Уязвленное самолюбие и стратегия

Сэр Уилоби между тем по-прежнему придерживался линии поведения, продиктованной ему чувством долга по отношению к своей особе. Он исходил из распространенного и несколько наивного предположения, будто от союза стратегии с уязвленным самолюбием можно ожидать полезных плодов.

Это одно из самых древних и самых естественных заблуждений, свойственных человеку, — ведь обе стороны и впрямь жаждут такого союза.

Однако люди, посвятившие себя изучению человеческой природы, настаивают на полном несоответствии характерову партнеров. И они правы, поскольку и та и другая сторона отказывается подчиниться ярму, которое накладывает всякий узаконенный союз. Едва свершив темное дело, ради которого они сошлись, партнеры начинают тянуть в разные стороны, изо всех сил добиваясь развода. При всем том взаимное влечение, которое они испытывают, так сильно, что всякий раз, как им доводится повстречаться в чьей-нибудь душе, они устремляются в объятия друг к другу и выражают страстное желание тут же идти под венец. Объясняется это вот чем: уязвленному самолюбию хотелось бы выступать с трезвой обдуманностью стратега, тогда как стратегия, со своей стороны, рада воспользоваться пылкой нетерпеливостью уязвленного самолюбия.

При первых же признаках сближения, каким бы случайным и временным оно ни казалось, эту влюбленную, но непостоянную парочку рекомендуется разлучать самым решительным образом. Ибо союз этот заманчив лишь в мечтах; как только мечта осуществляется и союз становится реальностью, он начинает туманить голову не хуже перебродившего виноградного сока или какого-нибудь ведьмовского отвара. Под видом домыслов изворотливого ума новобрачные выкинут такое, по сравнению с чем языческие сатурналии покажутся вам тихими и разумными забавами. Нас могут упрекнуть в преувеличении — но как избегнуть пафоса моралиста, если берешься проследить чей-нибудь жизненный путь? Такова уж избранная нами тема; и всякий мало-мальски развитой человек, поразмыслив, найдет наш пафос оправданным.

Главное — с самого начала понять, что самолюбие лютый враг стратегии, и постараться, чтобы эти двое не соприкасались. Я рекомендовал бы всем и всегда, во-первых — подвергать сомнению разумность избранной стратегии, во-вторых — подавлять свое самолюбие. Иными словами — вести себя, как подобает человеку с головой на плечах. Обуздать себя, впрочем, под силу каждому, следует лишь призвать на помощь две-три избитые истины из великой армии трюизмов, завещанных нам мудростью веков, и поставить этих ветеранов во главе своих войск. Они свое дело знают: апеллируя к Разуму, они заставят к нему прислушаться и своевольного юнца, именуемого Поведением. Как правило, сей отрок научается ходить по-человечески лишь под ударами дубинки по черепу. Но, приставив к нему в дядьки наших командиров, мы можем хотя бы указать на опасности, подстерегающие его из-за угла.

Уилоби, собственно, знал, что уязвленное самолюбие плохой советчик стратегу. Более того, он понимал, что ярость, которую он в себе разжигает, в корне противоречит избранной им стратегии. И хотя его утренний отъезд, предпринятый после того, как накануне он изъявил Кларе свое неудовольствие, можно было истолковать как хитроумный стратегический маневр, Уилоби уже сетовал на рок, заставлявший его в погоне за недостижимым все больше и больше отдаляться от Клары.

Уже одно то, что она вынуждала его прибегать к стратегии, вызывало в нем ярость. Он был глубоко оскорблен.

Мало того что она причинила ему страдание, она к тому же узурпировала роль, которая должна была по справедливости принадлежать ему: ведь это он был вправе требовать от всех — и от нее в первую очередь — особенной чуткости по отношению к себе.

Вверенное ему прадедами обостренное чувство собственника восставало против Клары, обвиняя ее в непозволительной дерзости. И, зная себя, — по свидетельству домочадцев, фермеров и соседей, — как человека покладистого (когда ему воздают должное), сэр Уилоби почитал себя обиженным и даже некоторым образом окруженным ореолом мученичества.

Злейший враг и тот вряд ли назвал бы его виновной стороной.

Даже у Клары не хватало дерзости это утверждать. Но представить себе, чтобы он, всеобщий баловень и любимец, мог просто-напросто ей не нравиться, тоже было невозможно. Капризницу следовало отхлестать, чтобы внушить ей основную истину, а именно: что глава всему — мужчина.

Да, но удастся ли преподать ей этот урок? Если она все еще ему принадлежит — безусловно; можно не спеша избрать тот или иной род наказания: игнорировать ее, заморозить холодностью, а затем слегка согреть, чтобы тут же сразить сарказмом; дарить ее улыбками сожаления, насмешкой, оказывать подчеркнутое внимание другой. Все это годится, если она еще ему принадлежит. И он тем успешнее справился бы со своей задачей, что знает себя как человека по сути кроткого. Подвергая ее всем этим казням, он бы не забывал, что на самом деле он не тот, каким представляется, и мысль об истинном своем добросердечии служила бы ему утешением в его вынужденпой жестокости. О, у него-то доброе сердце, это он страдает от холодности других! Сэр Уилоби всецело поверил этому вымыслу, вымыслу, коим, кстати сказать, тешится едва ли не половина человечества. Казнь, которой он намеревался подвергнуть невесту, была всего лишь справедливым возмездием за боль, причиненную сердцу, исполненному добра. Только бы поставить Клару на колени — в переносном смысле (а впрочем, не худо бы и в прямом!), — и тогда он сам поднимет ее и простит.

Вот чего он жаждал, вот чего добивался… Пусть она убедится, как мало она его еще знает! Сладость возобновленных излияний искупила бы всю боль, которую ему пришлось претерпеть по ее вине. Он нарисовал бы для нее одной свой портрет, нарисовал себя таким, каков он есть на деле, а не таким, каким представляется свету. Впрочем, уважение, которым он пользуется в свете, тоже что-нибудь да значит.

Но прежде надо ее усмирить.

Внутренний голос нашептывал ему, что он утратил над ней власть.

Если это и в самом деле так, то с каждым ударом, какой он ей нанесет, она будет все больше от него удаляться, и в конце концов между ними разверзнется пропасть, через которую уже не перекинуть мост.

Всякий раз, как он вспоминал свою обиду, мысли его, подобно лопастям старого мельничного колеса, шли по одному и тому же кругу, вновь возвращаясь к решению ни под каким видом не отпускать Клару. С этой мысли он начал, к этой мысли пришел. Вот в чем будет заключаться его месть! Как она, однако, хороша! Она была как сияющий летний день, когда легкий ветерок едва рябит водную гладь. У него дух захватывало, когда он о ней думал.

Эта отчаянная девица вызывала чувство более острое, чем какая-нибудь венценосная красавица.

Отпустить ее было бы безумием.

Она действовала на Уилоби, как вид паттерновских владений после долгих странствий, когда флаг, поднятый в его честь над Большим домом, казалось, плакал от гордости.

Отпустить ее было бы предательством.

Жестокостью по отношению к ней самой.

Он не должен забывать о нежном возрасте своей мучительницы, о том, что безрассудство ее объясняется крайней молодостью.

Когда нам надоест вдыхать аромат цветка и не хочется больше держать его в руке, мы его бросаем. Но молодая женщина — не просто цветок, это драгоценная роза, и ее нельзя безнаказанно от себя отбросить. Ибо за нами по пятам неизбежно следует чудовище, именуемое мужчиной. Всякий, кто притронется к этой покинутой и, казалось бы, ненужной нам вещи, воспринимается нами как похититель. Так было с Летицией, и теперь он испытывал такое же чувство, но только гораздо более сильное, ибо Кларино очарование было во много раз сильнее бледных чар его подруги детства. Стоило ему себе представить Клару выброшенной, словно сорванный цветок, на обочину и склонившееся с любопытством над этим растоптанным, но еще не утратившим своего аромата и прелести цветком чудовище в мужском обличье, — стоило ему представить такую картину, как на него налетала стая фурий и начинала нещадно его терзать.

Зато как сладко было мечтать, что, отвергнутая всеми, она так и останется там, на обочине, что до конца века пребудет старой девой! Вот когда он может предаться роскоши запоздалых сожалений! При виде иссохшей от раскаяния девушки, которую он подверг, быть может, чересчур строгому наказанию, он ощутит легкие уколы совести, но эти уколы будут, вероятно, таить в себе неизъяснимую сладость. О, разумеется, при виде ее непритворного раскаяния он будет рад подбодрить ее кое-какими знаками внимания — не слишком серьезными и ни к чему не обязывающими. Многое будет зависеть от возраста, в котором безумная придет к раскаянию. Предположим, что она еще не вовсе утратила свою молодость. Тогда между ними возможны прелестные сценки, вроде следующей:

— Бедная моя, кто же виноват в том, что ваша молодость прошла в одиночестве, без любви? Неужели я?

— Нет, нет, Уилоби! Я одна виновата во всем. Это я совершила непоправимую ошибку. И я оплакиваю ее всю жизнь. Я не прошу вашего прощения. Я его не заслуживаю. Даже если бы вы даровали мне прощение, я не дерзнула бы прижать его к сердцу, вовек недостойному вас.

— Быть может, Клара, я не проявил достаточного терпения. Все мы люди.

— Никогда, никогда не позволю себе обвинить того, кто был столь безмерно ко мне снисходителен!

— И все же, моя некогда любимая, — ибо называть вас своей любимой я могу лишь в прошедшем времени, — все же, должно быть, я и сам был не без греха.

— Вы в моих глазах — совершенство.

— Клара!

— Уилоби!

— Итак, я должен примириться с горькой мыслью, что мы, двое, — а ведь мы чуть не составили с вами одно! — разлучены навеки!

— Да, мой друг, я с этой мыслью смирилась давно. Я могу называть вас другом, не правда ли? Вы всегда были мне другом, лучшим моим другом! Ах, зачем я была так слепа! В темные ночные часы и на протяжении многих дней, которые для моей души были темнее ночи, я видела перед собой указующий перст и следовала своим одиноким путем по пустыне — путем, ведущим прочь из рая, того самого рая, из которого я сама себя изгнала, допустив столь непростительное легкомыслие. И вот мы вновь повстречались! Я не достойна и этого счастья. Теперь мы расстаемся. И на этот раз — я взываю к вашему милосердию! — пусть это будет навсегда. Навсегда! О, роковое слово! Порожденное заблуждениями молодости, оно одно только нам и остается, когда мы приходим к полному банкротству, к отказу от себя и мечтаем лишь о том, как бы скорее покинуть эту обитель печали. Итак, прощайте, Уилоби. Нам лучше расстаться.

— Клара! Один… всего лишь один… последний… святой поцелуй!

— Если эти бедные уста, некогда вам милые…

И поцелуй, — говоря все тем же высоким стилем современных романов, избранные места из которых и вдохновили сэра Уилоби на сей полет фантазии, — поцелуй был запечатлен.

О, это был настоящий, полнокровный поцелуй! Поцелуй, который должен был выпить всю ее угасающую прелесть до конца и оставить ее раздавленной, а ее образ — «божественным воспоминанием, погребенным в памяти навеки», как сказали бы авторы излюбленных романов сэра Уилоби и как они, собственно, говорили уже не раз.

Но воображаемое прикосновение Клариных уст, как на беду, обдало его живым Клариным дыханием. Оно обрушилось на него ветром, словно нарочно вызванным из небытия, чтобы сокрушить величественный корабль воображения.

Грезы, которым он предался, подняли целую бурю в его душе. Когда человек попадает в плен страсти, мысли его начинают кружить, подобно спугнутому зайцу, и неизменно возвращаются в исходное положение. Кларино очарование породило его грезы, а грезы вновь повергли его в плен этого очарования. Оно было безгранично, а он — ненасытен; прибавьте, что Кларино поведение тучей застлало его небосклон, и вы получите законченную картину его мучительного состояния.

Конь со своим седоком трусил неспешной рысцой, словно возвращаясь с охоты. Вдруг Ахмет насторожил уши, и Уилоби, скользнув взглядом вдоль холмов, спускающихся к аспенуэлскому выгону, узрел уже описанные нами конные состязания: впереди, приближаясь к переправе, скакал юный Кросджей. Несмотря на то что между сэром Уилоби и всадниками было не меньше мили, он тотчас их узнал.

Он отметил, что двое отставших как будто и не стремились нагнать мальчика: подъехав к переправе, они натянули поводья, придержали лошадей и продолжали разговаривать — их головы почти соприкасались! Новое чувство, еще не изведанное Уилоби, сделало то, что он этих всадников видел, словно они находились не на отдаленной равнине, а совсем рядом, в нескольких шагах от него. Он явственно представлял себе, как они смотрят друг на друга — глаза в глаза. Но вот она вдруг пришпорила лошадь и поскакала через ручей. Гораций последовал за Кларой. Почему они больше не едут рядом? Что заставило де Крея держаться на расстоянии? Разгоряченная ездой, Клара, верно, отбрила его каким-нибудь острым и дерзким словцом, — о, Уилоби знал эту ее манеру! Так она могла говорить только с человеком, с которым была в коротких отношениях.

Он сам накануне предложил де Крею совершить с Кларой прогулку верхом, совершенно позабыв в ту минуту, что им с Горацием не раз доводилось выступать в роли соперников. Ему просто хотелось, чтобы Клара не скучала. Будучи ловким стратегом, он решил пустить в ход все средства, чтобы привязать Клару к Паттерн-холлу, а тем временем надеялся привести свой дух в равновесие и сломить сопротивление девушки — задача, казалось бы, несложная, посильная всякому мужчине, обладающему энергией и выдержкой и к тому же занимающему выгодную позицию. Ведь это стратегия — пусть не без примеси самолюбия, но все же стратегия — побудила его сесть спозаранку в седло и отправиться на поиски какого-нибудь дома с усадьбой в радиусе пяти — семи миль от Паттерн-холла, который мог бы служить жилищем для доктора Мидлтона.

Если достопочтенному доктору понравится дом и он согласится его занять (а Уилоби видел дом, который, по его расчетам, должен был ему подойти), это будет еще одним звеном в цепи, удерживающей Клару; если же дом не удовлетворит взыскательного джентльмена (а ему угодить трудно — разве что выдержанным вином), у Уилоби будет предлог просить доктора погостить в Паттерн-холле, покуда не подвернется нечто более подходящее. А его неугомоиной дочери можно будет сказать, что у него есть кое-что на примете. Самого доктора сэр Уилоби уже подготовил, как бы невзначай проговорившись, что Клара склонна слишком близко к сердцу принимать обыкновенную ссору влюбленных. Словом, маневр Уилоби обещал окончиться удачей.

Однако странная боль, внезапно пронзившая все его существо, говорила о том, что примесь любовной досады в его стратегических планах была большей, чем могло показаться. Понятие о лояльности по отношению к приятелю там, где дело касалось женщины, было у де Крея весьма растяжимо, и расправлялся он с этим понятием точно так же, как расправлялись с логикой античные софисты. То, что Уилоби не взял в расчет особый характер лояльности своего друга, лишний раз свидетельствует об ослепляющем действии уязвленного самолюбия.

К тому же у де Крея, как у настоящего ирландца, язык, что называется, без костей. Послушный воле своего хозяина, он то мелет вздор, то произносит слова, полные здравого смысла. И как бы апглийское пуританство ни клеймило болтуна, женщины всегда будут упиваться его болтовней. Видно, и Кларе она пришлась по сердцу. Уилоби принялся метать громы и молнии по адресу слабого пола. И — такова ирония судьбы — этим-то безмозглым существам мы вынуждены вверять нашу честь!

Уилоби не был болтуном. В юные годы он, впрочем, мог трещать без умолку — не хуже всякого другого. Но он трещал с определенной целью, чтобы сойти за беспечного, веселого, славного малого, каким оно и подобает быть молодому джентльмену, осененному золотым нимбом в пятьдесят тысяч фунтов годового дохода. Со временем, однако, когда в нем развился критический дух, он понял, что основой его трескотни был мальчишеский жаргон, и справедливо решил, что подобное искусство ниже его личного и родового достоинства. Наступила пора сдержанности и нарочито пренебрежительных зевков, на смену которой пришло его теперешнее свинцово-пуританское презрение к болтунам.

Они расставляют свои ловушки женщинам и даже не щадят девиц! О, недостойная порода! Или, во всяком случае, о, недостойная девица — та, что там, внизу, скачет через ручей!

Замужние дамы, те его понимали. Или, например, вдовы. Он невольно представил себе рядом с Кларой леди Мери Люисон, чрезвычайно красивую и обольстительную молодую вдову, но в ту же минуту, словно нарочно (ведь он рассчитывал на противоположный эффект), несмотря на благородное происхождение и связи леди Мери, серебристый блеск юной девушки затмил бедную вдову.

Это неудачное сравнение, заставив Кларины черты выступить во всей их несравненной прелести, нанесло ему последний сокрушительный удар: ревность завладела всем его существом.

До сих пор он не знал ревности и считал, что этот вульгарный недуг никогда не посмеет к нему подступиться; ревность, по его мнению, была болезнью, которой подвержены незадачливые, пошлые людишки — кто угодно, словом, только не он. Ни капитану Оксфорду, ни Вернону, ни де Крею, никому из них не удалось сколько-нибудь ощутимо задеть его самолюбие. Женщинам еще подчас удавалось, мужчинам — никогда. Да и ни одна женщина до сих пор не приводила его в состояние этой постыдной агонии, когда человек готов от ревности биться головой об стену. Он считал себя выше этой унизительной напасти.

Если бы так оно и было, мы не стали бы особенно им заниматься: две-три притравки со стаей бесенят полностью бы нас удовлетворили. Но сэр Уилоби, что бы он о себе ни думал, был самый обыкновенный мужчина, он был влюблен в Клару Мидлтон и, как все мужчины, при первом же намеке на соперника испытал приступ самой обыкновенной ревности.

Вульгарная ревность овладела им, и он мигом вспыхнул, вспыхнул зеленым пламенем, цвета ярь-медянки, как хотелось бы сказать для точности, ибо именно таков был цвет этого пламени.

Вспомним, чтó говорят поэты о ревности. Испытывать ее — это в раю, предназначенном для двоих, постоянно ощущать присутствие третьего, ощущать, что этот проклятый третий, — будь то предшественник ваш или преемник, — все время с вами, не отступает от вас ни на шаг, сжимает вас в своих предательских объятиях; испытывать ревность — это значит лежать на ложе негашеной извести; в сладости поцелуя чувствовать привкус золы; взирая на пройденный путь, убеждаться, что ваш недавний рай отдает серным запахом преисподней; заглядывая в ворота будущего, видеть впереди вместо блаженства кровавые муки. Испытывать ревность — это значит втрое больше прежнего обожать ту, что сделалась вам ненавистной, и с утроенной яростью мечтать схватить ее за горло; это значит — быть обманутым, осмеянным, опозоренным, просить и пресмыкаться и, добиваясь сладкой мести, не останавливаться перед коварством, достойным самого сатаны. В человеческих чувствованиях пока еще не заметно никаких перемен, разве что поступки современных людей стали несколько сообразнее с требованиями разума.

Кто из нас не видел картин, где изображен человек, который неким проклятьем превращен в дикого зверя? Такому же раздвоению был подвергнут наш Эгоист: одна часть его сохраняла человеческий облик и с пристальным изумлением вглядывалась в другую. Эта, другая часть, тоже была сэром Уилоби, но она лязгала зубами, широко разевала пасть, и, глядя на Уилоби-зверя, Уилоби-человек мог судить о ненасытной силе своей ревности.

Предавшись непривычной для него работе воображения, Уилоби вызвал перед собой образ Клары — яркий до рези в глазах. Он видел, ненавидел, обожал только ее одну, невозможную Клару Мидлтон. Не вовсе лишенный способности логически мыслить, он понимал, что Клара, как таковая, — одно, а Клара, как женщина, впервые вызвавшая в нем муки ревности, — другое и что в этом последнем обстоятельстве личность ее ни при чем. Почва для этих терзаний, впрочем, как мы знаем, была подготовлена ею самой. Мелькнувшее было подозрение о тайном сговоре, якобы существовавшем между Кларой и де Креем уже в день его прибытия, на какой-то короткий миг направило внимание Уилоби на де Крея — но только на миг: Клара вовлекла его в свой магический круг, и он мог думать лишь о ней одной. Любовь и ненависть к ней достигли такого накала, что исключали мысль о чем-либо другом. Он то пресмыкался перед ней в пыли, то с безоглядной свирепостью разрывал ее на части. Он чувствовал, как добыча ускользает из его рук, как его собственность уплывает к Другому.

Впрочем, этот Другой тоже выпьет свою чашу до дна! Стоять подле алтаря и видеть, как нерасторжимая цепь приковывает его возлюбленную душой и телом к сопернику, — вот пытка, вот огонь, на котором предстоит изжариться Другому!

Да и для нее самой, коли ей так уж противен этот брак, алтарь превратится в раскаленные уголья. Да, да, на уголья ее, раз она испытывает к нему отвращение! Изжарить и проглотить! Вот когда она будет принадлежать ему по-настоящему, — испепеленная, проглоченная им! И — конец всем соперникам! От ее нежелания соединиться с тем, кому она дала слово, не останется и следа: она об этом не посмеет и заикнуться, даже подумать не посмеет.

Итак, он наконец уверовал, что Кларе и в самом деле претит мысль о браке с ним. Для того чтобы в этом убедиться, видно, не хватало как раз сценки на выгоне — этой малой искры, к тому же, быть может, воображаемой! Другой, впрочем, был необходим: иначе пришлось бы признать, что в основе Клариного нежелания вступить в брак лежало отвращение к нему самому, к сэру Уилоби Паттерну.

Женщины либо отбрасывают нас назад, в состояние дикости, либо возносят к самой высокой звезде небосвода. Все дело в нас самих. Чем бы мы ни были для них, для нас они могут стать либо самым низменным в жизни, либо самым высоким: Лесбией Катулла или Дантовой Беатриче. Выбор целиком в нашей воле. Даже если б можно было установить, что иные прекрасные создания и в самом деле несут службу у Князя Тьмы и что на их белых ручках — след его огненного клейма, меж тем как другие являются ангелами небесными, о которых поется в гимнах, то и тогда удел наш определялся бы нашими склонностями; кому быть нашей владычицей — ангелу или исчадию ада, — зависит от нас самих. В обоих случаях похитительница нашего сердца отражает то лучшее — или худшее, — что в нас заключено. Это по ним, по женщинам, следует судить об уровне цивилизации, которого мы достигли. Если они покуда стоят на низшей ступени развития, то это лишь оттого, что по свету бродят стаи дикарей в поисках новых пастбищ. Ведь вожаком стаи всегда бывает самец, а судят о стае по вожаку. Ревность — это первобытный эгоизм, пробуждающийся в мужчине при мысли о возможном посягательстве на его права; это — тигр, под дулом охотника заносящий лапу над жертвой: в ярости на смельчака, дерзнувшего ему помешать, он вонзает в нее когти и рвет ее на части. Наш Эгоист, который является всего лишь обычной мужской особью, но только выросшей до гигантских размеров, еще не сподобился держать свою жертву в когтях. Зато в мыслях он уже терзал все женское сословие. И как бы он ни благоволил к преданным, кротким и подобострастным женщинам, готовым перед ним трепетать, в своем теперешнем настроении он и в божественной Беатриче увидел бы грошовую Лесбию.

Но пусть лучше женщины сами расскажут нам о своем участии в этом единоборстве. Ведь это они обычно пробуждают в нас Эгоиста, а не мы в них. Правда, в тех исключительных случаях, когда женщине — в силу ли ее высокого титула или просто независимого характера — выпадает роль охотника, она выказывает способности, ничуть не уступающие мужским. Но это — исключение. Как правило, женщина не охотник, а дичь и судит о своем преследователе по тому, в какую форму облекается его преследование.

Несмотря на то что молодые девицы имеют лишь смутное представление о мужчинах, свойственная молодости нетерпимость помогает им угадывать Эгоиста и судить его значительно строже, нежели их старшие, умудренные опытом, сестры. А уж раз составив мнение, девушка цепко за него держится. Эта-то девичья проницательность и определяла поведение Клары, казалось бы столь непростительное. Итак, проникнув в сущность своего жениха, она решительно от него отвернулась и хотела бежать из его дома, словно то была пещера, где обитает кровожадное чудище. К сожалению, она уже опустила свое письмо к Люси Дарлтон. А то она, быть может, нашла бы способ избавиться от полковника де Крея и, нежно поцеловав на прощание питомца мистера Уитфорда, ускакала бы на станцию и умчалась к своей подруге на поезде, призывный гудок которого раздавался где-то вдали, за холмами — так претила ей мысль о возвращении в Большой дом! Пользоваться его гостеприимством день, сутки, больше — целых сорок часов, а то и все сорок шесть! И никакой надежды на сон, который один был бы в состоянии придать этим часам крылья!

Бедный Уилоби меж тем выжигал свое сердце ядовитой медной ярью ревности, и теперь оно походило на освещенную фонарем кладбищенского вора старую, ржавую кирасу, валяющуюся в луже, затянутой зеленой тиной. С чем еще сравнишь несчастного? В груди его тяжко ныла образовавшаяся пустота; чувство жжения и усталости от вековечной гибельной борьбы, глубокая вмятина — на месте, где «звезда спалила душу». И как же саднила эта рана! Жертва рокового сражения и одновременно пример того, чем кончаются подобные сражения, он выдохся совсем и впал в состояние вялой агонии.

Даже безграничная ненависть не в состоянии избавить от боли. Он это познал. Точно так же обстояло и с презрением: он и это чувство исчерпал до дна. Подобно телу утопленника, которое отказывается тонуть, на поверхность его сознания вновь и вновь всплывала мысль о Клариной молодости, о ее цветущем здоровье. Благородное намерение — передать свои угодья, богатства и имя надежному потомству — укрепляло сэра Уилоби в его презрении и ненависти к натуре настолько низменной и ничтожной по сравнению с его собственной, но оно же роковым образом привязывало его к ней, как к воплощению здоровья. Совет старейшин, чьим потомком он являлся, предписывал ему сделать эту женщину своей женой. И, чуя их благословение, он к ней посватался. Что и говорить — в здоровье ей не откажешь! Да и сам он в этом ей не уступал. Казалось, в их лице скрестились в поединке две породы — те самые две породы, которым следовало бы слиться в одну, дабы придать прочность его древнему дому. Это благодаря ей, Кларе, он впервые почувствовал свою уязвимость.

Нет, он не мог ее простить. И хоть он горел желанием стиснуть ее в своих объятиях, соображения стратегии предписывали ему держаться с прежней холодностью, дабы Клара вкусила всю горечь его неудовольствия.

— Вы сегодня катались? — спросил он учтиво, подойдя к ней, когда все собрались на газоне перед домом.

— Я? Да, — ответила Клара.

— Надеюсь, вы довольны прогулкой?

— О да, очень.

Оно и видно было. Бесстыдница, хоть бы покраснела! Сэр Уилоби с подчеркнутым участием обратился к Летиции, спросив, отчего у нее такие грустные глаза.

— Должно быть, от врожденной меланхолии, — сказала она.

— Я полагаю, что можно найти средство от всех недугов, кроме тех, от которых мы страдаем по чужой вине, — вполголоса проговорил он.

Летиция ничего не возразила.

Де Крею хотелось уверить себя, что Уилоби так же равнодушен к мисс Мидлтон, как та равнодушна к Уилоби; глядя на обрученных, он утвердился в своем убеждении и принялся рассказывать о прогулке, с восхищением отзываясь об искусстве верховой езды, проявленном его спутницей.

— Вам бы следовало сколотить труппу странствующих циркачей, — отозвался Уилоби.

— Отличная мысль! Вот, мисс Мидлтон, еще один способ провести нашу экспедицию, — подхватил де Крей. — А мне в этом цирке, видно, выпадет роль клоуна? Ну что ж, не возражаю. Надо только заглянуть в какой-нибудь сборник острот.

— Вам это ни к чему, — сказал Уилоби.

— Вы боитесь, как бы я не испортил свою роль? Видите ли, ни один дилетант не в состоянии поддерживать клоунаду в течение целого месяца — а мы говорили именно о таком сроке. Он в первый же день исчерпает свои ресурсы, и самый тупой профессионал с размалеванной физиономией и хохолком на макушке заткнет его за пояс.

— О какой такой «нашей экспедиции» идет речь, позвольте спросить?

Де Крей сердцем понял, что следует избавить мисс Мидлтон от лишнего намека на медовый месяц.

— Так, игра, средство от скуки.

— Так, — сказал Уилоби, — игра на месяц, говорите?

— Ах, если бы ее можно было продлить на годы!

— Ну вот, Гораций, я вижу, вы уже начинаете меня морочить, как завзятый клоун. Извините, но я туп.

С этими словами Уилоби поклонился доктору Мидлтону и, оторвав его от Вернона, взял его по-сыновнему под руку и отвел в сторонку.

Клара посмотрела им вслед. Де Крей перехватил ее взгляд, и необходимость для успокоения совести прибегнуть к казуистике отпала сама собой: в этом взгляде было довольно пороху, чтобы заставить боевого коня вздрогнуть и захрапеть в ожидании призывной трубы.