И такое красивое белое платье, к которому я хочу подобрать кашемировую шаль, палевого оттенка – бледно-зеленую или розовую, чтобы надеть на летний бал в Аничковом. Двадцать шестого августа, ты помнишь? Всего-то две недели осталось, и я сбилась с ног, бегая по модисткам в поисках подходящей шляпки с мелкими цветочками в тон. Пушкин, правда, утверждает, что это пошло и смешно, но что он понимает в моде? По-моему, он и в поэзии не особенно разбирается, и стихи его скучны и полны несносного вздора…

А здесь у нас весело, дорогая Idalie, и кавалергарды из полка ее величества частенько навещают нас. Ты ведь знаешь Жоржа Дантеса? Ах, если бы ты видела, какими глазами он на меня смотрел и что он говорил мне недавно, когда мы поехали кататься верхом, пообещав Мишеньке Виельгорскому заехать к нему на дачу… Мы так долго проговорили с Жоржем, что совсем забыли про Мишеньку, а ведь он, кажется, собирался музицировать… Я даже и не знаю, что мне ответить милому Жоржу на его слова – он кажется мне совсем больным от любви ко мне, он сам мне сказал, что он болен от любви… И его глаза – если бы ты видела, Идалинька, каким лихорадочным блеском они горят, он так заметно осунулся и совершенно исхудал в последнее время…

Идалия поправила на плечах сползшую шаль и зевнула, лениво уставившись на дождь, вот уже третий день непрерывно колотящий в окно. Нет, она все-таки набитая дура, эта Таша… Как много в Натали провинциального, жеманного и манерного, презрительно кривя губы, подумала Идалия, закуривая тоненькую папироску в нефритовом, украшенном алмазами, мундштуке и жадно затягиваясь ароматным дымом.

Платья, шляпки, украшения, беготня по магазинам – все эти приятные хлопоты Идалия, разумеется, любила. Совсем недавно она заказала в Париже роскошное бальное платье, отороченное горностаем, и прелестное золотое колье за такую цену, что Наталья Пушкина лопнула бы от зависти. Платил, конечно, сам граф Строганов и даже не пикнул, – Александр Михалыч только рот разинул, глянув на супругу. Все знают, что поэт Пушкин вынужден продавать рукописи, чтобы зарабатывать себе на жизнь. Только детей плодить умеет наш гениальный стихоплет, с раздражением подумала Идалия, вспоминая сальные двусмысленности пьяного Пушкина и его неоднократные попытки добраться до нее на всех балах и раутах. Сама Идалия терпеть не могла этого вечно кривляющегося салонного шута с его вытянутой обезьяньей физиономией. Странно было слышать про его многочисленных любовниц – врал, наверное… «Ах, Идалия, если бы вы только знали, каково это – мысленно быть у ваших ног, ловя каждое ваше слово, чтобы заслужить возможность коснуться губами хотя бы краешка вашего платья» – и это еще цветочки по сравнению с тем бредом, который он обычно нес при виде ее.

Но Дантес!..

С тех пор как уехал Геккерн, молодой chevalierguardeочень изменился. Характер его, прежде легкий и веселый, изменился и стал замкнутым и угрюмым, его живые голубые глаза, как верно подметила Наташа, приобрели странный, лихорадочный блеск. Он изменился даже внешне – его волосы отросли за лето и падали на лоб длинными белыми прядями, он стал носить тонкие усики, а на лбу прорезалась едва заметная горестная морщинка, появлявшаяся даже тогда, когда он улыбался, и придававшая ему болезненно-усталый, измученный вид.

…Она прекрасно помнила тот душный летний вечер у Строгановых, всего лишь месяц назад, где были Долли, Пьер Долгоруков, Мари Вяземская, Жорж Дантес и дальний родственник Строгановых по матери генерал Метман со своим племянником Рене. Дантес был необычайно оживлен, все время шутил, закатывая глаза и размахивая руками, целовал дамам ручки, ввязался в обычную забавную перепалку с Хромоножкой, а потом и вовсе запрыгнул на стол, изобразив под общий хохот и звон разбитых бокалов виртуозное балетное па. Последними приехали Метманы, и настроение белокурого кавалергарда внезапно и резко изменилось. Почти два часа граф Метман провел в скучнейшей беседе с Дантесом о политике и экономике Франции, вспоминая, как еще во времена Наполеона его арестовали полицейские ищейки министра тайной полиции Жозефа Фуше за приверженность Бурбонам. Жорж согласно кивал, морща лоб, и Долли неоднократно пыталась увести его от впавшего в бесконечные воспоминания старика, но этот разговор был явно интересен гвардейцу, ловившему каждое слово старого графа.

И потом еще этот Рене… Идалии показалось, что молодой и очень красивый Метман, во внешности которого было что-то байроническое, бросал на Дантеса долгие и пристальные взгляды, а потом они втроем – Жорж, Рене и Хромоножка, пришедший, против обыкновения, без заболевшего накануне Жана, удалились в бильярдную, прихватив с собой две бутылки вина.

…Вот тогда-то, поздней ночью, под проливным дождем, Идалия пользуясь длительной отлучкой капитана Полетики увезла Жоржа с собой.

Она долго ждала, пока они наиграются в бильярд, хотя не была вполне уверена в том, что странная троица занята именно этим. Вполне возможно, что они просто пили, потому что Дантес, выйдя из бильярдной, едва держался на ногах. Молодой Метман и Хромоножка остались, сказав, что собираются сыграть еще одну партию.

Жорж был не то чтобы сильно пьян, но впал в состояние дикого, невероятного возбуждения, и Идалия видела, что на нем лица нет. Он был страшно бледен и постоянно откидывал со лба, покрытого мелкими капельками пота, мокрые длинные пряди спутанных волос. При этом он, ни на секунду не умолкая и заразительно смеясь, рассказывал ей пошлые казарменные истории, мягко говоря, на грани приличия, а затем и вовсе сбился на вульгарнейшую похабщину. Однако глаза его не смеялись, а казались застывшими и безжизненными, а рот кривился в болезненной гримасе, и было похоже, что он все-таки действительно пьян. Попытка влепить Жоржу пощечину с целью быстрого приведения его в чувство не увенчалась успехом. Дантес испуганно заморгал, и глаза его вдруг наполнились слезами, отчего он стал напоминать Идалии маленького обиженного мальчишку, и пролепетал: Не надо со мной так, Idalie, я не вынесу этого… Потом она предприняла попытку его утешить, потому что он вдруг начал беспомощно и жалко рыдать у нее на плече, потом они невыносимо долго целовались в карете, доведя друг друга до полного изнеможения. Оказавшись у нее в спальне, Дантес внезапно сел на пол, опершись спиной на ее кровать, его била дрожь, и она, сжалившись над мальчишкой, притащила две рюмки и распечатанную бутылку коньяка. Он залпом опрокинул две рюмки подряд, после чего расплакался и закрыл глаза, лег на пол вниз лицом и закатил форменную истерику. Идалия была в полной растерянности. Ей было жаль его, жаль себя, но он никогда не производил впечатления неопытного новичка, а она не привыкла ждать и уговаривать мужчин. Дантес, впрочем, отличался от ее многочисленных предыдущих пассий редкой, яркой и очень чувственной красотой, и она решила сделать для него исключение, потому что сама страстно желала его. Запахнув на талии тонкий шелковый капот, она опустилась на пол с ним рядом, прильнув к нему всем телом, гладя его по волосам, по плечам, очертив розовым пальчиком контур его безупречных губ, ловя ртом слезы, непрерывным потоком льющиеся из его синих глаз, невзначай касаясь своей высокой и пышной грудью его загорелой руки…

Дантес, закрыв глаза, прижался губами к ее умелому пухлому рту, который с каждой секундой требовал все больших жертв. Она провела языком по его губам, коснувшись верхних зубов, потом просунула свой остренький кошачий язычок еще глубже, кусая и облизывая его язык. Он сжимал в руке и гладил ее белоснежную грудь, не в силах более сдерживаться, целовал розовые упругие соски и нежный плоский живот, тяжело дыша и прижимаясь к ней все теснее. Она быстро и незаметно сняла с него одежду и тихо застонала от нестерпимого желания, закусив губу и откинув назад рыжую голову.

Жорж, закрыв глаза, все еще мокрые от слез, не отрывая жадных губ от ее пухлого, капризного, чувственного рта и не переставая ласкать ее, овладел ею тут же, на полу ее роскошной спальни; и она, стоная и выгибаясь, слегка помогая ему бесстыдными движениями своего гибкого, сильного тела, внезапно почувствовала в его истерзанной слезами страсти трагическую ноту невыносимого душевного страдания…

Потом они перебрались в ее постель и только под утро уснули, счастливые и измученные, чтобы весь следующий день выслушивать двусмысленные намеки знакомых насчет «порочной синевы под глазами» и расплывшихся синяков на шее…

Она так и не поняла причины его слез, а он ни слова не сказал ей. Единственное, что ей точно удалось выяснить, так это то, что Рене Метман накануне учил их с Пьером курить какой-то диковинный бурый порошок, привезенный им из Китая. Он обещал, что даст им еще, если ощущения понравятся. Этот порошок, который он называл «опиумом», должен был вызывать в мозгу яркие, красочные, похожие на галлюцинации сны и способствовать, по словам молодого графа, «пробуждению чувств и расширению сознания». Жорж метался в постели, звал Луи, которого Идали считала его опекуном и старым другом. Должно быть, от этого опия все на свете перепуталось в белокурой голове гвардейца, если он шептал во сне «Идали» и «донесения», а потом «Луи» и «люблю».

Он меня любит, меня, думала Идалия, глядя на прекрасное лицо своего белокурого принца. Потому что меня невозможно не любить…

Слово «донесения», впрочем, вернуло ее с небес на землю и напомнило о необходимости составления ежемесячного рапорта генерал-адъютанту графу Бенкендорфу, и она, вздохнув, стала тихим шепотом рассказывать Жоржу о «неблагонадежных гвардейцах», не дающих властям спокойно спать…

– К вам посетитель, князь.

Пожилой слуга Хромоножки, Федор, неуверенно топтался в дверях, зная непредсказуемый нрав Петра Владимировича, которого помнил еще с колыбели.

– Кто? – Долгоруков поднял голову, с неохотой оторвавшись от чтения французского романа.

– Князь Ларионов Сергей Петрович. Говорят, по делам пожаловали. Просить?

– Проси…

У посетителя, скромно, но опрятно одетого господина лет сорока, с хмурым, тяжелым взглядом бесцветных, как будто выгоревших глаз из-под чуть нависших густых бровей, оказалось к Пьеру, как он выразился, «дельце деликатного свойства». Его поместье медленно, но верно шло к разорению, а дохода три тысячи в год едва хватало на то, чтобы хоть как-то поддерживать себя и свою семью. У него был единственный сын, Михаил, который сейчас посватался к наследнице старинного дворянского рода, фрейлине императрицы Марии Ушаковой, но его матушка, старая графиня Евдокия Андреевна, и слышать не хотела о том, чтобы отдать chereMarieза какого-то никому не известного князя Ларионова. Обычно Машенька Ушакова могла уговорить maman на все, что угодно, но на этот раз графиня была самым категорическим образом настроена против ее брака с Ларионовым-младшим. Убедить maman могло только доказательство того, что Мишель происходит из старинного дворянского рода. Князь Ларионов имел беседу с самим Уваровым, с которым был хорошо знаком его кузен, но министр посоветовал ему обратиться к Пьеру Долгорукову «как к тонкому знатоку русской дворянской генеалогии».

Значит, понял Пьер, надменно разглядывая посетителя своими холодными прозрачными глазами, дело секретного свойства. Ну хорошо… стало быть, услуга за услугу.

– …и за деньгами не постоим, князь, – продолжал Сергей Ларионов, нервно сжимая пальцы. – Вы только скажите сколько? – прошептал он, не сводя с Хромоножки полного надежды взгляда.

– Нисколько.

– Что?

Ларионов подумал, что ослышался, но, будучи человеком неглупым и хорошо воспитанным, решил сначала послушать, что скажет этот высокомерный и самонадеянный юнец, который был ему явно неприятен.

Но ради счастья Мишеньки…

Пьер встал и, сильно прихрамывая, подошел к высокому книжному стеллажу. Вытащив толстый фолиант, он быстро пролистал его и аккуратно вытащил сложенный вдвое листок бумаги.

– Взгляните, – сухо сказал он, протянув все еще не пришедшему в себя от изумления Ларионову лист, на котором оказалось несколько рисунков пером. Наброски эти больше всего напоминали старинные монеты или оттиски печатей с непонятной символикой. Сергей Петрович, никогда не интересовавшийся ни тем ни другим, улыбнулся и попытался было что-то сказать, но, встретившись взглядом с ледяными глазами Долгорукова, сразу же передумал. – Я не собираюсь объяснять вам, милостивый государь, значения и смысла этих символов, – произнес Пьер, раздраженно кривя губы и несколько манерно растягивая слова. Этот Ларионов начинал выводить его из себя своими глупыми улыбочками и пошлейшей любовной историей, которая нисколько не тронула Пьера, с детства ненавидящего дурацких барышень с их ленточками, рюшечками, стишками в альбомчик, жеманным кривляньем и противным тонким писком под гитару, к числу которых, несомненно, принадлежала и фрейлина Мари Ушакова. – Все, что вам надлежит сделать, – это изготовить несколько печатей указанного на листе вида и формата, в натуральную величину. Всего должно быть четыре печати, отлитые из бронзы, в точности соответствующие этим рисункам. Как и где вы будете их отливать – меня не интересует. Но они должны быть готовы не позднее чем через неделю. Сегодня у нас среда, – Пьер быстро взглянул на маленький настольный календарь, – значит, вы ко мне приходите ровно через неделю в это же самое время. И самое главное, о чем я хочу вас предупредить. – Хромоножка сделал эффектную паузу и набрал побольше воздуху, приготовившись, как всегда, вдохновенно врать, чтобы запугать готового на все посетителя до полусмерти. – Я слишком хорошо знаком с графиней Евдокией Андреевной. Еще моя покойная матушка (тут он трагически прикрыл глаза, вцепившись чуть дрожащей рукой в край стола) была ее приятельницей, и она часто бывала у нас. Как сейчас помню – на коленях у нее сидел, маленький, вот в этом самом кресле… – Пьер театральным жестом показал рукой на старинное кресло, стоящее у окна, и прочувствованно закатил глаза. – Так вот… Об этих рисунках вы никому не должны говорить ни слова, тем более показывать их кому-то. Я считаю своим долгом сразу же сказать вам, князь, что последствия скандала, который может разразиться из-за вашей случайной и тем более преднамеренной оплошности, могут быть фатальны для вас и для вашего сына. Вы поняли меня? – Хромоножка, близко наклонившись к Ларионову, сверху вниз пристально смотрел ему в глаза. Сергей Петрович, смутившись, отвернулся и стал разглядывать лежащий перед ним рисунок.

– Все исполним, Петр Владимирович… Есть, есть у меня в имении, в Тверской губернии, литейных дел мастер. Золотые руки… За пару дней должен управиться, и я вам привезу печати. Только скажите мне, ради Бога – что же это за печати такие, что и говорить-то о них страшно?

Хромоножка поморщился, как от зубной боли. Еще не хватало, чтобы этот старый сморчок начал задавать ему идиотские вопросы.

– Кому страшно? – деланно расхохотался он, наслаждаясь произведенным эффектом. – Мне? Мне-то с чего? А вам – о да, я понимаю ваше беспокойство, господин Ларионов. Но если вы готовы уложиться в срок – тогда и бояться нечего! И кстати – я уверен, что вы троюродный кузен Елизаветы Михайловны Хитрово, а значит, и самому фельдмаршалу Кутузову…

– Вы думаете, есть общие корни?

– Ну разумеется, корни всегда есть. Остается только выяснить, насколько они могут быть общими. Но знаете, князь, – и Пьер развязно подмигнул Ларионову, – на то они и корни, чтобы их отращивать – в случае необходимости…

Мерзавец и демагог, подумал про себя Ларионов, хмуро поглядывая на Хромоножку, но молча встал и, еще раз поблагодарив Пьера за помощь, удалился, забрав с собой таинственные рисунки.

…Пьер в сильном волнении расхаживал по комнате, чуть приволакивая ногу. Какая невероятная удача! И как славно, что Жан, уехавший с утра проведать матушку, ничего не узнает!..

Как ты мне надоел, милый Ванечка, если бы ты только знал… И плевать я хотел на твои ямочки на щеках и темные глазки, золотой ты мой… Но ты еще понадобишься мне, топ cher…

Пьер, плотно закрыв дверь, подошел к тяжелому низкому бюро красного дерева, выдвинул маленький потайной ящичек и достал овальный бархатный футляр. В футляре лежал изящный серебряный медальон с миниатюрным портретом Жоржа… Сколько унижений ему пришлось вынести и сколько денег заплатить этому старому каналье Ладюрнеру, чтобы тот написал ему миниатюрный портрет Дантеса… Пришлось наврать, что об этом портрете просил его надолго уехавший по делам барон Геккерн взамен утерянного и не хотел, чтобы кто-нибудь, тем более Жорж, об этом узнал. Придворный живописец страшно удивился, долго ломался, набивая себе цену, но в конце концов уступил, подозрительно глянув на Хромоножку, и неохотно пообещал держать язык за зубами…

С портрета на него смотрели насмешливые голубые глаза молодого кавалергарда в парадном красном мундире, его льняные волосы были гладко зачесаны назад, открывая красивый чистый лоб. Нежные, яркие губы чуть вызывающе улыбались Пьеру, как бы говоря – ничего у тебя не выйдет, Долгоруков… кретин ты, хоть и пройдоха…

Кромешное отчаяние и безнадежная, изматывающая тоска с новой силой захлестнули Пьера. Захлопнув футляр, он с ненавистью швырнул его в дальний угол бюро и скрючился в кресле, уткнувшись головой в колени и закрыв лицо руками…

…Тогда, на званом ужине у Строгановых, познакомившись с Рене Метманом, он заметил, какие взгляды бросают друг на друга длинноволосый журналист и Дантес.

Ах вот оно что – они, оказывается, вместе учились. Как это трогательно – встреча школьных друзей, подумал Пьер, ни на секунду не переставая наблюдать за обоими.

Молодой граф Рене Метман, обвороживший всех Строгановых, которым он приходился дальним родственником со стороны матери, урожденной графини д'Эга, был высоким темноволосым красавцем, богатым наследником всей своей французской родни. Его мрачные, как черные бездонные колодцы, глаза, казалось, поглощали свет, но никогда не излучали его, даже когда он улыбался, а черные, распущенные по плечам волосы, широкий лоб, прямые, как стрелы, темные брови и низкий, мягкий, завораживающий тембр голоса в сочетании со странными, никогда не падающими интонациями придавали ему загадочный, темный, демонический облик…

…Но в самом начале Пьер с Жоржем обменивались обычным набором циничных колкостей, который так веселил Идалию и ее брата Александра Строганова.

– А что, поручик, правду ли говорят, что вы играли в карты на раздевание и были именно тем проигравшим, который… ммм… разделся догола? О, pardon, Idalie!

– Сущая правда, князь. Расстроены, что вас там не было? Да, мне свойствен легкий нарциссизм! – Жорж, строя уморительные рожицы и растягивая слоги, жеманно захлопал ресницами, подражая Идалии. – А вы потренируйтесь дома перед зеркалом – или, может, желаете, чтобы я вас научил? Кстати – у вас дома, случайно, не кривые зеркала? А то есть такие, знаете… В цирке видал. О, князь, вы будете в них неотразимы!

– Он шутит, Пьер! – некстати вмешался Строганов. – Он вовсе не хотел раздеваться – это все Трубецкой придумал…

– О, так ваше девичье целомудрие не позволило вам разоблачиться, Дантес? А может, вы еще и покраснели, а, Жоржетта в эполетах? Стало быть, за вами еще остался карточный должок? А платить кто будет на сей раз, mon ami?

Идалия и ее брат покатились со смеху. Жорж нахмурился, стараясь не показывать виду, но взгляд его стал внезапно жестким и колючим.

– Не хотите ли продолжить в том же духе, дорогой Жорж? Вист – и снова на раздевание, а? Держу пари, что струсите!

– Предлагаю другой вариант – если выиграю я, вы надеваете женское платье. Idalie! Как вам понравится глубоко декольтированный князь Долгоруков? С цветочком, приколотым к корсажу… тащите корсет, Идалия…

– Как хорошо вы разбираетесь в женском белье, Дантес! А я-то думал, что вам ближе содержимое красных мундиров…

– Пьер, дорогой, вы же не влезете в мои бальные туфельки!

– Тогда, Дантес, вам придется в случае проигрыша поцеловать меня в… – Пьер близко наклонился к уху Жоржа и, гнусно ухмыляясь, с самым проникновенным видом сообщил, куда именно.

– …Генерал Метман приехал!

Графиня Юлия Павловна Строганова, шурша серым шелковым платьем с открытыми плечами, заспешила навстречу гостям. Жорж, вздрогнув, посмотрел на дверь и пересел в кресло, поближе к распахнутому настежь окну, где было не так душно. Последовали дежурные фразы, улыбки, расшаркивания и прочие парадные церемонии, пока оба Метмана знакомились с гостями. Угольно-черные глаза Рене, остановившись на Дантесе, вспыхнули неподдельным изумлением, узнавая знакомые с детства черты, и Хромоножка заметил, как по лицу Дантеса пробежала еле заметная тень тревоги, легкая судорога, исказившая его выразительное, вмиг побледневшее лицо. Рене чуть наклонил голову, приветствуя Дантеса, но тот внезапно вскочил с кресла и порывисто обнял молодого графа, зарывшись белокурой головой в его плечо. Метман, не ожидавший ничего подобного, внезапно покраснел и шепнул что-то на ухо Жоржу, обнимая его в ответ и не сводя с него пристального взгляда своих мрачных, как адская бездна, глаз. Жорж замер на месте, и некоторое время они стояли молча, посреди веселого гула гостиной, глядя друг на друга с тем странным выражением, которое бывает у давно знающих друг друга людей, если они были когда-то…

Близки.

Пьер, закусив губу, с ненавистью воззрился на обоих. «Интересно, что их связывает? Какие воспоминания?» – подумал он, продолжая разглядывать Метмана и его, как выяснилось позже, школьного приятеля.

Как они хороши вместе… блондин и брюнет… почти одного роста…

Пьер, надменно кивнув Рене в ответ на его приветствие, не заметил в глазах журналиста ни малейшей искры интереса к себе и, страшно раздосадованный, решил во что бы то ни стало привлечь его внимание.

…Когда гости, отяжелевшие от обильной еды и захмелевшие от возлияний, покинули гостиную и потянулись к карточным столикам под зеленым сукном, обмениваясь светскими сплетнями и пустой болтовней, генерал Метман пустился в пространные воспоминания о своей нелегкой судьбе, связанной с эпохой наполеоновских войн. Дантес слушал старого генерала как завороженный и ни разу не повернул своей белокурой головы в сторону усевшихся рядом Рене, Строганова-младшего и Хромоножки.

– Александр… – начал Рене своим удивительным бархатным голосом с чуть капризными, протяжными интонациями. – Я вам привез… то, что обещал. Вы помните? Вы мне писали…

Оба молодых человека неуверенно покосились на Хромоножку, которому было страшно любопытно узнать, о чем идет речь.

– А может, сыграем партию в бильярд, господа? – спросил он, повернувшись к Метману. Рене пожал плечами, пропустив вопрос Пьера мимо ушей, и продолжал пристально и загадочно смотреть на рыжего веснушчатого Сашу в ожидании ответа. Раздосадованный Пьер почувствовал, что начинает злиться на этого лощеного сноба, и нахально заявил:

– Ну что еще за секреты Полишинеля? Что вы как барышни оба, друзья мои? Ну-ка, расскажите скорее, о чем это вы…

– Ладно, – выдохнул Александр, кивнув рыжим чубом. – В таком случае пойдемте, господа, ко мне в комнату…

Метман, зная об увлечении своего дальнего родственника масонством, привез ему оттиски старинных масонских печатей, редкостных и уникальных, которые ему любезно согласился предоставить председатель одной из парижских масонских лож, почтенный старец, чью фамилию Рене категорически отказался назвать. Все трое склонились над листом белой бумаги, где чернели, неся в себе загадку и тайну веков, следы древнейшей масонской реликвии.

– …Таких печатей, – рассказывал своим обволакивающим, гипнотическим голосом Метман, – во всем мире сохранилось не более десяти экземпляров. Они сделаны из особого бронзового сплава, секрет которого давно утерян. Сами печати мне, разумеется, не показали – две из них хранятся в монастыре на юге Франции, бережно, как святыни…

Впорхнувшая в комнату к сыну Юлия Павловна увела под каким-то предлогом не на шутку разволновавшегося Сашеньку, и Пьер, которого страшно задевало полное безразличие Метмана, внезапно произнес, сделав таинственное, лицо:

– Я должен вам сказать, граф…

– Да? – Метман удивленно приподнял бровь и посмотрел наконец на Пьера, как будто только что заметил его присутствие.

– Но это… приватный разговор. Дело в том, что ваши печати… – Хромоножка запнулся, выждав эффектную паузу, и добавил: – Мне кажется, что у меня есть одна из них. Да… точно… я помню ее. Вот эта. – И он указал пальцем на большой черный оттиск с непонятными символами.

– Откуда она у вас, князь?.. Их не может быть в России! Это древнейшие масонские печати Франции!

– Предполагаю, что эту вещь привез когда-то мой прадед. Она и сейчас находится у меня в имении, под Тулой. Я, правда, не помню, где она… но можно поискать…

Хромоножка многозначительно посмотрел на изумленного Рене. Молодой граф, повернувшись всем телом к Пьеру, впился своими огромными угольными глазами в прозрачные, лживые глаза Долгорукова.

– Я… князь, я могу пригласить вас в гости? Прошу вас… Сегодня же… позже. Мы с дядей остановились в апартаментах при французском посольстве… Вы… согласны?

Метман положил свою горячую ладонь на запястье Пьера и как бы случайно нежно скользнул пальцем под манжету его кружевной сорочки. Долгорукова затрясло, как в ознобе, от этого прикосновения, и он вспомнил, как Дантес и Метман стояли, обнявшись, посреди комнаты…

– Скажите, граф… а вы давно знаете Жоржа Дантеса?

– Я расскажу вам… позже, – сказал Метман, наклонившись к Пьеру так близко, что, казалось, выдохнул последние слова прямо в его вмиг пересохшие губы. – Пойдемте… найдем Жоржа. И будем играть в бильярд. Я вам еще кое-что покажу…

…Плотно закрыв за собой дверь в бильярдную, Дантес и Долгоруков, как загипнотизированные глядя на Метмана, слушали его рассказы о Китае. Потом он принес две длинных курительных трубки из слоновой кости, украшенных драгоценными камнями, и предложил покурить смесь табака с опием. Опий, сказал Метман, это дивный препарат для расширения сознания, посредством которого можно достичь ярких и сказочно-прекрасных видений. Само наркотическое вещество, которое китайцы смешивали с табаком или вином, изготовлялось из высохшего на воздухе млечного сока мака и имело вид комочков или порошка бурого цвета. Еще голландские моряки, говорил он, первыми попробовали смесь табака с опием на острове Ява, будучи уверенными, что таким образом защитят себя от малярии.

Потом они еще что-то пили, смеялись, Хромоножка уже не помнил, что именно он говорил Жоржу, а может быть, просто молчал, не сводя с него блестящих, жадных глаз; Метман, кажется, снова обнимал Жоржа, и тот все плотнее прижимался к нему, а потом Жорж, покачиваясь, встал и вышел за новой бутылкой, но почему-то не пришел назад.

Больше они в тот вечер его не видели…

Пока Рене прощался с гостями, Пьер еще раз заглянул в комнату к Саше. Там никого не было, а сложенный пополам лист бумаги все так же лежал на столе…

Через некоторое время Пьер и Рене уехали, посадив в карету уставшего и засыпавшего на ходу старика Метмана, и ехали совсем недолго, и Пьер почему-то никак не мог вспомнить, о чем они говорили тогда – но, кажется, им обоим было очень смешно. Он помнил, впрочем, что разразилась гроза, и всполохи молний освещали мертвенно-бледное лицо Рене и горящие огнем черные овалы его глаз…

Вспышки молний, свечи в старинном бронзовом подсвечнике, ночь и гроза. Гроза и ночь… Буря в его душе, черная ночь в глазах Метмана…

– …Вам нравится Жорж?

– Я… его… ненавижу.

– За что? Что он вам сделал? – Мягкий голос Метмана проникал в его душу и казался совсем близким, как будто Рене шептал ему на ухо…

– Он считает меня уродом… издевается надо мной…

– Над вами, друг мой? Но вы же моложе его, хороши собой… Это жестоко…

– А тогда, в детстве… он не был жесток?

– О нет, друг мой… он тогда… хорошо рисовал. Вместе со своим другом Ноэном.

– А вы? Вы с ним… дружили?

Метман наклонился над сидевшим на мягком ковре Хромоножкой и близко заглянул ему в лицо.

– Знаете, что у меня есть, князь? Вы не поверите… Его школьный дневник. Я нашел его в его тумбочке, когда Дантеса исключили из Сен-Сира. О… это занимательное чтение, я уверяю вас…

– О чем он писал? – Хромоножка почувствовал страшное возбуждение, ему стало тяжело дышать, и хотелось плакать, как в детстве, и он рванул на себе воротник сорочки, расстегнув ее почти до пояса.

– Обо мне, – спокойно ответил Рене, наклонившись совсем близко. – Вы бы хотели это почитать? да? Пьер?.. Уверен, что мы с вами поймем друг друга… Вы ведь знаете, князь, что я хотел бы получить взамен…

Жорж склонился над рисунком, забравшись с ногами в глубокое кресло. Как же давно он не был здесь, в их с Луи квартире, такой красивой, обставленной уютной, необыкновенно элегантной мебелью, с пушистыми коврами, картинами и массой очаровательных безделушек, которые так любил Луи…

Бродя по опустевшим, безжизненным комнатам, он ощущал присутствие Луи так, как если бы до него можно было дотронуться рукой, ощутить тепло его тела, нежность его прикосновений… Мучительная спазма тоски, острой и горячей, сжимающей сердце и выворачивающей желудок, ознобом прошла по его телу, настигла и скрутила мертвой хваткой в тугой узел любви, воспоминаний и боли…

С тех пор как он впервые попробовал опий, который дал ему Рене, Луи стал сниться ему во сне каждую ночь, даже если он проводил ее в постели с Идалией. В своих снах болезненно-ярких и изматывающе-чувственных, он видел Луи так ясно, как будто у него под кожей выросли тысячи маленьких глаз, в каждом из которых, как в зеркале, отражался Луи, и он мог в любой момент посмотреть на него с любого ракурса, протянуть руку, дотронуться…

Желание видеть Геккерна ночью, во сне стало его навязчивой идеей, а днем он мучился от страшной головной боли, сонливости и ощущения болезненной ломоты во всем теле. У него стало часто темнеть в глазах, зрачки казались суженными, руки дрожали, как будто он, как затянутая в корсет барышня, собирался упасть в обморок. Дневная, веселая, бурлящая вокруг жизнь потеряла для него всю свою былую привлекательность, и он уже не мог понять, что за радость он когда-то находил в бесконечных балах, визитах и светских раутах. Он, конечно, появлялся, как и раньше, танцуя и раскланиваясь, подобно механической кукле, в домах, где всегда были рады его принять, особенно у Долли. Он продолжал говорить заученные салонные комплименты дамам, волочился за сестрами Гончаровыми, обеими сразу, Натали и Катрин. Александрину он почему-то побаивался, – ему казалось, что проницательная «мышка», как называли ее сестры, видит его насквозь… Но только добравшись до постели и покурив опию, он мог забыться, уснуть, чтобы хоть на миг урвать себе неправильным, обманным, порочным путем маленькую кроху счастья и во сне сплести свои пальцы с длинными пальцами Луи…

Он часто виделся с Метманом в последнее время, приезжая к нему, когда его старого дядюшки не было дома. После первой их встречи тогда, у Строгановых, Рене стал все более настойчиво просить Дантеса чаще бывать у него. Потребность в наркотическом зелье стала у Жоржа болезненной, принося ему призрачное счастье, высасывая душу и отнимая силы, но Жорж просил, умолял и унижался, и в конце, концов Рене согласился давать ему порошок постоянно. Но за него надо было платить, а деньги брать Метман отказывался, требуя от Жоржа совсем другого…

– Сними свою одежду, Дантес… вот так… я же знаю, что тебе это нравится… о-о-о…

Каждый раз, оказываясь в постели с Метманом, Жорж клялся себе, что это в последний раз. Рене насиловал его, заламывая ему руки и привязывая к постели, бил его кожаным ремнем по плечам, груди и ягодицам, причиняя душевные и физические страдания, как когда-то «стратег» Матье. Та же школа… И в то же время ему нравились эти ощущения, помогая отвлечься от постоянных и выматывающих мыслей о Геккерне.

Он не пишет… он получил твое письмо и никогда не ответит тебе… ты – мерзкий шпион, а он – Иуда… забудь о нем…

И вот теперь перед ним на столе лежало письмо из Сульца, от его отца. Дантес старался не смотреть на него, лихорадочно проводя завершающие штрихи по листу бумаги. С рисунка на него смотрел Рене Метман, с черными длинными волосами и угольно-черными, лишенными зрачков, глазами, в длинной белой одежде, с косой в руках… Метман, дарящий ему порочную любовь и медленную смерть в обмен на призрачное, обманное, ночное счастье…

Дорогой Жорж!

Теперь, когда дела наши после приезда барона Геккерна резко пошли в гору, я могу тебе написать и рассказать подробно, как мы нынче живем. Его частые письма ко мне еще весной показали мне, что это честный, хороший и добрый человек, и тебе (да и всем нам) очень повезло, что мы познакомились с ним. Он приехал в Баден-Баден, и мы с ним долго гуляли по местным паркам, обсуждая твое будущее. Он искренне хочет принять участие в твоей судьбе, Жорж, и мне жаль его, потому что Он очень одинок. Он рассказал мне, что родители его давно умерли, когда он был еще совсем молодым, с женитьбой ему тоже как-то не повезло, и вот теперь он совсем один на этом свете, и у него нет никого, кроме тебя, кому он мог бы передать состояние, титул и имя. Твой портрет, Жорж, постоянно с ним, и он часто и подолгу смотрит на него не отрываясь.

Я – твой отец, и всегда буду любить тебя, дорогой сын. Но к сожалению, кроме отеческой любви, я не смогу дать тебе больше ничего в жизни, а ты еще так молол, и мне бы хотелось, чтобы у тебя была счастливая и обеспеченная жизнь. Барон Геккерн сделал для нас так много, что теперь я смогу устроить свадьбу твоей сестры Шарлотты и дать за нее хорошее приданое, а Альфонсу нанять учителей и учить его лома. Барон даже уволил нашего старого управляющего, обвинив его в растрате и воровстве, и нанял нового, который очень старается показать себя с лучшей стороны.

Я уже дал свое письменное разрешение барону на твое усыновление. Только вот в последнее время он серьезно заболел и почти не выходит из своей комнаты. Врач, который приезжал к нему, сказал, что у него слабое сердце, и советует ему больше быть на воздухе и гулять. Однако он все время проводит дома и, что совсем плохо, в последние дни почти ничего не ест, страшно похудел и осунулся… Мы все очень переживаем за него, а он сказал, что даже если он умрет, то ты все равно унаследуешь его состояние и титул и будешь называться по его желанию барон Жорж Дантес-Геккерн…

Строчки плыли перед его глазами, расплываясь на бумаге большими жидкими кляксами, мир рушился, Луи умирал в далеком Сульце, а он здесь, в Петербурге, беспомощный и жалкий, отчаявшийся дурак…

Что ты наделал, Жорж… он умрет из-за тебя, а зачем тогда жить дальше?

Нет. Он не позволит себе больше переживать и плакать из-за предателя, сломавшего его жизнь. Он сейчас же напишет отцу…

Но сначала я поеду к Метману. Пусть делает со мной что хочет – бьет, унижает, насилует… только пусть даст мне этот свой опий…

Небрежно бросив рисунок в папку, он вышел, наспех пригладив перед зеркалом спутанные белые пряди волос и застегнув мундир. С Невы уже тянуло первой осенней свежестью, и сильные порывы ветра быстро осушили слезы на его бледном, измученном лице…

Он не видел, как вослед за ним от голландского посольства отъехал еще один экипаж, неспешно повторяя его маршрут. Человек, сидевший в экипаже, заметно нервничая, не терял его из виду и, заметив, что Дантес вышел у апартаментов Метмана, через пятнадцать минут позвонил в дверь. Впустивший его лакей попросил обождать и удалился, оставив незнакомого молодого посетителя в парадной. Этот посетитель в темном плаще встал, оглянувшись, и, чуть прихрамывая, легко проскользнул в полуоткрытую дверь, ведущую в покои Метмана…