Новейшая оптография и призрак Ухокусай

Мерцалов Игорь

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

ОТКРЫТИЕ НОВЕЙШЕЙ ОПТОГРАФИИ

 

 

ГЛАВА 1,

в которой г-н Сударый совершает открытие и рискует жизнью

Смутные сны посещали Сударого в эту ночь, лоскутные и сплошь какие-то неприятные. То виделось, что сам царь-государь приходит к нему на сеанс, а в ателье пыльно, и половица скрипит, и, вот же подлость, у табурета ножка шатается, так что царю сидеть неудобно, аж корона набок съезжает, и он ее ловит беспрестанно (а все это, надо сказать, за исключением царя, и наяву место имело). И вот будто бы, протолкавшись меж гвардейцев, которых на каждом углу по паре, подбегает к царю премьер-министр и стенает: невместно, мол, государю в таком убожестве находиться, надо в ателье к мсье де Косье идти; и в гневе едва успевает вскочить царь-батюшка с предательского табурета, который как раз падает, и удаляется, и утекает сквозь пальцы Сударого счастливый шанс: снимок, который мог бы его и озолотить, и прославить, утекает к заклятому конкуренту Кривьену де Косье.

То причудилось, что ему судебный пристав повестку приносит, а в ней сказано, что «г-н Сударый вызывается в суд в качестве обвиняемого по делу об оскорблении чести и достоинства» — не царя, слава богу, но какого-то тоже важного лица.

То приблазнилось, что собрался он приготовлять новый состав, а в лавке ему серебряного порошку в долг уже не отпускают.

А потом самое досадное приснилось: будто Сударому счета приносят за оба месяца, а у него где-то целая куча золота на столе лежит, только он не помнит, где и на каком, мечется по дому, найти не может, а с приказчиками от домовладельца и от хозяина лавки сразу судебный пристав пришел (тот самый, из сна про повестку), и вот они говорят: «Все вы врете, господин Сударый, нету у вас никакого золота, а ждать нам уже никак невозможно, так что…»

Самый противный сон, честное слово. Главное — правдоподобный до жути (исключая кучу золота). Уж во сне-то, казалось бы, можно от этих мыслей отдохнуть!

А потом солнце ударило в глаза — на миг, потому что штору мгновенно задернули. Раздался воинственный крик, и на Сударого напал упырь.

И это уже было на самом деле.

Молодой оптограф проснулся мгновенно, они покатились по ковру. Упырь был силен, даже необычно силен сегодня, но знание приемов помогло Сударому скрутить его.

— Довольно, Персефоний, — пропыхтел он наконец. — Все, я уже свернул тебе голову.

— Между прочим, вы дважды укушены, Непеняй Зазеркальевич, — заметил Персефоний, помогая Сударому подняться. — Ну-с, а теперь — за рапиры!

Они прошли в соседнюю комнату, при необходимости служившую гостиной или спортивным залом, сняли со стен рапиры и принялись фехтовать. Упырь быстро набрал преимущество в три укола и, несмотря на все старания оптографа, стойко удерживал фору.

— Силен ты нынче! — признал Сударый. — Хорошо поработал ночью, что-то крупное попалось?

Схваченный полгода назад за бродяжничество и взятый Сударым на поруки упырь, кроме того, что работал в ателье, на общественных началах служил в подотделе по очистке города от бродячих и вредоносных животных.

— Не то слово! Кавказский овчар, да? — похвалился Персефоний, почему-то начиная говорить с акцентом. — Савсэм злой, нэмножка бэшений. Вот такой, да? — показал он щедрым рыбацким жестом и добавил: — Это в талии…

— Фантазер ты, Персефоний. Ну откуда в современном городе возьмется бродячая кавказская овчарка? Сказал бы хоть — зомби, можно еще поверить.

— Ну что вы, Непеняй Зазеркальевич, — скривился упырь. — Разве с зомби кровушка в жилах заиграет? Одно слово — нежить… мышами и то скорее наешься. А тут, точно вам говорю, крупная была зверюга.

— Ну добро. Ты уже отдыхал?

— А мне теперь на ближайшие сутки без надобности, хоть весь день по солнцепеку гоняйте!

— Отлично, тогда проверь запас реактивов и приберись в студии. Проследи, чтобы Переплет хорошенько подмел, а то пылища у нас — перед клиентами стыдно.

Упырь занялся делом, а Сударый совершил утренний туалет, оделся в коричневый костюм (собственно, единственный), повязал галстук-бабочку и спустился вниз.

Из студии неслись препирательства упыря и домового Переплета. Слышалось ворчливое: «Я и костюм гладь, я и все…»

Насчет убожества премьер-министр во сне, конечно, преувеличил, но спору нет: обстановка в приемной бедновата. Стол секретарши, шкаф для верхней одежды, вешалка для посетителей, стойка для тростей, а еще полупустой стеллаж, который запланирован для альбомов с репродукциями, живые картинки на стенах — вот и все. Пустовато как-то. Пальму в кадке, что ли, поставить? Фу как пошло…

Вереда уже была на месте. Заметив Сударого, поспешно спрятала что-то в ящик стола и приветливо улыбнулась начальнику:

— Доброе утро, Непеняй Зазеркальевич!

— И тебе утро доброе, Вереда.

В ящике кто-то отчетливо шебаршился, но Сударый сделал вид, будто ничего не замечает. Непозлобина Вереда Умиляевна, студентка-второкурсница, училась на заочном отделении факультета биомагии, получала стипендию и в ателье работала на полставки. А работала очень хорошо, к тому же была собой миловидна, так что молодой оптограф смотрел сквозь пальцы на ее пристрастие к экспериментам на рабочем месте, лишь бы результаты экспериментов не попадались на глаза посетителям.

— Будь добра, загляни, пожалуйста, в астрологический календарь и скажи, сбываются ли сегодняшние сны.

Девушка, оставив попытки щелчками по ящику успокоить сидящий там плод ее биомагических упражнений, открыла календарь и объявила:

— Нет, Непеняй Зазеркальевич… Ах, простите, проглядела: у вашего знака сбываются!

— Прекрасно, — не то просто в воздух сказал, не то попытался внушить себе Сударый, которому после нынешних снов оставалось уповать лишь на то, что царь как будто бы не покидал столицы. — Так, что у нас намечается на сегодня?

Вереда открыла журнал:

— Сегодня, Непеняй Зазеркальевич, у нас удачный день, и не по астрологическому календарю, а по предварительной записи. На десять часов — романтический портрет, на десять тридцать и одиннадцать — торжественные портреты в мундирах, из них один — на поле брани. И на три — групповой снимок, фамильный портрет на восемь персон с собачкой.

— Интересно, собачка включена в состав персон? — хмыкнул появившийся в приемной Персефоний. — Непеняй Зазеркальевич, с реактивами туго. Только я больше в лавку не пойду, меня там даже слушать не хотят. Вы бы сами как-нибудь — а я пока табурет починю.

— А что с табуретом? — несколько более нервно, чем собирался, спросил Сударый.

— Да ножка расшаталась. Но вы не тревожьтесь, я сделаю.

— Превосходно, — кивнул оптограф. Усилием воли вернув себе боевое расположение духа, окинул генеральским взором личный состав и объявил: — Итак, сегодня большой день, господа, и мы должны провести его достойно! Готовьтесь, я буду, как всегда, через сорок минут.

Постукивая тростью по брусчатке, Сударый прошел до середины квартала, пересек проезжую часть, пропустив повозку-самокат и двуколку, запряженную рысаком, поморщился вместе с другими прохожими, когда какой-то лихач на ковре-самолете с несносным провинциальным шиком промчался разве что не по головам, и вошел в «Обливион», кафе, принадлежавшее господину Кренделяки.

Несмотря на слухи о мастерстве упомянутого господина, «Обливион» не числился среди лучших заведений города Спросонска, и цены в нем были приемлемые. Сударый сел за свой любимый столик у окна. К нему подошла русалка (официантками у Кренделяки работали только русалки), он заказал себе салат и, памятуя о предстоящих заработках, ма-аленький бифштекс под соусом пикан, особенно упирая на то, что бифштекс «ма-аленький» не просто так, а потому, что под соусом пикан большие и средние бифштексы попросту неуместны. Кроме того, заказал он себе чашку кофе и утреннюю газету.

В ожидании заказа Сударый изучал газету, профессионально интересуясь не столько новостями, сколько размещенными на полосах спиритографиями. Впрочем, не удержался от того, чтобы внимательно просмотреть первую страницу, — но нет, царь-батюшка планировал награждение двух генералов, переговоры с послом из Забугорья по поводу импорта окорочков магически взращенных кур, торжественный бал в честь вернувшихся на прошлой неделе с дальнего севера землепроходцев, а визита в Спросонск отнюдь не планировал, по крайней мере, сегодня.

Спиритографии газетные, как всегда, оставляли желать лучшего, однако грубых ошибок и недочетов Сударый, к сожалению, не заметил. Вкладывая деньги в собственное ателье, он очень рассчитывал на знание новейших оптографических методик, однако надежды не спешили оправдаться. Тогда он предпринял массированное наступление на прессу и непосредственно редактору губернских «Вестей Спросонья» адресовал целых три письма, в которых, апеллируя к конкретным примерам, указывал на недостатки в работе редакционных спиритографов и предлагал свои услуги. Однако письма его остались безответными, хотя Сударый и отметил, что высказанные им замечания явно учтены.

Так что уже ничуть не вдохновляло его на новый штурм газетного мира качество традиционной печати, при котором изображения получались черно-белыми, слегка размытыми, едва шевелящимися и повторяющими весьма короткий цикл движений. Землепроходцы, заснятые непосредственно при возвращении, кланялись как заведенные, один из награждаемых генералов, стоя на трибуне, тянул руку к карману, чтобы извлечь бумажку с речью, но так и не доставал ее, а царь-батюшка только хмурил брови.

Лучшая спиритография номера располагалась на предпоследней странице, отданной на растерзание местным поэтам. Отлично экспонированный снимок изображал березу на обрыве у реки Лентяйки. Плавно шевелилась четко очерченная крона, текли по небу облака, и без малейшего разрыва пролетала стая неопределенных птиц. Снимок можно было рассматривать часами, а может, он даже запечатлел переход заката в звездную ночь. Впрочем, Сударый давно заподозрил, что для ежемесячной поэтической полосы когда-то давно кем-то был сделан отличный панорамный снимок, который с тех пор нарезают и выдают по кусочку. Сразу под пейзажем располагались стихи одного из виднейших местечковых музоложцев (как презрительно именовал провинциальных пиитов один столичный знакомый Сударого) Нахлеба Смасловича Воспевалова, под названием «Лентяйка значит „лента“». Первая строка была такая:

Лентяйка значит «лента», а не «лень»…

Сударый пробежал глазами по правому краю стихотворной колонки и обнаружил рифмы: «день», «сень», «тень», снова «лень», «кипень»; вносящую некоторое разнообразие, хотя и неграмотную «довскнель»; страшно диссонирующую с общей тональностью опуса «дребедень» и снова «сень». Он покачал головой. Нет, не стал бы он ради сих строк создавать новую спиритографию, да еще такую хорошую!

Меж тем был принесен салат, а за ним и бифштекс, и Сударый, на минуту выбросив из головы все посторонние мысли, только-только приступил к завтраку, как за столик напротив него сел тучный господин весьма представительного вида.

— Доброе утро. Невменяй Залазьевич, если не ошибаюсь, спиритограф? — поинтересовался он.

— Непеняй Зазеркальевич, — поправил Сударый. — Но действительно спиритограф. Точнее даже можно сказать, оптограф.

— Позвольте представиться: Рукомоев Захап Нахапович, секретарь губернатора. Очень удачно, что мы с вами встретились, у меня ведь к вам, представьте, дело. И связанное именно с тем, что вы, как бы сказать, не вполне спиритограф, то есть даже, собственно, оптограф… А дело вот в чем: нынче мое семейство будет спиритографироваться в вашем ателье.

— Фамильный портрет на восемь персон, — кивнул Сударый.

— С собачкой, — добавил Рукомоев. — Дело, собственно, вот в чем. Вы, как я слышал, используете в своих… оптоснимках э-э… новейшие разработки забугорских ученых.

— И не только забугорских! — поспешил заверить Сударый. — В своих изысканиях я опираюсь на опыт ученых и Заморья, и Загорья, а брошюра известного незадальского исследователя Рукивногича о призматических объективах вообще остается у меня настольной книгой! Я уже не говорю о великом труде нашего гениального соотечественника Незавида Бескорыстовича Подаряева «О призматическом разложении ауры»…

— Э-э… да-да, — вежливо покивал головой Рукомоев. — Так вот и я о чем: поговаривают, будто эта новейшая метода позволяет прямо-таки новые горизонты открывать и глубины освещать…

— Простите, но вы, Захап Нахапович, кажется, несколько… далековаты от обсуждаемой темы? — улыбнулся Сударый, сообразив, что секретарь губернатора, определенно консерватор, поддался минутному порыву и сделал заказ, а потом стал мучиться вопросом, что с его семейством в ателье будут делать. — Позвольте, я вам вкратце расскажу, по возможности избегая терминов, которые человеку свежему, разумеется, не могут быть понятны.

— Вот-вот, с удовольствием бы я вас послушал, — согласился Рукомоев.

Сударый подозвал русалку, попросил еще кофе и стал набивать трубку табаком. Рукомоев попросил себе кофе с коньяком и тоже набил трубку.

— Разумные издревле стремились создать заклинания, позволяющие запечатлевать те или иные образы, — начал Сударый. — Но в прежние века работа велась кустарными способами, носители были ненадежны, и каждый мастер использовал собственные заклинания, так что другой не мог зачастую даже воспроизвести образ с уже готового носителя. Главная же ошибка предшественников заключалась в том, что они пытались запечатлеть образы непосредственно, что приводило к появлению фантомов, големов и прочих кадавров, порой даже точно копирующих оригинал, что, впрочем, приносило одни неприятности. Только на современном уровне развития алхимии стало возможным фиксировать зрительный образ, который сам по себе содержит огромное количество информации об объекте. Ведь спиритограф — это, вопреки мнению некоторых невежественных разумных, не уловитель духа, а всего лишь описатель духа. Изображение, в котором ярко выражена духовная составляющая объекта или субъекта съемки… предмета или разумного, иными словами, — поправился Сударый, видя, что его собеседник все же не без труда следит за ходом мысли, — начинает самостоятельно производить действия, характерные для того, с кого сделан снимок. Но и эти методы нельзя назвать совершенными. Количество информации, записываемой обычным способом, довольно невелико, и порой это приводит к неточностям и искажениям. Да вот, полюбуйтесь, — сказал он, показывая Рукомоеву хмурящегося царя на первой полосе. Рукомоев неосознанно подтянулся. — Судя по тексту, государь произносит речь, полную оптимизма и благодарности героям, прославившим нашу державу. Так отчего же на снимке он хмур? А просто так совпало, что в миг, когда оператор спиритокамеры делал снимок, государь мельком, быть может, подумал о чем-то малоприятном. Для изображения мимолетная мысль стала главной. Дабы изображение вело себя правдоподобно, требуется длительная экспозиция… мм, требуется держать объект съемки в кадре хотя бы несколько минут, иногда до часа… Так вот, виднейшие ученые предположили, что совершенствовать спиритографию надо не за счет увеличения экспо… времени съемки, а за счет концентрирования информации. Вы и представить себе не можете, каких поразительных результатов позволяет добиться обыкновенная двояковыпуклая линза в одну диоптрию! Кроме потока световых лучей, она фокусирует и биоэнергетические потоки. Благодаря этому получаемое изображение условно проявляет многие свойства объекта съемки, даже те, что не были явны непосредственно в момент спирито-, а точнее, оптографирования. Конечно, все это стоит больших расходов… требуются усовершенствованные алхимические составы для оптопластин, принципиально новые заклинания… Но результат поразителен!

— Вот про свойства бы хотелось поподробнее, — вставил слово Рукомоев. — А лучше сделаем так: вы уж позвольте, Непеняй Зазеркальевич, старому ворчуну рассказать, в чем проблема, поведать, так сказать, причину скорби сердечной, а уж после обговорим детали. Но дело у меня к вам, по правде, свойства деликатнейшего…

— Вы можете быть уверены в моем молчании! — заверил его Сударый, не совсем понимая, что такого деликатного может быть связано с достижениями магической науки.

— Коротко говоря, не так давно устроил я счастье своей дочери, ненаглядной Запятуньи. В зятья ко мне угодил молодой Молчунов, Незагрош Удавьевич. Человек фамилии порядочной, небеден, да и собой весьма недурен. Устроил я его приличествующе, в губернаторскую канцелярию. Все хорошо, но с некоторых пор… Ах и сказать-то неловко, но где нынче правды искать, как не в высоких достижениях науки! В общем, перестал я ему вдруг доверять. И ведь ничего-то определенного сказать против него не могу. Чтобы там подозревать в чем-то — ни-ни! Но — не доверяю и все тут. Уже сам исстрадался, не в силах разгадать терзающих старое сердце сомнений, — и вот прослышал о достижениях волшебства оптографии. И подумал: вот бы хорошо такую пластину изготовить, на которой именно личные свойства Незагроша нашего Удавьевича, в обычной жизни от глаз, быть может, сокрытые, явны станут.

— Ах вот что вы имели в виду! — сообразил Сударый. — Боюсь, я должен огорчить вас. Дела подобного рода…

— Обсуждаются приватным образом, — перебил его Рукомоев. — Как мы с вами и делаем. Надеюсь, вы не думаете, что я способен пойти с вашим оптоснимком в суд? Конечно, при условии, что снимок вообще покажет что-то предосудительное. В том-то и соль, что мы с вами действуем приватнейшим образом, любезный Непеняй Зазеркальевич! — успокоил он оптографа, приятно улыбнувшись.

— Вы меня не совсем поняли. Моральный вопрос относительно данного случая пока даже не стоит, ибо научные разработки находятся еще в стадии эксперимента…

— Ста рублей вам хватит? — чуть наклонясь вперед, спросил Рукомоев, и Сударый поперхнулся окончанием фразы.

По молодости лет он привык мыслить в космических или, по крайней мере, планетарных масштабах, однако конкретная цифра впечатляла не в пример сильнее. Сто рублей! За самые качественные снимки в своей студии он брал по полтора рублика с персоны, в особых случаях — по два, как намеревался взять сегодня с одного из торжественных мундиров, которому требовалась на оптопластине, кроме собственной личности, добротная наведенная иллюзия. По три рубля с персоны платили ему те, кто хотел, как нынче Рукомоевы, получить не просто оптопластину, а богатый портрет, пригодный для вывешивания в раме на стене.

Сто рублей!

И ведь нравственный вопрос действительно не стоит! И не встанет до тех пор, пока того не потребует практика. И вообще, знаете вы, господа, что такое сто рублей для привыкшего во всем себе отказывать молодого энтузиаста в провинциальном городе?

Это новейший, превосходный, изготовленный на единственном в мире чужедальском заводе призматический объектив, который поступил месяц назад в алхимическую лавку и там пылится пока за ненадобностью на полке, потому что заказавший его звездочет обнаружил совершенную несовместимость с имеющимися у него приборами. Вроде бы де Косье на него посматривал, не иначе просто из вредности, но шиш де Косье, не нужен ему объектив, а кому нужен, тот придет и купит. И рублей после этого останется еще — о боже! — целых семьдесят!

А семьдесят рублей для означенного молодого человека в указанных условиях — это оплаченные счета, после чего рублей останется еще сорок два.

А сорок два рубля — это новый, сшитый по мерке костюм, штиблеты и десяток воротничков, после чего рублей останется еще тридцать четыре. А тридцать четыре рубля — это… это…

Ах, да что там скаредничать, на зарплату сотрудникам можно наскрести из обычных доходов, а сейчас — выплатить им по червонцу премии! Заслужили, по-честному говоря! И домовому пятерку: захочет — на себя потратит, захочет — по хозяйству чего прикупит, он самостоятельность любит. Впрочем, почему же пятерку, господа, все ту же десятку! И рублей останется еще… восемь, потому что шут с ними, с воротничками, да и со штиблетами тоже, пусть будет хороший костюм — а на остальные деньги сразу купить реактивы и даже останется на нормальный бифштекс! А то и на два. Уж на кофе точно останется. А табак и в долг теперь отпустят…

Покинув «Обливион» и чувствуя себя так, словно вдруг напрочь забыл, кто он, где и зачем, молодой оптограф прошелся вверх по улице. Спохватившись, посмотрел на часы, обнаружил, что времени минуло гораздо меньше, чем он ожидал, и тогда, вспомнив о насущном, бросился в алхимическую лавку. Реактивы — это в первую очередь.

А без призматического объектива, который вдруг, скачком, приблизился из недостижимого далёка и сделался так близок, Сударый теперь не то что работать, дышать бы не смог.

По дороге он старался успокоиться и охолонуться. Сто рублей — а скорее та легкость, с которой они перекочевали в его тощий карман, — выбили Сударого из колеи, но, чтобы отработать деньги, необходимо иметь спокойные нервы и трезвую голову. Ни единой промашки быть не должно! Нельзя ни в коем случае забывать, что семейство Рукомоевых — одно их самых почитаемых не только в городе, но и во всей губернии. Не сравнить, конечно, с государевым, но, грубо говоря, если табуретка хряпнется под кем-то из Рукомоевых, хоть бы даже и под собачкой, особой разницы Сударый не ощутит.

За прилавком нынче стоял сам алхимик, жгучий брюнет, маленький и худощавый, но вполне внушительный, в неизменных волшебных очках-духовидах. Обрадованный как возвращенным долгом, так и возможностью избавиться от залежавшегося товара, он даже скинул два рубля с объектива и полтинник с реактивов.

Но, как видно, Сударый был слишком озабочен предстоящими хлопотами, и обретение вожделенного объектива прошло как-то обыденно и отмечено было одним или двумя усиленными стуками сердца, не более. На сэкономленные деньги оптограф (гулять так гулять!) взял извозчика, за четверть часа прокатился вдоль магазинов, приобрел два новых воротничка (себе и Персефонию), розу для Вереды, а также свежезаряженный световой шар и благовонный цветик-семицветик, способный истреблять в воздухе пыльную затхлость, для студии.

В десять ровно он подкатил к ателье, поздоровался в дверях с первыми клиентами, четой молодоженов, сдал покупки Переплету и прямо с порога взялся за работу. Романтический пейзаж у него был заготовлен еще со вчерашнего дня, наведенная иллюзия легла на оптопластину ровнехонько, и такое начало трудового дня Сударый счел благоприятным знаком.

Он трудился, а творческая мысль зрела, зрела и, наконец, вызрела. Закончив съемку, Сударый первым делом отправил мальчишку-посыльного с записками в лавку алхимика и в библиотеку. И только потом, вынув из камеры и передав Персефонию оптопластину с романтическим портретом (упырю, прекрасно видевшему в темноте, часто приходилось работать со светочувствительными материалами), вспомнил о розе и воротничках. Первая заняла место на рабочем столе девушки, вторые — на шеях живого и неживого мужчин, непостижимым образом придав им уверенности в своих силах.

Правду сказать, работники ателье не вполне понимали возбужденного состояния молодого оптографа. Съемка Рукомоевых — дело, конечно, ответственное, но чтобы Сударый на себя не походил… Только отсняв носителей мундиров, которые были сослуживцами и пришли вместе, так что между ними и следующими клиентами образовалась временная лакуна в два с лишним часа, Сударый разъяснил товарищам суть дела.

— Ой, — сказала на это Вереда, — Непеняй Зазеркальевич, может быть, лучше не надо? Я, конечно, не специалист и не могу давать советы, но проводить эксперименты на разумных…

— На добровольцах, Вереда, на добровольцах! — твердо заявил Сударый. — Захап Нахапович сам изъявил желание воспользоваться экспериментальной методикой съемки. Желание клиента — закон. Да и не в нем, по совести говоря, дело. А в том, что у меня есть идея, формула, и счастливый случай дарит мне подходящего клиента. Призматический объектив, новый серебряный состав и новое заклинание произведут настоящую революцию в оптографии! Персефоний, возьми объектив, только осторожно, и установи на «Зенит». Вереда, у тебя ведь по алхимии «пятерка»?

— Да, но это же не профильный предмет…

— Немедленно в лабораторию, я скажу Переплету, чтобы выдал тебе ингредиенты. Трансмутируй мне тридцать грамм серебра высшей пробы «холодным» способом. Я сейчас отправляюсь еще за кое-какими покупками… Да, Персефоний, мне нужна идеально прозрачная стеклянная пластина! У нас останется час для нанесения состава.

— А я пока приберусь в студии, — вызвался захваченный энтузиазмом господина оптографа домовой.

Алхимик, обрадованный платежеспособностью уже списанного было со счетов клиента, старательно подобрал заказанный через посыльного товар и даже обратился к Сударому с приветливым:

— Никак дела пошли, Непеняй Зазеркальевич?

— Не без того, Клин Клинович, не без того, — приговаривал оптограф, укладывая покупки.

Следующим пунктом его вояжа была библиотека. Однако вместе с ним из лавки алхимика вышел хорошо одетый молодой человек приятной в целом наружности, несколько подпорченной бегающим взглядом. Он обратился к Сударому с вопросом, не он ли будет Невнят Завиральевич, а услышав в ответ, кем Сударый был, есть и надеется оставаться в дальнейшем, весьма обрадовался, объявив, что его-то он, оказывается, и искал, а никакого не Невнята Завиральевича. Представившись Незагрошем Удавьевичем, он сказал:

— Вы, кажется, спешите? У меня здесь коляска-самовоз, если позволите, я вас подвезу, а по дороге мы сможем переговорить по одному деликатному делу.

Сударому в коляску не хотелось. Что-то слишком много деликатных дел накручивается вокруг одного-единственного оптографического снимка. Правда, снимок на восемь персон, да еще с собачкой, но от той хотя бы интриг ожидать не приходится. Однако Незагрош был настойчив.

— Поверьте, это в ваших же интересах, — убеждал он.

«Что ж, выслушаю, по крайней мере», — решил Сударый и, подчиняясь приглашающему жесту Молчунова, шагнул к коляске.

Коляска у рукомоевского зятя была роскошная — хермундского производства шестиместный кабриолет класса «джинномобиль» со стальными рессорами и со штатом прислуги в составе миловидной сильфиды в фартучке и очкастого гнома в лихо заломленной на затылок кепке и испачканной машинным маслом куртке.

Они поклонились владельцу коляски, затем сильфида распахнула перед людьми дверцу, а гном занял свое место за рулем, тронул магический кристалл, гнездившийся на оси рулевого колеса, и самовоз покатил к названной Сударым библиотеке. Молчунов жестом отправил сильфиду, пытавшуюся вручить пассажирам прохладительные напитки, из салона на передок и обратился к оптографу:

— Сегодня в «Обливионе» вы имели приватную беседу с отцом моей жены. И конечно же он просил вас изготовить обличающий меня снимок.

— Не понимаю, о чем вы говорите, — нахмурился Сударый.

— Да бросьте, господин оптограф, — махнул рукой молодой человек. Вообще едва полог кабриолета отрезал их от внешнего мира, Молчунов разительно изменился: из голоса его исчезла показная доброжелательность, глаза перестали бегать и глядели теперь на собеседника прямо. — Разумеется, я не подслушивал и не могу воспроизвести ваш разговор дословно. Но я прекрасно знаю, как Захап Нахапович ко мне относится. Я человек решительный и честолюбивый. С моей молодостью, силой и настойчивостью я действительно намереваюсь в течение трех-четырех лет обогнать его в карьерном росте. При этом, однако, я не намереваюсь в будущем ни забывать, ни тем более принижать людей, которые мне сей этап обеспечивают, то есть почтенное семейство Рукомоевых, и уж тем более не намерен я бросать когда-либо мою Запятушку, мою прекрасную жену. А вот Захап Нахапович этого не понимает, потому что сам на моем месте непременно бы втоптал в грязь тех, кто ему помогал. Впрочем, это все к делу относится лишь косвенно, а важно теперь вот что: Захап Нахапович ищет возможность удалить меня из семьи, уличив в чем-нибудь неблаговидном на службе или в сфере семейных отношений. С недавних пор он заинтересовался достижениями новейшей оптографии, выписал пару книг, изучил целый номер «Ежемесячного спиритографа», ничего в прочитанном не понял, но стал обращаться к знакомым за советом — и вскоре услышал о вас, господин Сударый, как о спиритографе нового поколения. Когда он разместил в вашем ателье заказ на групповой снимок, я сразу понял, в чем дело. Сам я, надо сказать, несколько более сведущ в спиритографии. Как-никак постоянно слежу за столичной прессой, за мировой культурой. Да что там — нынче даже в «Зайке» такие оптографии печатают, что… в общем, успехи современной магии, так сказать, налицо. Я прекрасно знаю, что нарочно выявить то или иное человеческое свойство оптографам не под силу, как раз наоборот, все стремятся к созданию цельного образа. И разумеется, не стал бы я вас беспокоить, если бы не одно опасение. Если вам удастся при помощи новейших методик сделать достаточно совершенный, сложный снимок, на котором довольно широко отразился бы мой внутренний мир, Захап Нахапович непременно отыщет на нем что-нибудь, чтобы поставить мне в вину. Понимаете, элементарной ложной интерпретации жеста или выражения лица будет достаточно, чтобы разрушить мою карьеру и разбить сердце милейшей Запятушки! Да, если бы снимки могли разговаривать… но ведь они не могут, так? — уточнил Незагрош.

— Гхм… не могут, — прочистив горло, согласился Сударый. — Даже стеклянные пластины очень скверно проводят звук.

— Вот видите, значит, мое изображение не сможет прямо заявить о чистоте своих намерений. И, безгласное, будет оболгано по малейшему и ничтожнейшему поводу. Какой же вывод следует из сказанного? — вопросил Незагрош Удавьевич, вперяя в Сударого острый, как рапира, взгляд немигающих глаз.

— Не приходите сегодня на сеанс спиритографирования, — предложил Сударый.

— Смеетесь? — нахмурился Молчунов. — Он прямо скажет, что я побоялся продемонстрировать свою истинную сущность, и если карьере домашняя склока не повредит, то моим отношениям с Запятушкой — точно. Бедняжка и так разрывается между мной и отцом. Нет-нет, мы с вами поступим иначе. Сколько Захап Нахапович предложил вам за порочащий меня снимок?

— Прошу вас не забываться, сударь! — вскипел Сударый. — Ваши предположения…

— Ах, да оставьте вы показное благородство, — перебив его, поморщился Молчунов. — Не люблю театральщины. Я же ни в чем вас лично не обвиняю! Не говорю, будто вы намерены сознательно причинить мне вред. Речь о том, что это сделает мой любезный тестюшка. Не сумев подкопаться под меня традиционными методами, как-то: подсыл взяткодателей, подброска девиц сомнительного поведения и внеплановая ревизия, — он решил опорочить меня методами прогрессивными. Ради этого он готов на все, он даже принялся истязать свой ослабленный излишествами организм титаническим трудом, известным как чтение…

— Милостивый государь, вы отдаете себе отчет в том, что тяжко угнетаете меня необходимостью выслушивать совершенно неинтересные и ненужные мне подробности чужой личной жизни? — сквозь зубы поинтересовался Сударый, делая вид, будто разглядывает проносящийся за окном пейзаж.

— Я уже просил: не надо театральщины. Вы послушаете и забудете, а мне со всем этим еще жить и жить. И потом ваше возмущение неуместно после того, как вы взяли деньги Захапа Нахаповича. Взяли, взяли! Иначе с чего бы стали срочно покупать дорогущий объектив?

— Конечно, взял! — ответил ему раздраженный Сударый. — Потому что ничего из тех пошлых подробностей, которыми вы меня старательно утомляете, упомянуто не было…

— Да не важно, как это было сформулировано. Вам заказана оптография новейшего образца, от которой я могу ждать чего угодно. «Погляди-ка, доченька, а на тебя он когда-нибудь смотрел такими глазами?» Слезы, истерика, скандал — в общем, любыми путями к разводу, а развод в нашей среде губителен для карьеры. Сколько он вам дал? Наверное, сто рублей? Подходящая сумма: и ему не слишком накладно, и годится, чтобы поразить ваше воображение. Грубовато звучит, понимаю, но лицо у вас дрогнуло — значит, я угадал, так? Так. Отлично. Вот вам двести рублей — и условие: снимок должен быть качественным, красивым, ярким, но безоговорочно традиционным. Ничего лишнего — как на плакатах. — Он вынул из кармана две пачки ассигнаций — должно быть, произвел расчеты и оценил Сударого загодя. — Советую принять мое предложение. Во-первых, ваша совесть будет чиста. Вы спасете счастье молодой женщины, которая недавно обрела его, а теперь рискует потерять из-за козней недальновидного отца. Про себя даже не упоминаю. С другой стороны, если афера Захапа Нахаповича увенчается успехом, я буду зол на вас, а злой чиновник (ведь свержение мое произойдет не мгновенно) за считаные дни способен так отравить жизнь рядовому гражданину, что тот до конца дней не забудет. Наконец, если вы прислушаетесь ко мне и сделаете ставку на чистую совесть, наши с вами отношения тотчас прекратятся. Я вижу, вы человек щепетильный, сплетничать по городу не станете. Деньги откроют вам простор для новых экспериментов — только уж, пожалуйста, проводите их на добровольцах.

Сударый помедлил с ответом. Жутковатое впечатление произвел на него этот Молчунов своим неприятным сочетанием ума и цинизма. Он все глядел в окно и вдруг сообразил, что хермундская коляска уже в третий раз проезжает мимо одного и того же здания, располагавшегося как раз напротив библиотеки. По всей видимости, рулевой гном имел приказ не останавливаться, покуда не получит от Молчунова соответствующий знак.

— Теперь послушайте вы меня. Возможно, я поступил опрометчиво, взяв деньги Захапа Нахаповича. Однако за чистоту моей совести можете не беспокоиться: эксперимент не несет ни малейшей опасности для вашей жизни и здоровья. Единственный источник ваших неприятностей, действительных или мнимых, — личные отношения с женою и ее семейством, за которые магическая наука отвечать не может. Что же касается вашей угрозы, то должен предупредить: в тот миг, когда я почувствую, что против меня вы используете свои административные возможности, я в глаза и прилюдно произнесу в ваш адрес такие слова, после которых вам останется только одно — назначить мне рандеву рано утром за чертой города. На всякий случай имейте в виду: я выберу рапиры.

— Надеюсь, вы не думаете, милостивый государь, что напугали меня этой детской угрозой?

— Думаю. Но это не важно. Наконец, последнее: вам как политику, полагаю, хорошо известно, что, если деньги получены, услуга должна быть оказана. Какие после этого могут быть ко мне претензии?

Молчунов скрипнул зубами:

— Это вы в точку попали, господин оптограф, заказы не перебиваются. Что ж, время покажет, что из всего этого выйдет.

А ведь сбываются сны-то! Так подумал Сударый, выйдя из библиотеки и останавливая извозчика. Если не считать государя, который в ночных видениях, должно быть, являлся фигурой сугубо символической, отражающей какие-то глубинные подсознательные страхи, все уже было: и табурет, и пыль, и алхимическая лавка, и счета, и прибыль. Пристава не было — но, видимо, как раз потому, что счета оплачены. Что касается уплывающей из поля зрения кучи золота, то символика очевидна…

И вот извольте: оскорбление чести и достоинства тоже замаячило на горизонте! Пожалуй, наяву повестки не будет, но от этого не намного легче, ибо в таком случае сон знаменует собой внутренний суд, которому неизбежно подвергнет себя Сударый — за самостоятельное оскорбление собственной чести и унижение своего достоинства, когда он, движимый вроде бы чисто научными мотивами, ввязался в чужой семейный конфликт.

Впрочем, начинать судить себя можно уже сейчас. Сударый сидел, раскинув руки, на заднем сиденье повозки, глядел в небо, щурясь от яркого солнца, и недоуменно спрашивал себя, чем думал, когда решился взять деньги за услугу весьма сомнительного характера. Кое в чем Молчунов прав: Сударый фактически подрядился опорочить его.

Неужели же он, Непеняй Сударый, энтузиаст научной магии двадцати четырех лет от роду, выросший в семье офицера маготехнических войск, перед честностью и глубокой порядочностью которого всегда благоговел; он, получивший образование в столичном университете, где его одаряли познаниями люди, известные не только умом, но и высокой добродетелью; неужели же он и впрямь настолько низок и подл, настолько жалок и алчен, что готов хватать деньги, лишь увидев их, да в довершение всего настолько глуп, что…

— Приехали, сударь! — объявил извозчик, не позволив Сударому довести до конца этот насыщенный драматический период.

В приемной оптограф, как ни был занят мыслями, сразу заметил загадочный взгляд Вереды. Новый какой-то взгляд, доселе он у нее такого не примечал.

— Что-то случилось? — спросил он, подойдя к ее столу и привычно делая вид, что не замечает, как неясная тень скрывается за чернильницей.

— У вас гостья, Непеняй Зазеркальевич, — произнесла Вереда чудесным низким голосом и взмахнула ресницами.

— Какая еще гостья?

— Дама, — с выражением ответила Вереда. — Она в студии.

— И что она там, интересно, делает?

— Ждет вас, — с решительно театральной интонацией сообщила Вереда, и взор ее из просто загадочного превратился в абсолютно таинственный.

Сударый пожал плечами и прошел в студию. Там царил золотистый сумрак, рассеиваемый одиноким светильником над демонстрационным столом, а в сумраке скрывались длинноногие штативы и длинношеие треножники со световыми кристаллами. Подле одного из них стояла стройная молодая женщина в шляпке, с которой ниспадала, закрывая лицо, черная вуаль. Судить о ее внешности было трудно (она и сама-то из-под своей вуали навряд ли много чего видела), но нельзя было не признать, что фигура у нее изумительная, а поза — волнительная.

— Сударыня? — произнес, приближаясь к ней, Сударый.

— Ай! — взвизгнула она, подскочив, и, поспешно приподняв вуаль, рассмотрела оптографа.

Тот, как воспитанный человек, сделал вид, будто ничего не заметил, благо Вередина тварюшка ежедневно предоставляла ему возможность тренировать невозмутимость. Личико у незнакомки, кстати, оказалось очень даже симпатичным.

Но кто она и что здесь делает?

— Чем могу быть полезен?

— Ах! — воскликнула она, простирая к нему обтянутые тонкими, как паутинка, перчатками руки. — Не томите меня ожиданием, ответьте: вы ли оптограф Нестреляй Зарезальевич?

— Гхм… Непеняй Зазеркальевич к вашим услугам, сударыня, — поправил Сударый, томимый ужасным предчувствием, что и эта особа окажется членом вездесущего клана Рукомоевых.

Предчувствие не обмануло.

— Я Запятунья Молчунова! — трагическим тоном объявила она, будто это уже объясняло и ее приход, и ожидание в полумраке студии.

— Чем могу быть полезен? — уже прохладнее спросил Сударый.

Посетительница как-то вмиг перестала казаться ему такой уж прелестной. Нет, определенный вкус у Незагроша Молчунова, конечно, был, но, по совести, все эти щечки-ямочки хороши отнюдь не сами по себе. Румяное и цветущее обличье Запятуньи Захаповны предполагало веселый, общительный нрав, а она вела себя в точности как героиня сентиментального романа с бледными ланитами и томными очами, «в коих навек запечатлелось неизбывное страданье» и т. д. Дисгармония не шла ей на пользу.

— Вы можете спасти меня, — заламывая руки, сообщила супруга Молчунова. — Лишь вам это по силам! Но, боже, смею ли я вымолвить? Ах сударь, мне остается лишь уповать на вашу добродетель!

Сударый, который в последние полчаса о своей добродетели был самого невысокого мнения, едва не взялся ее отговаривать. Но потом подумал, что оскорбить сентиментальный настрой богатой истерической дамочки — наихудшая из идей, посетивших его сегодня. Догадываясь, что в соответствующих романах подобные монологи легко могут занимать до полутора страниц, он поспешил заверить Запятунью Захаповну, что добродетель явилась на свет вместе с ним, а конфиденциальность в делах спиритографии он сам и придумал.

Выслушав вступление, повествующее о роке, что нависает над девами и женами сего несовершенного мира, Сударый узнал следующее:

— Я ужасная, гадкая, порочная женщина, и небо справедливо обделило меня красотой. Муж мой — святой человек, он всеми силами тщится отыскать во мне что-то доброе, светлое, чистое… И живу я надеждой, что усилия его не напрасны, но гложет меня страх, что скоро истощится его терпение… Припадаю к вашим стопам с одною мольбой: дайте ему надежду!

К счастью, припадание к стопам было лишь фигурой речи.

— Каким же образом, сударыня, вы хотите, чтобы я это сделал?

— О, я знаю, знаю, на ваших оптографиях является истинный облик души — того и страшусь, что муж увидит мой образ, исполненный духовной мерзости, кою влачу в себе, несчастная. Но знаю и то, что вы кудесник и чудотворец изображений, повелитель фантомов! Вы наводите такие чудные иллюзии! Прошу вас, молю вас: наведите на меня такую иллюзию, чтобы душа моя предстала прекрасной — ведь, может быть, это и правда, может быть, где-то в глубине, под скорлупой греха, таится чудесный птенчик возвышенной души!

— У меня такое чувство, сударыня, что вы не вполне ясно представляете себе, о чем, собственно, просите. Видите ли, наведенная иллюзия используется только для создания фона…

— Я прекрасно знаю, о чем говорю! — сердито оборвала его Запятунья Молчунова. — Вы видели репродукцию «Блудной дщери», которую выставляли в галерее в прошлом месяце? У грешницы — глаза святой… я плакала, когда смотрела. Сделайте то же и для меня!

— «Блудная дщерь»? — вскричал Сударый. — Так ведь это же Нестерпеньев! Он же художник! У него талант!

— Не важно, чем творит художник, кистью, пером или светотенью, — наставительно заметила Молчунова, щелкнула застежкой сумочки, вынула две сложенные вчетверо ассигнации и положила на стол. — Здесь пятьдесят рублей — вдвое больше, чем вы заработаете на снимке нашей семьи. Возьмите их — и советую вам стать на сегодня художником, чтобы не пришлось узнать, что такое гнев порочной жены чиновника.

С этими словами она удалилась. Сударый постоял пару минут, опершись кулаками на стол, потом сунул «гонорар художника» в карман и вышел из студии.

Деньги он отдал Персефонию с наказом незаметно подбросить их госпоже Молчуновой. Персефоний суховато заметил, что, хотя за годы его жизни полиция пару раз и обращала на него пристальное внимание, гнусное ремесло карманных воров никогда не было тому причиной. Однако, услышавши, в чем дело, извинился за резкость и обещал постараться, после чего сообщил, что в лаборатории все готово к работе.

— Хорошо, я сейчас подойду, — сказал Сударый и оглянулся на часы. — Вереда, сколько будет: полтора часа разделить на пять разумных?

— Восемнадцать минут, Непеняй Зазеркальевич.

— Умещаются… Однако деликатность мне уже надоела. Значит, так: кто бы ни пришел до сеанса, я предельно… нет, беспредельно занят, и, если отвлекусь даже на секунду, вся работа пойдет насмарку и снимка не будет.

Прежде чем приступить к делу, Сударый прошел в чулан, служивший заодно курительной комнатой. Здесь хранились его детские вещи и кое-какой хлам, в жизни оптографа решительно ненужный, но выбросить который было почему-то жалко.

Присев на один из ящиков, Сударый набил и раскурил трубку. Если разобраться, не он один был виновником того, что вокруг оптографического снимка стянулся такой узел интриг. Эти «хозяева жизни», устроители «деликатных дел», обвыкшие решать все «приватнейшим образом», они ведь и в мыслях не допускают, что всякое новшество — дело тонкое и может привести к самым неожиданным последствиям!

Разве Захап Рукомоев приходил в «Обливион», чтобы посоветоваться? Нет, он пришел, как в лавку, покупать новинку (в которой, кстати, ни черта не смыслит). Скажем откровенно: если бы Сударый не позарился на сто рублей, ему были бы предложены двести, а устоял бы перед ними — оказался бы мишенью «гнева порочного чиновника». Это, конечно, не умаляет того факта, что Сударый все-таки поддался зову искушения, но и не отрицает прискорбной правды жизни: денежные мешки мира сего видят вещи не такими, какими они являются на самом деле, а такими, какими они их «хотят видеть за свои деньги». Не получая желаемого, они не вникают в суть проблемы, а просто бывают страшно обижены, как уже обижен Молчунов, не допускавший мысли, что от его двухсот рублей будут отмахиваться рапирой, и как обидится еще Запятунья…

Пройдя в лабораторию, он снял пиджак и жилетку, не глядя сунул руки в поднесенный Персефонием халат и уселся за рабочий стол. Выписки, сделанные им в библиотеке, содержали довольно редкую формулу, которую он решил, слегка изменив, использовать для поэтапного уловления образа, в чем должна была ему помочь давняя мечта — призматический объектив. С умопомрачительной скоростью треща арифмометром, упырь помог Сударому пересчитать точки приложения магических сил, после чего оптограф подогнал параметры и, перепроверив заклинание, твердым голосом произнес его над стеклянной пластиной.

Потом они обработали и зачаровали холст, на который должна была лечь увеличенная копия снимка. Оставшееся до визита восьми персон с собачкой время Сударый с Персефонием потратили на подготовку студии и аппаратуры: задрапировали фон, установили световые кристаллы и выдвинули на позицию «Зенит», потеснив хорошо поработавшую сегодня старенькую «Даггер-вервольфину».

Часы в приемной пробили три — и вот они явились, Рукомоевы с присными. Первыми в ателье просочились двое слуг. Они придержали дверные створки, и проплыли меж ними Захап Рукомоев с супругой Хватуньей Перепрятовной, на руке у которой болталась сердитая собачка с вислыми брылами, издали очень похожая на дамскую сумочку. За ними в сопровождении слуги просеменил худой сутулый старик с опущенными долу очами — он оказался Нахапом, отцом Захапа. Далее следовал младший его сын, брат Захапа Прокрут с женою Профицитою из старинного приблатского рода знаменитых купцов Гефштеров. За ними, шествовавшими плавно, ворвался, сопровождаемый гувернанткой, малолетний сын Прокрута Навар. И только потом втекли под сень ателье Незагрош и Запятунья Молчуновы.

К удивлению Сударого, в студию набились все и тут же принялись занимать места перед фоном.

— Кажется, заказ был на восемь персон, — напомнил он Захапу Нахаповичу, который, точно генерал, руководил построением.

— Так и есть, извольте посчитать. Ах вы про этих? Да какие же они персоны — прислуга! Надеюсь, у вас все готово? — понизив голос и наклонившись к Сударому, спросил Рукомоев.

— В лучшем виде.

— Папенька, ну куда же вы выперлись? — вновь повелительно загремел Захап Нахапович. — Имейте соображение — в центре я сидеть буду, и я же вас, простите, задавлю! Эй ты, пересади папеньку. Грошик, зятечек, что же ты в угол забился? Яви супругу, нашу драгоценную Пяточку! Наварчик, не дери портьеру, или тебе кое-что надерут. Мадам Полисьен, снова делаю вам выговор: вы катастрофически отстаете от моего племянника. Я вам плачу не за то, чтобы потом приходилось за чужие портьеры расплачиваться…

Гувернантка мадам Полисьен с криком: «Ах, Наварро!» — бросилась отдирать мальчишку от занавеси, что привело того во вздорное расположение духа — а это, в свою очередь, негативно отразилось на настроении собачки. Забухтел недовольно старый Нахап, госпожа Хватунья завозмущалась, Прокрут с Профицитою бросились утихомиривать сына, возник скоротечный скандальчик, из эпицентра которого вдруг вывалился Персефоний. Левую руку он прижимал к глазу, а правую — к бедру.

— Все в порядке, — натянуто улыбнулся он в ответ на обеспокоенный взгляд Сударого, а подойдя поближе, шепнул: — Простите, Непеняй Зазеркальевич, ничего не получилось. Меня ударили зонтиком и укусили собачкой.

— Попробуешь еще раз на выходе.

Наконец порядок был восстановлен, композиция составлена — безграмотно, поскольку Захап Нахапович ничего не смыслил в освещении и ухитрился рассадить родичей так, что бросал тень на всех сразу, но Сударый никого ни в чем убеждать не стал. Вместе с укушенным упырем они молча переставили световые кристаллы и отступили к аппаратуре.

Сняв заглушку с объектива, Сударый произнес:

— Внимание, сейчас в течение тридцати секунд будет происходить съемка, — и шепнул стартовое заклинание.

Персефоний перевернул песочные часы. Рукомоевский клан подтянулся, однако все тридцать секунд в камеру смотрели только слуги и собачка, после личной встречи с Персефонием совершенно успокоившаяся. Остальные, хотя и сохраняя самый благообразный вид, вскоре перевели глаза на оптографа. Значение взоров Захапа Нахаповича, Незагроша и Запятуньи было понятным, что же до остальных, то Сударый терялся в догадках относительно их интереса к своей персоне, пока не сообразил, что если они и не пытались встретиться с ним для приватнейшего обсуждения деликатнейших дел, то, во всяком случае, догадывались, куда сегодня шастали трое их родственников.

С последней песчинкой Сударый сказал:

— Готово. Благодарю вас, господа. Можете подождать, пока будет закончена обработка снимков, приемная к вашим услугам. Процесс изготовления портрета займет около получаса.

Они с упырем удалились в лабораторию, где подвергли пластину действию ртутных паров, потом очистили в растворе гипосульфита и подступили к светокопировальному аппарату. Пока Персефоний растягивал холст, Сударый рассмотрел проявленный и закрепленный снимок. Снимок удался, об этом можно было судить с первого взгляда. Образы были совершенно подобны оригиналам, обладали, если посмотреть на пластину под углом, объемностью и вели себя вполне адекватно, то есть взирали на зрителя с гранитным спокойствием и заоблачным самомнением. Собачка, правда, искоса посматривала по сторонам, явно примериваясь, кого бы тяпнуть, но это даже придавало изображению некое ироническое обаяние.

Что любопытно, Запятунья получилась не то чтобы не похожей на себя — нет, просто заодно похожей на свое представление о себе: бледные ланиты, бездонные очи и все в таком же духе. «А ведь, пожалуй, она будет довольна… Но нет, деньги, конечно, надо вернуть!»

— Готово, Непеняй Зазеркальевич!

Сударый положил пластину в проектор между линзой солнечного камня — кристалла, дававшего естественный свет, — и заговоренным зеркалом отражателя. Наведя изображение, он перелил в камень магическую энергию, которая вместе со светом перенесла образы с пластины на холст. Наконец, были созданы закрепляющие чары, после чего оптограф с помощником установили холст на передвижной подставке и выкатили в приемную.

Клан сгрудился вокруг группового портрета. Кто-то из слуг мелко задрожал — причем их образы на холсте задрожали тоже, глядя на собственные прототипы.

Запятунья на холсте вынула из сумочки зеркальце, внимательно осмотрела себя, после чего смерила свой оригинал высокомерным взглядом. Реальную Запятунью это, однако, нисколько не смутило: она была восхищена портретом.

Не менее радовался и ее супруг. Действительно, его образ на холсте получился в высшей степени благопристойный. Если остальные образы еще позволяли себе любопытные или даже насмешливые взгляды в сторону оригиналов (они явно считали себя более совершенными, нежели те, кто остался в мире плоти), то этот был умиротворен, во всей позе его, в повороте головы и выражении широко открытых чистых глаз, в том, как держал он в руке руку ненаглядной супруги, и в том, как другую прижимал он к сердцу, наверняка разрывающемуся от любви к миру, — во всем видны были ум, доброта, незлобивость и вера в неизбывное детское счастье, ожидающее всех честных людей.

Именно Незагрош (на холсте) первый освоился и начал двигаться. К всеобщему умилению, он коснулся щеки супруги, повернул ее к себе лицом и запечатлел на устах нежный поцелуй. Даже Запятунья во плоти растаяла; Профицита пихнула острым локтем Прокрута, образ которого явно с трудом осваивался в раме, за то что не сообразил сделать этого первым, Наварчик зарделся (мадам Полисьен не успела закрыть ему глаза), старый Нахап завистливо крякнул, а Хватунья томно вздохнула и облокотилась на мужа, который единственный (наяву) оставался недоволен и бросал на Сударого самые недобрые взгляды. Что, кстати, не помешало его образу, протянув руку, добродушно похлопать образ Незагроша по плечу.

Наконец, обойдя портрет со всех сторон, Захап Нахапович был вынужден признать:

— Хорошая работа. А еще что-нибудь они будут делать или только стоять?

— Предсказать невозможно, — ответил Сударый. — Перед вами, господа, ваши совершенные магические изображения в магическом же условном пространстве. В своей обстановке они ведут себя именно так, как вели бы себя вы на их месте.

— А они нас слышат? — спросил Прокрут.

— Нет, только видят. Хотя, будьте уверены, не утомят вас пристальными взглядами. Это тоже условие, определяющее поведение: мы — созерцатели, они — созерцаемое; они нам интересны, мы им — нет. Ну за исключением только…

Как раз в это время собачки в реальности и на холсте, изучив друг друга, принялись собачиться.

— Грузите, — кивнул Захап слугам. Подойдя к Сударому и вынимая бумажник, он тихо спросил: — И когда же этот негодяй покажет свое истинное лицо?

— Вы про зятя? Скажите, а в жизни он часто свое истинное лицо проявляет?

— Конечно, нет! Хитер и скрытен…

— Так почему вы думаете, что портрет должен быть глупее? Ну вот… А деньги — в кассу, пожалуйста. По три рубля с персоны и по рублю со слуги.

— Это за собачку полтора выходит? — «высчитал» Рукомоев, шелестя ассигнациями.

— Пусть будет полтора, — согласился Сударый, у которого в прейскуранте домашние животные отдельно прописаны не были: они снимались либо вместе с владельцами бесплатно, либо по одной цене с разумными, если позировали в одиночку.

Унесли портрет, и клан истек из ателье. Персефоний закрыл дверь за последними его представителями и гордо сообщил:

— У меня получилось, Непеняй Зазеркальевич! Никто даже…

Он оборвал себя и резко шагнул к Сударому, загораживая его. Тот, обернувшись, увидел, что Молчунов, отделившись от клана, сумел незаметно остаться в приемной. Но, конечно, тревога упыря была напрасной, ничего противозаконного прямо в эту минуту Незагрош не замышлял.

— Готовьте рапиры, господин оптограф, — прошипел он.

— Вы углядели в снимке что-то порочащее себя? — удивился Сударый.

— Сейчас — нет. Но вы все же сделали совершенный снимок! И какую пьесу в этом театре теней на холсте сыграют завтра?

— Это, простите, зависит только от вас.

— Готовьте рапиры. Авось успеете ими воспользоваться, хотя я в этом и сомневаюсь. Если хоть что-то пойдет не так, я вас уничтожу.

С этими словами он скользнул за дверь и смешался с кланом, грузившимся в повозки.

На завтра был запланирован только один снимок, поэтому остаток дня Сударый посвятил исследовательской работе вместе с Персефонием в качестве лаборанта. Стеклянная пластина была подвергнута многочисленным измерениям и анализам, результаты которых неизменно восхищали оптографа. В частности, он сумел измерить духовную — личностную — энергию, излучаемую образами, и нашел, что ее количество строго пропорционально количеству, излучаемому живыми существами. Коротко говоря, это свидетельствовало о высокой самостоятельности образов.

У Сударого не было ни сложной аппаратуры, ни могущественных многофункциональных артефактов для более глубоких исследований, но даже элементарных результатов оказалось достаточно, чтобы удивить мир научной магии и привлечь к этой уникальной пластине самое пристальное внимание крупнейших ученых.

— Это не стыдно и опубликовать, — бормотал он себе под нос, записывая данные.

На всякий случай зафиксировал и совершенно субъективное утверждение Персефония, будто образы на пластине даже пахнут — несильно, но достоверно.

Вечером Персефоний, обойдя ателье и закрыв все двери, сдал ключи Переплету и ушел: в подотделе у него был выходной, и он кому-то назначил свидание, благо выданная Сударым премия позволяла повеселиться от души.

Оптограф устроился в гостиной перед камином, в котором трепетало иллюзорное пламя, раскурил трубку и стал читать пришедший сегодня журнал «Маготехника — юности». Издание, ориентированное на студентов, было достаточно серьезным и не чуралось неожиданных идей.

Время от времени Сударый поглядывал на стеклянную пластину, установленную им на каминной полке.

До сих пор образы вели себя прилично. Возможно, их несколько сковывало то, что оптограф с помощником полдня их изучали, хотя, по условиям и равнодушные к реальному миру, они все же несколько нервничали под пристальным вниманием, а собачке даже сделалось дурно. Но потом, как видно, пообвыкли, а на каминной полке расслабились совершенно.

Часов до девяти на пластине царила идиллия, и Сударый сумел сосредоточиться на чтении. Все же мир снимка ничтожен по сравнению с реальным, в нем существует минимум раздражителей, а значит, минимум причин для выявления всей сложности характеров, которые несут в себе образы.

Сударый успокоился, подумав, что у Незагроша Молчунова, пожалуй, не появится повода приводить в исполнение свои угрозы: в мире пластины ничто не могло измениться. Сударый вернулся было к чтению, но вскоре заметил краем глаза какое-то ритмичное движение на снимке.

В основном там все было по-прежнему: Нахап дремал, Прокрут о чем-то беседовал с Профицитой, имея при этом вид чрезвычайно, просто государственно умный, Незагрош с Запятуньей держались за руки и время от времени целовались, Наварчик под неусыпным присмотром мадам Полисьен играл с собачкой. А вот между Захапом и Хватуньей происходил напряженный разговор. Рукомоев с видом стоика вышагивал от края к краю снимка, а супруга что-то ему втолковывала.

Судя по лицу, можно было заключить, что ей самой страшно неприятно открывать мужу горькую правду, но если не она его просветит относительно его недостатков, то кто же?

Внезапно сорвавшись, Рукомоев явственно велел ей помолчать, шагнул к Незагрошу и… потребовал у него документы. Не снимая одной руки с плеча Запятуньи, Молчунов другой вынул из парадного сюртука паспорт и протянул тестю. Тот углубился в изучение документа, к неудовольствию спутницы жизни, определенно ждавшей от него более решительных действий. Потом потребовал еще какой-то бумаги, кажется, чиновничьего аттестата — Сударый не разглядел, но бумага в кармане у Молчунова нашлась. Улыбка Запятуньи между тем угасла, она вдруг зарыдала, это было очень некрасиво, и Сударый вышел, чтобы налить себе чаю.

Когда он вернулся, сцена слегка изменилась. Мадам Полисьен устала-таки бдеть и переключилась на бутылочку, извлеченную из складок платья, Наварчик уже дрался с собачкой, а Захап Рукомоев чего-то требовал у брата, указывая рукой на ненавистного Незагроша. Прокрут быстро вдохновился, оставил Профициту, которая еще минуту продолжала согласно кивать, как делала, пока слушала супруга, и братья стали обходить Молчунова с флангов.

Однако операция их провалилась: мирно, казалось бы, спящий старый Нахап вдруг вытянул ногу — его старший сын споткнулся и грянулся на пол, старичок залился смехом. Прокрут, похоже, счел такое начало дурным предзнаменованием и, ущипнув по дороге одну из служанок, вернулся к Профиците. Захап, кряхтя, поднялся, ощупал прореху под мышкой и с гневом обратился к отцу, однако тот уже снова мастерски изображал глубокий сон.

Остальные, что характерно, не обратили на всю эту интермедию ни малейшего внимания.

Сударый поморщился. Происходящее на пластине ему категорически не нравилось. Что за театр абсурда? Почему от почти статуэточной неподвижности образы перешли к шутовской деятельности, лишенной, кстати, всякого жизнеподобия? Можно подумать, наяву никто не обратил бы внимания на неумную шутку старика Нахапа или на то, что при полном попустительстве мадам Полисьен юный Навар принялся привязывать к хвосту собачки консервную банку!

Смущенный этими очевидными нелепостями, Сударый даже отнес пластину в лабораторию и вновь измерил духовную энергию, но показатели оставались прежними.

И вдруг его осенило. Да ведь изображения созданы путем концентрации световых и магических токов! Значит, запечатленные образы несут действительно присущий прототипам характер — но в сгущенном, гипертрофированном виде. Вот откуда все их маньеристское позерство и преувеличенные жесты. Им не важно, что вокруг царит безмятежная статика стеклянной пластины, — они будут проявлять свои характеры независимо от окружения…

Подобной проблемы прежде никто и представить не мог. Сударый наконец-то в полной мере осознал, что является первопроходцем неизведанной области познаний. Однако радости не испытал. Вообразив, что сейчас творится в доме Рукомоевых, где все то же самое совершается на холсте два на три аршина, он поспешил обойти дом, проверяя замки и подпирая двери, а вернувшись в гостиную, чуть было не снял со стены одну из рапир.

Образы между тем совсем распоясались. Особенно старался родоначальник: подножки ставил всем подряд, всех щипал, на всех ябедничал — однако когда стихали вызванные его шуточками ссоры, смех у него сменялся плачем, из чего становилось видно, что этот старик в своей большой семье очень одинок.

Наварчик шалил за троих, черпая вдохновение в проделках деда, но с каждой минутой все чаще обращался к другой деятельности: клянчил деньги, и на это его уже вдохновлял отец. Захап не оставлял намерения во что бы то ни стало истребить Незагроша и постоянно подбивал Прокрута на какие-то гадости. Тот охотно соглашался, однако ни одно совместное предприятие не доводил до конца, зато в честь каждого требовал безвозмездного займа. Еще немного — и он уже принялся шарить по карманам Захапа, пока тот сверлил взглядом ненавистного зятя.

Сударому было противно, однако он по странному свойству человеческой души не смог оторваться от омерзительного зрелища. Он даже вскочил на ноги, когда госпожа Хватунья приказала служанке принести всем чаю (и та действительно ухитрилась где-то его раздобыть в рамках снимка!), а потом принялась подсыпать что-то в чашки. Однако поскольку в отличие от изобретательной служанки могла оперировать только теми предметами, которые попали в объектив, вместо яда использовала пудру, что ее сильно расстраивало.

Единственными, кто сохранял изначальную благопристойность, были, как ни странно, Незагрош с Запятуньей. У последней резко прекратились приступы истерики, связанные с семейными неурядицами, и чета Молчуновых мирно ворковала, не обращая внимания на царящий вокруг содом.

Сударый обхватил голову руками. Уже и слуги начали показывать «истинное лицо» — пока, правда, только в виде гримас, которые строили за спинами хозяев; уже Наварчик деловито вычищал карманы матери; то же делал Прокрут с карманами брата, после чего принимался осыпать деньгами молодую служанку; уже Захап свивал удавку из разодранной (на зависть собачке) портьеры…

И, как ни глупо это было, пришла Сударому в голову фантазия, будто он спешно собирает чемодан: смена белья, деньги, дневник наблюдений, лабораторный журнал, драгоценный призматический объектив…

На стеклянной пластине Прокрут подкрадывался с ножом к спине Захапа, а Хватунья, стараясь не разбудить старика, прилаживала к его шее Захапову удавку; юный Навар прятал под рукой мертвецки пьяной мадам Полисьен чей-то выпотрошенный бумажник, а Профицита совместно с одним из слуг, рослым красавчиком, истязала обольщенную Прокрутом служанку, ругаясь при этом с такой отчетливой артикуляцией, что, даже не умея читать по губам, легко было угадать часто повторяемое «неблагодарная свинья»…

Стук во входную дверь отвлек Непеняя Зазеркальевича от продолжения фантазии: он размышлял, укладывать ли в чемодан злополучный снимок. Сердце ухнуло и затаилось, точно прислушивалось вместе с Сударым. Стук повторился, и был он громок и настойчив, хотя, пожалуй, не свидетельствовал о намерении стучащего, если ему не откроют, выломать дверь.

Сударый положил снимок на полку, взял-таки рапиру и спустился вниз.

— Кто там?

— Открывайте, господин оптограф, это я, Молчунов! — послышалось снаружи. — Да снимите руку с эфеса, ежели вы при оружии, кровопролития не будет. Я намерен поблагодарить вас за чудесный портрет! Ну отворяйте же, чего боитесь?

Пожалуй, именно последним словом он и заставил Сударого открыть. Молчунов был в изрядном подпитии и потрясал початой бутылкой.

— Вы и впрямь кудесник, я и надеяться не мог на такой эффект! — воскликнул он, шагнул через порог и панибратски хлопнул Сударого по плечу. — Что за портрет! Э, да вы и впрямь вооружи…

Договорить он не успел: за его спиной мелькнула тень, сильный толчок опрокинул его на Сударого, и они оба упали. В дверном проеме возникли две фигуры в черных масках. Оптограф сбросил с себя работника губернаторской канцелярии, однако драгоценные мгновения были потеряны, и встать на ноги ему уже не дали. Короткий и сильный удар по голове опрокинул его в беспамятство.

Сударый пришел в себя, еще пока его волокли, но сил к сопротивлению у него не было. Его втащили в студию и прикрутили кусками веревки к стулу с высокой спинкой. Один из нападавших вдруг обернулся к другому и рявкнул голосом Захапа Нахаповича:

— Я уже говорил: не подходи ко мне со спины!

— Да ты что, брат, и правда веришь этой лживой карикатуре? — воскликнул второй налетчик голосом (кто бы сомневался) Прокрута Нахаповича.

— Как ты мог подумать, брат? Но за спиной не стой. Лучше принеси сюда Незагроша. Итак, господин кудесник, теперь поговорим спокойно, — обратился к Сударому Захап, снимая маску. Даже при слабом освещении единственного горевшего в студии кристалла было видно, что на щеках у него темнеют следы пощечин. — Может, попробуете объяснить, что за мерзость я получил за свои деньги?

— Портрет, выполненный по новейшей методе, — произнес сквозь стиснутые зубы Сударый. — В точности то, что просили.

— А я думаю, что ты, мерзавец, взял мои деньги, а потом принял заказ от вот этого негодяя! — воскликнул Захап, указывая на волочимого Прокрутом Молчунова.

— Верно! — подхватил Прокрут, бросая слабо шевелившегося зятя на пол. — Я видел, как ты в его повозку садился!

— А сами вы что у алхимической лавки делали? — осведомился Сударый.

— И правда, что ты там делал? — повернулся к брату Захап. — Тоже хотел особый заказ разместить? Я тебе еще все припомню, — туманно пообещал он, разумея, видимо, что-то из увиденного на портрете. — Но сначала ты, кудесник, ты мне ответишь за эту мерзкую картину…

Сударый напрягся. Толком испугаться он не успел, слишком быстро все произошло, да и не укладывалось в голове, чтобы два человека из высшего общества, в руках которых и власть, и деньги, и влияние, решились на грязную физическую расправу. Но в тот миг, когда оба Рукомоева вынули из карманов складные ножи, он ясно осознал серьезность их намерений. Потому они и пришли лично, без слуг, да еще в этих дурацких карнавальных масках с блесточками, чтобы сделать все без свидетелей.

Сталь сверкнула в тусклом свете кристалла и вдруг выпала из руки старшего Рукомоева. Стремительная серая молния пролетела между связанным оптографом и высокопоставленными преступниками. Два удара — и оба растянулись на полу. Молния замерла над поверженными врагами, и только теперь Сударый сумел ее рассмотреть.

— Персефоний! Слава богу, ты как нельзя более вовремя. Спасибо тебе!

— Ну что вы, Непеняй Зазеркальевич, — отозвался упырь, разрывая путы на руках оптографа. — Кто на моем месте поступил бы иначе? Э, да вас крепко приложили! Вы не вставайте, посидите, я с ними сам разберусь.

— Вы об этом еще пожалеете, — посулил Захап, который, кряхтя, поднимался с пола. — Нападение упыря на секретаря губернатора — такое вам с рук не сойдет!

— Защита собственности от неизвестных грабителей, — поправил упырь, заталкивая упавшую маску Захапу в нагрудный карман. — В отделе по борьбе с бандитизмом хорошие маги, они легко установят, кто нападал, а кто защищался. Суд, я слышал, у вас на содержании, но вы на это не надейтесь. Если попробуете возбудить процесс, мы непременно предъявим общественности причину, гхм… конфликта. Весь Спросонск увидит роскошный портрет вашего милого семейства.

— Портрет уничтожен, можешь не беспокоиться, нежить поганая! — заверил Прокрут.

— Зато цела пластина, с которой он сделан, — парировал Персефоний. — Цела и спрятана в надежном месте. И я склоняюсь к мысли, что общественность сможет насладиться копиями с нее и без всякого судебного разбирательства — просто в случае, если у господина оптографа вдруг возникнут какие-то трудности в жизни или в работе.

— Послушайте, вы, жалкие ничтожества, да я вас всех… — вскричал было Захап, но упырь его перебил:

— Послушайте, вы, хозяин жизни! Может, для кого-то вы и денежный мешок, но для меня — мешок с питательной смесью, а вот для господина оптографа — мешок с тем, что лишь когда-то было чем-то питательным. Можете сколько угодно звенеть золотом в узком кругу таких же, как вы, самодовольных прожирателей жизни, которые считают государственную власть своим личным качеством, но его рапира, мой клык и смех, жестокий всенародный хохот всегда вас остановят! А теперь вон отсюда, господа! Вон!

Рукомоевы переглянулись, и взоры их потухли. Едва ли убоялись они всенародного смеха, по крайней мере, сейчас, но клык, а в перспективе и рапира были очень серьезными аргументами в пользу того, чтобы удалиться.

— Ловко вы их! — похвалил Молчунов, сидя на полу и прикладывая бутылку к шишке на затылке. — Давно они так по сусалам не получали, хе-хе! И со снимком хорошо получилось. А это правда, что у вас пластина осталась? Слушайте, вы отказались от двухсот рублей — я готов предложить триста только за копию…

Сударый, хоть у него и кружилась голова, вскочил со стула и в самых сочных выражениях описал Молчунову, сколь много необычных действий может совершить человек с фантазией, имея в руках «свои чертовы триста рублей». Незагрош обиделся.

— Вы особо-то не буйствуйте, господин оптограф, я не они, меня снимком не напугаешь. Мы с Запятушкой на снимке — самые беспорочные персонажи…

— В первые сутки — возможно. А вы уверены, что у вашего образа хватит выдержки? — спросил Персефоний.

Незагрош Удавьевич нахмурился и, пробормотав что-то вроде: «И вот как с такими дело иметь?» — покачиваясь, направился к выходу.

Сударый снова сел и провел рукой по вспотевшему лбу.

— Еще раз спасибо тебе, Персефоний. Если бы не ты…

— Спасибо скажите той особе, которая согласилась на свидание со мной! — откликнулся упырь. — Это была одна из рукомоевских служанок. Подъезжаю я к их дому на извозчике — одет, как денди, грудь колесом, а в доме гвалт, скандал. Еле дождался я свою визави, только когда в доме перестали посуду бить. Ну, натурально, ни о какой романтике речи уже не было, поболтали минутку и расстались. И вдруг вижу: выныривают из дома двое в масках — и в самовоз. Любопытно мне стало, я за ними — и до самого ателье проследил. Однако вы мне вот что скажите: как позволили скрутить себя? Столько времени борьбой занимаемся, а тут…

— С завтрашнего дня усилим тренировки. Так, значит, ты от служанки узнал, что творится на портрете?

— Да, хотя, по правде сказать, еще вечером предположил. Пока вы замеры проводили, я уже приметил, как они все, улыбаясь, друг на друга поглядывали…

Сударый и Персефоний не собирались тревожить Вереду известием о ночном происшествии, но совершенно замолчать случившееся уже не представлялось возможным. Утром в «Обливионе» господин Кренделяки лично подошел к Сударому и поинтересовался судьбой налетчиков, пытавшихся ограбить ателье. Оптографу пришлось на ходу выдумать короткую батальную историю, которая заставила Кренделяки прийти к выводу о том, как хорошо иметь в работниках упыря.

Какие-то слухи дошли и до Вереды, пришлось ей все рассказать. История, конечно, взволновала девушку, однако она не поддалась эмоциям и трезво рассудила, что оптопластину надо надежно спрятать.

— Не исключено, что Рукомоевы постараются ее выкрасть или уничтожить — хотя бы путем поджога.

— По-моему, ты преувеличиваешь, Вереда, — сказал Сударый, но потом вспомнил секретаря губернатора с ножом в руках и добавил: — Однако подстраховаться не мешает.

— Я могу ее у себя в гробу спрятать, — щедро предложил Персефоний.

— Или вот сюда, — сказала Вереда, указывая на коробочку, только сегодня появившуюся у нее на столе.

— Ну вот еще, — возмутился упырь. — Туда же залезть проще простого!

Из коробочки донесся звук, напоминающий хмыканье. Мужчины привычно кашлянули, делая вид, что ничего не слышат.

— Хотя вы, Непеняй Зазеркальевич, кажется, собирались использовать снимок как пример вашего достижения? — вспомнил Персефоний.

Сударый покачал головой:

— Нет, мой друг, у меня уже нет намерения объявлять об открытии. Как ни прискорбно, мир не созрел для новейшей оптографии. Подумать только: открытие еще не было совершено по-настоящему, а его уже попытались использовать в самых пошлых и низменных целях! Дальнейшее распространение метода приведет только к новым недоразумениям. На него будут возлагаться неоправданные надежды, а преувеличенное выражение характеров на снимках повлечет за собою обиды и ложные толкования. Нет-нет, я не хочу быть к этому причастен. Напротив, у меня появилась другая идея. Многие эффекты открытого мной метода оказались совершенно неожиданными, хотя, если вдуматься, ничего непредсказуемого в них не было. И мне пришло в голову, что можно опубликовать статью, в которой наш печальный опыт будет описан в теоретическом виде. Быть может, гипотеза о некоторых проявлениях новейшей оптографии заставит видных ученых задуматься и приостановить работы…

— Как это благородно, Непеняй Зазеркальевич! — с чувством произнесла Вереда. — Но чем же вы тогда станете заниматься?

— Оптография — невозделанное поле, ученому всегда найдется работа. Если мне не изменяет память, сегодня у нас в студии не слишком напряженный день?

— Да, Непеняй Зазеркальевич, всего один сеанс на два часа.

— Вот и прекрасно, будет время заняться статьей. Персефоний, я хочу, чтобы ты собрал наши лабораторные записи. Вереда, будь добра, расшифруй их и расположи в хронологическом порядке. Я подготовлю иллюзию для сегодняшнего снимка, а потом сяду за статью.

Иллюзию Сударый создал быстро и уже примерял ее в студии, когда вошла Вереда и сообщила:

— Вас спрашивает какой-то господин. Не из Рукомоевых, — поспешила добавить она, видя постное выражение лица Сударого.

— Что ж, пригласи…

В студию вошел человек с аккуратной бородкой, в идеально сидящем клетчатом костюме спортивного покроя.

— Непеняй Зазеркальевич?

— Совершенно верно, — ответил Сударый, приятно удивленный тем, что его имя не переврали. Вообще посетитель не казался похожим на тот класс людей, к которому принадлежали Рукомоевы, но Сударый не спешил расслабляться.

— Позвольте представиться: Колли Рож де Крив, оптограф. Прибыл в Спросонск вчера вечером, поэтому решил отложить визит до сегодняшнего дня. Читал вашу статью в «Маготехнике — юности», был очень впечатлен! В частности по этому поводу и хотел с вами поговорить — если, конечно, не отвлеку от дел…

— Что вы, что вы! — воскликнул Сударый, пожимая ему руку. — Очень рад вашему визиту, господин де Крив, читал ваши статьи, видел снимки и, поверьте, очень хотел познакомиться! Так вас заинтересовала статья о миниатюризации оптокамер?

— Вот именно. По-моему, идея камеры, которую можно удерживать в руках без помощи штатива, а в перспективе — и одной рукой, просто гениальна… Но я вас точно не отвлекаю?

Сударый заверил гостя, что конечно же нет, и пригласил в гостиную. По его просьбе Вереда принесла чай и разлила по чашкам. Видя отношение Сударого к визитеру, секретарша прониклась к нему доверием, и, когда выходила из гостиной, можно было расслышать, как она отвечает на тревожный вопрос Персефония, кого это еще черти принесли в их тихое ателье:

— Это совсем не то, что ты думаешь. Знаешь, кто он? Сам Рож де Крив!

У Сударого были чудесные работники, он не раз и не два встречал в Спросонске умных, образованных людей, но все-таки сильно — боже, как сильно! — соскучился вдалеке от столицы по настоящему профессиональному общению. И вот теперь он отдыхал душой, хотя похвалы Рож де Крива идеям миниатюризации и казались чрезмерными, так что заставляли смущаться. Он жадно впитывал рассказы о галереях и выставках, о виднейших спиритографах и их достижениях.

— Ручаюсь, молодой человек, мы с вами еще займем законное место в зале славы!

— Я уже пробовал сконструировать ручную камеру, но у меня ничего не получилось: зеркало не желает работать в ней, как в копировальном аппарате, и разрушает все заклинания.

— Все поправимо, мой друг! Нельзя остановить прогресс, вопрос лишь в том, кто первый сдвинет камень с мертвой точки. У вас есть идея, у меня — средства, и нас объединяет цель, ради которой стоит потрудиться! Уверен, ваши линзово-зеркальные объективы позволят оставить в прошлом старые, добрые, но такие громоздкие аппараты. Можно будет работать, что называется, на пленэре, можно будет непосредственно фиксировать ход жизни и делать снимки разумных, которые даже не подозревают о том, что находятся под прицелом объектива. Да, ученое сообщество не оценило ваших мыслей, но есть разумные хотя и далекие от магической науки, но лично заинтересованные в подобной работе. Собственно говоря, — слегка понизив голос и наклоняясь к Сударому с самым доверительным видом, сообщил Колли Рож де Крив, — я потому и приехал к вам в Спросонск, чтобы приватным образом обсудить одно весьма деликатное дело…

 

ГЛАВА 2,

в которой г-н Сударый опять рискует жизнью и, кажется, упускает возможность открыть нечто новое

— Вы бесчестное существо, Непеняй Зазеркальевич, — дрожа от негодования, сказал молодой человек. — Я вызываю вас на дуэль.

Сударый удивленно посмотрел поверх газеты на подошедшего к нему юношу не старше девятнадцати лет от роду в небрежно распахнутой шинели столичного университета. Красивое лицо его было бледно.

— «Существо», вот как? Не «разумный», не «человек», по крайности, а «существо», — озадаченно промолвил Сударый, сворачивая «Вести Спросонья» и откидываясь на спинку стула. — Присядьте, что ли, в ногах, говорят, правды нет. Присядьте и объясните, в чем дело, Залетай Высокович, — прибавил он, вспомнив имя юноши.

Залетай Высокович приходился сыном известному спросонскому помещику Пискунову-Модному. Известность последнего и нерушимый авторитет его в среде провинциального бомонда объяснялись тем, что все его предки вплоть до прапрадеда проживали преимущественно в столице, изредка наезжая в родные края, чтобы ослепить знакомых блеском своей приближенности ко двору. Высок Полетаевич первым изменил образ жизни, обосновавшись в родовом поместье и предав забвению вихри высшего света. О причинах его добровольной ссылки слухи ходили разные; сам он в ответ на расспросы только вздыхал, мол, свет нынче не тот, предоставляя дорисовывать подробности воображению слушателей.

Сын его, Залетай, воспитанный на рассказах о светских подвигах предков, с младых ногтей отличался болезненной чувствительностью к вопросам дворянской чести. Однако здоровая среда, ежечасное наблюдение простой жизни и близость к природе вырастили его толковым и любознательным ребенком, проявившим хорошие способности к наукам. Первый в череде Пискуновых-Модных отправился он в столицу не для того, чтобы блистать в свете, а ради учебы во всемирно известном Университете магических наук, куда поступил, с блеском выдержав строгий экзамен.

Вот уже два года он возвращался в Спросонск на летние каникулы. О нем говорили как о молодом человеке с большим будущим, им восхищались за ум и прямоту, но все же складывалось подспудное впечатление, будто в нем несколько разочарованы. Слава предков порфирою лежала на плечах юноши, тянулась за ним шлейфом — сие одеяние было хорошо видно благородному обществу провинциального города.

Сознавал ли сам Залетай свое положение модного юноши; чувствовал ли исподтишка бросаемые на него вечно чего-то ожидающие взгляды? Трудно сказать.

В это лето он влюбился. Предметом страсти его стала премилая барышня Простаковья, дочка предводителя губернской службы магического надзора Добролюба Немудрящева. Залетай Высокович взялся ухаживать за ней пылко, но при этом с умом, обстоятельно и красиво, «натурально по-столичному», говорили спросончане.

На прошлой неделе он привел Простаковью Добролюбовну в сопровождении няньки в спиритографическое ателье Непеняя Зазеркальевича Сударого и заказал портрет своей возлюбленной, каковой и был отправлен ей на дом тем же вечером.

А вот сегодня модный юноша пришел в кафе «Обливион», где имел обыкновение завтракать Сударый, чтобы потребовать сатисфакции.

Оставалось только выяснить, по какой причине.

Однако с этим возникли сложности.

Модный юноша явно не знал, как себя вести. Точнее, знал, конечно, но понаслышке, и опасался сделать что-нибудь не так, а потому терялся и сбивался. Вместе с тем прямая натура его требовала быстроты и четкости действий, отчего он терялся и сбивался еще сильнее.

Гневно отвергая приглашение присесть, он попытался произнести: «Не считаю возможным для себя находиться к вам ближе, чем того требуют обстоятельства», — но уже к середине сбился, фраза угасла, и он просто выпалил:

— Не буду я с вами! Не желаю я…

— Что ж, если вам угодно говорить стоя, извольте, но, по крайней мере, объясните, в чем дело, — как можно спокойнее попросил Сударый, мучаясь от мысли, что все вокруг слышат эти нелепости.

Народу в «Обливионе» было как раз немного — ровно столько, чтобы каждое слово, произнесенное чуть громче, чем принято, услышали все без исключения. Пока на Сударого и Пискунова-Модного не оборачивались лишь потому, что жители Спросонска, принимающие завтрак в людных местах, обожали делать это, читая утренние газеты и обмениваясь мнениями, так что вокруг по-прежнему мирно шуршала бумага и шелестели голоса.

— Не о чем говорить, — заявил модный юноша. — Все и так… — Несколько совладав с собой, он выдал, наконец, достаточно звучную фразу: — Извольте отвечать, господин спиритограф, принимаете вы вызов или мне считать вас не только негодяем, но и трусом?

Не без труда сдерживая раздражение, Сударый произнес:

— Я дам ответ, только если вы соблаговолите объясниться.

— У вас незаконные чары! — воскликнул Пискунов-Модный, и оптограф с ужасом подумал, что теперь-то их точно услышат, причем не только в зале, но и на кухне, а то и на улице. — Что тут еще объяснять?

— Что вы мелете? — возмутился Сударый. — Какие еще…

— Не смейте увиливать, трусливое существо!

— Ну довольно! — приглушенно рявкнул Сударый. — Присылайте своего секунданта.

Залетай Высокович молча кивнул, как-то деревянно развернулся и покинул кафе. Сударый, усиленно стараясь не смотреть по сторонам, не менее деревянно развернул газету, не видя строчек, и поспешно проглотил остатки бифштекса, не чувствуя вкуса. Он поднял голову, лишь когда миловидная русалка в накрахмаленном переднике подошла к нему, чтобы взять плату. Только тут к нему вернулось ощущение реальности, и он не без удивления обнаружил, что мир ничуть не изменился, что кругом него все идет по-прежнему, шуршит бумага и шелестят голоса, а на лице русалки-официантки нет ни намека на какой-то особенный интерес к человеку, получившему вызов на дуэль от модного юнца, любимца провинциального города.

Наверное, они беседовали все же не так громко, как ему показалось. И слава богу! С секундантом Залетая Высоковича, вернее всего, можно будет поговорить спокойно и, наконец, выяснить, что случилось, а там, возможно, и вовсе свести дело к примирению…

Конечно, не раньше, чем наглый мальчишка извинится за свои дерзкие слова.

Сударый возвращался из кафе, нервно постукивая тростью по тротуару. А ведь какое чудесное было утро! В милом, уютном Спросонске, знаете ли, по-другому и не бывает. В любое время года — вёдро ли, хмарь, мороз — все едино: утро чудное, день прекрасный, вечер дивный, ночь изумительная. Так, во всяком случае, скажет вам любой нормальный спросончанин, и вы сами так непременно скажете, если поживете в этом городке хотя бы несколько лет.

Нет, конечно, вы можете и не согласиться. Вы ведь как, наверное, думаете: спросонское утро — вы битый час валяетесь на перине и потягиваетесь, жмурясь на лучик солнца, что пробивается через щель в занавеси, а в лучике том пылинки танцуют, и вы, пока прислуга вам, тоже без лишней спешки, кофе несет, неторопливо думаете о том, что надо бы серьезно с домовым поговорить насчет уборки; потом обстоятельно выпиваете три-четыре чашки кофею, потягивая трубочку, в которой душистый табак потрескивает, потом одеваетесь и идете, к примеру, в «Обливион», чтобы там, перездоровавшись с половиной квартала, скушать бифштекс, а хоть бы и яичницу с беконом да с пластиками помидоров с ладонь величиной, самую, такую, знаете, обыкновенную яишенку, укропчиком присыпанную…

Однако опустим подробности. Нет никакой надобности подробно рассказывать, как вы, ну в том же, например, «Обливионе», кушая бифштекс, шелестите газетой и обмениваетесь мнениями о прочитанном с соседями, — ведь ежели вы спросончанин, то не можете завтракать в общественном месте без утренней газеты и в большинстве случаев без сопутствующей глубокомысленной беседы.

Ну-с, а если так? Спустили вы ноги с кровати, а вам на спину прыгают и за горло хватают, и надо немедленно использовать все приобретенные в спортзале университета навыки борьбы голыми руками, чтобы освободиться от захвата, извернуться, скрутить соперника и прижать его лопатками к полу только для того, чтобы тотчас взяться за рапиру и прыгать с ней битых полчаса по верхнему этажу.

Сегодня Персефонию явно не хватало энергии: он сразу же дал себя бросить через голову, а потом едва-едва сумел уклониться от двух глубоких выпадов рапиры, каких Сударый обычно избегал, потому что на них упырь его ловил как маленького.

— Что с тобой, Персефоний? Ты не болен часом?

— Нет-нет, Непеняй Зазеркальевич. Просто ночь неудачная. Две мыши в захламленном подвале жадного купца. Туда кошки боялись заходить, чтобы не заплутать.

— Может, достаточно на сегодня?

— Ни в коем случае. Просто будем считать, что у вас фора — авось сумеете хоть раз меня коснуться.

— Хоть раз?

Сударый, конечно, уступал своему помощнику, но не настолько, чтобы в схватке надеяться только на случайности. Он азартно атаковал, нанося укол за уколом и тесня Персефония. Тот лишь вяло отбивался, правда, ни одного удара так и не пропустил. Но Сударый слишком поздно сообразил, что его водят за нос. Он попался — опять! — на глубоком выпаде, когда упырь, шагнув в сторону, проворно уколол его в бок.

— Банальная хитрость, Непеняй Зазеркальевич. Ведь говорил же я вам: фехтование — это бой хитрости. Можно изучить самые сложные приемы и проиграть, если все они будут написаны у вас на лице. Обязательно скрывайте свои козыри!

— Так, значит, не было двух мышей в захламленном подвале?

— Почему, были. Сначала две, потом еще… штук сорок. Так что я бодр и полон сил, а вы попались — и опять на самом простом…

Совершив утренний туалет, Сударый спустился вниз.

— Доброе утро, Вереда! Прекрасно выглядишь, тебе очень идет эта брошка.

— Спасибо, Непеняй Зазеркальевич. И вам доброе утро.

— Помнится, сегодня у нас не слишком много работы?

— Два портрета с наведенными иллюзиями и одна карточка на документы. Да, еще вы вчера просили показать вам с утра один снимок… — Она выдвинула верхний ящик стола и запустила в него обе руки, чтобы правой достать медную пластину, а левой придержать что-то мелкое — или, вернее, кого-то. — Вот, пожалуйста.

— Спасибо, Вереда.

Сударый взял пластину. На снимке запечатлен был образ радеющего об отчизне чиновника. Радел он, на взгляд оптографа, фальшиво, ненатурально как-то: морщил лоб, хмурил брови, задумчиво взбивал пальцами бакенбарды, а потом озарялся светлой, отеческой улыбкой. Ну, может, и не фальшиво, а просто театрально, водевильно даже, но явно не так, как сумел бы изобразить хороший актер.

Однако, вынув из кармана лупу и внимательно изучив снимок, никаких технических огрехов Сударый не обнаружил.

— Прекрасно. Можешь упаковать и отправлять по адресу заказчика.

— Интересно, что он станет делать с этим портретом, — промолвил, войдя в приемную, Персефоний. — Неужели прямо так и повесит у себя в кабинете? Ведь это смешно.

— Смешно, — согласилась Вереда. — Но попытаться доказать это клиенту — значит, обидеть его. Неразрешимая этическая проблема.

— Не вижу в ней ничего этического, — возразил упырь. — Почему-то студенту, жаждущему запечатлеть свою фигуру на фоне баталии, мы без особого труда можем растолковать, что излишества смешны. А чиновнику, возмечтавшему предстать перед всеми в крайне глупом виде, мы и слова не скажем. Это проблема социальная.

— Не думал, что ты социалист, — улыбнулся Сударый.

— Я бродяга, — парировал упырь, — а значит, завзятый реалист. Кстати, о реализме. Если не возражаете, Непеняй Зазеркальевич, я хотел бы попрактиковаться в создании иллюзий. Могу я сделать заготовку, пока вы завтракаете?

— Конечно, Персефоний, с удовольствием посмотрю, что у тебя получится, — кивнул оптограф, надевая пальто и шляпу. — Если понадоблюсь, я, как всегда, в «Обливионе».

Подхватив со стойки трость, Сударый открыл дверь и окунулся в хрустальный мир уходящей осени. Прозрачное небо, ледок на лужах, пар изо рта, и застоявшийся с ночи воздух холодит щеки. Разогретое упражнениями тело словно поет, впереди интересная работа — ну не чудесное ли утро?

И вот нате вам…

Итак, Сударый возвращался из кафе, зло стуча тростью по тротуару. Встречный народ раздражал, ледок на лужах подтаял и лужи брызгали грязью, воздух стал промозглым. Еще и собака какая-то облаяла ни с чего. Молодой оптограф взлетел по ступеням двухэтажного дома под вывеской, извещавшей, что здесь располагается «Спиритографическое ателье г. Сударого», и резко распахнул дверь.

В приемной послышался испуганный вздох. Сударый сдержал шаг, но все же успел разглядеть, как Вереда прячет под стол деревянную коробку и делает вид, будто сама кушает подсоленное печенье из блюдечка. Тот, кто сидел в коробке, был недоволен прекращением трапезы и яростно скребся.

— Кто-нибудь заходил, пока меня не было? — делая вид, будто ничего не замечает, спросил Сударый.

— Нет, Непеняй Зазеркальевич, — ответила смущенная девушка.

Устраивая трость на подставке, Сударый, чтобы не молчать, спросил:

— Вереда, ты не помнишь, к чему снятся бабочки?

— Смотря какие. Если однодневки, то к смерти. А вам бабочки снились? — обеспокоилась Вереда.

Сударый невольно вздрогнул:

— Нет, помнится, не совсем бабочки. Скорее мотыльки…

— Ну, это всего-навсего к глупости.

Сударый поморщился, уже жалея, что спросил.

— А, вспомнил! — приврал он. — Это была моль.

— К подлости, — сокрушенно прокомментировала Вереда. — Будьте сегодня осторожны, Непеняй Зазеркальевич.

Она непроизвольно забросила в рот печенюшку, и в спрятанной под столом коробке, затихшей было, словно ее обитатель тоже внимательно слушал, тотчас раздались настойчивые скребущие звуки.

Почему девушка до сих пор скрывала своего любимца, оставалось непонятным. О его существовании все в ателье прекрасно знали, хотя ни разу его не видели. Все догадывались, что Вереда сотворила кого-то мелкого, но строгими университетскими правилами не одобряемого. Никого это не смущало, благо любимец Вереды вел себя вполне прилично, вопреки первым опасениям домового по углам не гадил и мебель во время ночных прогулок не грыз. Более того, он уже принес немалую пользу, будучи избран хранителем одной довольно гадкой оптографической пластины…

Неприятное подозрение шевельнулось в душе Сударого при воспоминании о групповом портрете Рукомоевых. Торопливо скинув калоши и пальто, на ходу разматывая клетчатый шарф, кинулся он в студию. Там, чуть не споткнувшись о домового Переплета, бродившего по ковру с веником, метнулся к массивному шкафу. Достал из бокового отделения журнал наблюдений, пролистал… И сказал:

— Так, — хотя ни в какую ясную идею его подозрение еще оформиться не успело.

Переплет, бросив притворяться, будто подметает, раздраженно спросил:

— Ну что опять?

— Еще не знаю… — пробормотал Сударый, качая головой.

— А коли не знаете, так чего же «такаете»? Ох, Непеняй Зазеркальевич, несерьезного вы поведения человек. Вот батюшка ваш, Зазеркалий Причудович, у того все в доме ладом шло, а почему? Потому что степенностью отличался и спокойствием. Он-то небось по углам спозаранку не рыскал и на домовых не «такал».

— Да я ведь не на тебя, Переплет…

— Конечно, — прислонив веник к ножке демонстрационного стола, согласился домовой. — Я-то, поди, дело знаю. Всю ночь кручусь, прибираюсь, костюм ваш выглаживаю, сковородки чищу, солнце встанет — и то я в хлопотах. Вам бы работать побольше, а не в раболатории просиживать да статейки пописывать. Уже бы сейчас заклятого конкурента вашего, Кривьена де Косье, за пояс заткнули…

Переплет был домовой толковый и в какой-то мере даже прогрессивный, но в одиночку присматривать за особняком ему было трудно (его отца Перегнутия вместе с женой, проворной кикиморой Ворошилой, а также овинника Неховая отец Непеняя Зазеркальевича, переезжая по новому месту службы, забрал с собой). Не одобрял Переплет и научного энтузиазма молодого хозяина, мешавшего спокойно и прибыльно работать, так что время от времени Сударому доставались такие вот занудные лекции. Обычно он выслушивал их терпеливо, чтобы не обижать заслуженного домовика, но теперь прервал:

— Постой, Переплет, подожди. Тут, пожалуй, и впрямь нехорошее дело приключилось.

Дверь открылась, в студию вошел Персефоний. Упырь был уже в одной сорочке — он, хотя неплохо переносил солнечный свет, иногда нуждался в дневном отдыхе. Но, видно, какое-то предчувствие подняло его из гроба.

— Что такое, Непеняй Зазеркальевич?

Следом и Вереда заглянула. Покраснела, увидев упыря неглиже, но все-таки осталась и спросила:

— У вас все хорошо?

— Будь добра, Вереда, посмотри по записям, в какой день мы оптографировали Простаковью Добролюбовну Немудрящеву, — попросил Сударый, хотя уже был уверен, что не ошибается.

Девушка ушла сверяться с журналом. Непеняй Зазеркальевич выразительно глянул на голые икры упыря, но Персефоний взгляд проигнорировал и потребовал немедленного ответа на свой вопрос.

Не к чести Сударого будет сказано, он попытался сперва отмолчаться. Вереда, которой хватает забот с учебой и собственным неугомонным исследовательским духом; Переплет, по горло занятый работой по дому; Персефоний, бывший бродяга, упырь с темным прошлым… Ну зачем им всем лишняя проблема?

А если уж прямо говорить, то жуть как не хотелось рассказывать о давешней безобразной сцене в «Обливионе». К лицу ли ему, приличному человеку, получившему образование в лучшем столичном университете, перед своими подчиненными… Тьфу, вот ведь еще гадская мыслишка…

— Четвертого, Непеняй Зазеркальевич, — уже нисколько не смущаясь видом Персефония, вошла и объявила Вереда. — А теперь объясните, в чем дело.

— У вас такое же лицо было, когда вас Рукомоевы, не в день будь помянуты, скрутили, — добавил прямолинейный Персефоний. — Уж лучше расскажите, чтобы знать, чего ждать.

— Мы вам не чужие как-никак, — добавил Переплет.

— В тот день мы экспериментировали… — вздохнул Сударый, покачивая в руке журнал исследований. — И, наверное, забыли вынуть из «Зенита» призматический объектив…

Конечно, они экспериментировали! Сударый честно держал данное себе слово и не только не способствовал развитию оптографии, но даже тормозил его по мере сил: писал в специальные журналы статьи, в которых якобы теоретически обосновывал неприятные последствия использования новейших методов. Но можно ли удержаться от эксперимента? Практика практикой, а чистая наука ни в чем не грешна.

И потому в «Спиритографическом ателье г. Сударого» втайне от всех шла бурная, увлекательная и бескорыстная работа. Что будет, если запечатлеть по новейшему методу обыкновенного щенка? Горшок с геранью? Наведенную иллюзию? Гусеницу? Алхимическую реакцию в колбе? Соседского кота, ради которого, бандита рыжего, пришлось Персефонию удерживать тяжеленный «Зенит» на весу подле окна?

Одного лишь удавалось избежать без особого труда — создания автопортрета. Мало ли что там оптография покажет… Это с гусеницы спроса никакого. Оплелась да обернулась бабочкой, как и ожидалось. И не стесняться же криволапому щенку мечтаний о задержании шести воров с поличным…

— Ерунда, — решительно заявил Персефоний, уже недурно разбиравшийся в технике оптографии. — Призматический объектив сам по себе чудес не творит. Для того чтобы отобразилась духовная сущность, нужны специальные чары, особый состав…

— Верно, — важно кивнул Переплет, который в оптографии не разбирался совершенно, но, как и положено порядочному домовому, наперечет знал все запасы в доме. — Четвертого числа реактивов взято только на один снимок.

— Глупости ты говоришь, Персефоний, — решительно заявила Вереда. — То есть ты прав, что Непеняй Зазеркальевич не прав, но он не прав совсем из-за другого. Я знаю Простаковью — это чудесная девушка. Если бы вы случайно и сняли с нее портрет по новейшей методе, ничего бы в нем не могло быть такого, чтобы расстроить Залетая Высоковича. Говорю вам: она человек чистейшей души…

— Верно, — опять кивнул Переплет. — Почтенного семейства барышня, это уж достоверно. Братец мой троюродный в жилище их домовует, от него знаю: солидный человек господин Немудрящев, и с воспитанием у него строго.

— Однако иных объяснений я не вижу, — вздохнул Сударый. — Залетай Высокович бросил мне обвинение в использовании каких-то незаконных чар, а поскольку ничего, кроме того снимка, нас с ним не связывает, остается предположить, что снимок получился… не такой, какой можно было ожидать.

— Но обрабатывали мы его по обычной методе, — стоял на своем упырь.

Сударый пожал плечами:

— Возможности призматических объективов огромны, все их свойства еще не выявлены до конца. Об этом и Подаряев пишет в «Призматическом разложении ауры». Кстати, у него говорится о том, что крайние позиции спектра ауры содержат довольно четкие образы натуры, так почему не допустить, что в определенных условиях один из этих образов — по всей видимости, отрицательный — проявился на пластине? В конце концов, может, у нас в лаборатории все еще витали пары особого состава…

— Это точно, — опять ввернул Переплет. — Как вы начнете зелья кипятить, так в раболатории и впрямь дышать нечем, хоть сам воздух подметай.

— Предполагать можно до бесконечности, — покачал головой Персефоний. — Надо выяснить все достоверно. Вереда, ты не могла бы по знакомству как-нибудь разузнать, что там с этим портретом?

— Я попробую, — неуверенно ответила девушка. — Мы с Простаковьей не то чтобы очень близкие подруги…

— Все-таки надежда есть. А я попытаюсь выяснить что-нибудь своими силами. Теперь вот о чем: Непеняй Зазеркальевич, кого вы собираетесь пригласить в секунданты?

— Ох господи, я ведь почти забыл о самой дуэли! — воскликнул Сударый. — Вообще-то я рассчитывал на твою помощь, Персефоний…

— Не сомневайтесь в ней. Позвольте поблагодарить вас за высокую честь, которую вы мне оказываете своим доверием, — сказал упырь, и как-то так по-особенному сказал, без малейшего намека на позу и пафос, но вместе с тем настолько весомо, что молодой оптограф теперь только почувствовал в полной мере реальность и неизбежность предстоящего поединка. — В таком случае переговоры с секундантами Пискунова-Модного я беру на себя и попытаюсь выяснить, что в действительности послужило причиной для вызова. Впрочем, если дело и правда в портрете, всей правды он не скажет даже своим секундантам.

— Ты так полагаешь?

— Уверен. Ведь тогда в его глазах это вопрос чести дамы. Однако не будем загадывать наперед, у нас и так забот хватает. Вереда, помнится, у нас на сегодня три сеанса?

— Разве их не придется отменить? — удивилась девушка. — Как можно работать, если…

— Так же, как и всегда. Дуэль в провинциальном городе — это в первую очередь секретность, да и во вторую тоже. Никто не должен ничего заподозрить, поэтому мы будем вести себя как обычно. Секунданты Пискунова-Модного, думаю, тоже это понимают и придут попозже, чтобы не привлекать лишнего внимания. На сколько запланирован последний сеанс?

— На два сорок, — ответила Вереда.

— Отлично. Полагаю, у нас будет не меньше трех часов, чтобы подготовиться…

С этой минуты главным в ателье стал Персефоний.

Сударый не возражал. Мысль о дуэли мучила его, ему было неуютно от многоопытной деловитости упыря, но он понимал, что своими сомнениями и неловкостью только усугубит и без того неприятное положение.

Не то чтобы он боялся… Хотя нет, и боялся тоже — боялся в равной степени как умереть, так и убить. Но куда больше, чем страх, угнетало его осознание того, что истинной причиной дуэли послужила конечно же его собственная вспыльчивость — и, если уж на то пошло, глупая боязнь оскандалиться в публичном месте. Достаточно было проявить чуть больше настойчивости, может быть, мягкости и отзывчивости — и все бы выяснилось тут же. И пожалуй, никакого скандала бы не случилось, а пожали бы они друг другу руки при всем честном народе…

Ну это, наверное, и впрямь слишком уж наивное мечтание, могли просто поговорить спокойно. Да хоть и покричали бы друг на друга — что с того? Все лучше, чем шпаги скрещивать. Опять же если скандалов опасаться, так с дуэли лучше живым не приходить, а и погибнешь — будешь знать, что ничего хорошего тебе вслед не скажут.

Вероятно, страха перед дуэлью не испытывают только совершенно отчаявшиеся и совершенные подлецы. Ни к первым, ни, слава богу, ко вторым Сударый себя не относил и потому конечно же боялся.

Так или иначе, а попытки Сударого вести себя как обычно проваливались с треском, пусть это и трудно было заметить со стороны. Сосредоточиться на работе не удавалось, он не раз и не два ловил себя на том, что думает о Залетае. Каково-то сейчас модному юноше, боится ли он, сомневается ли, сожалеет? Или у него и правда есть какая-то веская причина для искренней ненависти?

По счастью, упырь быстро разобрался в причинах угнетенного состояния Сударого. Как только выпало свободное время, он сказал:

— Насколько я вас знаю, Непеняй Зазеркальевич, вы меньше всего хотели бы доводить дело до кровопролития, не так ли? Это очень похвально с вашей стороны. Я приложу все усилия, чтобы привести вас к примирению, пусть только Залетай Высокович извинится за резкость.

Охваченный мрачными мыслями, Сударый едва не сказал, что свои извинения модный юноша может забрать себе и сидеть на них хоть до скончания века, однако вовремя спохватился. В чистых, прямо глядящих глазах Персефония он увидел на миг свое отражение и очень оно ему не понравилось.

«Да что со мной такое? — сердито подумал он. — Ситуация, конечно, неприятная, ну так с ней делать что-то надо, делать, а не скулить и не ныть!»

— Разумеется, — сказал он вслух.

Но, видно, не слишком убедительно сказал. Во всяком случае, Персефоний секунды две или три внимательно смотрел на него, а потом, очевидно, как-то по-своему истолковав выражение лица Сударого, заявил:

— Когда закончим с повседневными делами, надо обязательно выкроить часок для урока. Не знаю, каков из Пискунова-Модного фехтовальщик, но, учитывая его репутацию, полагаю, что неплохой, хотя едва ли опытный. Так или иначе нелишне будет преподать вам сегодня особенный урок.

Однако народ пословицы недаром складывает: легко сказать, да трудно сделать — это как раз к сегодняшнему дню подходило.

Такого густого наплыва посетителей ателье господина Сударого еще не знало. В первой половине дня еще ничего, только трое господ вполне солидной наружности да один юноша с нигилистической полуулыбкой, а вот к обеденному перерыву началось форменное паломничество. И народ пошел весьма разношерстный.

Были господин судья с письмоводителем и господин начальник акциза, а также старейший упырь губернии, уже который век успешно переизбиравшийся старшиной ночных племен. Был околоточный надзиратель. Был настоятель храма отец Неходим. Была сдержанно-шумная компания из трех молоденьких барышень с загадочными глазами и при сердитых няньках. Были две весьма экзальтированные дамы без спутников.

Были потом сразу трое юношей с нигилистическими лицами, а при них еще один, с лицом совсем уж глумливым, и какая-то развязная девица с личиком миленьким, но глупеньким.

А кроме них было не менее дюжины представителей народу разночинного и вообще разномастного, включая уличных мальчишек, которых мрачневшему с каждой минутой Персефонию пришлось просто выставить за дверь.

Все нарочито интересовались оптографией — и куда ж деваться, приходилось каждому рассказывать об этом искусстве, о работе ателье, показывать образцы в альбомах. Персефоний и Вереда сбились с ног, у Сударого кружилась голова, а практический результат всей этой суеты сводился в общем-то к нулю: портретами обзавестись пожелали только экзальтированные дамы.

В конце концов даже Непеняю Зазеркальевичу закрались в голову кое-какие подозрения, которые лишь укрепились, когда Персефоний, улучив минутку, шепнул ему на ухо:

— Скверно, очень скверно все складывается…

Упырь был зол. История и правда оборачивалась скверно, только думал он больше не о Сударом и не о себе (хотя уж ему-то, на поруки из каталажки отпущенному, от всяческих скверных историй следовало бежать как от огня). Нет, в голове другое засело.

Он ведь сегодня в первый раз самостоятельно выполнил иллюзию — от и до, все сам делал. Даже картинку лично подобрал, составил ее ментальную проекцию (волновался сильно, так что сосредоточение пришло не сразу), зачаровал результат и даже откалибровал под объектив «Зенита». Самому понравилось: до возвращения Непеняя Зазеркальевича из «Обливиона» упырь прохаживался по студии, рассматривая иллюзию и наслаждаясь тем, какая она четкая, объемная и реалистичная.

Вот только услышав, как хлопнула входная дверь, упырь вдруг застеснялся и поспешил в свою комнату притворяться спящим…

И вот нате вам! Во время сеанса Непеняй Зазеркальевич, наведя иллюзию, не только ничего не сказал, но с минуту смотрел на нее, будто забыл, что делать дальше, а потом мотнул головой и молча сделал снимок. Конечно, до мелочей ли ему теперь? Едва-едва встал молодой человек на ноги — и такой удар по репутации… Хоть бы секунданты Пискунова-Модного не сглупили, молился про себя упырь, не нагрянули прямо сейчас…

Нельзя сказать, чтобы его молитва не была услышана вовсе: секундант (а он был один) не сглупил, можно даже сказать — сумничал.

Им оказался тот самый юноша, на лице которого нигилизм уже зашкаливал, делая его выражение почти неприличным. Сперва он, как все, заинтересовался достижениями современной оптографии — правда, в отличие от прочих посетителей молча внимать не пожелал, а энергично поддакивал и вставлял комментарии, долженствовавшие показать его образованность и любовь к прогрессу.

— Да-да-да! Именно в наше время! Семимильными шагами! — сыпалось из него. — Прорыв в будущее!

Персефоний, болезненно морщась, старался не слушать эту трескотню и потому пропустил момент, когда сверхнигилист перешел на шепот и, обменявшись с Сударым несколькими словами, приблизился к упырю, держа в руках раскрытый альбом с образцами наиболее популярных иллюзий.

— А вообще пустая трата денег, — объявил он. — Решительно не понимаю, что такого замечательного в этой оптографии. Постнятина и мещанская пошлость.

Персефоний подавил в себе желание сделать с наглецом то же, что он уже проделал с малолетними сорванцами, и ограничился холодным взглядом. Не нравится — ну и вали…

— Да вот полюбуйтесь! — Молодой человек подошел совсем близко и, как бы показывая что-то в альбоме, прошептал: — Не думайте, будто меня в самом деле интересует ваше так называемое искусство, предназначенное для обывателей, чей уровень развития решительно не позволяет отделить их от простейших одноклеточных. Я здесь для того, чтобы представлять интересы господина Пискунова-Модного, до глубины души оскорбленного грязными фокусами господина оптографа, интересы которого, насколько я понимаю, готовы представлять вы. Не так ли?

— Верно, — процедил Персефоний.

— Сами понимаете, обсуждать что-либо здесь и сейчас не представляется возможным, так что назовите место и время, когда мы обговорим условия встречи наших с вами товарищей.

— Сегодня в десять вечера в «Закутке», — сказал Персефоний.

— Лучше в полночь, — возразил сверхнигилист. — И не в самом заведении, а в подворотне по правую руку от входа. Там, по крайней мере, точно не будет посторонних глаз и ушей. Если, конечно, сия ажиотация вас не радует…

— Не более чем вас, любезный.

Юноша усмехнулся:

— Персонально меня радует все, что служит хоть какой-то встряской для вашего заплывшего жиром общества. Но ради товарища готов поиграть в конспирацию, хотя и считаю своим долгом прямо заявить, что общественное мнение презираю до глубины мозга — предпочитаю выражаться именно так, ибо в существование души не верю…

— Итак, насчет времени и места мы условились. А теперь настойчиво рекомендую вам не привлекать всеобщего внимания и… унести отсюда пучины своего мозга как можно скорее.

Юнец, хоть и видно было, что за словом в карман лезть не привык, тут срезался, ушел, пробормотав нечто невнятное. Однако никакого удовольствия Персефонию это не доставило. Как прикажете с таким секундантом дело иметь? Он, пожалуй, вместо того чтобы объяснить, еще больше все запутает.

Лишнюю каплю яда в душу упыря уронил его сородич. Старейшина ночных племен, почтенный кровосос утонченно-изящной наружности, как и другие, сперва попросил показать ему альбом, поговорил о живописи, в которой в отличие от Персефония разбирался великолепно, а потом вдруг сказал:

— Я получаю о вас самые лестные отзывы, юноша, и меня это несказанно радует. Похоже, вы твердо встали на путь исправления. Будьте же бдительны: сейчас так легко оступиться, совершить опрометчивый поступок, ввязаться в сомнительную историю… Если подобный искус и вправду существует, доверьтесь мне, мой юный друг, и я помогу вам всем, чем смогу… Ах, я по глазам вижу, вам есть что сказать мне.

— Конечно! — бодро ответил Персефоний. — Я просто не могу молчать, так сильно хочется выразить вам благодарность, почтенный, за вашу заботу обо мне.

Когда Персефоний сидел в каталажке, старый пень палец о палец не ударил, чтобы как-нибудь облегчить его участь (помнится, только глянул через решетку и сказал околоточному: «Этот не из наших, разбирайтесь сами»), но, кажется, издевки в голосе «юного друга» не уловил. Снисходительно улыбнулся и ушел, подкручивая франтовские усики.

Вереда смогла оставить рабочее место лишь в половине четвертого. Вскоре Сударому удалось и вовсе закрыть ателье, хотя обычно он запирал дверь на засов лишь в пять. О том чтобы «вести себя как обычно», он уже не думал — малость осоловел от наплыва посетителей и думать вообще удавалось с трудом.

Персефоний сразу увлек его в гостиную, где, взяв рапиры, снял с них предохранительные насадки.

— Как я и предупреждал, сегодня мы проведем особенный урок, — пояснил он ледяным голосом. — Будем драться до крови.

— Что это ты выдумал? — возмутился Сударый.

— Непеняй Зазеркальевич! Вам предстоит дуэль, а не очередная тренировка. Значит, за несколько часов вам нужно стать настоящим дуэлянтом, готовым пролить кровь, чужую или свою. И потому больше не надо слов. Сражайтесь.

С этими словами он нанес молниеносный удар. Сударый чудом отбил его, отступил. Подошвы штиблет цеплялись за ковер, это было неудобно и непривычно — обыкновенно-то они упражнялись в спортивных туфлях. Второй укол едва разминулся с плечом Сударого, третий распорол рукав сюртука.

Непеняй Зазеркальевич попытался перейти в контратаку. На несколько мгновений ему удалось остановить натиск упыря, но после секундной задержки тот коротким движением подбросил клинок оптографа вверх и кольнул его в грудь.

Поначалу Сударый не ощутил боли, удивился только, заметив, как по сорочке растекается, вытягиваясь книзу, красное пятно. Потом ощутил жжение. Но сосредоточиться на ощущениях Персефоний ему не позволил — атаковал вновь и очень опасно: рассек хозяину ателье воротничок. Около правой ключицы стало горячо.

Лицо у Персефония сделалось жестким и страшным. Сударый не мог знать, что на самом деле это выражение крайнего сосредоточения: упырь, хоть и был хорошим фехтовальщиком, очень боялся нанести серьезную рану. Непеняю Зазеркальевичу в тот момент даже в голову не пришло, что его соперник сдерживается, — напротив, ему казалось, будто Персефоний выкладывается до предела.

Невзирая на то что сие суждение нельзя назвать иначе, как обманчиво-эмоциональным, оно произвело нужное воздействие — Сударый тоже выложился. До предела.

А потом и за предел шагнул. Никогда еще Сударый так не фехтовал — не задумываясь над приемами и комбинациями, не пытаясь анализировать происходящее. Заученные движения совершались как бы сами собой. Он дрался по-настоящему — не забывая, что перед ним друг, но и не давая спуску…

Когда все закончилось, у Сударого в нескольких местах текла кровь. Однако и он сумел оставить царапины на груди и плече Персефония и потому, пусть арифметически это было не оправданно, чувствовал себя так, будто по меньшей мере провел поединок вничью.

Раны заныли сразу, словно только и ждали остановки боя. Рапира сделалась чугунной, и в ногах слабость появилась. Персефоний первым делом взял с полки заготовленную заранее аптечку, и они с Сударым принялись обрабатывать раны целебным бальзамом — вытяжкой из подорожника и чистотела на единорожьем молоке.

— Хоть бы дал мне переодеться, — проворчал Сударый, лишь сейчас заметив, что его костюм превратился в совершеннейшее рванье, — даже выбрасывать стыдно, невесть что мусорщики подумают.

— На дуэль же вы не в спортивном трико отправитесь, — резонно заметил Персефоний. — И неизвестно еще, где придется сражаться: может, на траве, может, на песке, так что насчет переобуться ответ тот же. А вы молодцом. Ни одного длинного выпада — наконец-то запомнили, что вам их следует избегать…

— Наверное, сегодня все-таки удачный день, — улыбнулся Сударый. — Ты тоже молодец — я говорю об иллюзии. С глубиной картинки малость переусердствовал: этого следует избегать, когда фон насыщен деталями, — есть риск, что персонаж будет теряться. Но в остальном отличная работа.

Персефоний расцвел и почти что с легкой душой отправился добывать информацию.

Вскоре, к удивлению Сударого, приоделся для выхода и Переплет. Почтенный домовик, как и положено его племени, был изрядным домоседом, изредка лишь выбирался в скобяную лавку да раз в месяц — посидеть в чайной. А тут принарядился и объявил, что намерен «в гости к родне сходить, сто лет уж не виделись».

Сударый поймал себя на чувстве зависти, хотя с трудом представлял себе, куда и зачем он мог бы сходить. А все же неплохо б сейчас прогуляться, вместо того чтобы сидеть в четырех стенах. Все одно работа не идет, мысли неизменно возвращаются к Пискунову-Модному и его странному секунданту, о котором Персефоний почему-то не пожелал ничего рассказать, только бросил сухо: «Разберемся…»

И о Простаковье думалось, и о загадке снимка, и о кровопролитной тренировке… в общем, обо всем подряд и ни о чем по существу. Бились мысли в голове, мучительно и неудержимо.

Переплет перед уходом проверил почтовый ящик и положил на стол в гостиной, кроме обычной повседневной корреспонденции, новый номер «Маготехники — юности». Увидев его, Сударый попытался развеяться чтением.

Не помогло, хотя номер был очень интересный. Рядом со злободневными, но скучноватыми из-за принципиальной неразрешимости проблемами отечественного големостроения рассматривались вопросы теоретической науки, история магии соседствовала со смелыми гипотезами и рассказами о технических новинках.

В другое время Сударый с удовольствием прочел бы дискуссию о преимуществах и недостатках рунописи в управлении маготехникой — хотя бы потому, что в рунах разбирался весьма слабо, а спор сопровождался комментариями редакционных специалистов, что делало понятным такие его формулировки, как, например: «Коли уж мы определяем маготехнику как набор автоматизированных функциональных конфигураций магиостазиса и магодинамики, экзистенциальная симметрия рунескрипта, опирающаяся на принцип конечности элементов, хотя, по справедливому замечанию оппонента, и сужает число оперативных решений внутри системы, все же гораздо более соответствует принципам автоматизации и полностью отвечает требованиям современной маготехники, стремящейся к сокращению внешних оперативных воздействий».

Автор комментариев, расшифровав основные термины, не удержался от личного замечания: «Автоматизация, конечно, дело приятное, и нельзя не согласиться с тем, что ткнуть пальцем в изображение руны существенно проще, чем произносить активирующее заклинание; собственно, для этого вовсе не обязательно знать, что и как будут делать магические токи, пробужденные пальцем пользователя. Но ведь это означает в перспективе отмену всякого знания как необходимого условия жизни! Если знание станет обязательством (а впоследствии и прерогативой) узкого круга специалистов, производящих маготехнику, рядовым разумным останется превратиться в ограниченных потребителей, ведущих полурастительное существование и знающих только, в какие руны нужно тыкать, чтобы удовлетворить свои запросы, которые будут неизбежно (по самой природе вещей, наконец, в соответствии с третьим законом магодинамики) сужаться, так что расширять список запросов придется искусственно — в чем только и будут заинтересованы производители маготехники. Все это настолько очевидно, что продолжение дискуссии вызывает недоумение: о чем спорим, господа? Оставьте рунескрипты тем, кто в силу профессии нуждается в наиболее эффективной магии, а для широкой общественности лучше изобретите новые способы преподавания наук».

Весьма любопытна была статья об открытии точек преломления в замкнутых магических полях; заслуживал внимания очерк о театре фантомов — очередной попытке создать новый синтетический вид искусства. Спорно и неожиданно, но со вкусом была написана статья о возможном влиянии предполагаемых жителей Сатурна на астрологическое значение этой планеты: автор предлагал новый взгляд на давнюю проблему предсказателей и объяснял неточности гороскопов непроизвольным воздействием суммы сновидений гипотетических сатурниан.

Однако ничто не увлекло Сударого. Обычно он с особым интересом читал статьи исторической серии, но сегодня только скользнул взглядом по статье о знаменитом чародее-аферисте Жуликомо Козоностро в «Галерее типов» и пробежался по рассказу о капсюльных ружьях в «Оружейном музее МЮ».

На последних страницах выпуска помещался графический роман с продолжением «Дон Картерио на планете Сумбар» за авторством Эдгарайса Берувозова — чтиво, интеллектуальных усилий решительно не требующее, в научном плане не просто бесполезное, а чуть ли не вредное, но привлекающее буйным полетом фантазии. На нем Сударый задержался, просматривая яркие оптографические иллюстрации и с улыбкой вспоминая свое детское увлечение подобной литературой.

Однако образы героев, непрерывно бьющихся на мечах за жизнь и честь сумбарской принцессы, не могли не напомнить о дуэли и конечно же очень быстро ввергли Сударого в пучину бесплодных размышлений, откуда вырвал его лишь звон колокольчика у входной двери. Сунув очки-духовиды в карман и держа журнал под мышкой, Непеняй Зазеркальевич поспешно спустился вниз.

На крыльце стоял полный мужчина представительного вида с аккуратно подстриженными бакенбардами и как будто с ленцой легонько постукивал тростью по перилам.

— Немудрящев, — представился он, приподняв шляпу. — Добрый вечер.

Отец Простаковьи, из-за портрета которой разгорелся сыр-бор! Наконец хоть что-то прояснится. Непеняй Зазеркальевич отвесил легкий поклон и сказал, рассудив, что представляться не имеет смысла:

— Добро пожаловать, Добролюб Неслухович.

Однако гость, вместо того чтобы прояснять, принялся дедуктировать, причем весьма, на сторонний взгляд, путано.

— Итак, вы не удивлены моим визитом, — начал господин Немудрящев, входя в приемную и пристально осматриваясь, точно ожидая увидеть нечто необычайное; не увидев, ничуть не успокоился, а, кажется, разволновался еще больше и сосредоточил пронизывающий взгляд на Сударом. — Вы знаете, с кем имеете дело, а стало быть, полностью сознаете все возможные последствия. Признаюсь, я ждал вас в течение дня. Однако понимаю: сделать первый шаг всегда трудно. Поэтому я здесь. Рассказывайте.

— Простите, я не вполне вас понимаю…

— Я все знаю, — со значением заявил Немудрящев.

Сударый приподнял брови, ожидая продолжения — но с тем же выражением глядел на него и гость; получилась пауза.

— Вы знаете что? — не совсем грамотно осведомился сбитый с толку оптограф.

— Все, — повторил Немудрящев. — И про дуэль, и про незаконные чары. Жду ваших объяснений.

— Позвольте, но если вы, как уверяете, знаете все, то это я жду хоть каких-нибудь объяснений! — воскликнул Сударый.

Предводитель губернской службы магического надзора сокрушенно вздохнул и повертел в пальцах трость — брызнули искры света на серебряном набалдашнике.

— Что ж, если угодно, я объясню, — недовольно промолвил он. — Буду предельно откровенен. Я не все одобряю в Залетае Высоковиче, но вовсе не хочу, чтобы мой будущий зять оказался на каторге.

— Так уж непременно на каторге? — спросил Сударый.

— Естественно. Залетай не хвастлив, поэтому в Спросонске мало кто знает, что он искусный фехтовальщик, чемпион университета. Одинаково хорошо владеет и рапирой, и саблей. Конечно, несмотря на широкую огласку, можно было бы попытаться провести дуэль тайно, но это едва ли возможно. А главное — почему должны пострадать вы? Безусловно, моя забота о вас несколько эгоистична: не желаю, чтобы моя дочь мучилась осознанием того, что выходит замуж за убийцу… разумеется, если Залетаю Высоковичу вообще удастся остаться на свободе. Но, так или иначе, мой визит — действительно проявление заботы о вас, господин оптограф.

Прямой взгляд Немудрящева ни на секунду не давал усомниться в искренности этого господина, вот только он никак не мог или не желал понять той простой истины, что Сударый не имеет представления о причинах вызова. У Добролюба Неслуховича была своя теория.

— Я ведь и правда готов проявить понимание, Непеняй Зазеркальевич, — продолжал увещевать он, приняв замешательство на лице собеседника за внутреннюю борьбу. — Вы молоды, полны энергии, увлечены магическими науками. — Он кивнул на журнал. — А неразрешенные чары не всегда вредоносны, в большинстве случаев это просто чары, которые еще не прошли надлежащей аттестации. Я совершенно уверен, что в ваших действиях нет злого умысла…

— Нет, не было и, надеюсь, не будет, — кивнул Сударый. — Клянусь, никакими запретными и даже просто новыми чарами я не пользовался.

— Как в таком случае вы объясните ситуацию с портретом моей дочери? — спросил Немудрящев.

— Да если бы хоть вы мне рассказали, что не так с этим портретом!

— Вы хотите сказать, что даже не знаете о результате своего… эксперимента? — Глаза Немудрящева стали холодными.

— Если вам именно так угодно выразиться… — вздохнул Сударый, приказывая себе успокоиться и говорить ровно. — Однако подчеркиваю: никаких экспериментов я на Простаковье Добролюбовне не проводил. Это был обыкновенный снимок, и меня изумляет утверждение о чем-то необычном в изображении. Если бы вы рассказали об этом портрете…

— Я его не видел. Дочь никому не показывала сие произведение вашего новомодного искусства. Мне известно только, что с того дня, как из ателье доставили портрет, она делалась все печальнее и печальнее, потом впала в уныние и меланхолию, однако о причинах своего состояния говорить не желает, утверждая лишь, будто она наихудшее из творений Создателя.

Сударый не знал, что сказать. Неужели его догадка верна и при каких-то особых условиях призматический объектив способен выявить всю подноготную разумного? Или, вернее уж, представить крайний, полярный образ?

— Итак я жду, — напомнил Немудрящев.

— Добролюб Неслухович, вы разбираетесь в оптографии?

— В общих чертах. В самых общих…

Сударый помедлил, мысленно перебирая наиболее яркие примеры, и вспомнил о «Маготехнике — юности». Вынув из-под мышки журнал, открыл на страницах, отданных под творение Эдгарайса Берувозова, и протянул гостю:

— Взгляните. Хорошее качество, не правда ли?

— Да, пожалуй, — согласился Немудрящев, поморщившись. Похоже, он относился к тем разумным, что считают фантастический жанр недостойным внимания.

— Традиционные печатные гравюры впервые были заменены в Закордонии движущимися иллюстрациями сорок лет назад. Это было первое массовое применение спиритографии — так назвали новый метод, уповая, что он поможет запечатлевать «дух событий» или «истинную сущность разумных». Первые снимки были черно-белыми и едва-едва шевелились, однако развитие оптической и заклинательной части позволило усовершенствовать методику. Такие вот картинки, — он качнул в воздухе журналом, по-прежнему раскрытом на похождениях дона Картерио, — делаются с помощью новейших призматических объективов. Для специалиста качество изображения выражается в численных показателях ряда параметров, но есть очень простой способ, доступный любому обывателю. Вот, — Сударый вынул из кармана очки-духовиды, — возьмите. Старинное, до сих пор не потерявшее актуальности магическое приспособление. Рассмотрите картинку через них. Видите ауры персонажей? Заметьте — именно персонажей, а не актеров! Замечаете острые грани преломления в красной части аур? Это признак патологической агрессивности дикого племени зеленокожих. Перед вами как будто действительно герои произведения, хотя на самом деле это простые земляне в костюмах размахивают бутафорскими мечами на фоне наведенной иллюзии…

Немудрящев сердито сдернул с носа очки:

— Я к вам пришел как к серьезному человеку! Неужели вы не понимаете, что ваш единственный шанс — рассказать мне о своих чарах? Мое мнение кое-что значит, и, если я скажу Залетаю, что ваши оптографические чары безопасны, ему придется прислушаться — скорее всего он отменит вызов.

— А просто так вы с ним говорить не пробовали? — спросил сникший Сударый.

— Только что от него, — проворчал глава магнадзора. — Ох молодежь… Тот не желает слушать, этот не желает рассказывать…

— Да я же вам как раз и рассказываю, что не о чем рассказывать!

— Понимаю так, что чары для вас важнее жизни и чести, важнее счастья других разумных, совершенно чужих вам… Да и оскорбленное чувство, конечно, примешивается: Залетай Высокович был очень несдержан в кафе… Что ж, вижу, доводы разума бессильны. Впрочем, пока еще есть время, очень прошу: подумайте хотя бы над судьбой бедной девушки. Подумайте!

Он взмахнул тростью и вышел за дверь, не дав Сударому и слова вымолвить, оставив его посреди приемной с журналом в одной руке и духовидами в другой.

Непеняй Зазеркальевич медленно отправился наверх, но, когда был уже на середине лестницы, у дверей снова требовательно звякнул колокольчик, и он бросился обратно, решив, что это Немудрящев вернулся и теперь можно будет убедить его, благо в голове с удивительной легкостью сложились нужные аргументы. Однако на крыльце стоял не предводитель губернской службы, а пожилой гоблин с вислыми бровями, в синей шинельке с серебряной бляхой на ремне.

— Городская почта, — пробасил он. — Сударый Непеняй Зазеркальевич здесь проживает?

— Это я. Входите.

Гоблин вошел, потирая остроконечные уши, торчавшие из-под фуражки и замерзшие на сыром осеннем ветру. Заручившись документальным подтверждением того, что Сударый тот, за кого себя выдает, он вручил оптографу конверт:

— Письмо вам срочное. Пять копеек с вас.

Письмо было от Вереды — записка, писанная наспех на тетрадном листе.

«Уважаемый Непеняй Зазеркальевич! Я только что от Простаковьи. Там ужас что творится. Полон дом подружек, все ее утешают, а сами шепчутся по углам. Все больше о завтрашней дуэли, о Залетае Высоковиче и каком-то Принципе, но и про Вас тоже я слышала, мол, скучный мещанин, а туда же („куда“ — не совсем поняла, но вроде не годитесь Вы и в подметки этому Пискунову-Модному). Я чуть с ними всеми не поссорилась, терпеть не могу такого лицемерия, но вовремя себе напомнила, что я в доме Немудрящевых по делу, чтобы все разузнать. Однако разузнать не удалось ничего. Простаковья в слезах, говорит, она самое низменное существо на свете. Все там мечтают посмотреть на портрет, только она никому его не показывает.
Ваша Вереда».

Сударого несколько покоробило упоминание о «завтрашней» дуэли. Что это — предположение или Персефоний уже повстречался с секундантом Залетая Высоковича и все уже знают, о чем они договорились? Маловероятно, но после того, как город за полдня узнал о ссоре и вызове, при том что в кафе как будто никто не заметил напряженного разговора оптографа со студентом, поверить можно во что угодно.

Сударый поднялся наверх, отложил журнал и записку, взял рапиру и немного попрыгал по гостиной. Именно попрыгал, иначе не скажешь, потому что голова была целиком занята свалившимися неприятностями и рапира страшно мешала думать. Поцарапав обои, стол и срезав свечу в канделябре, отчего по столешнице разлетелись капли горячего воска, Непеняй Зазеркальевич отказался от тренировки.

Персефоний вернулся в два часа ночи, когда Сударый уже был полон дум о бренности всего живого и не знал, за что взяться: то ли написать предсмертное письмо, то ли сделать автопортрет по методу новейшей оптографии и в последнее утро жизни все-таки узреть истинный облик своей души. Первое было романтично и глупо, второе — бессмысленно, потому что одной неполной ночи скорее всего не хватит, чтобы на снимке проявилась вся духовная сущность. Разумнее было бы выспаться, но этот вариант Сударый даже не рассматривал.

Вместе с первым ударом часов хлопнула дверь черного хода. Вскоре в гостиной появился упырь, встрепанный, нервный, но, кажется, сытый.

— Извините, что задержался, — сказал он. — Только напрасно вы ждали, лучше бы отдохнули, честное слово, на вас лица нет. А я после встречи завернул в подотдел — оказалось, есть ночная работа на одном складе… Ну, в общем, это вам неаппетитно, но мне нужно было успокоиться.

— После встречи с секундантом Залетая Высоковича? — уточнил Сударый.

— С этим… сопляком, пустозвоном… — выцедил из себя Персефоний. — Эта «личность нового склада», как он себя именует, явно не прочь поразвлечься за чужой счет. Такая наглость… Признаюсь, у меня было сильное желание послать ко всем чертям дуэльный кодекс и разобраться с ним по-простому.

— Ты правильно сделал, что сдержался, — поспешил сказать Сударый. Срок условного освобождения его помощника еще не истек, и за любое правонарушение он рисковал вновь очутиться в каталажке.

— Знаю, — с видимым неудовольствием кивнул упырь. — Но поверьте, сделал это не ради себя, а ради вас. У меня вообще сложилось стойкое впечатление, что слухи расползаются по городу именно благодаря этой «личности нового склада».

— Думаю, ты ошибаешься. Залетай Высокович не выбрал бы в секунданты разумного, которому не доверяет.

— Он уже два года живет в столице и наверняка считает, что друзья его остались такими же, какими он их помнит. А зависть со временем способна убить самую крепкую дружбу. Нет, я за честность этого секунданта и гроша бы ломаного не дал.

— Однако для него огласка так же губительна, как для всех остальных участников дуэли.

Персефоний поморщился:

— Кто его знает… Но, так или иначе, я не проломил ему голову и кое о чем мы договорились. Бой состоится через день. Завтра за вами и Залетаем Высоковичем будет неотступно следить весь город, так что ни о какой скрытности речи быть не может. С другой стороны, тянуть время тоже нет смысла: и вы изведетесь, и модный юноша какую-нибудь глупость сделать может, особенно если потрясатель основ и с ним разговаривает в таком же язвительном тоне. Разумнее всего завтра усиленно распускать слух о примирении, а уж на следующее утро постараться улизнуть от внимания общества.

— Слух о примирении? — с сомнением переспросил Сударый. — В него никто не поверит.

— Да, это главная проблема, — согласился Персефоний. — Вот если бы вы с Залетаем Высоковичем завтра встретились в людном месте и поговорили с дружеским видом… Собственно, я это и имел в виду на переговорах. Пришлось опять терпеть насмешки потрясателя основ, который усмотрел в моем предложении «типично провинциальный страх перед мнением всесильного общества». Выгода от встречи была бы двойная: и народ успокоить, и получить лишний шанс разъяснить недоразумение. Но, по крайней мере, в одном Принципиалий был прав: Пискунов-Модный на разговор вряд ли согласится.

— Кто-кто?

— Возражун Принципиалий Поперекович — это имя личности нового склада. Ввиду того, что вызванную сторону представляю только я, он остается единственным секундантом Залетая Высоковича. Второй, Чихаев Курет Эпсумович, выступит в качестве врача — он студент-медик.

Принципиалий… Не тот ли Принцип, о котором шептались по углам у Немудрящевых?

— Есть один вариант, — продолжал между тем Персефоний. — В окрестных лесах появились волки, завтра егеря устраивают облаву, зовут и нас, из подотдела. Я могу согласиться, а вы со мной пойдете, вроде как поснимать на пленэре, мы и камеру возьмем. Когда под вечер все закончится, тихо скроемся и заночуем в лесу, а наутро выйдем к поляне, на которой и назначим поединок.

Сколь ни был Сударый малоопытен в делах такого рода, однако не мог не заметить:

— А ты уверен, что облава закончится к вечеру? Что мы не заплутаем, что не заплутают наши противники? Что, наконец, они сумеют правдоподобно объяснить, чего ради их понесло в лес посреди ночи?

— Мы не заплутаем, — сказал Персефоний. — Но вы правы, это единственное, в чем я уверен.

— Вот что, утро вечера мудренее, — решительно сказал Сударый.

— Правильно, — подхватил Персефоний. — Вы отдыхайте, а я, если позволите, потренируюсь в наведении иллюзий.

Непеняй Зазеркальевич удалился в спальню и лег в постель, однако сон не шел — напротив, ум Сударого, воспитанный и дисциплинированный более научными занятиями, нежели житейскими перипетиями, только сейчас и перестал метаться и заработал в полную силу, когда ему показалось, что имеющихся данных достаточно для анализа ситуации.

Даже теория возникла — скороспелая и ни на что не годная, поскольку подразумевала злой умысел со стороны Принципиалия и отдавала детективщинкой. Не годился сверхнигилист на роль полновесного злодея. Во-первых, потому, что Сударый не мог представить, как разумный, растрачивающий себя в демонстрации презрения к обществу, оказался бы способен что-нибудь изобрести. А во-вторых, изобретать было нечего: никаких маготехнических возможностей для того, чтобы воздействовать на готовый оптографический снимок, просто не существовало.

Конечно, вид скандалезного бунтаря может оказаться маской, а снимок не так уж трудно подменить, однако изготовить подмену непросто: для этого надо не только владеть приемами оптографии, но еще иметь актрису, которая сумела бы достоверно изобразить девицу Немудрящеву, причем не такую, каковой она является на самом деле, а Простаковью — ужасную грешницу.

Эх, если бы хоть глазком взглянуть на этот портрет, будь он неладен, если бы знать…

Часы пробили один раз, и Сударый на миг призадумался: это половина которого часа, все еще третьего или уже четвертого? Тут до слуха его донеслись из гостиной шорох и ворчание. Без особого сожаления Сударый поднялся с постели.

Как он и предположил, возвратившийся домовой отчищал стол от капель воска.

— Извини, Переплет, случайно так вышло…

— Вижу, что случайно, — буркнул тот, хотя на лице было написано нечто противоположное, так что Непеняй Зазеркальевич на миг вновь ощутил себя ребенком, который во власти азарта сродни научному ползает по столу со свечой и изучает чрезвычайно важный вопрос: а что из всего этого получится?

— Хорошо ли погостил? — спросил Сударый, чтобы переменить тему.

— Отчего бы не хорошо? Чай, не чужой пришел, своя кровь. Посидели, побалакали… Ну, правду молвить, не толково говорили. О важном, о чем промежду нами, домовиками, говорить положено, едва попомнили, а все больше о суетном. Так что поделать: суетно нынче в доме Немудрящевых.

— Погоди, — оживился Сударый. — Ты хочешь сказать, что ходил в гости к своему брату, кажется, двоюродному, который…

— Не двоюродному! — перебил домовик. — Никакому не к двоюродному. Чего я к двоюродному пойду, если он сам каждую неделю прибегает, непоседа? Троюродный брат мой у Немудрящевых обретается.

Только сейчас заметил Сударый хитрую искорку в глазах Переплета.

— И что? — поторопил он.

Однако домовик не спешил.

— Так я и говорю: свиделись, потолковали, как промеж родных положено. Живут они не тужат, наш дом похвалили, да и своим гордятся. Так-то все у них ладо м, и тяга в печи, и все такое прочее… Ну, в общем, видал я тот портрет, — без всякого перехода объявил Переплет.

— И что с ним?

Подробный ответ домового заставил Сударого рассмеяться, ибо хотя ровно ничего сам по себе не решал, зато подтверждал некоторые догадки… и, кажется, подавал надежду.

Отдыхать Сударому пришлось совсем немного, но проснулся он на удивление бодрым и даже раньше обычного, так что, когда Персефоний прокрался в спальню, чтобы разбудить оптографа традиционным внезапным нападением, Непеняй Зазеркальевич уже повязывал галстук.

— С добрым утром! — поприветствовал он упыря. — Извини, сегодня тренировку придется отложить. Вереда уже пришла?

— Да, кормит своего питомца шоколадом. Кто бы он ни был, по-моему, она его балует.

— Тогда выждем немного, пускай существо спокойно поест. Сколько у нас готовых к работе пластин?

— Пять штук.

— Маловато… Впрочем, помнится, сегодня клиентов немного, успеем сделать, если понадобится.

— Понадобится для чего?

Однако Сударый показал жестом, что не хочет говорить заранее.

— Выбор места и времени дуэли согласно правилам остается за мной? — уточнил он.

— Конечно, ведь вы — сторона вызванная. Вот если бы вы пожелали воспользоваться пистолетами — другое дело, тогда место и время выбирает вызывающая сторона.

— Но ты говорил, что огнестрельным оружием пользоваться на дуэлях запрещено.

— Не совсем так. Разрешено в виде исключения, но не рекомендовано. Да и без рекомендаций мало кто выберет пистолет, ведь в большинстве стран дуэли запрещены, а обеспечить надежную магическую защиту от мошенничества, сохраняя секретность предприятия, практически невозможно. Как помню, последним бретёром, дравшимся исключительно на пистолетах, был известный Жуликомо Козоностро, прирожденный маг и редкостный мошенник.

— Да-да, я как раз вчера о нем читал, — кивнул Сударый. — Только ничего толком не помню…

— Ну, некоторые из его фокусов не принято упоминать… Ловкач был редкий. На что только чары не накладывал: на порох, на кремень, на пыжи. В то время как раз ужесточили правила дуэльного кодекса, маги перед схваткой проверяли все подряд, так Жуликомо, мерзавец, что придумал: накладывал на шомпол «спящие» чары и, уже выйдя к барьеру, требовал перезарядить оружие. Все вокруг, понятное дело, спокойны, а он шепнет словечко — и готово, пуля мимо не пролетит. — Рассказывая, Персефоний увлекся. — В последний раз он стрелялся в Закордонии с неким Франтуаном де Фасоном с пятнадцати шагов. Как обычно, из-за женщины. Зима, а с Козоностро пот ручьем и вообще вид болезненный. Просит он у секунданта своего платок, становясь к барьеру, пот утирает, и вдруг его начинает, простите за подробность, тошнить, да так, что он аж на колени падает. Все, конечно, кричат, мол, поединок надо отменить, а он говорит, что ему уже лучше, только вот капсюль слетел и в снег упал (тогда как раз капсюльные пистолеты в моду вошли). Ему предлагают перезарядить оружие, а он: «Не надо, говорит, вот он!» — поднимает капсюль и насаживает под боек. Потом как ни в чем не бывало выпрямляется и стреляет в противника — бац! — наповал, точно в сердце. Секунданты, конечно, поспорили, но сошлись на том, что правила соблюдены — ведь сигнал к началу дуэли уже был дан, соперники встали к барьеру, а все остальное не более чем случайность.

— У него в кармане был с собой зачарованный капсюль? — спросил Сударый.

Персефоний кашлянул:

— В общем, верно, только не в кармане, а в желудке. Платок был пропитан рвотным составом. Понимаете, за карманами Жуликомо принято было следить с особой тщательностью, подозрения-то он давно вызывал. Но кому бы пришло в голову разглядывать, как он рядом со своим произведением в снегу ковыряется? Коротко говоря, уже во времена Козоностро на пистолетах дрались в основном маги высшей категории — там уже не столько пулями сражаются, сколько чарами.

— А разве нельзя заклясть клинок?

— Можно, только его проверить куда проще — это же в школьную программу входит. «Прикладное чароведение» за пятый класс, раздел «Магия в металлах», параграф третий, «Волшебное оружие».

— Ты так хорошо помнишь школьный учебник? — поразился Сударый.

— В детстве это был мой любимый параграф, — пожал плечами Персефоний.

Решив, что времени для поедания шоколада прошло достаточно, они спустились вниз, и там Непеняй Зазеркальевич задал Вереде несколько вопросов, на которые отвечала она крайне неохотно, лишь ввиду того, что речь как-никак шла о жизни и смерти. Персефоний слушал их разговор с удивлением: какое отношение имеют к дуэли сплетни досужих девиц, собравшихся полюбоваться на несчастье возлюбленной модного юноши? Когда же Сударый изложил перед сотрудниками итог своих размышлений, упырь сказал:

— Кажется, вы крепко не выспались, Непеняй Зазеркальевич. Или даже еще не проснулись.

— Я не хочу смертоубийства. И другого выхода, кроме предложенного, не вижу. Разумеется, если мне удастся поговорить с Залетаем Высоковичем и все ему объяснить, мы откажемся от этой затеи…

— Хорошо бы, — вздохнул Персефоний. — Если не возражаете, я, пожалуй, сейчас же пойду к нему уже без всякой конспирации.

— А прямое общение не будет нарушением правил?

Упырь посмотрел на Сударого со странной грустью в глазах:

— Вам ли об этом печься, Непеняй Зазеркальевич? Я давно предал забвению годы бурной юности, когда готов был удавиться за каждую букву дуэльного кодекса, но, поверьте, даже мне не по себе от изобретенного вами издевательства над вековыми традициями.

Сударый надел пальто и шляпу, Персефоний — старомодный плащ, при котором удачно смотрелось сомбреро, а он к этому головному убору питал особое пристрастие и носил даже в пасмурную погоду, когда не было особой нужды защищать глаза.

День и сегодня был неуютный. Ветер трепал последние ссохшиеся листья на ветках вязов, лицо кололи редкие крупинки снега, но в разрывах облаков уже просверкивало солнце, заливая серые улицы блеклой позолотой.

Оптограф повернул направо, завтракать в «Обливион», его помощник — налево, искать извозчика.

Сидя за столиком, утреннюю газету Сударый читал невнимательно: его больше интересовала публика. Смотрел-смотрел, но, хоть убей, так и не смог понять, то ли все вокруг такие мастера делать невозмутимое лицо, то ли скромная персона дуэлянта и впрямь никого здесь не интересует.

Персефоний отсутствовал часа полтора. Возвратившись, он застал Сударого в лаборатории за изготовлением новых оптопластин. В халате и перчатках, Непеняй Зазеркальевич осторожно, держа пальцами за края, доставал из кюветы очередной стеклянный прямоугольник.

— Ну как? — спросил он, закрепил пластину в раме сушилки и только потом обернулся.

— Представьте себе, модный юноша согласился. Бледен был страшно, губы кусал, но потом вскричал, что ему все равно, и согласился.

— Родные не пытались его отговорить?

— Родные ничего не знают.

— Как так?

— Да уж как-то так, — развел Персефоний руками. — Увольте от попыток объяснить тайны отношений между разумными. Как весь город узнал о предстоящей дуэли? Я-то, конечно, на личность нового склада грешу, но, объективно говоря, одному юнцу, которого половина спросончан не станет слушать и на которого другая половина вообще смотреть не желает, такая информационная атака не под силу.

— Итак, Залетай Высокович твердо намерен драться.

— Не то слово. Он скорее умрет, если не выйдет на дуэль. Боюсь, как бы его не убила ваша шутка.

— Ты говоришь так, будто он подцепил бешенство или какие-то зомбирующие чары.

— Хуже, Непеняй Зазеркальевич. То и другое хоть с трудом, да лечится, но над Пискуновым-Модным довлеет общественное мнение. А вот оно не лечится. Никак.

В половине второго пополудни к крыльцу сударовского дома подкатила извозчичья пролетка, следом снизился и завис над тротуаром ковер-самолет. Сударый с Персефонием принялись грузить на ковер оборудование: «Зенит» и «Даггер-вервольфину», кофр коричневой кожи с пластинами, треноги, вспышку… За этим занятием и застал их кортеж из трех карет с гербом города на дверце каждой.

Из экипажей вышли Немудрящев, деловитый и сосредоточенный, двое полицейских приставов, один из которых был человеком, а другой волколаком, и еще пять или шесть разумных чиновничьего вида.

С неудовольствием поглядев на погрузку, глава магнадзора приблизился и объявил:

— Господин Сударый, вынужден прервать ваши занятия. В мое ведомство поступила жалоба на вас, так что мы вынуждены осуществить проверку. Вот предписание…

— Прекрасно, господа, однако я спешу.

— Куда, позвольте поинтересоваться? На речной вокзал или на железнодорожный?

— Нет, на главную площадь.

В это время Вереда как раз вышла на крыльцо, чтобы повесить на дверь табличку следующего содержания:

«ГОСПОДА! АТЕЛЬЕ ВРЕМЕННО ЗАКРЫТО ПО ТЕХНИЧЕСКИМ ПРИЧИНАМ.

ПРИНОСИМ ИЗВИНЕНИЯ ЗА НЕУДОБСТВО».

— Перестаньте паясничать! — воскликнул Немудрящев. — По каким еще техническим причинам?

— Если быть точным — по причине невозможности присутствовать одновременно в двух местах: в ателье и на площади.

— Вы никуда не поедете! Мы проведем досмотр на предмет запретных чар…

— Разве я возражаю? Проходите, пожалуйста, Вереда Умиляевна вам все покажет. Вереда, будь добра, подойди! Эти господа будут проводить у нас обыск, пожалуйста, помоги им.

— Но как же вы собираетесь ехать, когда мы…

— Я вам совершенно доверяю, Добролюб Неслухович, — перебил его Сударый, идя к пролетке.

— Вы никуда не поедете! Задержите его!

Приставы шагнули к Сударому, но тот быстро ответил:

— В данный момент никакие обвинения мне не предъявлены, значит, я остаюсь свободным гражданином и вправе делать то, что считаю нужным. Свой дом оставляю в вашем полном распоряжении, а сам отправляюсь по делам. Гони! — крикнул он извозчику, вскакивая на подножку.

Возница, седой человек, тяжко вздохнул и неторопливо тронул с места, однако вопреки его ожиданиям ни свистка, ни окрика сзади не донеслось, а ковер-самолет, плавно поднявшись сажени на две с небольшим, промелькнул над головой и слышно было азартное: «Э-эх!» — пилота. Извозчик щелкнул кнутом:

— Н-но, шевелись, тягомотная ты животина!

Возница даже не оглянулся: застарелая неприязнь к ковролетчикам заставила его забыть о трепете перед служителями закона.

Персефоний между тем умерил пыл летуна, и тот позволил пролетке догнать себя. Свесившись через край и придерживая рукой сомбреро, упырь крикнул:

— Как вам удалось заморочить ему голову, Непеняй Зазеркальевич?

— Я просто сказал правду! — ответил оптограф.

— А вы не такой тихий человек, каким кажетесь, — улыбнулся Персефоний. — Возможно, из нашего предприятия что-нибудь да выйдет.

Главная площадь Спросонска лежала у порога утесоподобной городской управы, с одного торца изливаясь на Пожарскую улицу, а с другого прикрываясь густым сквером, — туда-то, под узорную сень голых ветвей, и подкатила пролетка, рядом замер ковер-самолет. Заплатив перевозчикам часть денег, Сударый с Персефонием принялись разгружать оборудование. Расчехляя штатив, упырь вынул и благоразумно припрятанные вместе с ним рапиры.

Главная площадь отчего-то никогда не была у горожан любимым местом прогулок — должно быть, из-за помпезности управы, которую архитектор явно скроил по столичным лекалам. Даже сквер, вполне уютный, посещался немногими, тем более в такую погоду. Однако сегодня спросончане изменили своим привычкам и усердно прогуливались по площади, повыше поднимая воротники и закрывая щеки от порывов пронизывающего ветра.

А вот полиции не было совсем, только в отдалении маячила тень городового. Сударый сперва удивился, потом догадался: никто из стражей порядка попросту не поверил в дикий, по существу, слух — если, конечно, слух до них докатился.

В первую минуту на оптографа и его помощника никто не смотрел, но их деловитая активность быстро привлекла изумленное внимание горожан. Добавил интриги и Немудрящев, с грохотом подкативший в служебной карете. Сударый быстро двинулся ему навстречу и прошептал, не давая рта раскрыть:

— Милостивый государь, неужели вам так нужен скандал? Если нет — извольте вести себя тихо.

Уже не оборачиваясь, он вернулся к Персефонию. Они вместе установили «Зенит», так чтобы ряд деревьев создавал перспективу, уходящую вправо, а «Даггер-вервольфину» — под тем же углом с другой стороны. В нескольких шагах от каждой камеры упырь разместил вспышки.

— Кажется, мы сумеем обойтись естественным освещением, — сказал Непеняй Зазеркальевич, поглядев на почти расчистившееся небо. — Но все же подстрахуемся.

Он вставил в «Зенит» кассету с пластиной и заметил краем глаза, как расступается собравшийся вокруг народ. По площади с высоко поднятой головой шествовал модный юноша. В студенческой фуражке и шинели (опять нараспашку), с небрежно намотанным голубым шарфом, он шагал, открыто неся на плече две рапиры в ножнах. Рядом с ним, исподлобья поглядывая по сторонам, двигался другой юноша, сутулый и очень болезненного вида, вероятно, тот самый студент-медик.

Он заговорил первым, приблизившись к Персефонию:

— Что все это значит?

Сударый ответил вместо упыря:

— Курет Эпсумович, если не ошибаюсь? Приятно познакомиться. А где же еще один ваш товарищ?

— Он болен и не смог прийти. Однако вы не ответили на мой вопрос: что означает сей фарс?

— Это всего лишь логическое завершение того, с чего все началось.

Он отступил к «Зениту», глянул в рамку видоискателя и громко обратился к окружающим:

— Господа! Мы проводим сеанс оптографической съемки, посвященный поединкам чести. А где вы видели дуэли, проходящие при таком скоплении народа? Очень прошу вас, выйдите из кадра! Да-да, правее, еще правее, — подбадривал он горожан, прильнув к рамке. — Отлично! Пожалуйста, не подходите ближе, иначе снимок может быть испорчен. Персефоний, Курет Эпсумович, мы начинаем!

Упырь, наклонившись к уху медика, прошептал:

— Вы хотите выпутаться из этой передряги без ущерба для репутации?

— Меня больше волнует ущерб для чести моего друга.

— А я не менее заинтересован в честном имени Непеняя Зазеркальевича, — отвечал Персефоний. — И для этого есть только один путь: примирение. Тогда мы все сможем сделать вид, будто дуэль с самого начала задумывалась как оптографический спектакль.

— Это отдает шутовством.

— А поединок отдает каторгой.

На изжелта-бледном лице Чихаева мелькнула тень улыбки:

— Вам не откажешь в силе убеждения, господин Персефоний. Вот только чувства Залетая Высоковича задеты слишком сильно.

— Очень прошу вас, Курет Эпсумович, используйте все свое дружеское влияние и постарайтесь убедить вашего товарища, что обида мнима. Нам стали известны некоторые обстоятельства этого недоразумения. В частности, удалось выяснить, что случилось с портретом. Передайте это Залетаю Высоковичу.

Чихаев кивнул и направился было к Пискунову-Модному, но тут Сударый, стоявший подле «Зенита» с хронометром в руке, окликнул его:

— Прошу прощения, Курет Эпсумович, закончилось время экспозиции. Встаньте еще раз около Персефония и, когда я дам знак, снова кивните и подойдите к Залетаю Высоковичу.

Он поспешил к «Даггер-вервольфине». Чихаев, не подозревавший, что съемка уже началась, поморщился, но послушался. Непеняй Зазеркальевич снял заглушку с объектива, шепнул стартовое заклинание и махнул рукой. Ладони у него потели, он спиной ощущал взгляды спросончан.

Пискунов-Модный, выслушав своего секунданта, яростно мотнул головой. Сударый невольно отметил, что снимок должен получиться великолепный.

— Непеняй Зазеркальевич, мне подождать? — спросил у него медик.

— Нет-нет, разговор секундантов у нас уже отснят, теперь перейдем к выбору оружия.

Он вернулся к «Зениту», а Персефоний и Чихаев снова сошлись, каждый со своей парой рапир, чтобы сравнить их и решить, какая будет использована в схватке.

— Это не дуэль, а черт знает что, — проворчал секундант модного юноши. — Ералаш какой-то…

— Как сказать… — промолвил Персефоний, проверяя баланс предложенной соперником рапиры. Оружие было изумительное, и он залюбовался игрой бликов на полированной стали. — Согласен на оружие господина Пискунова-Модного, такой клинок нельзя не уважить. А что до ералаша, то наша игра вполне может кончиться чьей-нибудь смертью. В этом случае выживший будет обвинен только в небрежности, ставшей причиной несчастья на съемках, а не в преступлении против закона, который категорически запрещает дуэли.

— Вы неплохо все продумали.

— Кроме самого главного: как достучаться до вашего друга.

— Прошу вас воздержаться от подобных высказываний!

— Отчего же? Или вас не возмущает его нежелание говорить?

— Нет. Если Залетай Высокович ведет себя таким образом, значит, у него есть причины. Он не раз помогал мне в трудных ситуациях и не задавал вопросов. Точно так же поступаю и я по отношению к нему.

— Но вы в точности передали мои слова насчет портрета?

— Да. Залетай Высокович счел это попыткой избежать ответственности. Он желает драться, а не разговаривать.

— Он ослеплен, разве не видите? — рассердился Персефоний. — Ему все равно, что его участь — или смерть, или кандалы. А причина — в портрете, хоть вы-то поймите…

— Послушайте, я ведь уже сказал, что ни о чем не спрашивал Залетая. Я понятия не имею, о чем вы толкуете.

Персефоний глубоко вздохнул:

— Ладно, оставим бесполезный разговор. Возьмите это, только незаметно. — Передавая секунданту модного юноши рапиру, упырь заодно вложил ему в руку тупую насадку для клинка. — Если прольется кровь, мы с вами должны будем действовать быстро и уверенно. Секундант поверженного наденет заглушку на оружие, а другой секундант — подбросит под ноги своего товарища. Тогда произошедшее будет иметь вид несчастного случая. И еще одно — мы все-таки играем на публику. Уговорите Залетая Высоковича сделать два-три перерыва: нам понадобится время, чтобы заменить кассеты в камерах. Попросите его ради себя, ради меня, ради Простаковьи Добролюбовны — хоть как-то постарайтесь убедить.

Сказав так, он вернулся к Сударому, вручил ему оружие и, вынимая из «Зенита» очередную пластину, коротко передал состоявшийся разговор.

— Теперь все зависит от вас, Непеняй Зазеркальевич. Удачи вам.

— Спасибо. Что, мне уже идти?

— Да.

Сударый бросил на ковер-самолет верхнюю одежду, вымученно улыбнулся зрителям и пошел навстречу противнику. Ветер пробирал до костей, рапира, такая красивая, с червленой гардой и рукоятью слоновой кости, вдруг показалась чем-то нелепым и громоздким, словно он вышел на улицу с кочергой.

Пискунов-Модный шагнул навстречу. В каждом движении его сквозила кошачья ловкость. Совсем недавно он шел по площади напряженный, скованный — таким же видел его Сударый в «Обливионе»; трудно было узнать путающегося в словах взволнованного мальчишку в этом уверенном в себе, сильном, прекрасно тренированном молодом человеке. Он оставил позади все сомнения, перешел черту — теперь ему нечего терять — и с головой окунулся в стихию борьбы, в которой ему нечасто попадались равные соперники, пускай только в спортивных схватках.

Сударый подумал, что наиважнейшая задача для него сейчас не погибнуть в первые мгновения.

Они остановились друг против друга. Секунданты встали по бокам и дали знак — Персефоний тут же весело попросил не начинать, пока не заработает «Даггер-вервольфина». Модный юноша послушался, выждал, замерев в стойке, с направленной в горло оптографа рапирой. Видно было, что ожидание дается ему нелегко, но надо полагать, он согласился поддержать спектакль ради друга.

«Хороший знак», — подумал Сударый… и едва уклонился от молниеносного выпада. Следующий удар он отразил: Пискунов-Модный предпочел действовать прямолинейно, выпад был ожидаемым, и Непеняй Зазеркальевич успел подставить клинок. Ответил коротким провоцирующим взмахом, отразил новую атаку и отступил, давая себе секунду передышки.

Страха не было. Суровый урок Персефония не пропал втуне, и теперь Сударый осознал, что не боится быть раненым. Голова работала ясно, и очень скоро он обнаружил, что без особого труда противостоит энергичному натиску. Залетай Высокович дрался так, как привык делать это на фехтовальной дорожке в спортзале, где можно пожертвовать одним очком, чтобы выгадать три. О том, что «одно очко» в данном случае будет означать не безобидное касание, а рану, которая может решить исход поединка, он, пожалуй, помнил, однако мысль его не поспевала за телом, совершавшим заученные движения. Непеняй Зазеркальевич, натренированный ловким и многоопытным упырем, отмечал в движениях соперника ошибку за ошибкой и был вынужден сдерживать себя, чтобы не нанести роковой удар.

«Пора что-то предпринимать, — подумал он, — покуда я его не убил…»

— Вы не пожелали разговаривать, — негромко произнес Сударый, готовясь уклониться. И правильно: модный юноша, даже не думая отверзать уста, тотчас ударил. — А напрасно! Я всего лишь хотел вам сказать, что… — он поставил блок и предпринял контратаку, — что Простаковья Добролюбовна — сущий ангел…

Наконец что-то дрогнуло в лице Пискунова-Модного.

— Не вам поминать ее чистое имя! — воскликнул он.

В это время Персефоний крикнул:

— Господа, вы выходите из кадра!

Окрик несколько сбил с толку Залетая Высоковича, и Сударый не замедлил воспользоваться этим: размахивая рапирой, будто собирался играть в лапту, он оттеснил соперника в центр кадра, торопливо говоря при этом:

— Отчего же? Как раз я имею право говорить о ней, потому что знаю тайну портрета, а вот вы бы лишний раз не трепали имя этой замечательной девушки, глупый вы мальчишка!

Кажется, ему удалось вывести Пискунова-Модного из равновесия: следующие два удара с его стороны были простыми и безыскусными, так что опасности не представляли.

— Как смеете вы такое говорить? Я на все готов ради нее…

— Ради себя, — поправил Сударый и сделал глубокий выпад, слишком поздно вспомнив, что Персефоний категорически запрещал ему подобные рискованные приемы.

Уцелел он, видимо, лишь потому, что уж такой-то глупости соперник от него не ожидал и предпочел отступить.

— Ради своего самолюбия, — быстро продолжал Сударый, — вы готовы пожертвовать ее счастьем…

— Господа, время экспозиции на исходе! — донесся голос Персефония. — Изобразите передышку.

Сударый тотчас опустил рапиру, надеясь, что, даже разозленный, Залетай Высокович не убьет безоружного противника. На миг ему показалось, что надежда пустая — такой яростный огонь горел в глазах модного юноши. Однако совесть победила.

— Эта глупая дуэль ставит ее в самое удручающее положение, — добавил Сударый.

— Вашими стараниями — уже нет, — прошипел в ответ Залетай Высокович. — Вы прекрасно придумали насчет этого оптографического спектакля, так что репутации Простаковьи Добролюбовны ничто не угрожает.

Секунданты поднесли им платки. Непеняй Зазеркальевич с удивлением обнаружил, что совершенно забыл о холоде и успел вспотеть.

— По-вашему, она будет счастлива, вспоминая об этом убийстве? — спросил он, глядя в глаза сопернику.

— О смерти того, кто опорочил ее своим грязным колдовством! — ответил Пискунов-Модный, бросая платок в руки Чихаева.

— О нет, столь низменные чувства не для ее тонкой и возвышенной души…

— Перестаньте! Что вы о ней можете знать?

— Я-то как раз могу. Потому что знаю про портрет.

Персефоний вернулся к камере, Курет Эпсумович уже поднял руку, чтобы снова дать сигнал, но тут до затуманенного яростью ума Залетая Высоковича начало доходить некое несоответствие.

— При чем тут портрет? Ведь он же — гнусная карикатура на Простаковью Добролюбовну.

— Вы его видели? Ну так и не выдумывайте.

— Отчего же, по-вашему, она впала в отчаяние?

— Уж конечно, не оттого, что была настолько глупа, чтобы поверить, согласно вашему выражению, в «гнусную карикатуру». Господи, и этот человек считает, будто он любит девицу Немудрящеву! — прибавил для пущего эффекта Сударый, закатив глаза. — Да вы же ее совсем не знаете, если не понимаете такой простой вещи… Вам даже в голову не пришло, что на самом деле отразилось на портрете.

— И что же?

Сударый не без труда сдержал радостную улыбку. Кажется, все заканчивается благополучно… Персефоний, хотя и перезарядил «Зенит», не спешил со съемкой, а с жутко важным видом что-то регулировал, давая оптографу время. Зрители уже расслабились, даже на лице главы магнадзора появилось нечто вроде облегчения, а городовой, выйдя в первый ряд, не отрываясь наблюдал за ходом поединка и азартно пояснял что-то горожанам, стоявшим поблизости.

— Что отразилось на портрете? — повторил Залетай Высокович вопрос.

— Снимок оказался много лучше, а не хуже, чем ожидалось, — как можно спокойнее ответил Сударый. — Мне ли вам говорить, что Простаковья Добролюбовна — натура впечатлительная и ранимая? Она увидела на портрете себя такой, какой хотела бы, но почему-то не может быть.

— По-вашему, такой малости хватило, чтобы ввергнуть ее в отчаяние?

— Нет. Сперва было потрясение. А в отчаяние ее ввергли вы, когда, вместо того чтобы поговорить с ней, принялись обдумывать убийство на дуэли. Она ждала ваших слов, а видела только мрачное лицо — вот и решила, что ее догадки правильны.

— Я вам не верю!

— Не хотите верить. Но в глубине души понимаете, что я прав. Прав я, наверное, и в том, что первым делом вы поделились бедой с Принципиалием Поперековичем?

— Да, это так.

— И он, конечно, даже не попытался рассеять вашу ярость, ни слова не сказал о Простаковье Добролюбовне, а вместо этого принялся расписывать меня как ничтожного мещанина, нахватавшегося верхушек магических наук? В общем, всеми силами подталкивал к дуэли, на которую сам однако не явился? — Пискунов-Модный не ответил, но по лицу его было видно, что предположение верно. — Послушайте, на нас смотрят, да и холодно просто так стоять. Давайте закончим спектакль, а потом отправляйтесь к Простаковье Добролюбовне и уговорите ее показать вам портрет. Если найдете, что я обманул вас, встретимся снова на любых ваших условиях и без назойливого внимания общества.

На них и правда глядели уже с недоумением.

— Позвольте, так дуэли не ведутся! — крикнул городовой.

— Господа, убедительно прошу не мешать нам, — строго ответил Сударый, оглянувшись. — Мы обсуждаем сценарий. Что вы решили? — понизив голос, спросил он у Залетая Высоковича.

Модный юноша кусал губы.

— Будь по-вашему. Но помните: если вы солгали, я разыщу вас и на земле, и под землей, и даже на другой планете…

— Очень хорошо, — кивнул Сударый, ежась на ветру. — Теперь нужно отснять несколько ударов, а потом я потребую заменить рапиры — у моих тупые наконечники. Персефоний, у тебя все готово? Начинай!

Разойдясь после очередной сшибки, Сударый, преувеличенно жестикулируя, заявил о намерении сменить оружие. Секунданты, войдя в кадр, выдали дерущимся другую пару клинков. Персефоний перешел ко второй камере.

— Последний снимок, — сказал Сударый сопернику.

Тот кивнул и встал в позицию. Курет Эпсумович взмахнул рукой. Сударый приоткрылся, Пискунов-Модный тотчас сделал великолепный финт и поразил соперника в грудь — да ощутимо, так что оптограф отшатнулся и упал на колено.

Зрители зааплодировали, а городовой азартно воскликнул:

— Вот это удар!

— Вам не очень больно? — с преувеличенной заботой поинтересовался модный юноша.

— Терпимо. Но можно было и не спешить: я использую экспозицию около тридцати секунд — и что теперь снимать?

— Оказание помощи раненому, я полагаю. Введем это в сценарий. — Он подозвал кивком Курета Эпсумовича, наклонился к Сударому и тихо добавил: — Если вы сказали правду, я охотно извинюсь за грубость. Но если солгали — следующий поединок будет куда короче.

Недолгий осенний день угасал, и, когда они возвращались с площади, Персефонию уже приходилось отворачиваться от низко стоящего солнца, норовившего заглянуть под расшитые серебряной нитью поля сомбреро.

Вереда и Переплет встретили Сударого у порога, и у оптографа потеплело на сердце: столь искреннее беспокойство за себя увидел он на их лицах.

— Вереда, я сегодня непозволительно задержал тебя, — повинился Непеняй Зазеркальевич. — Ты, наверное, уже спешишь?

— Ничего страшного, я сегодня ничем не занята, так что, если не возражаете, немного задержусь, помогу Переплету навести порядок.

Инспекторы губернской службы магического надзора и в особенности городовые, которым досталось только стеречь кареты, уже соскучились без начальства: ничего запрещенного в доме Сударого, естественно, не нашлось.

— Что ж, я лично займусь разумным, подавшим прошение о досмотре, — грозно сказал Немудрящев, отпуская сослуживцев. — Можете быть свободны. А я останусь, чтобы принести извинения господину оптографу.

Сударый расплатился с перевозчиками и вместе с Персефонием перенес оборудование в студию. Немудрящев вошел вслед за ними.

— Непеняй Зазеркальевич, так что же все-таки произошло?

— Всего лишь недоразумение, — ответил оптограф, закручивая винты на треноге «Даггер-вервольфины». — Помните…

— Одну минуточку, — вмешался Персефоний, вместе с Вередой расставлявший по местам держатели для осветительных приборов. — Мне кажется, Добролюб Неслухович, вы о чем-то забыли.

— О чем же?

— Об извинениях, — напомнила Вереда.

— Прошу прошения! Господа, от лица всей службы губернского магического надзора и от себя лично приношу Непеняю Зазеркальевичу искренние извинения за необоснованное вторжение. Обещаю, этот случай будет рассмотрен и принят к сведению.

— Ну ладно, хоть перед человеком извинились, — проворчал Переплет. — Про себя уж молчу, кто об нас, домовиках, вспоминает? Ох времена пошли…

— Уважаемый господин домовой, перед вами я как раз намеревался извиниться отдельно, — поспешил заверить Немудрящев и на всякий случай добавил: — А также перед остальными сотрудниками ателье. Однако мне не терпится услышать объяснение давешних событий.

Да и всем, кажется, интересно было послушать.

— Помните, Добролюб Неслухович, я давал вам журнал с оптографическим романом? Вы напрасно в тот раз не воспользовались моим предложением рассмотреть художественные оптографии через очки-духовиды. Я говорил о том, что талантливые актеры способны передать даже ауры своих персонажей, а улавливаются они посредством призматических объективов, каковым пользуюсь в последнее время и я. Именно с помощью такого объектива был сделан снимок вашей дочери. А она, Добролюб Неслухович, обладает несомненными актерскими способностями. Желая предстать в наиболее выгодном свете, тем более в присутствии любимого человека, да еще такого, как господин Пискунов-Модный, виднейший из женихов Спросонска, ваша дочь неосознанно сыграла перед объективом роль — роль девушки, по ее представлениям, идеальной. Этот идеал и был запечатлен — не столько силой оптографии, ибо, по правде говоря, для меня это был рядовой портрет очередной посетительницы, сколько силой актерского дарования.

— Вы в этом совершенно уверены? — спросил Немудрящев.

— Абсолютно. Впрочем, если я ошибаюсь, не далее как завтра со стороны Залетая Высоковича последует новый вызов. Однако я не сомневаюсь в правильности догадок. Рассказ Вереды Умиляевны, которая лично знает вашу дочь, собственное впечатление о ней — все говорило в пользу того, что Простаковья Добролюбовна очень, может быть, даже излишне… эмоциональна, а это нередко является признаком артистизма, который требует сопереживания. Развеять ошибку не составляло труда в самом начале, но, как я уже говорил Залетаю Высоковичу, его мрачная физиономия только укрепила вашу дочь во мнении, будто она совсем не так хороша, как могла бы или должна быть.

— Мне никогда не нравилось ее увлечение этим молодым человеком, — досадливо крякнул Немудрящев.

— Ну, на него не стоит особенно сердиться. Он ведь тоже сыграл роль — правда, навязанную извне. Роль модного юноши, от которого ждут экстравагантных поступков. А те, кого он считал близкими друзьями… Не хочу ничего плохого сказать о Курете Эпсумовиче, но он даже не попытался вникнуть в обстоятельства дела — а ведь он трезвомыслящий разумный, его мнение могло пошатнуть уверенность Залетая Высоковича в моей вине. Что же касается господина Возражуна, то, боюсь, его показная дружба вреднее для Пискунова-Модного, чем открытая вражда…

— Кто бы сомневался! Этот скандальный мальчишка может погубить чью угодно репутацию, — заявил глава магнадзора.

— Однако Залетаю Высоковичу эту дружбу вроде бы прощали, не так ли? — возразил Сударый. — Как модному юноше, ему простительно даже водить знакомства, которые для обычного спросончанина могли бы обернуться неприятностями. Впрочем, дело совсем в другом — тут сказалась обычная ревность к удачливому сопернику.

— Что? Вы хотите сказать, что этот… этот…

— О нет, что вы, успокойтесь, Добролюб Неслухович! — торопливо заверил Сударый, ругая себя за то, что проговорился: с подобными нюансами молодому поколению следует разбираться самостоятельно, а подталкивать к вмешательству родителя барышни значило попросту сплетничать. — Полагаю, молодой господин Возражун не питает никаких иллюзий насчет вашей дочери. Пожалуй, мне следовало сказать «зависть». Залетай Высокович в его глазах — удачливый соперник в жизни. И скандальный юнец не упустил случая уничтожить счастье модного юноши — окончательно уверил в необходимости дуэли и даже сам взялся ее организовывать, причем таким образом, чтобы о примирении не могло идти речи. А впрочем, и его винить нет смысла по большому счету.

— Если вы так считаете, то вы человек просто сверхъестественной доброты, — с неудовольствием отозвался Немудрящев.

— Отнюдь. Просто я полагаю, все потуги Возражуна были бы бесполезны, кабы не общественное мнение. И, кстати, не исключаю, что если бы не оно, Принципиалий Поперекович и не воспринимал бы так болезненно успехи своего бывшего друга.

Проводив Немудрящева и направляясь в лабораторию, Сударый невольно стал свидетелем необычной сцены. В коридоре, ведущем в хозяйственные помещения первого этажа, он заметил Вереду и Переплета. Девушка, уже одетая для выхода на улицу, что-то сказала домовому и вдруг, наклонившись, расцеловала его. Непеняй Зазеркальевич удивился, а потом понял, в чем дело, и расстроился.

Вместо того чтобы пойти в лабораторию, он направился в кладовую, где набил и раскурил трубку, мрачно глядя в пыльное окошко, за которым качались резко очерченные рыжеватым светом волшебных фонарей голые ветви тополя.

«Нет, нет и еще раз нет, — говорил он себе, — никакого автопортрета! Получится на нем надутый, самодовольный тип, не способный думать о чем-либо, кроме собственной драгоценной персоны…»

Дверь приоткрылась, в кладовую заглянул Персефоний:

— Вы скоро, Непеняй Зазеркальевич? Я уже приготовил растворы. Что-то случилось? — обеспокоился он, разглядев выражение лица оптографа.

— По счастью, нет. А все равно гадко. Я вот давеча соловьем разливался, общество корил, о молодых людях рассуждал свысока… А даже не вспомнил, что, оставляя Вереду с инспекторской комиссией, бросил ее в крайне неприятном положении. Ведь у нее в коробке обитает таинственный любимец, за которого ее запросто могли оштрафовать!

Персефоний хлопнул ладонью по косяку:

— Вы-то ладно, у вас дуэль была на уме, а вот я должен был сообразить. Но, кажется, все обошлось?

— Несомненно, Вереду выручил Переплет: спрятал магическую зверушку в каком-нибудь тайнике или еще что-то придумал.

— Слава богу, а то и впрямь некрасиво получилось бы. Ах я растяпа…

— Брось наговаривать на себя, Персефоний, у тебя голова была занята не меньше моей, — отмахнулся Сударый, яростно пыхтя трубкой. — Но хотя бы сообразить, что Вереде грозят неприятности, я мог! Хотя бы извиниться… Так нет же, мне интереснее было слушать извинения Немудрящева и предвкушать извинения Пискунова-Модного…

— Я тоже хорош. Однако самобичевание нам не поможет, да и снимки сами собой не проявятся.

— Да, конечно. И все-таки…

— И все-таки нас ждет работа. К тому же есть ведь один простой и действенный способ восстановить душевное равновесие.

— Какой?

— Завтра утром первым делом извинимся перед Вередой и поблагодарим Переплета. По-моему, не самый плохой выход.

К полуночи у Сударого началась сильнейшая мигрень, которую не уняли ни патентованные капли, ни массаж висков, однако прекращать работу он не хотел: пластины до завтра ждать не будут. Работая в четыре руки, они с Персефонием перемещали снимки из одной емкости в другую, проявляли, очищали, просушивали…

— Не пропадать же оптосессии, — периодически говорил Сударый, неизвестно кого убеждая.

Персефоний качал головой:

— Освещение все же не студийное…

— Это придает реалистичности.

— Четвертый снимок передержан. Глядите — движения в начале и в конце цикла накладываются друг на друга.

— Извини, не вижу, — сказал Сударый, потирая ноющие глаза.

Персефоний вложил снимок в приемный лоток светокопировальной машины, растянул холст и спроецировал на него укрупненное изображение.

— Вот, вот! Рапиры двоятся, а тут, где вы отходите, кажется, будто вместо вас три или четыре призрака.

— Да, действительно… однако погрешность невелика — если печатать копии на бумаге, ничего этого заметно не будет.

— Да кому эти снимки нужны, чтобы печатать их, Непеняй Зазеркальевич?

— Не пропадать же такому труду. И потом общество ждет какого-то результата.

— А не наплевать ли на ожидания общества?

— Ну что ты, Персефоний, это уже возражунская позиция. Общество состоит из обычных разумных, на которых плевать все-таки нехорошо. Нет, я полагаю, достаточно будет выпустить иллюстрированную брошюру о дуэлях — дополним движущиеся картинки текстом, как в похождениях дона Картерио, и опубликуем небольшим тиражом. Тогда о дуэли точно будут вспоминать лишь как о рекламном трюке — а я ведь, собственно, только ради этого и придумал весь балаган на главной площади.

Сударый на минуту расслабился, наблюдая повторяющийся эпизод поединка, свой отскок, контратаку… Пискунов-Модный смотрелся великолепно, если не знать, что оптограф поддавался.

— Непеняй Зазеркальевич, мне тут одна мысль пришла в голову… — задумчиво произнес Персефоний. — А что, если бы в копировальной машине было два отражателя? Тогда можно было бы подкладывать пластины по очереди и проецировать одну за одной. Так можно получить картину с хронометражем минут в пять, а то и в десять. Да в принципе даже и в час!

— Занятно… Только как ее представлять публике? Собирать народ в полутемном зале и заставлять сидеть перед холстом?

— Да, не очень удобно. Однако тут есть над чем подумать, вам не кажется? Возможно, наклевывается новое изобретение.

Сударый со вздохом потер виски:

— Может, и наклевывается, да нужно ли оно кому-нибудь? Движущиеся картинки на бумаге хороши своей компактностью, а для общественного просмотра существуют театры. Картины на холсте не принесут ничего принципиально нового — так к чему умножать сущности?

— Как сказать…

— Извини, Персефоний, сегодня я слишком устал для изобретений, — улыбнулся Сударый. — Давай поскорее закончим работу — и отдыхать.