Ричарду пришлось остаться в городе на три недели, и в течение всего этого времени испытать на себе воздействие Системы, но уже в совершенно иной обстановке. Он вынужден был сидеть и выслушивать речи ученых мужей, приходивших к ним возобновить прерванную дружбу с его отцом; это были те самые люди, к которым, следуя желанию баронета, он должен был отнестись с уважением и прислушиваться к тому, что они говорят: в глазах сэра Остина люди ученые были единственными, кто достоин зависти и подражания. Ричарду пришлось вынести все тяготы знакомства с Грандисонами и быть с ними любезным и милым: страх прослыть безрассудным юношей продолжал преследовать его неотвязно. Мысль, что его могут по какому-либо поводу отождествить с ним, склоняла несчастного Ричарда к беспрекословному повиновению. И это было ужасно. Это оскорбляло светлый образ, который он таил у себя в сердце. Одна мысль о том, что люди станут смеяться над ним, оттого что он любит Люси, вызывала в нем приступы жгучей ярости и пробуждала преждевременную мизантропию. К тому же Система намеревалась показать ему, к каким последствиям может привести знакомство с молодыми прихожанками, и его таскали по ночному городу, дабы он мог увидеть воочию сынов и дочерей мрака — именно так, как это было рекомендовано мистеру Томсону; приглядеться к тому, как эти женщины пляшут и глазами зазывают мужчин и как они ввергают их в бездну погибели. Однако все эти зрелища оказались, пожалуй, полезнее для учителя, чем для ученика, ибо первый в часы раздумья со всей серьезностью себя спрашивал на страницах записной книжки: «Почему все склоняющие к сумасбродствам соблазны воплощаются в лицах только одного пола?» — вопрос, который в Рейнеме никак бы не мог у него возникнуть; и еще: «А что, если мужчины слишком много внимания уделяют?..» Очевидно, речь шла о существе в длинной юбке, ибо ни о каком другом тут в записной книжке не говорится. Мне кажется, что он даже оправдывает женщин, исходя из непосредственных наблюдений. Для Ричарда все увиденное там выглядело странным и диким и, скорее всего, способно было усугубить развивавшуюся в нем мизантропию, если бы не его любовь.
В течение первых двух недель изгнания нашего влюбленного еще поддерживали нежные записки от Люси, которые он по временам получал. Потом они перестали приходить; и тут Ричард впал в такое уныние, что не на шутку встревоженному отцу пришлось принимать меры, чтобы ускорить возвращение в Рейнем. В конце третьей недели Берри положил на обеденный стол два письма со штемпелем Рейнема; после того как баронет внимательно прочел их, он спросил сына, не хочется ли ему покинуть столицу.
— Вернуться в Рейнем, сэр? — вскричал Ричард и тут же поник головой и ответил:
— Как вам будет угодно! — сообразив, что безрассудный юноша чуть было снова в нем не проснулся.
Берри было приказано приготовить все необходимое для их немедленного отъезда в Рейнем.
Письмо, от которого сэр Остин оторвался, чтобы заручиться согласием сына, было плодом усилий мудрого юноши Адриена, и вот что оно в себе заключало: «Бенсон упорно поправляется. Он требует крупную сумму в возмещение понесенного им ущерба. Какое это все-таки счастье, что главным потерпевшим в доме оказался преданный дурак! Я совершенно с вами согласен, что преданный дурак — самое подходящее лицо для исполнения сложных планов. Бенсон сделался теперь уже фигурою исторической. Я пытаюсь ему разъяснить, что это само по себе уже является для него достаточным возмещением и что будущих любимцев своих сладкозвучная Муза обычно отыскивает среди людей, подвергшихся порке; тогда только она и начинает их замечать; к сожалению, должен сказать, что Бенсон отвергает все преимущества, которые дают человеку размышления подобного рода, и предпочел бы жить в безвестье, сохранив в неприкосновенности свою кожу. Должно быть, героизм вырабатывается в человеке путем длительных упражнений. По натуре своей Бенсон принадлежит к числу людей преданных, но глупых: все остальное ему попросту навязали.
Означенная молодая особа уже уехала. С этой прелестной паписткой я разговаривал сам, равно как и со старым Блейзом. Оба они в общем-то рассуждали вполне здраво, хотя один при этом чертыхался, а другая то и дело вздыхала. Она очень мила. Хочется думать, что она не красится. Могу с уверенностью сказать, что на ноги она крепка, ибо два раза в неделю она ходит в Беллингем ублажить свою католическую душу, после чего, исповедавшись и очистившись на римский лад, она преспокойно шагает домой, на что я при моем протестантском телосложении не способен. На дороге в Беллингем я ее и подхватил. У нее очень пышные волосы. Леди Годива могла бы бросить ей вызов. Это были бы достойные соперницы. Вам никогда не случалось думать, что женщина ближе к растительному миру, чем мужчина?.. Мистер Блейз прочит ее в жены своему сыну — это партия, которую каждый любитель сказок может только одобрить. Юный Том унаследовал все приятные черты Чудовища. По слухам, лобернские девицы утверждают, что среди них он самый что ни на есть Прокл. Очень может быть, что утверждают это не они, а мужчины из зависти. Говорит эта красотка хорошим языком, и, словом, лучше от нее избавиться».
Второе письмо было от леди Блендиш; видно было, что оно написано женщиной:
«Я исполнила ваше поручение, как только могла, и очень мне после всего стало грустно. Девушка эта действительно по уровню своего развития намного выше того положения, которое занимает, и как это жаль! Ее можно было даже назвать красивой — по временам она по-настоящему хороша собой и ни в каком отношении не та, какой вам ее изображали. О жизни этой бедной девочки сказать просто нечего. Это самая обычная девичья доля, то, с чего обычно все начинается. Ричарда она боготворит. Ради его блага она готова от него отказаться, пожертвовать своим счастьем. Неужели мы с вами такие жестокие люди? Она спросила меня, как ей поступить. Она согласна на все, что от нее потребуют, — на все, что угодно, кроме одного: притвориться, что любит другого, — на это она ни за что не пойдет, и, думается мне, никакая сила не сможет ее заставить. Вы знаете, я принимаю все близко к сердцу, и должна вам признаться: мы обе с ней немного поплакали вместе. Дядя отправил ее на зиму в монастырскую школу, кажется, в ту самую, где она воспитывалась и где все очень к ней привязались и хотят, чтобы она там осталась, что было бы, вероятно, неплохо, если бы их вынудили это сделать.
Дядя ее — человек в общем-то неплохой. Ее покойный отец завещал, чтобы воспитывал ее именно он, и он никогда не чинит препятствий вере, которой она привержена, и очень следит за тем, чтобы она неукоснительно исполняла все, что нужно, хотя, по его словам, сам-то он настоящий христианин. Весной (только бедная девочка этого не знает) она должна вернуться, чтобы сделаться женою его сына, совершеннейшего мужлана. Я твердо решила этому воспрепятствовать. Не поможете ли вы мне в этом? Стоит вам только увидеть ее, и я уверена, что вы согласитесь. Было бы просто святотатством смотреть на это сквозь пальцы и допустить это. Как-никак, они же двоюродные брат и сестра. Она спросила меня, есть ли на свете еще хоть один такой, как Ричард? Что я могла ей ответить? Я вспомнила сказанные по этому поводу ваши собственные слова. С какой убежденностью она их выговорила! Хочется думать, что он по-настоящему успокоился. И все же я трепещу при мысли, что, приехав, он узнает, какую роль я в этом сыграла. Дай бог, чтобы я поступила действительно так, как надо! Вы говорите, что доброе дело никогда не умирает; однако нам не всегда дано это знать — в этом мне приходится всецело положиться на вас. Да, мне думается, что легко принять любые муки, когда человек твердо знает, за что он на них идет! Но он действительно должен твердо все знать. Последнее время я постоянно повторяю ваше изречение № 54, Гл. 7, P. S.; и оно утешает меня, в сущности, не знаю даже, почему, разве только потому, что мудрые слова всегда умиротворяют нас, независимо от того, имеют они отношение к происходящему или нет: «Потому-то столь многие из числа тех, что приходят к богу, становятся отступниками; ибо льнут к Нему в слабости своей, а не в силе».
Мне хочется знать, что было у вас в мыслях, когда вы писали это изречение, что вас на него натолкнуло. Неужели другому человеку не позволено проникнуть в истоки мудрости? Мне интересно узнать, как рождаются мысли — настоящие мысли. Это не значит, что я надеюсь овладеть этой тайной. Вот вам начало изречения (но мы, несчастные женщины, не можем даже соединить двух мыслей из тех трех, из которых, как вы утверждаете, изречение складывается).
«Когда ошибается человек мудрый, то не становится ли его ошибка страшнее ошибки глупца?» — вот какая догадка мне пришла в голову.
Не идет у меня что-то дело с Гиббоном, поэтому я жду вашего возвращения, чтобы вы тогда снова принялись читать его вслух. Не по душе мне то насмешливое отношение, которым проникнуто все, что он пишет. Я продолжаю вглядываться в его лицо, и в конце концов у меня появляется к нему какая-то личная антипатия. Совсем другое дело Вордсворт! И все равно, я никак не могу избавиться от мысли, что он держится неизменно высокого мнения о себе самом (и тем не менее, я питаю к нему уважение). Но вот что любопытно: Байрон, тот был еще большим эгоистом, и все-таки к нему подобных чувств у меня не возникает. Он напоминает мне хищного зверя в пустыне, дикого и прекрасного; что же касается первого, то это, как бы сказать, отличной породы осел, взятый у древних, осел отличнейший, то есть очень красноречивый и от природы очень довольный собою, и само упрямство его должно восхищать нас, ибо это качество присуще его предназначению. Хуже всего то, что, как ни будь совершенен осел, высоких достоинств в нем все равно никто не заподозрит и, таким образом, мое сравнение справедливо и ложно. Вордсворта я люблю больше, и все-таки Байрон оказывается надо мною более властен. Почему это так?» («Потому, — написал сэр Остин на полях карандашом, — что женщины трусливы и их могут покорить ирония, страсть, но чаще всего сердце их глухо к превосходству и подлинному вдохновению».)
Далее в письме говорилось:
«Я закончила Боярдо и принялась за Берни. Последний оскорбителен. Мне кажется, что мы, женщины, не очень-то ценим юмор. Вы правы, утверждая, что у нас его нет и что мы «хихикаем», вместо того чтобы по-настоящему смеяться. Это верно (во всяком случае, в отношении меня), что «Фальстаф для нас всего-навсего неисправимый толстяк». Хотелось бы мне знать, что за этим образом стоит. А Дон Кихот — из каких это соображений автору понадобилось делать благородного человека смешным? Я уже слышу, как вы говорите: практический ум! Так оно и есть. Женщины существа очень ограниченные, я это знаю. Но мы любим остроумие — опять-таки из практических соображений! Или, говоря вашими словами (когда я действительно думаю, они, как правило, приходят мне на помощь — может быть, оттого, что чаще всего я думаю вашими мыслями): „Выпад рапиры для нас действительнее, чем широко раскрытые объятия разума"».
Какое-то время баронет вертел еще это письмо в руках, перечитывал отдельные места, расхаживал взад и вперед по комнате и размышлял бог весть о чем. Существуют мысли, для которых язык чересчур груб и всякая форма чересчур произвольна; мысли эти возникают у нас и определенным образом на нас влияют, и вместе с тем мы не можем удержать эти окутанные дымкой субстанции и сделать их видимыми и ясными для нас самих, не говоря уже обо всех прочих. Почему, например, проходя мимо зеркала, он дважды в него заглянул? С минуту он стоял с поднятой головой и взирал на свое отражение. Однако вряд ли он разглядывал в это время свою наружность; сдвинутые вместе седые брови и морщины, которые, оттого что брови он часто хмурил, пролегли полукружиями по его прямому высокому лбу; седеющие волосы поднимались надо лбом и ниспадали такою же прядью, как у Ричарда. На всем его облике лежал отпечаток прожитых лет; однако годы эти отнюдь не отяжелили его, и он не утратил прежней осанки. Осмотр его удовлетворил, но глаза его были широко открыты, как будто он взирал ими на свою суть, стараясь разглядеть ее сквозь маску, которая у всех у нас на лице. Может быть, в эту минуту он прикидывал, какое впечатление внешность его может произвести на проницательную леди Блендиш. Об ее чувствах к нему он ничего не подозревал. Но он знал, с какой удивительной прозорливостью женщины, когда захотят и пока чувства их еще не окончательно вскипели под полуденными лучами, умеют подметить все в мужчине, распознать все стороны его характера и нащупать слабую. Он прекрасно понимал, что самому ему чуждо чувство юмора (недостаток, который больше всего отъединял его от его ближних), и очень может быть, что, обладающий ясным умом, пристально вглядывающийся в себя, баронет поддался смутному соблазну: так же, как и поэту, ему представилось, что женщина воспринимает его — седовласого зверя! — как некое высшее существо.
Может быть, все представлялось ему именно так; на это он был способен: улучая минуты, он ловил очень яркие изображения в том огромном зеркале, которое действительность за пределами узкого круга нашей обыденной жизни являет нам, дабы мы могли разглядеть как следует себя самих, когда мы этого захотим. На его несчастье, он был начисто лишен чувства юмора, которое, как правило, идет вслед за этим; и, все разглядев, он, однако, подобно спутнице пресловутого Валаама, не смог сделать ни шагу вперед. А ведь хоть раз над собою посмеяться означало бы для него освободиться от вредных последствий самообмана, и несуразностей, и чудачеств; это позволило бы ему более здраво взглянуть на окружающую жизнь, но он ни разу не посмеялся.
По дороге в Беллингем, в поезде, непрестанно ощущая на себе возбужденно блестевшие глаза сына и поднявшийся в нем мятежный дух, сэр Остин пытался до конца уверовать в собственную непогрешимость, как и надлежало человеку, имеющему за плечами Систему. И оттого, что ему это не удалось и упорная борьба с собой оказалась тщетной, он не остановился перед тем, чтобы вырастить в себе неприязнь к молодой женщине — ведь не кто иной, как она, помешала успешному завершению эксперимента. Он просто не мог думать о ней иначе. Панегирики ее нраву и красоте, на которые не скупилась леди Блендиш, его раздражали. Позабыв о том, что он, в сущности, больше не имеет никакого на это права, он принялся рассуждать так, как обычно рассуждают отцы: «Почему это он не вправе сделать все, что в его силах, чтобы остановить сына, потерявшего голову из-за первой попавшейся на его пути девчонки?» За этими размышлениями он не уберег всю былую нежность свою к предмету затеянного им эксперимента — к сидевшему рядом порывистому, пылкому юноше, и в его безмерную любовь к нему вторглась суровость. Он подумал, что коль скоро у дяди этой молодой девушки созрел столь разумный план выдать ее замуж за своего сына, то он не только не должен ему мешать, но напротив — всячески поощрять этот план и даже помочь ему осуществиться, и это будет вполне оправданно, законно и справедливо. В этот момент, когда он принял это решение, у сэра Остина не было зеркала, чтобы на себя еще раз взглянуть, а о письме леди Блендиш он, должно быть, начисто позабыл.
Кроме отца с сыном, в вагоне никого не было. Каждый был погружен в свои мысли, и всю дорогу они молчали. Когда поезд стал приближаться к Беллингему, все вокруг было уже окутано мраком. По ту сторону станции над поросшими сосновым лесом холмами, по зеленому небу пролегла последняя розоватая полоса. Ричард не сводил с нее глаз. Она притягивала его; можно было подумать, что полоска эта побрала в себя всю его любовь, и теперь сердце его наполнялось безысходною грустью, а на глазах проступали слезы. Ущербная красота этого кусочка неба, казалось, взывала к его душе, клялась, что Люси верна: в ней было что-то от скорбного лица его Люсины, как он ее называл; лицо это молило его поверить. Всякий раз, когда она поднимала на него свои чуть прищуренные глаза и в их глубинах вспыхивал свет, какая-то особая нежность разливалась вокруг; этот взгляд ему потом снился и снился; и теперь вот он ощутил его опять — в этой убегающей дали, и по телу его пробежала дрожь.
Довелось ли вам испытать это похожее на прикосновение волшебной палочки чудо, когда наше грубое существо словно тает и мы становимся тем, чем надеемся, может быть, стать когда-нибудь после смерти при пробуждении — бесплотными, трепещущими от ни разу еще не изведанной на земле радости? Прикосновения эти очень редки; даже когда мы влюблены и когда все для нас становится чудом. Разумеется, это всего-навсего наши ощущения: на шкале духовных ценностей они для нас, должно быть, не выше, чем прозрачные морские полипы, что, отливая всеми цветами радуги, качаются на прибрежной волне. Однако в осеннюю пору жизни для каждого существа немало значит иметь за плечами чисто плотский, как у полипов, опыт, чтобы было на что потом оглянуться, и опыт этот ширит взгляд, расстилая вокруг призрачные морские просторы неслыханного великолепия. Тому, кто хоть раз это испытал, легче других обрести счастливые острова. Чувственная вера в духовное величие значит немало.
«Не надо забывать, — говорится в «Котомке пилигрима», — что природа, хоть и будучи по сути своей языческой, пышнее всего расцветает у подножия Всевышнего. Она отнюдь не тлен, а живая оболочка земли. Стремясь возвысить дух, мы совершаем ошибку, начав ее презирать. Мы забываем, что возвысить его мы можем только через природу. Взлелеянная, ухоженная и очищенная от скверны, она становится тогда в какой-то степени достойной того вдохновенного существа, которое призвано завершить ее очищение. Святой Симеон в числе ее творений увидел борова и принял за борова всю Природу».
Одна из таких странных, идущих от тела экзальтаций и взбодрила нашего юношу; он не знал, как это все произошло, но только и грусть его, и его дурные предчувствия вдруг растаяли. Волшебная палочка коснулась его. Если бы в эту минуту сэр Остин заговорил с ним открыто, Ричард, может быть, кинулся бы ему в объятия. Но тот не мог на это решиться. Он предпочел считать себя оскорбленным, как считал бы всякий отец, и в угоду своей Системе вместо этого начал плести интриги. Леди Блендиш вновь пробудила в нем ревность к той, что Системе угрожала, а ревность Системы столь же безрассудна и злокозненна, как и ревность женщины.
В этот прохладный осенний вечер на станции Беллингем пахло вереском и сосной. Выйдя из вагона, Ричард немного постоял и глубокими вздохами, от которых высоко поднималась его грудь, вбирал в себя свежий воздух. Оставив отца в обществе вышедшего его встретить начальника станции, он направился по дороге в Лоберн отыскать верного Тома, которому через Берри было наказано ходить за лошадью его молодого господина, Кассандрой, и который укрывался где-то неподалеку от дороги в густых зарослях папоротника. Ричард, отлично знавший пристрастие своего слуги к конспирации, стал искать его именно там и действительно обнаружил его в этом тайном укрытии, где он сидел и дымил своей трубкой.
— Что случилось, Том? Она заболела?
Том сдвинул нахлобученную шапку на сторону, чтобы почесать затылок, прежде чем на что-то ответить, — старая деревенская привычка, которой он и теперь был верен, неизменно вступала в свои права, когда ему приходилось думать о вещах отвлеченных или решать какой-нибудь трудный вопрос.
— Да нет, не надо мне никакого гребешка, мастер Ричард, — проржал он, искривив губы деланною усмешкой, когда заметил, что взгляд его господина рассеянно следит за движением его руки.
— Так говори же! — приказали ему. — За всю неделю ни одного письма!
Ричард все от него узнал. Он принял неожиданное известие с поразительным внешним спокойствием и, только придвинувшись чуть ближе к шее Кассандры, стал очень пристально смотреть на своего слугу; он ничего не видел, не смотрел… Тому было бы легче, если бы господин ударил сразу ему в ухо: до того страшен был ему этот совиный взгляд.
— Продолжай! — глухо сказал Ричард. — Вот как. Уехала? Да?
Том сообразил, что от него требуются подробности, и рассказал, как слышал от одной из горничных в Белторпе, фамилия которой была Дейвенпорт и которую он давно уже знал, что молодая хозяйка не сомкнула глаз, как только узнала, что ей надо будет уехать и что, сидя у себя на кровати, жалостно проплакала до утра, хоть и никому ничего не сказала. Тут Ричард был уже не в силах сдержать хлынувших из глаз слез. Том сказал, что пытался ее увидеть, но Адриен посадил его за работу, велев подсчитывать какие-то огромные суммы и сидеть за этим весь день! Он сказал, что молодому господину приятно будет узнать, что Том это делал.
— Да к тому же еще латынь, — добавил Том, — всякие там падежи! Есть с чего с ума сойти, сэр! — патетически воскликнул он. Несчастного заставили зубрить латинские склонения.
Том сказал, что видел ее в последний раз утром в день отъезда; пригорюнилась она, успела только кивнуть ему из коляски — меньшой Блейз ее повез.
— Глаза у нее предобрые, — добавил Том, — а сама все плачет. — За что Ричард потряс ему руку.
Тому нечего было больше сказать, кроме того, что на повороте дороги девушка высунула руку и помахала ему, будто хотела сказать: «Прощай, Том!»
— И хоть ей было уже не увидать меня, — добавил Том, — я снял шляпу. Я подумал, какая же она хорошая, коли даже и меня в такую минуту вспомнила.
Говорил он это с большим волнением — он ведь должен был вести себя как герой, да и господин его помешался от любви.
— Ты ее больше не видел, Том?
— Нет, сэр, это было в последний раз!
— Так это было в последний раз, Том?
— Да, сэр, больше я ее не видел.
— Зачем они ее увезли? Что они с ней сделали? Куда они ее увезли?
Эти стремительно вырывавшиеся у него вопросы были скорее всего обращены к небесам, а не к Тому.
— Почему же она ничего не написала? — продолжал Ричард. — Почему она уехала? Она моя. Она принадлежит мне! Кто посмел ее увезти? Как она могла уехать и не написать мне, Том!..
— Да, сэр, — сказал отменно вымуштрованный рекрут, вытягиваясь в струнку в ожидании команды. Тон, которым Ричард произнес его имя, изменился; он ожидал, что изменится и предмет разговора, однако вопросы были все о том же.
— Куда же это ее увезли? — повторял Ричард, и ответить на это Тому было, пожалуй, еще труднее, чем решить самую сложную арифметическую задачу. Вместо ответа углы рта его опустились, и он вперил в своего господина неподвижный тупой взгляд.
— Говоришь, она плакала, Том?
— Беспременно так, мастер Ричард. Проплакала всю ночь, да и день тоже.
— И она плакала, когда ты ее видел?
— Вид у нее был такой, будто сейчас только слезы лились.
— А лицо у нее было бледное?
— Бледное как полотно.
Ричард замолчал, пытаясь определить, не может ли он извлечь еще что-нибудь из того, что услышал. Он был как в клетке и, пытаясь из нее вырваться, при каждом движении натыкался на те же самые прутья. Ее слезы сияли ему из тьмы, как звезды ночи. Он вверял им себя как путник — небесным светилам. Разгадать их тайну он не мог, но несомненно было одно: она его любит.
Последние краски заката померкли. Заходящее солнце больше уже не струило на землю своих лучей. Над горизонтом угасал рассеянный тусклый свет. Туда-то его и влекло. Он вскочил на Кассандру.
— Скажи им что-нибудь, Том, — пробормотал он, — к обеду я не вернусь, — и поскакал в сторону заветного дома в Белторпе; перед глазами у него была бледная рука Люси; она махала ему, прощаясь с ним и ускользая все дальше по мере того, как он приближался. Сокровище его украли; он должен взглянуть на опустевший футляр.