Высоко под сводами церкви Святой Екатерины два белоснежных ангела, чуть приподняв крылья, удобно устроились у окна друг напротив друга и уже много лет подряд вели неспешную, хоть и молчаливую, беседу. Их тонкие профили повернуты друг к другу, нежные белые руки воздеты вверх в пылу вечного теологического спора, и не видно конца их божественным откровениям, лишенным земных помыслов и чистым, как фата юной невесты; и лишь проплывающие год за годом по белому питерскому небу облака напоминают им о течении земного времени, неумолимо – двумя концами кладбищенского тире – отмеряющего смертным их короткий земной путь.

Если бы в то ясное январское утро господа белокрылые ангелы соблаговолили опустить вниз свои сияющие лики, то, несомненно, открыли бы для себя полную гамму человеческих проявлений – от самой возвышенной любви до низкой зависти, от искреннего желания творить добро до столь же яростной и непримиримой его противоположности.

Но они, как всегда, предпочли поговорить о вечном, не удостоив ни единым взглядом кучку грешников, толпящуюся внизу.

Настанет черед – и все ваши деяния, уважаемые, рассудит Высший, неподкупный суд.

А пока – живите как знаете.

Графиня Юлия Павловна Строганова и ее супруг были приглашены шаферами на свадьбу Жоржа Дантеса-Геккерна и Екатерины Гончаровой. Платье и драгоценности, выбранные стареющей красавицей ко дню этого бракосочетания, были призваны затмить всех возможных соперниц, включая собственную дочь Идалию, присутствующую здесь же, как будто обманчивый, мерцающий блеск баснословно дорогих камней из сокровищницы португальской принцессы мог привлечь чей-то благосклонный взор к сомнительным, порядком обвисшим и обрюзгшим прелестям графини Юлии.

Еще с утра она пребывала в дурном настроении и была недовольна абсолютно всем, от отделки нового платья до поданного в постель на серебряном подносе кофе, и в сердцах надавала пощечин молоденькой горничной Аннушке только за то, что та позволила себе уронить на пол салфетку.

Граф Строганов с сыном Сашей, не разделяя переменчивых настроений Юлии Павловны, весело позавтракали и быстро оделись, сложив все подарки на стол. Григорий Александрович прекрасно знал, что подавать экипаж было слишком рано, потому что его ненаглядная супруга в сотый раз заставит парикмахера переделывать ее высокую, взбитую прическу и еще целый час будет примерять украшения.

Наконец, собравшись, закутавшись в роскошные шубы, решили заехать на Большую Морскую за Идалией и Александром Михайловичем, и оттуда уже все вместе покатили на Невский.

Идали, чью яркую красоту выгодно подчеркивал элегантный жемчужно-серый шелк платья, обошлась почти без украшений. Ее блестящие медно-красные локоны были уложены в гладкую, спадающую завитыми прядями на шею, прическу, ясные темно-зеленые глаза, подобно драгоценным изумрудам, сверкали на свежем фарфоровом личике, сиявшем нежной улыбкой. При виде дочери у графини Юлии приключилась мигрень и окончательно испортилось настроение, не на шутку грозя обратиться к вечеру настоящим кошмаром для Григория Александровича и Сашеньки.

У церкви Святой Екатерины на Невском негде было поставить экипаж. Весь высший свет Петербурга непременно решил осчастливить своим вниманием молодую пару, чей скороспелый и скандальный брак стал в последнее время самой популярной темой для разговоров во всех без исключения салонах и гостиных. Обсуждая Жоржа и его несостоявшуюся дуэль с Пушкиным, свет разделился во мнениях. Одни считали, что Жорж струсил и решил таким образом избежать дуэли, а заодно и показать Пушкину, что ему не нужна его жена. Другие наперебой старались доказать, что у молодого Геккерна роман с Катериной Гончаровой и что ее положение уже ни для кого не секрет.

– Вы не находите, милая, что Катрин сегодня очень бледна? – театральным шепотом осведомилась Елизавета Хитрово у Екатерины Ивановны Загряжской, тетки невесты. – Говорят, ей в последнее время что-то нездоровится…

Глаза Загряжской, надменно повернувшей царственную седую голову к Более-Чем-Обычно-Голой Лизе, метнули в Хитрово отравленные стрелы, а металла в ее голосе хватило бы, чтобы забить целую кучу толстых гвоздей.

– Нет, представьте, не нахожу.

– Говорят, господин Геккерн потратил целое состояние, чтобы обставить и украсить их семейное гнездышко…

– Да, я была в гостях у господина посланника – там действительно красиво.

– Ах, я так рада за нашу Катеньку, дорогая Катерина Ивановна, – вы даже представить себе не можете…

Екатерина Ивановна поморщилась, взглянув на Голую Лизу тяжелым, пронзительным взглядом из-под седых бровей, и рассмеялась ей в лицо.

– А я рада за нашего Жоржа, – отчеканила она, пытаясь в толпе разглядеть жениха и невесту. – Вот ему-то уж точно очень повезло с женой.

Елизавета Михайловна, уловив оттенок пренебрежения в тоне Загряжской, гордо вздернула голову, отчего ее тройной подбородок продолжительно заколыхался, решив изобразить таким образом ответное фи.

Загряжская этого, впрочем, не видела.

Плевать на тебя, пошлая дура.

Самое главное, что ее Катенька, ее солнышко ненаглядное, ее любимая племянница сегодня наконец-то выходила замуж.

И значит, не надо им с Жоржем больше ни от кого прятаться, никого стыдиться и лгать, стало быть, никому не надо.

И концы в воду…

И пусть маленький родится в срок, на радость всем… Пусть будет счастливым и удачливым, как мамочка, и красивым, как отец…

Венчается раба Божья Катерина…

Неужели все это и правда обо мне? И для меня – не верила Катя, пытаясь вслушаться в слова венчальной молитвы и все равно не понимая их. У нее слегка кружилась голова от душного, приторного запаха ладана и нескольких сотен горящих свечей, и она боялась упасть в обморок, потому что заботливая ее сестрица, Натали, слишком туго затянула ей корсет.

– Ничего, потерпишь, – нежно и ласково пропела она, зорко наблюдая за тем, как Катрин утром одевали к венцу. – Ничего еще не заметно. А то все только и говорят на каждом шагу – она, мол, до свадьбы-то успела…

Успела…

Ей казалось, будто она, в кровь раздирая себе руки и ноги, набивая множество синяков и шишек, сдирая кожу со своего обнаженного, израненного сердца и ежеминутно рискуя скатиться вниз, влезла наперекор всему на ледяную, идеально гладкую, сверкающую алмазной радугой гору и застыла на недосягаемой вершине, не в силах обернуться назад.

Мгновение счастья. Неземное блаженство покорителя высот.

Но никакого плато, где можно было бы присесть, отдохнуть и набраться сил, видно не было.

Дальше у нее была только одна дорога – вниз, вниз, в замедленном падении до самой смерти, и дай-то Бог, чтобы никто не ускорил неосторожным жестом или взглядом ее очевидное трагическое предначертание.

Не подтолкнул…

Была лишь секунда равновесия, короткий пунктир между прошлым – далеким и совсем близким, куда уже сейчас улетали эти неповторимые мгновения, стремительно утекающие, тающие на глазах, как крупинки в песочных часах, – и непонятным будущим, скрытым под темной и пугающей, абсолютно непрозрачной вуалью.

Посмотри на меня, любимый… Мой прекрасный принц из детской сказки…

Катя искоса взглянула на Жоржа, пытаясь понять, что он чувствует, о чем думает, чего хочет, но он, глядя прямо перед собой невидящими, огромными голубыми глазами, казалось, забыл обо всем на свете. Даже о ней.

А может, он просто слушал слова священника…

Он повернулся к ней, растерянный и взволнованный, но в его глазах сейчас светилась не любовь, а только испуганная неловкость от слишком ревнивых и бдительных взглядов, устремленных на них.

Прикусив от усердия нижнюю губу, он надел ей на холодную, чуть дрожащую правую руку массивное золотое кольцо.

А откуда у него такое красивое кольцо на левой? Говорят, католики носят обручальные кольца на левой, ближе к сердцу… Да о чем это я – должно быть, просто украшение…

Катрин, взяв его за руку, стала надевать ему на палец кольцо и вдруг заметила, что Дантес, полуобернувшись, взглянул на кого-то невидимого, стоящего сзади, с такой невыразимой любовью и тоской, что у Катрин задрожали губы.

Натали?.. Но ее здесь не должно быть…

Она отказалась присутствовать на венчании, сославшись на простуду и насморк…

Скосив глаза, она увидела торжественного и прямого, как стрела, барона Геккерна с огромным букетом белых роз, который в ответ улыбался сыну печальными, блестящими от слез темно-серыми глазами.

Больше всего на свете Жоржу сейчас хотелось подойти к Луи, обнять, положить голову к нему на грудь и… проснуться. Но грустный, тягостный, томительный сон все тянулся и тянулся, как серая осенняя морось, и он тряхнул головой, пытаясь сосредоточиться на реальности, отдельные моменты которой улавливало его взбудораженное, испуганное, отравленное запахом свечей и ладана сознание.

Он взглянул на Катю, не вполне сознавая, что эта худенькая, смугло-бледная черноволосая девушка в фате и белом платье – уже его жена. Ему казалось, что в церкви недопустимо много разговаривают за его спиной, и порой до него долетали невнятные, оборванные, приглушенные темнотой слова – дуэль… трус… она влюблена… Пушкин не простит… бедная Наташа… Катрин повезло…

Затылком, спинным мозгом, своей склоненной перед алтарем головой он чувствовал невыносимую тяжесть придавивших его взглядов, тяжелых и негодующих, ревнивых и праздно любопытствующих. Еще утром, когда они с Катрин ехали в церковь, ему показалось, что в одном из экипажей на Невском он увидел Хромоножку Пьера. Внутренне содрогнувшись и стараясь не думать о нем, он проехал мимо, подумав про себя – не к добру…

Но сейчас, в мелькающем и искрящемся многоцветье платьев, дробящихся в пламени свечей алмазных искр, парадных мундиров, поцелуев, поздравлений, букетов, притворных всхлипываний и ненужных слов он видел лишь неотрывно следящие за ним печальные глаза Геккерна и сияющие, черные, глубокие, как омуты, косящие очи его смуглой леди…

Что там говорил этот священник – быть друг с другом вечно, в горе и в радости?..

Горе и радость… а если ни то ни другое – но лишь серое, беспросветное и унылое существование, называемое законным браком, отмеряющее время – год за годом – в совместном неумолимом движении к смерти, неторопливом и размеренном, как привычное тиканье настенных часов, подаренных кем-то на свадьбу, неумолимо покрывающихся тленом, паутиной и трещинами, переживающих хозяев и выброшенных впоследствии на свалку молодой и небрежной рукой далекого от столь трагических переживаний потомка…

– Жан! Что ты здесь делаешь? Ты что, позволил себе следить за мной? – Долгоруков, пристально наблюдавший из окна своего экипажа, как новобрачные выходили из церкви, был взбешен тем, что его застукали за этим занятием.

И кто, подумать только, – Жан! Да он вконец обнаглел… приструнить распоясавшегося сопляка, указать ему на место…

Жан, радостно улыбающийся, раскрасневшийся от мороза и совершенно не ожидавший встретить на Невском своего друга, тайком от него уехавшего еще с утра неизвестно куда, случайно столкнулся в кондитерской Вольфа и Беранже с той самой пухленькой смешливой барышней, с которой он когда-то познакомился в гостях у несчастного Метмана, но очаровательная светловолосая хохотушка была быстро уведена бдительной и строгой гувернанткой, говорившей по-английски. Он уловил лишь суровое Behave yourself, dear и I'll really have to tell the countess… И еще он припомнил, что ее звали Anette.

– Пьер! – обрадованно начал Гагарин, который, казалось, не расслышал мрачной угрозы в голосе Пьера за праздничным звоном колоколов и скрипом колес подъезжавших экипажей. – Как здорово, что я тебя встретил – а я, представляешь, только что видел…

– Замолчи! – прошипел Хромоножка, и перепуганный Жан вновь заметил искру безумия, которая так часто в последнее время появлялась в прозрачных глазах его друга. – Ты следишь за мной! Я уже неоднократно замечаю, что куда бы я ни шел – один, без тебя, – ты преследуешь меня повсюду, бродишь за мной как тень! Нет уж, дорогой мой, не лги мне, – тряхнул головой Пьер, увидев, как Ванечка сделал протестующий жест. – Мне все надоело, ты понял? Опостылело! Все и всё! И ты в том числе! Убирайся, слышишь – я больше не желаю тебя видеть! – В голосе Пьера задрожали злые слезы, и он закусил губу, стараясь сдержать дикий приступ ярости, рвущийся наружу. – Уходи! Я ненавижу, когда мне не верят – а ты давно уже не доверяешь мне, я знаю, и только шпионишь за мной, все вынюхиваешь что-то! Может, ты и в столе моем копался? Может, ты меня и Третьему отделению сдашь? Может…

– Остановись, Пьер. – Голос Гагарина, спокойный и твердый, поразил Долгорукова, и он притих от неожиданности, изумленно уставившись на Ванечку. – Я не следил за тобой. Я-то как раз привык тебе доверять, потому что… потому что любил тебя. – Долгоруков вздрогнул и скривил губы в привычной злой ухмылке, но Жан, не обращая на это внимания, продолжал: – Я давно уже собирался сказать тебе… но все не мог. Жалел тебя очень…

Долгоруков вновь поднял на Жана мрачный, тяжелый, полный ненависти взгляд, в котором уже не было ничего человеческого. Ване показалось, что Пьер сейчас ударит или даже убьет его, но он пересилил обычный свой страх и закончил:

– Да, Петя, я жалел тебя. А ты вот никого не жалеешь, да и себя тоже, душу свою, как видно, загубить решил…

– Заткнись! Ты что – собрался мне грехи отпускать?

– Нет… Мне, наверное, и своих хватает. – Жан застенчиво улыбнулся, показав нежные ямочки, безо всякой надежды на ответную улыбку. – В общем… ты живи как знаешь, а я… ухожу. Прощай… не поминай лихом… вещи свои я потом заберу, а нынче же уеду к матушке в поместье. Вот и все… Петенька. – Гагарин, склонив кудрявую голову, в последний раз исподлобья взглянул на Пьера, стараясь не расплакаться. – Храни тебя Господь, Петенька… и избавь от безумия… и дай тебе любви – хоть один глоточек, хоть крошечную каплю – и силы выжить в одиночестве…

Когда до сознания Пьера дошло то, что только что сказал ему Ванечка, первым его движением было ударить, смять, разорвать на куски предателя, Иуду, позволившего себе бросить его, но Жан, развернувшись, быстрым шагом удалялся от него в сторону Дворцовой площади, ни разу не оглянувшись назад…

Потрясенный и раздавленный правдивыми и искренними словами Жана, Петр закрыл лицо руками, не в силах больше сдерживать слезы. Единственный человек на свете, которому он привык доверять, которого даже по-своему любил, ушел от него и вряд ли вернется.

А тот, другой… невероятно красивый и бесконечно далекий, в чьих синих глазах он в последний раз заметил искру понимания… он мог бы даже перестать быть его врагом – но он сам же, своими руками все испортил, и тот ушел, хлопнув дверью, не оставив Пьеру ни малейшей надежды.

Десять минут назад Дантес вышел из церкви под руку со своей молодой женой… Вглядываясь в новомодный лорнет, «приближающий удаленные объекты», как было написано в рекламном листочке, Пьер заметил, что новобрачный был бледен и вовсе не выглядел счастливым, а его супруга, напротив, светилась счастьем, не сводя влюбленных глаз со своего белокурого Жоржа.

Ты остался один, Пьер… Дантес теперь и не вспомнит о тебе, Ванечка не вернется…

А Метман не воскреснет.

Эта последняя мысль хлынула в его мозг раскаленной лавой, затопив в агонии последние попытки сползающего в безумие сознания удержаться на грани реальности. Все надежды Пьера отгородиться каменной стеной от страшных, терзающих душу воспоминаний рухнули в одночасье, как размытая наводнением плотина, и он оказался один на один со своим одиночеством, своим тяжким, смертельным грехом и разрывающими сердце угрызениями совести, вновь заглушить которые у него уже недоставало сил…

Крещенский бал в Зимнем дворце поражал воображение своей пышностью и сказочным по красоте праздничным убранством. Кружащиеся в вальсе пары, одна задругой проплывавшие мимо барона Геккерна, обдавали его тонким запахом духов, обрывками пустых фраз и обворожительными улыбками; тонкие руки в белых перчатках нежно покоились на сверкающих эполетах, а ревнивые взгляды стареющих матушек и увенчанных ветвистыми рогами мужей зорко и бдительно следили за пролетающими мимо красотками, которые в очередной раз только что успешно назначили свидание.

– Тебе бы не следовало столько танцевать, Катрин, – нежно проворковала Натали, подходя к сестре, ее молодому супругу и его приемному отцу. – Жорж, – тихо произнесла она, и сердце молодого кавалергарда свело сладкой судорогой, потому что больше никто на свете так не произносил его имя, – вам бы стоило поберечь Катрин…

Она нервно стиснула пальцы, и ее полуопущенные ресницы затрепетали, как крылья бабочки, готовые вспорхнуть и улететь. Дантес, вмиг овладевший собой, взглянул на Ташу – она была прекрасна, как только может быть прекрасна женщина, и невероятно, фантастически лицемерна и лжива.

Ну уж нет – не думай, Наташа, что я все прощу и забуду…

Никогда.

Катрин встрепенулась и чутко насторожилась, уловив в словах сестры некий подтекст, который сейчас ей меньше всего хотелось слышать. Зависть и ревность Натальи, до последнего дня не верившей в то, что Дантес женится на Катрин, не знала границ, и присутствие сестры раздражало ее да к тому же привлекало к ним десятки праздно любопытствующих глаз.

– Ну разве я не права, барон? – обратилась она к Геккерну, но тот, уколов ее предостерегающим взглядом холодных серых глаз, лишь сухо кивнул в ответ. В этот момент заиграли мазурку, Натали вновь нежно взглянула на Жоржа, и тот, поклонившись, предложил ей руку и увлек за собой.

– Вы все еще злитесь на меня, Жорж? – зазвенел серебряный голосок Натальи прямо над его ухом. – Какой противный… – Она притворно надула губки, обворожительно кося на него своими нежно-песочными глазками. – Мы же теперь с вами родственники – и должны дружи-и-и-ить!

Последнее слово в ее исполнении было пропето особенно тоненько и нежно. Дантес, не сводя с красавицы внимательных, чутко улавливающих все оттенки фальши глаз, улыбнулся ей чуть высокомерно и с легким оттенком иронии. Неподалеку от них он заметил Пушкина, чьи полные презрения взгляды и оскорбительные выпады в свою сторону он уже устал игнорировать, и спокойно ответил:

– Несомненно, моя дорогая. А я, как вы знаете, с удовольствием приму любые знаки вашего расположения ко мне.

Наталья чуть заметно покраснела, удивленная столь развязным тоном своего нового родственника, но как ни в чем не бывало спросила:

– Довольны ли вы началом семейной жизни, Жорж? Если честно, не представляю себе Катрин в роли жены… это, должно быть, забавно – вы не находите?

– Быть женой для вас – всего лишь играть роль, дорогая Натали? Но эта вскользь упомянутая вами роль уже не означает, что вы считаете замужество частью своей жизни!

Натали вспыхнула, закусив губу, но привычка «держать лицо» помогла ей быстро овладеть собой, приготовившись к ответной атаке.

И ты думаешь, что я просто так сдамся, гвардейский сопляк? Что тебе это вновь сойдет с рук иты отвертишься, зная обо мне так непозволительно много? Второй раз я тебе не спущу твоих выходок, наглый мальчишка…

Она несмело взглянула Дантесу прямо в глаза, затем отвела их и тоненько пролепетала, безупречно изобразив дрожащие в голосе слезы:

– Ах, Жорж, я знаю, что вы меня ненавидите… Но если бы вы только знали…

– Что?.. – смешался Дантес, которого этот внезапный переход не оставил равнодушным. – Что я должен был знать?

– Я так страдаю… А вы – вы ничего не видите…

– Натали!..

Дантес, не веря своим ушам и забыв обо всем, стиснул в своих руках хрупкие ладони Натали, не сводя с нее потрясенных глаз. Он не заметил, что музыка уже стихла и они остались стоять одни посреди бальной залы на виду у всех.

Мари Вяземская, осторожно взяв под руку чуть пьяного и уже «на взводе» Александра Сергеевича, что-то шепнула ему на ухо, показав глазами на Дантеса.

Елизавета Михайловна Хитрово напряглась, отчего ее мощная шея и грудь с тяжелым алмазным ожерельем заколыхались и побагровели, и неожиданно резво, почти бегом устремилась через весь зал к Софи Карамзиной, которая, в свою очередь, желчно усмехаясь, наблюдала за скандальной парой.

Василий Андреевич Жуковский, поискав глазами Луи Геккерна и не найдя его в толпе, кинулся к Пушкину, которого уже уводила Вяземская.

Государь Николай Павлович, хитро улыбнувшись, взял с серебряного подноса полный бокал шампанского и отвернулся к министру финансов графу Канкрину, сделав вид, что происходящее его нимало не заботит.

Катрин, всхлипнув, отвернулась к Геккерну и спрятала жалко сморщившееся лицо у него на груди.

Натали, из-под полуопущенных ресниц зорко оглядев мизансцену, продолжала трагическим шепотом, не отнимая у Дантеса трепещущей руки:

– Может быть, я бы и сказала вам… Но вы все равно не поверите мне…

– Я прошу прощения, госпожа Пушкина, могу я побеседовать с вами наедине? – Барон Геккерн, подойдя к застывшей, как прекрасное изваяние, паре, счел своим долгом вмешаться. Наталья, покраснев от досады, грациозно кивнула и последовала за ним, бросив напоследок на Дантеса взгляд, от которого растаяла бы и вечная мерзлота.

Жестоко разочарованные зрители, замершие у края кулис в ожидании грандиозного скандала, начали расходиться.

Почти все.

Кроме Пушкина, который уже успел отделаться от назойливой и чрезмерной опеки мадемуазель Вяземской и стоял позади колонны, скрестив на груди руки и не сводя измученного и затравленного взгляда со своей Мадонны и опасного, коварного врага – Луи Геккерна, которого он ненавидел не меньше, если не больше, чем наглеца Дантеса.

– Я, кажется, просил вас когда-то быть честной до конца в отношениях с моим сыном, Натали, – холодно начал Геккерн, пристально глядя в янтарные Наташины глаза, в которых затаился страх. – Буду с вами откровенен, теперь, когда Жорж женат – тем более на вашей родной сестре, мне бы не хотелось, чтобы ваше необузданное кокетство было причиной раздоров в отношениях между моей семьей и вашей. Я, как вы знаете, безгранично доверяю моему сыну, и то, что он говорил о вас, не вызывает у меня сомнений в своей абсолютной правдивости.

– Что?! – Глаза Натали полыхнули недобрым желтым огнем, и она чуть скривила губы, взглянув на Геккерна. – Что вы имеете в виду, барон? Вы верите сплетням, которые обо мне рассказывают? Да как вы…

– Сплетни, моя дорогая, вы рассказываете о себе сами. Именно вы и только вы – непревзойденная сочинительница сплетен о себе, призванных прикрыть другие, куда более достоверные сведения. Да-да, – спокойно сказал он, не реагируя на ее полные ненависти взгляды, – мне слишком многое о вас известно, и если вы хотите, чтобы все осталось в тайне, я прошу вас лишь об одном – оставьте в покое Жоржа. Поверьте мне – он давно уже не желает играть в ваши игры и не верит ни одному вашему слову и лишь из обычной вежливости терпит ваше пошлое и совершенно неуместное для замужней дамы кокетство. Можете плакать сколько угодно – женские слезы и истерики на меня не действуют.

– Вы меня оскорбили, барон! – тонким, срывающимся от злости голосом выкрикнула Наталья, едва сдерживая слезы. Ее лицо пылало от ненависти, желтые глаза сузились, и она вновь стала похожа на изготовившуюся к прыжку пантеру. – Как вы смеете! Да вы просто не понимаете, с кем имеете дело! И вы – вы за все мне ответите! Я вам этого так не оставлю – и ваш обожаемый сыночек еще сто раз пожалеет, что…

– Успокойтесь, дорогая Натали, и улыбайтесь, прошу вас, улыбайтесь – сюда идет ваш муж. Вы же не собираетесь продолжать при нем ваши пылкие речи? Или вы собираетесь снова все ему рассказать – как всегда, чистую правду и ничего, кроме правды?

Натали, метнув на барона испепеляющий взгляд, тихо пропела, увидев Пушкина:

– А мы тут… беседуем с бароном. Он мне рассказывает о том, как безумно счастливы Жорж и Катрин – и я так рада за них…

Геккерн, опустив глаза, сухо кивнул поэту, чей взбешенный вид не оставлял сомнений в том, что он не поверил ни единому слову своей Мадонны.

– Таша, – с трудом сдерживая гнев, сказал он, вглядываясь в пылающее лицо жены и полностью игнорируя отвернувшегося к окну Геккерна. – Мне кажется, ты устала. Может быть, поедем домой?

– Пушкин, езжай один… Я бы осталась… Здесь так весело! – с обворожительной улыбкой прощебетала она, касаясь пальчиками его руки.

– Вот я и смотрю, Таша, тебе всегда весело… особенно если мне грустно. Поедем, ну прошу тебя!

– Езжай с Азинькой. Я приеду позже…

Поэт, боясь показаться чересчур назойливым, в последний раз умоляюще взглянул, на Натали и ушел, забрав с собой Александру.

– Зачем вы остались? – повернулся к ней Луи. – Не хватит ли вам, жене и матери четырех детей, творить зло, последствий которого вы даже представить себе не можете, поскольку вас заботят только собственные придворные амбиции! Я вас предупредил – не подходите к Жоржу… Надеюсь, вы меня правильно поняли, госпожа Пушкина.

Барон чуть заметно поклонился, давая понять, что разговор окончен, и ушел в соседнюю залу искать Отто Брея, не особенно надеясь на благоразумие хищной желтоглазой Мадонны.

Наталья недобро усмехнулась и, завидев Мари Вяземскую, кинулась к ней, схватила под руку и стала что-то возбужденно шептать. В ответ Маша округлила свои темные глаза и сказала:

– Я в тебе не сомневаюсь, моя дорогая… Пушкин снова вызовет его…

Натали покачала головой и осторожно показала глазами на барона. Мари в недоумении уставилась на подругу и тихо прошептала ей на ухо:

– Ничего не выйдет, Таша, – он же дипломат…

– А мне только того и надо, Мари, – усмехаясь, прошептала в ответ Пушкина. – Старший Геккерн не пойдет стреляться с Пушкиным – пойдет Жорж… я уверена…

– А если… Дантес убьет Пушкина, Таша? – испуганно зашептала Мари. – А дети – ты о них подумала? А представь, что они оба погибнут, Та-шенька, – кого же ты станешь оплакивать после этой дуэли?

– Того, кто будет убит, Мари, – загадочно усмехнулась Натали, оглянувшись на государя, который не сводил с нее зачарованного, страстного, влюбленного взгляда…

– Я все видел, Азинька… – плакал Пушкин, целуя растерянную и грустную Александрии. – Опять они были вместе, он обнимал ее, а она – как она смотрела на него! Ты знаешь, как она умеет смотреть… Как взглянет – так и нет человека, пропал совсем… Только ты меня и понимаешь, золотая душа…

– Я так люблю тебя, Саша… Я хочу, чтобы ты жил. Жил, понимаешь, и продолжал писать, а не отвлекался на пошлый вздор, который тебя погубит! Ты посмотри на себя – ты измучен… бедный мой… на тебе в последнее время лица нет – и все из-за нее! Ты мне скажи – ты все еще ее любишь? – говорила Александра, гладя его непокорные, жесткие африканские кудри.

– Люблю… но дело не в этом, Азинька. Время мое уходит… как вода в песок. Я чувствую это, знаю наверняка, что жить мне осталось считанные дни… Помнишь, рассказывал тебе о Тане, цыганке?

– Не верю цыганкам, Пушкин. Врут все… И ты не верь – блажь одна…

– А этой я верю. Так вот, рассказала она мне однажды об одном сне… или не сне, а, скорее, видении своем. Убьют, говорила, человека одного, государственного мужа. Толпа народу огромная собралась – встречать его… И будто бы с высокого этажа какого-то здания стрелял в него из ружья молодой белобрысый парень… А человек этот с женой ехал в открытом экипаже – ну и насмерть его сразу же, естественно…

– Но при чем здесь ты?

– Вот и я думаю… Говорила, что убьют меня так же, как его… Блондин застрелит. А Дантес – блондин… И нам двоим тесно дышать одним воздухом на этом свете… Но с другой-то стороны, она ведь не о дуэли говорила – об убийстве, понимаешь?.. Я не пойму, что же она видела – смутно все…

– Пушкин, скажи – зачем тебе с ним стреляться? Вы же, кажется, все выяснили? Он женился на Катрин, вел себя, кстати, вполне достойно…

– Не смей! – взорвался Пушкин, рывком сев в постели и нервно наматывая на руку край простыни. – Он трус и негодяй, этот смазливый французик, который, как говорят, живет со своим приемным отцом, этим Геккерном! Представляю, что будет с бедненькой Катрин, – он желчно, язвительно засмеялся, – когда она узнает, кто на самом деле является… гхм… прости, Азинька, женой барона Луи Геккерна! Родит раньше срока поди, а то и вовсе выкинет! А и поделом ей, стерве, хамке… Матерщинница, ведьма, палка от метлы… Как, бывало, зыркнет на меня своими черными глазищами-то – как пощечину влепит…

– Не говори так, Саша, грех это… Она любит его. Пусть им будет хорошо…

– Ну пусть тогда и нам с тобой будет хорошо, Санечка, – прошептал поэт, покрывая поцелуями стройное девичье тело Александрии. – А не станет меня – так я оттуда, – он показал глазами на небо, – буду смотреть на тебя через облака и думать – был один человечек, который любил всю жизнь меня одного… Сашенька Гончарова… девочка моя любимая… Не плачь обо мне… Едет, едет за мною в черной карете смерть-голубушка… будет мне верною женой…

Бенкендорф, нервно затягиваясь сигарой и поминутно роняя на пол столбик пепла, ходил по кабинету, избегая глядеть на барона Геккерна, который принес с собой оскорбительное, полное самых гнусных намеков письмо-вызов от поэта Александра Пушкина, адресованный на сей раз ему самому.

Пробежав глазами письмо, старый придворный лис понял, что дуэли не избежать.

…Вы, подобно бесстыжей старухе, караулили мою жену по углам… вы отечески сводничали вашему так называемому сыну… заболев сифилисом, он был вынужден… грязное дело… казарменные каламбуры…

– Вы же понимаете, барон… вы, как полномочный представитель иностранной державы, не имеете права реагировать на это, – осторожно начал Бенкендорф. – Вызов снова адресован вашему сыну.

– Я говорил сегодня с государем, господин генерал, – сдержанно ответил Луи, – и без протокола даже – мне, представьте, повезло… и он заверил меня, что никакой дуэли не будет. Он сказал мне, что говорил с господином Пушкиным и попытался даже убедить меня в его сознательном, а не ребяческом, отношении к себе и к своему положению мужа, отца четверых детей и первого поэта России. Я не могу позволить себе усомниться в словах вашего государя, господин генерал, – Луи выразительно взглянул на Бенкендорфа, – но мне нужны гарантии. Мне нужно, чтобы мой сын был жив и здоров – даже в случае если… другая сторона… решится на поединок.

– Я понял. – Александр Христофорович, затягиваясь сигарой, в задумчивости уставился в окно на замерзшую Фонтанку. – Так где, вы говорите, назначена дуэль?

– На Черной речке, около пяти часов пополудни.

– Так там же лес кругом! Снегу по колено! Да и темно уж будет стреляться-то!

– Я там был сегодня. Осмотрел местность. – Бенкендорф из-под густых бровей быстро взглянул на барона, сухо кашлянув, но промолчал. – Это поляна, хорошо освещенная луной. А даже если луны не будет и снег повалит, то все силуэты будут четко просматриваться на белом фоне.

Вы что-то слишком хорошо соображаете, барон… По-военному. И не скажешь даже, что дипломат…

– Хорошо, – сказал Бенкендорф, опустив глаза и нервно полируя пальцами Георгиевский крест. – К четырем часам дня я пришлю туда своих жандармов, и они арестуют всех, кого там застанут, еще до начала дуэли. Расставлю их вот здесь… – он склонился над планом, – около Комендантской дачи – там этот живет, как бишь его – Мякишев, кажется, арендатор… Его тоже предупредим, чтобы был в курсе. Да не волнуйтесь вы так, барон! – хмыкнул он, взглянув в потемневшие от страха и отчаяния глаза Геккерна. – Разве станем мы гвардейцами нашими разбрасываться!.. Да и поэтами тоже, – поспешно прибавил он, отводя глаза в сторону.

Да-с… Жаль обоих. Но государь ясно дал понять, что мешать им будет неразумно… Стало быть, жандармов-то мы направим, но – не туда. Пусть едут в сторону Екатерингофа… А там разберемся… Мальчишке Геккерну предложим металлическую кольчужку под мундир – говорят, вещь надежная, подвести не должна…

Наемный экипаж с плотно зашторенными окнами уже около часа стоял на набережной Фонтанки, на углу Пантелеймоновской улицы. Уже стемнело, когда из дверей Третьего отделения вышел невысокий, круглолицый, довольно пожилой господин и направился прямиком к этой карете, где его, как видно, давненько дожидались.

– Здравствуйте, Павел Иванович, – тихо и вежливо поздоровался с секретарем Бенкендорфа Миллером молодой человек в бобровой шубе, без шапки, с длинными русыми волосами, спадающими на тонкое, широкоскулое лицо, на котором неестественно ярким блеском горели прозрачные, широко расставленные, зеленоватые глаза.

– Приветствую, Петр Владимирович, – весело откликнулся Миллер, усаживаясь с ним рядом. – Извините уж – задержались там, беседуя со старшим Геккерном. Весь извелся, бедный, пятнами пошел, умолял… Гарантии ему, видишь ли, нужны. Оно и понятно… А мне вот – верите, голубчик? – Пушкина больше всех жалко… Ведь в одном Лицее с ним учились, да-с… в Царском Селе. Стихи его люблю… сколько раз сам письма его крамольные от шефа прятал, чтобы на глаза не попадались – в папочку особую перекладывал, подальше от глаз…

Долгоруков, почти не слушая Миллера, безразлично кивнул и уставился в пространство, выжидая, когда секретарь Бенкендорфа подойдет к главному.

– На Черной речке будут стреляться, князь. В пятом часу пополудни, завтра, двадцать седьмого января. Секундант Пушкина – Данзас, Геккерна-младшего – Д'Аршиак. Справа – лес, слева – строения Комендантской дачи. Там сейчас живет господин Мякишев, арендатор.

При упоминании имени Дантеса Пьер чуть заметно вздрогнул, скулы его порозовели. Он вытащил сигару и предложил Миллеру.

– Благодарю, князь, не курю. Давно бросил. И вам не советую, – засмеялся он. Ему нравился этот вежливый, воспитанный юноша, про которого в свете ходили сплетни одна гаже другой.

Не может быть… Не верю. Чудный мальчик этот Пьер – а я еще отца его помню, Владимира Долгорукова, градоначальника нашего бывшего… А зачем ему, интересно, знать о дуэли? Ну да ладно – такие деньги платит, стало быть, не моего ума дело…

– Здесь три с половиной тысячи, как условились, – сухо сказал Хромоножка, отсчитывая Миллеру ассигнации. – И вы уж, Павел Иванович, молчите, что бы там ни случилось… До гроба молчите, что рассказали мне о дуэли. И я вас не выдам, ежели что.

– Да уж… мне-то явно ни к чему себя подставлять. Я, наверное, пойду – мне тут два шага до церкви-то… там я живу…

– Сидите… куда же вы? Я вас довезу до дома… И не волнуйтесь – экипаж-то не мой, наемный…

Ну вот и все, дорогой мой Жорж… Теперь дело за малым – ружье только зарядить… А завтра, топ cher, я убью тебя…

Дмитрий Петрович Мякишев несказанно обрадовался молодому, веселому и общительному человеку, который поздно вечером неожиданно заглянул к нему на огонек. Господин Мякишев привык рано ложиться спать и, помолившись на образа, собрался было уже раздеваться, чтобы отойти ко сну, как вдруг стук в дверь заставил его встряхнуться и подойти к окну, чтобы разглядеть в темноте позднего гостя.

– Здравствуйте, сударь! Да как это вы сюда забрели, Господи прости, в такую метель-то? – суетился он, пока заблудившийся на Черной речке юноша снимал сапоги и шубу. И как это вы без шапки ходите в такой мороз? Простудитесь…

– Да… уже, кажется, простыл немного, – улыбнулся юноша. – Я тут, понимаете ли, совсем ничего не знаю… Я в гости ехал, к приятелю – он здесь неподалеку живет. Или мне показалось, что неподалеку… Извозчику объяснял, как ехать, а он меня сюда вот, к вам, и привез… Вы уж простите меня, ради Бога, я даже имени вашего не знаю…

– Помещик Дмитрий Петрович Мякишев… Я арендую Комендантскую дачу, живу здесь круглый год… Тихо, хорошо… лес рядом. И спокойно у нас – не воруют, не стреляют… да кто ж сюда придет-то…

Мякишеву показалось, что широко расставленные, удивительно чистые и прозрачные глаза незнакомца странно блеснули, на миг встретившись с его собственными.

Что за парень?.. Как звать – даже не сказал… Черт его принес…

– А меня… Андреем зовут, – незнакомец почему-то вдруг стал заикаться, – Андрей Михайлов, студент. Да-а-а, – улыбаясь, протянул юноша, – ведь вот как получилось… ехал в одни гости, забрел в другие… Да что это я – у меня ж с собой… как положено… водочку потребляете, Дмитрий Петрович?

Мякишев расслабленно откинулся на стуле, вглядываясь в лицо ночного гостя. Да, пожалуй, что и впрямь студент… Речь правильная, волосы длинные, бороду бреет… Личико гладкое, юное, скулы только торчат… а носик прямой, с широкими, вырезанными ноздрями, не короткий и не вздернутый, как у него – картошка и есть картошка… Вот только прихрамывает парень чуток – жалко его…

– Водочку, говорите? Да кто ж ее, родимую, не потребляет-то? Или мы с вами не русские люди? – Дмитрий Петрович принес две стопочки, неглубокую миску с кислой капустой, еще горячую, не остывшую после ужина картошечку и банку соленых огурцов. – Ну, давайте, Андрюша, – за знакомство!..

Через полчаса молодой человек уже знал о помещике Мякишеве все – и что жена померла два года назад, и что сын уехал в Москву, а дочка вышла замуж за хорошего человека, только старого и больного совсем, и потому внуков все нет… Потом они плавно перешли на ты и выпили на брудершафт, и Мякишев совсем развеселился.

…Шел третий час ночи, когда «студент Андрей Михайлов» тихо выбрался из дома арендатора. Разбушевавшаяся с вечера метель удачно заметала все следы, и «студент», сильно хромая, но ни разу не упав, как будто и не пил вовсе, с трудом перебрался через сугробы на Ланскую дорогу и пешком побрел в сторону города.

…Мертвецки пьяный Мякишев, которому «Андрюша» подсыпал в водку какой-то порошок, проснулся только через сутки, разбуженный полицией и жандармами, которые по непонятной причине пожаловали к его дому, пытаясь задавать ему вопросы, однако не вспомнил ровным счетом ничего из того, что происходило накануне, и лишь плел про какого-то студента, «как-звать-не-могу-знать», с которым он и дошел до столь плачевного состояния…

Синие ночные тени от фонаря метались по комнате, не давая ему спать. Сон прошел, и Жорж ворочался, беспрерывно переворачивая горячую подушку и пытаясь найти на ней хоть один прохладный кусочек. Катя давно спала, сладко посапывая с ним рядом, и он тихо выбрался из постели, стараясь не разбудить ее, и на цыпочках, крадучись, направился в спальню Геккерна.

– Луи! Ты спишь?

– Господи, Жорж… иди сюда, иди… вот так… Разве тут уснешь? Я как подумаю, что завтра…

– Ты ничего не говорил Катрин?

– Нет, конечно… Ей нельзя волноваться… Жорж… я умоляю тебя – надень под мундир этот защитный панцирь. Почему ты должен рисковать? А вдруг он убьет тебя? Ты же знаешь – он стреляет без промаха…

– Нет. Ничего я не надену, Луи, – дуэль есть дуэль. Пушкин оскорбил тебя, и мой долг чести – наказать его за это… Но я не стану стрелять в него, Луи…

– Да пойми же ты… – голос Луи сорвался, и шепот перешел в сдавленные рыдания, – ты не хочешь в него стрелять, а он убьет тебя! А ты подумал о Катрин, о своем будущем ребенке? Обо мне, наконец… Я умру, Жорж, если он застрелит тебя…

– Помолись за меня, Луи…

Дантес внезапно всхлипнул и горько, совсем по-детски, расплакался, уткнувшись лицом в плечо Луи.

– Ты помнишь, как я спрашивал тебя – я не умру? Я не хочу умирать, Луи… А ты сказал: не хочешь – не умирай, помнишь, да? Только это было давно, и тогда ты меня спас… А вот теперь никто и ничто меня не спасет, только твоя любовь, твои молитвы, твои слезы… Потому что я знаю – у меня есть ты… и мне почему-то жалко Александра Пушкина – разве его кто-нибудь так любит сейчас, как ты меня?

– Какой же ты у меня смешной… как дите малое, правда… Любит, Жорж, конечно, любит… Разве он захотел бы жить, если бы никто его не любил? Он и сам бы смерти искал… Я знаю, что должен его ненавидеть, но не могу, Жорж, мне его по-человечески жаль… А когда он умрет – нет, не завтра, я не верю, что завтра, – разве кто-нибудь вспомнит о том, что он был ревнивым безумцем? Да никто… а вот стихи его будут помнить долго, и после его смерти, наверное, тоже… Что-то одно, но самое главное, помнят о человеке, когда он умирает… Господи, Жорж, не закрывай глаза… посмотри на меня, пожалуйста…

Луи обнимал своего Жоржа так, как будто это была их последняя ночь на этом свете, и плакал, и умолял, глядя на него измученными, покорными, страдающими глазами. Они так и не смогли заснуть, а под утро Дантес потихоньку пробрался обратно к сонной и горячей Катрин, разметавшей во сне по подушке свои тяжелые, как черный шелк, длинные волнистые волосы…

С утра было ясно и солнечно, а к вечеру разыгралась настоящая снежная буря. Завывающий ветер раздувал и подхватывал, кружа до небес, огромные снежные сугробы, мороз усилился, и скрип саней на дороге отзывался в мозгу Пьера болезненным, кровоточащим, как ссадина, эхом. Он полузасыпал под однообразный, надоедливый звон колокольчиков, прижимая к себе под толстой шубой длинное охотничье ружье, которое он смазал заранее, чтобы не было видно вспышки пламени.

Как с погодой-то повезло… При таком ветре выстрела с крыши не будет слышно совсем…

Обогнув строения дачи со стороны леса, он довольно ловко, несмотря на хромую ногу, влез на обледеневшую скатную крышу хозяйственной постройки и залег так, чтобы все пространство вокруг просматривалось как на ладони. Быстро стемнело, и в сумерках он заметил, как из подъехавшего со стороны Ланской дороги экипажа вышли двое – один повыше, другой пониже и поплотнее. Издалека он не сразу разглядел лица, но, когда они приблизились, он узнал Дантеса и его знакомого, секретаря французского посольства виконта Оливье Д'Аршиака.

Небось дрожишь от страха, топ cher… Но я не позволю Пушкину убить тебя… Ты – мой…

Вскоре показались еще одни сани, из которых вышли Пушкин и Данзас. С крыши Пьеру было хорошо видно, как Дантес, Данзас и Д'Аршиак утаптывали снег, прокладывая в нем тропку за тропкой, а Пушкин, усевшись верхом на самый большой и обледеневший сугроб, размахивал руками, как видно, давая указания. Чуть поодаль, через пролом в заборе, смутно угадывался темный силуэт еще одного человека, стоявшего около дерева, рядом с экипажем, но кто это был, Пьер в темноте не разглядел.

Его сердце бешено забилось, когда Дантес внезапно повернулся в его сторону и, подняв белокурую голову, стал смотреть на низкое, ветреное, беззвездное небо среди прямых силуэтов сосен, казавшихся совсем черными на фоне ярко-белого снега. Его бледно-золотистые волосы развевались на ледяном ветру, и он казался прекрасной статуей лесного фавна, закутавшегося от холода в темную, развевающуюся, как крылья, шинель.

Он зачем-то сделал еще несколько шагов вперед, подойдя так близко, что Пьеру мучительно захотелось окликнуть его по имени, чтобы тот удивился, стал оглядываться, решив, что послышалось что-то в шуме ветра…

А говорят, что если вдруг услышишь, как зовет тебя кто-то по имени, а рядом и нет никого – то это к скорой смерти…

К смерти?..

У Луи не было сил смотреть в ту сторону, где трое молодых людей старательно утаптывали неширокое поле брани. Он не ощущал ни холода, ни пронизывающего ветра, – его била нервная дрожь, от которой стучали зубы и горячей спазмой сводило живот. Он стоял, прислонившись спиной к высокой сосне, и, устремив неподвижный взгляд в кромешную темноту промерзшего, ледяного неба, молил Бога о том, чтобы никто не умер.

Но разве Господь услышит его? Его, грешника, погрязшего в пороке, который он дерзнул назвать любовью? И что он сделал, чтобы доказать Ему свою преданность и веру?

Боже милосердный, спаси обоих, не дай им умереть глупой, нелепой смертью…

Боже, спаси Жоржа…

В черной, теряющейся в вышине кроне сосны ему на миг привиделся узкий профиль Александра Пушкина, поднявшего кудрявую голову к звездам.

Что же ты делаешь, русский поэт… гениальный безумец, в чьих руках сейчас находилась жизнь единственного на земле человека, которого он любил.

Геккерн вспомнил его затравленный, измученный подозрениями и ревностью взгляд, разговор на темной лестнице, оскорбительный вызов – гулкое эхо беды… Мучительная, непереносимая жалость к двум мученикам, вовсе не святым, но удивительно похожим на двух ангелов – черного и белого, острой болью полоснула его по сердцу, и его громкий стук, как неотвратимая поступь Судьбы, едва не заглушил разметанные ветром звуки выстрелов.

Стая ворон, испуганно зашедшаяся в хриплом, как сухой кашель, карканье, взметнулась с сосен, осыпав его снежной пылью.

Его лицо исказила гримаса отчаяния и боли, он изо всех сил зажал руками уши и сполз на снег, хватая его дрожащими пальцами, с единственным желанием залепить себе глаза, рот, нос, уши, чтобы только ничего не видеть и не слышать.

Боже… Боже…

Черная речка и белый снег…

Черный ангел смерти, спустившийся на белую землю…

Что за кровавые письмена ты оставил на белом снегу?..

Руки Пьера, сжимавшие ружье, внезапно предательски задрожали – то ли от холода, то ли от страшного осознания того, что Жоржа Дантеса, этого невероятно красивого, сильного и совсем молодого человека с детскими голубыми глазами, больше не будет никогда.

Всего лишь потому, что он, Петр Долгоруков, не хочет жить, зная, что тот никогда не взглянет в его сторону.

А почему он должен? Любил ли я его? Вот Ванечка любил меня… а я его не стал удерживать, идиот… И не будет больше Ванечки, потому что даже ангельскому терпению приходит конец.

Но Жорж…

Вот сейчас, уже совсем скоро, раздастся выстрел, и этот белый снег окрасится его горячей алой кровью, и кто-то закроет ему глаза, и ты больше никогда не увидишь его… Зароют его в мерзлую землю, и что тебе тогда останется от него? Воспоминания? Пустой звук его имени, которым тебе больше некого будет назвать?

Юный Дантес на борту парохода, играющий с ним в карты на исполнение желания… Дантес в театральной ложе, положивший голову на плечо Геккерну… Дантес в бальной зале, танцующий с Натали Пушкиной…

А последним твоим воспоминанием станет мертвый, неподвижный, окровавленный Дантес…

И при любом исходе – не твой, не твой… Не быть тебе с ним рядом, и другом его стать не суждено – никогда…

Пьер, закрыв глаза, горько и беззвучно заплакал, лежа на заснеженной крыше сарая и продолжая сжимать дрожащими пальцами длинное охотничье ружье.

В этот момент он понял, что не сможет убить Жоржа.

Потому, что любил его всей своей скрученной, странной, извращенной душой, но такова уж, как видно, природа любви – кто же знает, что в ней правильно, а что – нет… Это же мы сами для себя раз и навсегда решили – это белое, а это – черное, и приказали себе поэтому поступать всю жизнь только так, а не иначе… а все, что не укладывается в привычно очерченный периметр нашего сознания, стали считать ошибкой природы, ее извращением, вывернутой наизнанку искалеченной стороной непоколебимой и непреложной истины.

Дальше движения черных фигурок на белом снегу замедлились в его сознании, как будто они танцевали безумный, растянутый во времени и пространстве менуэт. Пьер тихо засмеялся – сравнение показалось ему забавным.

Вот Данзас взмахнул шляпой, и стоящий к нему спиной Жорж, в чей белокурый затылок он так старательно целился еще несколько мгновений назад, сделав несколько шагов к барьеру, выстрелил куда-то в сторону, не целясь. Одновременно с его выстрелом с крыши сарая грохнул еще один, и Пушкин, выронив пистолет, упал на снег и остался неподвижно лежать, а вокруг него расплывалось темной лужей огромное кровавое пятно…

К нему подбежал Данзас, попытался приподнять его, и Пьер с ужасом заметил, что Пушкин жив и собирается еще сделать свой выстрел. Отбросив ружье и стиснув руки, Пьер плакал и молился, чтобы тот не попал… чтобы промахнулся…

Поэт прицеливался долго, бесконечно долго. Грянул выстрел, и Пьер увидел, как Дантес, раскинув руки, упал на снег, истекая кровью…

Сознание его заволокло туманом, и он потерял сознание, ткнувшись головой в бревенчатую крышу сарая…

А может быть, он даже уснул, хотя больше всего на свете хотел бы умереть.

Когда он пришел в себя, на поляне никого не было, только два огромных, уже успевших застыть пятна темнели по обе стороны барьера…

Значит, Жорж умер… Ведь если он был ранен – он бы встал и пошел… а он лежал на снегу, и не шевелился…

Первым движением Хромоножки было немедленно приставить дуло к виску и застрелиться здесь же, на месте смерти Жоржа, чтобы можно было держаться поближе к его душе там, в заоблачных высях, куда он только что смотрел – в последний раз.

Он спустился с крыши и подошел к тому месту, где стоял Дантес. Наклонившись, он набрал в ладонь горсть окровавленного, уже покрывшегося коркой снега и бережно поднес ее к лицу.

Его кровь. То, что было им… принадлежало ему…

А что, если он не умер? Если только ранен? Он поправится, придет в себя, а ты вновь, глядя на него, будешь умирать от своей черной, давящей, болезненной тоски, которую кто-то, никогда не ведавший ее, неизвестно зачем назвал любовью.

Не хочу жить. Не могу больше…

Он приставил ружье к голове, но шорох крыльев большой птицы, пролетавшей мимо, отвлек его, и он, не разбирая дороги, как слепой, побрел обратно в опостылевший, холодный, серый и неприветливый город, на встречу с единственной в его жизни женщиной – Смертью.

Он не помнил, как очутился дома. Из глубины зеркала на него смотрел совершенно седой, незнакомый человек, которого он раньше там никогда не видел. Схватив со стола бронзовый письменный прибор, Пьер изо всех сил швырнул его в седого незнакомца, потому что ему хотелось спокойно побыть в одиночестве в последние минуты своей жизни, а этот тип ему мешал.

Целый ливень острых, сверкающих осколков хлынул к его ногам, и в каждом из них Пьер снова заметил того, с седой головой, от которого так старательно пытался избавиться.

Выдвинув ящичек бюро, он вытащил миниатюрный портрет Жоржа и долго смотрел на него не отрываясь, пока соленые, горячие слезы вновь не потекли у него из глаз.

Внезапно какая-то мысль озарила его бледные, заострившиеся черты, и он вынул из того же ящичка кучу бумажных пакетиков с буро-коричневым порошком. Посмеиваясь, он плотно набил комочками опиума длинную трубку, подаренную Метманом, и стал жадно и сильно затягиваться, пока не почувствовал, как жизнь его растворяется и уходит струйками куда-то ввысь, смешиваясь с едким сизым дымом. Ему вдруг захотелось пить, и он, пошатываясь, вытащил бутылку водки и жадно выпил ее всю, до последнего глотка, как воду, не почувствовав вкуса. Заметив, что порошок еще остался, он попытался было вернуться к столу, но не смог, поняв, что ноги отказываются слушаться его.

Показалось или нет?

Остатком угасающего сознания он понял, что внизу хлопнула входная дверь, и знакомый голос из какого-то запредельного, несуществующего далека крикнул – Пьер!

Жан…– понял Хромоножка. А я, оказывается, летаю… Забавно…

– …Не-е-е-ет! Пьер! Господи, что ты наделал!..

Боли он не почувствовал, поняв, что медленно летит куда-то вниз, в темный, расплывающийся перед глазами пролет лестницы, и переворачивается, взмахивая крыльями, и видит, как прямо на него, вращаясь, несутся острые каменные ступени, круша его ребра, ломая кости, отсекая суставы, и последней вспышкой разума он ощутил, что теперь-то уже несомненно счастлив…

Навсегда.

И улыбнулся.