как боль искажает, кривит их лица, как застывают на устах проклятия, как в желтый, словно прозрачный песок впитываются брызги крови, оставляя темные, быстро сохнущие дорожки.

Он придержал свой палец, обернулся и снова уставился на голые мертвые тела, как попало свалившиеся в ров.

«Если бы они все сейчас поднялись, я снова мог бы стрелять», — думал он.

Он погладил ствол автомата и обжег руку: автомат все еще был горячим.

Он ругнулся несколько раз и только тогда услышал шепот:

— Мама, мама, мама…

И потом еще:

— Открой глазки, открой глазки…

Девочка нежно гладила волосы матери, но мать была неподвижна. Она лежала, свесив голову, со сплетенными ногами, с отливающими синевой губами, и только руки были заведены, как и раньше, за спину, а пальцы тесно переплетены, словно она все еще старалась защитить, собственным телом закрыть свое дитя.

Девочка гладила маму по щекам, но щеки застывали, своими крохотными пальчиками она пыталась открыть маме глаза, но веки были тяжелые, такие тяжелые, как у деревянной куклы, и снова опускались.

— Открой глазки, ну открой…

Он обрадовался. Не чувствовал боли в обожженной руке. Снова передернул затвор автомата, снова положил указательный палец на курок, потверже упер приклад в плечо.

Девочка никак не могла договориться с мамой. Она поднялась и вылезла из рва. Девочка была уже большим человеком. Ей было три года. И она решилась просить помощи, потому что мама не слушала и не открывала глазки.

Она протянула левую ручку и сказала ему, уже стоявшему наизготовку:

— Иди сюда… Открой маме глазки.

Она была беленькая, эта девочка, этот большой человек трех лет от роду. Она была голая, как и остальные. Только два красных пятна горели на этой белизне — длинные, красные, как пламя, волосы закрывшие почти все лицо, и большое красное яблоко в правой руке.

Он, тот, кто уже взял наизготовку, не знал, что раньше это яблоко у девочки было белым. Белый налив. И две черточки на нем — следы двух молочных зубок. Девочка несла этот белый налив всю дорогу и теперь еще не выпустила из руки. Она успела оставить эти два следа на кожице яблока, когда их всех поставили у края ямы и мама спрятала ее у себя за спиной. Яблоко стало красным потом, у мамы на груди.

— Иди сюда… Открой маме глазки.

Девочка тянула к нему левую ручку.

Он все еще стоял на месте. Тогда девочка протянула и правую ручку, с красным яблоком. Она хотела отдать ему яблоко, только чтобы он открыл маме глазки.

Он радовался. От радости задрожал подбородок. Он был доволен — хоть один поднялся из ямы. Он давно уже был готов, но указательный палец правой руки, нажимая на курок, двигался медленно-медленно. Он наслаждался каждым мгновением и все не хотел его потерять. Но он, наверное, слишком долго медлил, слишком долго тянул это мгновенье между жизнью и смертью. В тот момент, когда курок чуть ослаб и нужно было дожать его последним резким движением, вдруг зарябило в глазах. Волосы у девочки были красные, как огонь, и слепили, как красное закатное солнце.

Он зажмурился, а открыв глаза, почувствовал, что в самом деле смотрит на солнце. Он снова зажмурился и теперь видел красное яблоко.

— Иди сюда… Открой маме глазки. Я дам тебе яблоко.

Он смотрел на девочку и снова видел солнце, потом девочку, яблоко, яблоко, девочку… Три красных, как огонь, круга. Побольше, поменьше, побольше.

Он не знал, в который целиться, в который стрелять и в конце концов ствол автомата стал ходить по большому кругу.

Наконец, он выстрелил.

— Иди сюда… Открой маме глазки.

Выходит, он выстрелил в солнце.

Он снова выстрелил.

— Иди сюда…

В яблоко?

«Нет, надо стрелять в самый большой круг, — подумал он. — Если выстрелю в солнце, наверняка попаду в эти красные волосы».

Он сделал несколько выстрелов один за другим.

В толпе, что делила одежду расстрелянных, началось замешательство. Кто-то застонал. Они все бросились на землю, за кучу одежды.

— Поосторожней, ты что, с ума сошел? — кричали ему во все горло.

Но он все стрелял в большой красный круг.

— Берегись, убьем! — кричали ему.

Но он, сменив обойму, снова стрелял.

И тогда никто больше не кричал, и множество стволов обратилось к нему, изрыгая огонь и пули.

Он согнулся и рухнул. Падая, ухватился за раскаленный ствол автомата, но рука не почувствовала боли. Глаза выкатились, но остались такими же стеклянными, только под стеклом стало красно, словно их окрасило красное яблоко — белый налив.

Отряд не мешкал — сложили вещи на телегу и укатили.

Тогда в карьер пришли могильщики. Старые и молодые мужчины — могильщики. Лопаты не казались слишком тяжелыми. И песок в карьере был гладкий, плотный. Но они, эти мужчины, шли, едва волоча ноги, понурив головы.

Они не были могильщиками. Им велели быть могильщиками.

Среди них были отец и сын. Отец — седеющий, сутулый, низкорослый, с прищуром, а сын — высокий, с распахнутыми голубыми глазами, густыми светлыми волосами, они все время падали на лицо — он ведь опустил голову. Отца звали Игнас и сына Игнас. И внука, которого еще на свете не было, тоже звали Игнас.

Сын, глядя в яму сквозь сетку упавших на лицо волос, повторял:

— Отец, как земля выносит это?

Отец молчал.

Сын пнул ногой отвалившуюся от края ямы глыбу.

— Видишь, — снова обратился к отцу, — земля неживая. Она всего лишь земля. Ее можно пинать, топтать, поливать кровью. Земля неживая. Ей все равно.

— Нет, сынок, — отозвался отец, — земля жива. Ты еще молод, не понимаешь.

— Нет! — сказал сын. — Ты только посмотри! Они вырыли яму, постреляли всех и уехали, мы пришли закапывать. Мы закопаем. А земля молчит. Она неживая, ей все равно. Ее можно пинать, топтать, поливать кровью.

— Неправда! — произнес отец, сурово глядя на сына. — Земля жива, и ты сам это увидишь.

Им велели закопать яму так, чтобы следов не осталось, но они подгребали землю, хотели укрыть могилу, длинную могилу, курган во весь карьер. Они не договаривались между собой, но каждый делал то же самое.

— Видишь? — спросил отец,

Ну и что, если они делали не так, как им велели? Сын не понял. Он был еще молодой.

Оба закапывали в том месте, где лежала девочка, а поблизости валялся тот, кто стрелял и кого потом самого застрелили.

— Похорони девочку, — сказал отец сыну.

Сын положил лопату, взял девочку на руки и осторожно опустил в ров. Он прикрыл глаза, как и отец, чтоб меньше видели. Он бы их и совсем закрыл, но надо было похоронить девочку.

Потом они снова копали, обходя того, кто стрелял, словно не видя его, хотя он лежал у самого края рва. Голова его свешивалась вниз, к расстрелянным, руки зарылись в песок, а ноги вытянулись во всю длину. Его выпученные стеклянные глаза все еще блестели. Он не хотел быть мертвым.

На нем были штаны зеленого цвета, на белом песке они бросались в глаза.

— Он мешает, — сказал отец, — сбросим его.

Сын уже поднял лопату и собирался столкнуть зеленые ноги в ров, но руки его вдруг замерли. Разве можно его, зеленого, бросить рядом с беленькой девочкой с красными волосами и красным яблоком в руке?

— Подожди, — сказал отец, думая, что сын не понял его.

Он подсунул свою лопату не под ноги, чтобы сбросить его, а под спину. Так можно было только вытащить из ямы. Сын посмотрел на отца и тоже подсунул лопату под спину. Они напрягли руки и вытащили зеленого из ямы.

Слева и справа собирались мужчины. Они молчали, но, глядя на отца с сыном, думали об одном и том же. Все вместе они подняли того, кто стрелял, на лопаты и вытащили из карьера.

На той стороне, сразу за большаком, был обрыв, а внизу — овраг, и там всегда кишмя кишело воронье. Там была городская свалка. Добравшись до обрыва, они раскачали свою ношу и бросили вниз.

Возвращаясь, отец сказал сыну:

— Земля жива. Она всегда жива.

Сын заглянул в прищуренные, много повидавшие отцовские глаза и кивнул головой.

Потом они снова копали и, наконец, вдоль карьера протянулся длинный, заботливо сложенный, выровненный курган, насыпанный крепкими работящими руками.