Когда подопытный юноша снова ощутил движение времени, валы которого неуклонно катили его вперед, он был у себя в комнате в Рейнеме. Ничто не изменилось; только кто-то тяжелым ударом бросил его наземь и оглушил, а теперь он открыл глаза и вот вокруг него серый будничный мир: он забыл, ради чего он жил. Он ослабел, исхудал и только смутно припоминал что-то очень далекое. Умственные способности его оставались такими, какими были прежде; все окружающее тоже было прежним; он смотрел на прежние голубые холмы, на уходившие вдаль вспаханные поля, на реку, на лес; он помнил их; но они, должно быть, его забыли. Не находил он и в знакомых ему человеческих лицах той заветной близости, которая некогда связывала его с ними. Лица эти оставались такими же: они кивали ему и улыбались. Он не мог сказать, что именно он потерял. Можно было подумать, что из него что-то вышибли силой. Он замечал, что отец с ним ласков, и жалел, что не может ничем ему на это ответить: как это ни странно, но ни стыда, ни угрызений совести у него больше не было.
Он чувствовал, что уже никому не нужен. Наместо огненной любви к одной в нем жило теперь холодное сострадание ко всем и каждому.
Так вот в сердце юноши увяла весенняя примула, а в это время в другом сердце пускала ростки свои примула осенняя.
Происшедшая в Ричарде удивительная перемена и мудрость баронета, которая теперь уже не вызывала сомнений, впечатляюще подействовала на леди Блендиш. Она осуждала себя за все нелепые домыслы, которые нет-нет да и закрадывались в ее порабощенную душу. Разве он не оказался пророком? Сентиментальную даму огорчало, что такая любовь, как у Ричарда, растаяла вдруг, как дым, и признания, срывавшиеся с его уст в тот вечер в лесу, оказались ничего не значащими словами. Да что там говорить, она воспринимала свершившееся как личное унижение, а та неколебимость, с которой сэр Остин предсказывал ход событий, сама по себе ее унижала. Откуда он знает, как смеет говорить, что любовь — это прах, который попирается пятою разума? Но он все это сказал, и слова его оправдались. Она была удивлена, услыхав, что Ричард по собственной воле явился к отцу, раскаялся в том, что был безрассуден, признал свою вину перед ним и попросил у него прощения. Баронет сам ей все рассказал, добавив, что юноша сделал это спокойно, без колебаний, что ни один мускул у него на лице не дрогнул: по всей вероятности, он пребывал в убеждении, что исполняет свой долг. Он счел себя обязанным признать, что на самом деле он — безрассудный юноша, и, может быть, принесенным покаянием хотел изгладить эту свою вину. Он принес также извинения свои Бенсону и, до неузнаваемости переменившись, превратился в рассудительного молодого человека, главной целью которого было окрепнуть физически, выполняя разного рода упражнения и не тратя ни на что лишних слов.
При ней он всегда был сдержан и учтив; даже когда они оставались вдвоем, он не выказывал ни малейших признаков грусти. В нем появилась та трезвость, какая бывает у человека, излечившегося от запоя и твердо решившего больше не брать в рот вина. Ей подумалось сначала, что все это напускное, однако Том Бейквел, говоривший с нею наедине, сообщил, что однажды, когда они занимались с ним боксом, его молодой господин приказал ему никогда больше не произносить при нем имени его любимой; Том подумал, что она его, верно, чем-то обидела. Леди Блендиш признавала за баронетом мудрость теоретическую. Полной неожиданностью для нее было обнаружить в нем такой кладезь практического ума. Он оставил ее далеко позади; ей надо было за что-то уцепиться, и вот она уцепилась за человека, который ее принизил. Так, значит, любовь — чувство земное; значит, глубина ее определима разумом! Оказывается, на свете есть человек, который способен измерить ее от начала и до конца; который может предсказать, когда она себя изживет; может справиться с юным херувимом, как с подстреленным филином. Оказывается, всем нам, породнившимся с эмпиреями и находившим усладу в общении с бессмертными существами, открыли теперь жестокую правду о том, что мы — дети Времени и рождены на земле, и тем самым обрезали крылья! Что же, если это так, если противник, одержавший победу над любовью, — разум, то будем этот разум любить! Такова была логика женского сердца; и, втайне мечтая, что она еще с ним поспорит, в будущем еще докажет ему, что он не прав, она воздавала ему должное за одержанную над нею ныне победу, как то привыкли делать женщины, порою даже помимо воли. Она возгорелась к нему любовью. Нежные, можно сказать, девические чувства пробуждались в ее сердце, и ей это льстило. Как будто молодость возвращалась к ней снова. Но ведь у женщин возвышенных действительно наступает вторая молодость. Осенняя примула расцвела.
«Котомка пилигрима» советует:
«Пути женщин (а это всегда кружные пути) и поведение их (а это непременно противодействие) легче всего постигаются догадкой или в результате случайно брошенного откровенного слова, коль скоро нет ни малейшей возможности выследить их и обычным способом уличить».
Для того чтобы эти пути не запутали нас самих и не вынудили противоборствовать, пусть каждый из нас догадается и дерзнет со всей откровенностью сказать, как могло случиться, что женщина, свято верившая в любовь до гроба, унижается перед тем, кто растоптал эту веру, и как после этого она еще может его любить.
До сих пор это был всего-навсего нежный флирт, и начавшие ходить о них толки были явною клеветою на леди Блендиш. Но как раз тогда, когда клевета эта начала иссякать и люди склонялись уже к тому, чтобы виновницу пощадить, она повела себя так, что то, что прежде всуе говорилось о ней, получало явное подтверждение; все это поучительно в том смысле, что нам надо только продолжать сеять ложь для того, чтобы в конце концов она стала правдой; что человеку надо на какое-то время набраться терпения и вынести всю возведенную на него клевету, чтобы слухи и сплетни перестали для него что-либо значить. Теперь она постоянно находилась в Рейнеме. Она очень часто бывала в обществе баронета. Казалось само собой разумеющимся, что она заняла при нем место миссис Дорайи. Женоненавистник Бенсон был убежден, что она собирается занять место миссис Феверел; однако любые исходившие от Бенсона слухи неизбежно ставились под сомнение, и в ответ появлялись другие, касавшиеся уже его самого; от этого в размышления его вкрадывались трагические черты. Не успел он справиться с одной женщиной, как появилась другая. Не успел он вызволить из беды воспитанника Системы, как в беду попал сам ее великий создатель!
— Не могу понять, что творится с Бенсоном, — сказал баронет Адриену.
— У него такой вид, будто он только что унаследовал несколько фунтов свинца, — заметил мудрый юноша и, подражая голосу доктора Клиффорда, добавил: — Перемена обстановки, вот что ему нужно! Развлечения! Пошлите его на месяц в Уэльс, и пусть Ричард едет туда вместе с ним. Оба они пострадали от женщин, и такая поездка обоим им ничего, кроме пользы, не принесет.
— К сожалению, я не могу без него обойтись, — ответил баронет.
— Ну раз так, то дадим ему сесть нам на голову и забудем о том, что и днем и ночью нам все-таки нужен покой! — вскричал Адриен.
— Пока у него такой вид, то нечего ему вообще приходить в столовую, — заметил баронет.
Адриен согласился, что это облегчило бы всем им пищеварение.
— А вы слышали, что он говорит о вас, сэр? — вдруг спросил он.
И убедившись, что баронет ничего не знает, Адриен очень осторожно разъяснил ему, что крайне тягостное состояние Бенсона объясняется тем, что он обеспокоен опасностью, грозящей его господину.
— Вы должны простить этого преданного вам дурака, сэр, — продолжал он.
— Глупость его переходит все границы, — вскричал сэр Остин, краснея. — Мне придется не пускать его больше ко мне в кабинет.
Адриену тут же представилась разыгравшаяся в этом кабинете очаровательная сцена, вероятно, вроде тех, что Бенсон мог видеть собственными глазами. Ведь, как и полагается дальновидному пророку, Бенсон, для того чтобы гарантировать, что его пророчество сбудется в грядущем, считал себя обязанным выследить то, что уже происходит в настоящем; возможно, что тут он руководствовался «Котомкою пилигрима», внимательным читателем которой он был, а там довольно выразительно сказано: «Если бы мы могли видеть лицо Времени с разных сторон, мы постигли бы его суть». Так вот, для того чтобы увидеть лицо Времени с разных сторон, иногда бывает необходимо заглянуть в замочную скважину, ибо на одной половине лица Старика может играть умиротворенная улыбка, меж тем как прикрытая завесой другая может оказаться перекошенной от смятения. Соображения порядочности и чувство собственного достоинства уберегают большинство из нас от избытка мудрости и непрестанного горя. Усердие Бенсона можно было оправдать тем, что он верил в своего господина, а тому грозила опасность. И вдобавок, невзирая на все перенесенные злоключения, выслеживать Купидона было для него занятием сладостным. И вот он подглядывал и кое-что разглядел. Он увидал лицо Времени целиком; или, другими словами, он увидал хитрость женщины и слабость мужчины: на этом ведь и зиждется вся история человечества, такою, вероятно, написал бы ее Бенсон по примеру немалого числа философов и поэтов.
И, однако, Бенсон видел всего лишь то, как срывают осеннюю примулу; это нечто совсем иное, чем срывать примулу весеннюю: это занятие совершенно невинное! У нашей степенной старшей сестры кровь бледнее, и у нее есть — или во всяком случае она считает, что есть — кое-какие соображения касательно корней. Она не безраздельно отдается власти инстинкта. «Ради этого высокого дела и ради того, что, зная мужчин, я знаю, что он лучший из мужчин, я ему себя отдаю!» Возвышенное признание это происходит где-то в глубинах души в то время, как рука срывает цветок. Вот сколько всего ей нужно, чтобы себя оправдать. У нее нет того избытка дерзкой красоты, каким ее младшая сестра может позолотить свой самый отчаянный прыжок. И если, точно мотылька на огонь, ее и влечет к светилу, она в то же время тревожно сторонится свечей. Поэтому вокруг опасного пламени страсти она кружит особенно долго и, робея, боится подойти к нему ближе. И ей нужно иметь все новые и новые доводы для того, чтобы начать приближаться. Она любит копаться в своих чувствах. Леди Блендиш, та копалась в них целых десять лет. Она предпочла бы, вероятно, и дальше продолжать все ту же игру. Этой черноокой даме нравилась спокойная жизнь и то легкое возбуждение, которое никак не нарушало мерный ход этой жизни. Ей вовсе не хотелось быть побежденной.
«Люди сентиментального склада, — говорится в «Котомке пилигрима», — это те, что хотят наслаждаться, но не хотят признать себя неоплатными должниками».
«Это не что иное, — говорит автор о сентиментальности в другом месте, — как счастливое времяпрепровождение и хорошая школа для людей робких, праздных и бессердечных; однако это сущее проклятие для тех, у кого есть что-то за душой».
Как бы там ни было, тот, кто считает человека, жертвующего жизнью во имя любви, существом сентиментальным, вряд ли может стать для нас непререкаемым авторитетом. Разумеется, баронет никак не мог не сделаться неоплатным должником; помимо всего прочего, он все еще был рабом женщины, которая от него ушла, и достаточно было произнести одно слово, чтобы он счел своим долгом вынести этот публичный скандал, а хуже этого для него быть ничего не могло. То, что привело в такой ужас добродетельного Бенсона, Ричард видел еще в Приюте Дафны; баронет всего-навсего поцеловал белоснежную руку леди Блендиш! Не приходится сомневаться, что замочная скважина сама по себе усугубила пережитый Бенсоном ужас. Две одинаковые сцены, та и другая такие невинные, привели к прямо противоположным последствиям. Первая воодушевила Ричарда на поклонение женщине, вторая — поколебала веру Бенсона в мужчину. Но леди Блендиш знала, сколь отличны эти сцены были друг от друга. Она понимала, почему баронет хранит молчание, оправдывала его, больше того, уважала его за это. Она чувствовала себя удовлетворенной, ибо ей надлежало любить, любить смиренно, и к тому же, к ее утешению, ей еще было дано жалеть его. Вырастали все новые и новые доводы, почему она его любит, и число их множилось с каждым днем. Он читал ей свою написанную от руки сокровенную книгу, которая должна была стать руководством к супружеской жизни для Ричарда: книга эта заключала в себе советы и наставления молодому мужу и была преисполнена самой нежной мудрости и тонкого такта; впрочем, в ней была и поэзия, хоть и без рифм и без ритма. Он рассказывал ей, какою бывает любовь в различные поры жизни, отдавая выросшему в ее сердце цветку первенство перед примулою весенней или перед летней розой.
— Рана моя зажила, — сказал он вдруг в то время, когда они вели этот разговор.
— Что же вас исцелило? — спросила она.
— Источник, бьющий из ваших глаз, — ответил он и ощутил поистине первозданную радость, увидав, как лицо ее залилось краской. На этот раз он уже не чувствовал себя неоплатным должником.