А еще он летал, и сверху ему были хорошо видны двигающиеся по огромному залу фигуры, которые чарующе скользили, вспыхивая в сверкающем паркете яркими бликами, как пламя тысячи свечей. Военные мундиры, золотые позументы, эполеты, усеянные бриллиантами орденские планки, перья, цветы, бриллианты, переливающиеся волны шелка плавно двигались, кланялись, грациозно перемещались под звуки полонеза и слегка взмахивали руками в мазурке. «Кому они машут?» – думал он, пролетая под сводами высокого потолка, с удивлением отмечая, что не отражается ни в одном зеркале. Это, впрочем, его нисколько не смутило, и он подлетел к Натали Гончаровой, поклонился, приглашая ее на тур вальса, и, обняв ее за невероятно тонкую, дивной красоты талию, страшно удивился, что она не может взлететь. «Почему вы не летаете, Наташа?» – спросил он ее. Прекрасная женщина, склонив изваянную, как бутон на стебельке, головку, тихо прошелестела в ответ: «Где бы мне взять крылья…» – и засмеялась. Смех ее был больше похож на тихий ночной шелест листьев, как и ее манера говорить – она не говорила, а вышептывала слова, и он отчетливо слышал ее нежный голосок в шумном гуле волнующейся и гудящей как улей разряженной бальной толпы.

Она была в белом открытом платье и черном шнурованном корсаже, в длинных белых перчатках, черно-белая, как будто нарисованная одним взмахом умелого пера, плод изысканной фантазии художника-графика, но не буйной и не чувственной, а строгой и классической, как греческая камея. Вальс плыл над бальной залой Царскосельского дворца, Натали тихо смеялась, и он был уверен, что крылья у нее все-таки есть, но она почему-то скрывает это – наверное, не хочет, чтобы все видели.

Какие они, интересно? Как у бабочки? Ах, да нет же – ну какой я недогадливый. Как у ангела – она же ангел… О, Натали, мой ангел черно-белый…

Он сказал ей, что она – ангел, и она снова засмеялась, тихо и нежно, склонив головку к нему на плечо, и ее каштановые локоны упали ему на щеку. Потом, спустя некоторое время, летящее, как allegretto, он снова нашел ее в толпе, уверовав в ее божественное происхождение, и сказал ей об этом, и она посмотрела на него своими косящими и неуловимыми, как струящийся теплый песок, глазами, а он готов был упасть на колени и уже слышал, как в его голове звучит дивная мелодия католического гимна, слышанная им когда-то в детстве.

«Вы – мое спасение, Натали… Как vi prekrasni! – отважился он произнести заученную русскую фразу. – Я хочу молиться на вас, потому что вы – чисты, как небесная дева… Вы – как белое облако, тихо проплывающее мимо… Спасите меня, Таша, – я гибну… А я не хочу умирать…» Она легко провела кончиками пальцев по его лбу. «Отчего же вы гибнете?» – спросила она и услышала в ответ: «Я так люблю, Natalie, что мне остается только одно – умереть… А моя любовь – далека и недоступна… И надежды у меня нет, милая Таша, и даже слез не осталось, а есть только крылья, но я так боюсь упасть и разбиться…» «Кого же вы любите, Жорж?» – прошелестел ее голосок, но Катрин, летевшая мимо, легко подхватила разговор, закружила его в танце, хохоча, обнимая его своими смуглыми руками, дразня и кокетничая… Смуглая леди сонетов, подумал он и решил, что будет молиться одному ангелу – Натали, но ему захотелось коснуться рукой веснушчатых плеч смуглой леди, потому что они казались на вид горячими, как огонь, но он так боялся обжечь крылья – больной мотылек, летящий на пламя…

А вот и танцующая императрица – коронованная белая лилия, величавая и воздушная, пронеслась мимо в объятиях молодого кавалергарда… Ласково кивнула Жоржу и Идалия в горностаевой накидке, прекрасная и порочная, огненная саламандра, не сводившая сверкающих кошачьих глаз с полковника Ланского… О Брей! – какая честь… Танцуя котильон с Катрин и Натали, он снова наблюдал, как стремительное людское море извивается, распадаясь на реки и ручьи, образуя разноцветные острова, и он выдохнул на ухо Катрин:

– Я хотел бы быть лодкой, чтобы пристать хоть к какому-нибудь берегу…

Катенька улыбнулась, удивилась, кокетливо повела смуглым плечиком, но, внимательно всмотревшись в его глаза, вдруг сказала, ахнув:

– Жорж! Что с вами? Вы не больны? Откуда у вас черные круги под глазами? Вам надо на воздух, сейчас же, немедленно!

Дантесу начало казаться, что потолок стремительно снижается и может вот-вот рухнуть на него, а в самой бальной зале медленно гаснут свечи, как в театре. Ему не хватало воздуху, стало тяжело дышать, и он, ласково стиснув тонкую сильную руку Катрин, прислонился к стене, стараясь не показывать, как ему плохо. Его тонкие крылья бессильно поникли, отказываясь снова вознести его над бальной суетой, и теперь он четко видел, что зала полна разноцветными насекомыми – ползающими жуками, порхающими стрекозами с огромными глазами, извивающимися в причудливом танце гусеницами…

– Ну что вы, дорогая Катрин… Вам показалось… Здесь и вправду душно – но я выйду в сад… позже. Не сейчас. Давайте еще потанцуем – вы так прекрасно двигаетесь, Катя, и я счастлив, что могу побыть с вами еще… Видеть вас, танцевать с вами – какое блаженство, и если бы я только мог…

Он запнулся на полуслове, увидев насмешливые глаза Кати Гончаровой.

– А можно без этих вот обязательных банальностей, барон? Я не хочу показаться грубой, но так не люблю, когда лгут… А вы, барон, лже-е-ец… – протянула Катрин, слегка ударив его по руке изящным резным веером.

– Простите, Катрин… Я не хотел вас обидеть – но вы и вправду очень нравитесь мне. Вы – необыкновенная девушка… И вы знаете – вам так идет загар…

– Опять вы лжете! – рассмеялась Катя, расходясь с Жоржем в котильоне по разные стороны. – Натали! – окликнула она побледневшую сестру. – Береги себя… Слышишь? Тебе бы не надо столько танцевать…

Государь в парадном зеленом австрийском мундире с золотыми эполетами, разгладив усы, подошел к Натали Пушкиной и важно подал ей руку. Таша присела в глубоком реверансе, опустив глаза, и Николай Павлович пустился с ней в тур медленного вальса под завистливые перешептывания барышень и дам. Она не смела поднять на него глаза, а он что-то шептал ей на ухо, и она краснела, чуть улыбаясь и покачивая своей чудной головкой в каштановых локонах. Ее большие белоснежные крылья, как показалось Дантесу, стали еще заметнее, они плавно поднимались и опускались за ее спиной, а рука государя, уверенно покоящаяся на ее осиной талии, была похожа на толстую зеленую гусеницу, вальяжно рассевшуюся на ветке вишни. Жоржу вдруг стало очень смешно, и он тихо рассмеялся, отойдя в сторону и закрыв лицо руками. Кажется, в зале еще больше потемнело, и он, стремительно развернувшись, помчался на ярко освещенную парадную лестницу, ведущую в роскошный, украшенный разноцветными фонариками царскосельский парк.

Он бежал довольно долго, стараясь отыскать пустую беседку или хотя бы скамейку, углубляясь в темные густые заросли акации, чуть подсвеченные полной, величавой луной, вальсирующей с яркими августовскими звездами.

– Господин Дантес! Какая встреча…

Жан Гагарин, чуть покачиваясь на каблуках своих мягких английских туфель, стоял в полутемной, заросшей плющом беседке в глубине сада, намереваясь открыть бутылку красного вина. Рядом с ним на уютной скамейке вальяжно развалился Хромоножка, лица которого не было видно, но Жорж, разумеется, узнал его по короткому нервному смешку, который тот издал при упоминании его имени.

– Выпьете с нами, поручик?

Жорж чувствовал, что ему лучше не пить. Свежий воздух слегка освежил его пылающее лицо и взмокшие волосы, и он расстегнул две пуговицы на мундире, чтобы легче было дышать.

Но эти двое… Опять они…

– А вам не хватит ли уже, Долгоруков? А как же вальс? Вы не боитесь упасть, наступив, на платье вашей прыщавой барышне? – хихикнул Жорж, кивнув в сторону Гагарина, и смешно изобразил вальсирующего Пьера, широко растопырив руки и припадая на одну ногу. Ямочки на щеках Гагарина мгновенно исчезли, темные вьющиеся волосы взметнулись веером, рванувшись в его сторону, и Ванечка, сжав кулаки, кинулся на Дантеса, повалив его на траву.

– Оставь, Жан, – раздался сзади невыносимо манерный и надменный голос Хромоножки. – Принеси-ка нам лучше бокалы, mon cher, – и мы выпьем за пошатнувшееся здоровье нашего бравого кавалергарда… да, Дантес? – Хромоножка встал со скамейки и, с усилием присев на корточки, склонился над Жаном, с издевательской ухмылкой наблюдая за его неумелыми попытками набить Жоржу морду, в то время как Дантес, помирая со смеху, даже не пытался сопротивляться. – Да слезь же с него! Все равно драться не умеешь!

– А вы умеете, Долгоруков? – спросил Дантес, стряхнув с себя неубедительно молотившего по нему кулаками кудрявого Ванечку и вставая с травы. – Что вы вообще умеете, кроме как делать томные глазки и выбирать шелковые рубашечки в тон жилетке – себе и вашему пусику с ямочками?

На сей раз удар кулака свалил Жоржа с ног, и он, ахнув от неожиданности, скорчился на траве, схватившись обеими руками за живот.

– Это чтобы у вас не было больше сомнений на мой счет, Дантес, – ледяным тоном произнес Хромоножка. – А теперь вы с нами выпьете, дорогой Жорж. А то я подумаю, что ваши силы и впрямь на исходе – и здоровье драгоценное подорвано в изматывающих… гхм… боях… без присмотра-то… Жан, окажи мне любезность – оставь меня с господином поручиком на пару минут… и принеси еще бутылку. И три бокала.

К удивлению Жоржа, кудрявый Ванечка, бросив на Пьера умоляющий взгляд и чуть поколебавшись, молча ушел, оставив их вдвоем. Боль в животе, нанесенная ударом кулака Пьера, начала отступать, и Жорж, пошатнувшись, встал на ноги, готовый разорвать на части гнусно ухмыляющегося Хромоножку.

– Уберите руки, Дантес, и послушайте меня, – высокомерно протянул Пьер, правильно оценив намерения Жоржа. – Если вы думаете, что ваше положение в гвардии прочно как никогда – вы ошибаетесь. Если ваш Полетика узнает, что вы курите опий… – Хромоножка нагло уставился на него широко расставленными, блестевшими в темноте глазами и недобро усмехнулся. – И еще… кое-что. О вас. И например, об Idalie…

Кровь бросилась в лицо Жоржу, мир зашатался и поплыл, разваливаясь на куски, и прямо перед собой он увидел прозрачные глаза Пьера, который теперь говорил очень тихо, наклонившись совсем близко к его лицу. От него пахло вином, и высокомерная, развязная улыбочка снова искривила его яркие губы, которые он вызывающе облизнул.

– Жорж… Я не хочу ссориться с вами, поверьте… Давайте будем друзьями – у нас же с вами так много общего… Я же знаю, что вам нравятся не только женщины… – Пьер внезапно с силой прижал его бедрами к стене беседки, его руки обвились вокруг его шеи, и Дантес почувствовал прикосновение его губ, с силой раскрывших ему рот…

– Убирайся к черту, сволочь!

Мгновенно скрутив руки Пьера, Дантес с силой отшвырнул его от себя, вытирая рот, и Хромоножка полетел в кусты, но, падая, вцепился в ногу Жоржа, потянув его за собой. Продолжая сопротивляться, Жорж почувствовал, что силы его на исходе, а голову опять свело тяжелым, чугунным обручем.

Только не это… Не терять сознания… Мне плохо… Я ничего не вижу…

С трудом переводя дыхание, Хромоножка подмял Дантеса под себя, прижав его коленкой к мокрой от росы траве. К его удивлению, Жорж внезапно перестал сопротивляться и стал похож на обмякшую в его руках тряпичную куклу с закрытыми глазами, мертвенно-бледную, с разметавшимися прядями белых волос. «Обморок? – с удивлением подумал Пьер, возбужденно вглядываясь в его покрытое испариной лицо. – Что ж… тем лучше…»

Он наклонился над потерявшим сознание Жоржем, вновь испытывая мучительное желание впиться поцелуем в его полуоткрытые губы и быстро воспользоваться тем, что Жорж сейчас не сможет его оттолкнуть и причинить ему боль. В этот момент из-за густых кустов акации появился Гагарин с бокалами и бутылкой вина.

– Пьер! – лениво протянул он, улыбаясь и вновь демонстрируя нежные ямочки. – Что это с нашим другом? Я надеюсь, ты тут не покушался на…

– Заткнись!

Страшно раздосадованный, Долгоруков, развернувшись, выхватил у изумленного Жана открытую бутылку вина и с силой швырнул тонкие бокалы об дерево. Послышался звон разбитого стекла и удивленное «ах!» отскочившего в сторону Жана. Пьер сделал несколько больших глотков прямо из горлышка бутылки. Затем, приподняв голову неподвижно лежащего на траве Дантеса, вставил ему в рот бутылку, отчего тот открыл глаза и попытался слабо протестовать, и заставил пить, пока Жорж не захлебнулся и не начал кашлять. После чего, разбив рядом с ним еще один бокал и бросив бутылку на землю, повернулся к Гагарину и надменно заявил, скривив губы:

– Все… мы уезжаем домой, Жан. А господин поручик пусть немного проспится. Могу себе представить, что завтра скажет ему Александр Михалыч, божья наша коровка…

– Вы мне омерзительны, Долгоруков… – Хромоножка услышал тихий стон за своей спиной, но не повернул головы.

Злорадно ухмыльнувшись напоследок, он почти бегом, прихрамывая, побежал к своему экипажу, увлекая за собой впавшего в шоковое состояние Жана.

…Услышав тихий скрип двери и заметив чуть колыхнувшееся на темном дубовом столе пламя свечи, Пушкин быстро поднял кудрявую голову, неохотно оторвавшись от рукописи – расчерканной, много раз исправленной и разрисованной пером, стремительным, как полет черной птицы в заоблачной небесной выси.

Она… Азинька… мышка…

Войдя потихоньку в заваленный книгами, бумагами и письмами кабинет Александра Сергеевича, Азинька, украдкой вздохнув и зачесав перед зеркалом тяжелую прядь непокорных каштановых волос, присела на уютный, обитый кожей диван, сложив на коленях руки, и улыбнулась Пушкину.

– Александр! Все работаете? Я велела Лизаньке чаю вам приготовить, вы с трех часов поди ничего и не ели…

– Спасибо, Азинька, я не голоден. Интересно, что ей опять от меня надо? Ходитза мной как тень повсюду… лучше бы с сестрами уехала… Только работать мешает…

– Ну, чаю-то выпейте, – робко, улыбнулась Александрина, поправляя на хрупкой белой шее изящный шелковый платочек и не отрывая глаз от язычков пламени, красноватым мерцанием озарявших изнутри старинный камин с изразцами. – А работаете сейчас над чем?

– Получил высочайшее разрешение на работу в архиве… Хотел писать «Историю Пугачева», но государь не позволил так назвать… Это, говорит, бунт, а Пугачев твой – преступник. Вот и пришлось назвать «Историей пугачевского бунта». Вы же знаете, Азинька, – у меня теперь единственный цензор. – Пушкин состроил гримаску, внушительно подняв вверх указательный палец.

Азинька прыснула, закрыв руками лицо, но желание казаться строгой и серьезной дамой возобладало, и она, стараясь больше не смеяться, снова подняла на поэта свои косящие, как у ее сестер, ласковые, светло-карие, с золотистыми искорками, глаза.

– А стихи, Александр? Как же стихи? Я так люблю ваши поэмы… наизусть могу прочитать – с любого места, правда! Хоть «Евгения Онегина», хоть «Руслана и Людмилу»… Вот хоть это —

Дела давно минувших дней,

Преданья старины глубокой…

Пушкин, оживившись, бросил перо и повернулся к Александрине, внимательно глядя на нее, отстраненно, почти холодно вслушиваясь в знакомые слова, повторявшие в размеренном ритме стук его сердца, движения его души, его поэтических страданий и самых заветных, потаенных мыслей.

– А вы хорошо читаете, Азинька. Выразительно и с чувством. – Поэт придвинул свечи ближе к рукописи. – А почитайте мне еще, прошу вас.

Александрина, вздохнув и кося своими золотыми глазами в сторону камина, сдержанно и негромко, без пафоса и оживленной жестикуляции, характерной для него самого, читала одно стихотворение за другим, вызывая в сердце поэта смятение и нежную грусть.

…А она очень красивая, наша Азинька… так похожа на Ташу, только… на тон темнее. Волосы, глаза… те же, только как будто меньше солнечного света в жизни ей досталось… Все солнце – в глазах… Но голос… не низкий и грудной, как у Катрин, и не такой тихий и нежный, как у Наташи… А почему они зовут ее «мышкой»?..

– А почему вы не поехали к Вяземским, Азинька? – улыбаясь, спросил Александр, присаживаясь рядом с ней на кожаный диван. – Там у них весело, должно быть, Мари поет как ангел… Валуев тоже там, конечно… свадьба их уже скоро, меньше чем через месяц… И в Аничков даже не ездили – помилуйте, ну вы же так молоды, хороши собой, вам о женихах думать надо, Азинька, – что вам дались мои стихи!

– О женихах пусть Катрин думает, – закусив губу и искоса поглядывая на поэта, пробормотала Александрина. – Дантес этот… француз, кавалергард, знаете… Она, кажется, не на шутку им увлечена.

– А, это тот красавчик, которого мы видели у Дюме? Помню, помню… Славный юноша, остроумный и неглупый. Что-то о нем слишком много безобразных толков ходит в последнее время – что будто бы нашли его после бала в Царском Селе пьяным в стельку, без сознания… Полетика-то наш как бушевал, представляю. – И Александр Сергеевич весело рассмеялся, блеснув ровными белыми зубами, и, грозно нахмурившись, потряс кулаками, изображая Полетику, отчего тень его на стене, в неровном свете свечей, заколыхалась и вытянулась, и Пушкин-тень превратился в забавную кудрявую и длинноносую карикатуру на самого себя.

Саша Гончарова, с трудом сдерживая смех, строго взглянула на свояка, готового, по своему обыкновению, обратить в шутку любое ее замечание.

– А что, правду говорят, будто бы он волочится за моей Ташей? – с притворной суровостью спросил Александр Сергеевич. – Вот ведь, прошу прощения, каналья! Каков!.. Без году неделя в Петербурге – и уж все о нем говорят, все хотят непременно видеть его у себя, барышни наши все как одна с ума посходили – ах, Жорж, ах, душка, ах, красавчик… – Пушкин, уморительно изобразив влюбленную барышню, стиснул на груди руки и манерно закатил глаза. – Азинька, ну расскажите же мне – ну с кем же мне еще посплетничать, как не с вами, дружочек? Только правду и ничего, кроме правды! Причем большими порциями и самые вкусные куски – я, как вы знаете, настоящий гурман… – Пушкин слегка напрягся и весь обратился в слух, умело маскируя забавными гримасками острое и пристальное внимание к каждому сказанному Азинькой слову.

– Таше, по-моему, просто льстит его внимание, Александр, – осторожно заметила Азинька. – Она рассказывала, впрочем, что он странный иногда бывает какой-то – все танцует, танцует так увлеченно и со всеми подряд – и с молоденькими барышнями, и с дамами в возрасте, а потом вдруг останавливается, в сторону куда-то посмотрит и скажет – а вы не видели, там, случайно, не барон Геккерн стоял? И на кого-то может показать, совсем даже непохожего, и кинуться в ту сторону, а потом возвращается, начинает извиняться, улыбается так виновато… а сам все озирается, как будто ищет кого-то глазами – да и не находит, и глаза у него такие несчастные становятся. А давеча вот Катрин рассказывала, что на балу-то, в Царском Селе, на нем просто лица не было – а он ведь, кажется, почти не пьет… И все вопросы какие-то странные задавал, Таша даже испугалась, нет ли у него жара – совсем не в себе был… Не пойму – запугал его барон, что ли? Так ведь его, кажется, и в Петербурге сейчас нет… непонятно…

– Да, говорят, он у Брея сейчас, баварского посланника – он его вроде и нашел… Жена его здорово перепугалась – показалось ей, что Брей его совсем мертвого притащил на себе. Потом вроде пришел в себя французик ваш…

…А Таша-то как распереживалась – это, говорит, он из-за меня, потому что я не могу ответить на его любовь… Он ей говорил, что умрет от тоски, что любит и в отчаянии готов на все… Бедный Жорж… бедная Таша… и Катю жалко, и Пушкина… а уж себя-то как жалко – просто нет слов… А Пушкин – он совсем ничего не видит, кроме своих стихов, самодовольный слепец…

Повисла пауза, грозившая затянуться надолго, и Александрина внезапно взяла поэта за руку, поднеся его пальцы к своей горячей щеке, и ласково потерлась об нее лицом.

– Какие у вас красивые пальцы, Александр…

– Ох, не искушайте меня без нужды, милая Азинька, – принужденно рассмеялся Пушкин, стараясь не показывать своего смущения. – Не забывайте – в моих жилах течет африканская кровь… Хотите, я вам покажу африканскую маску?

И, страшно вытаращив глаза, выпятив губы и оттопырив руками уши, он окончательно сбил с толку хохочущую Азиньку, вмиг позабывшую сделать строгое лицо…

Идалия остановила экипаж на углу Фонтанки и Пантелеймоновской и, стараясь не попасть в лужу изящной кожаной туфелькой и поправив густую вуаль на шляпке, прошла в мрачного вида трехэтажное здание, больше известное как Третье отделение. Ей предстоял нелегкий разговор с генералом Бенкендорфом на щекотливые темы, которые были ей давно и слишком хорошо известны.

Впрочем, меньше всего ей сейчас хотелось упоминать о Дантесе и связанном с ним скандальном происшествии на балу в Царском Селе, о котором вот уже несколько дней возбужденно гудел весь Петербург.

…Взбешенный капитан Полетика, естественно, грозился отправить его в армейский госпиталь на лечение, а затем на месяц на гауптвахту.

– Таким, как поручик Дантес, не место в гвардии! – бушевал он. – Пьяная драка! Ты бы видела, Идалия, в каком виде его нашел этот – как его – Брей, кажется! Немчик этот, приятель его опекуна Геккерна! Разбитые бутылки, стекло кругом, осколки валяются – и он на траве, вниз лицом, грязный весь, как свинья, губа разбита до крови, под глазом вот такой фингал! – Полетика на пол-лица растопырил свои толстые пальцы, показывая, какой именно. – Это же надо допиться до такого состояния! Нет, ну, конечно, все они напиваться горазды – сколько уж раз твердил им, баранам, пытаясь вразумить, – так ведь нет! И слушать ничего не хотят, мать-размать…

В крепких выражениях, как и в крепких напитках, Александр Михалыч обычно не стеснялся, прекрасно зная, что у жены его грубые словечки вызывают только легкое искривление рта, плохо маскирующее смех. Но на сей раз Идалия слушала его с мрачным и жестким выражением лица, нервно прикусив губу, и в конце концов перебила:

– А сколько там было разбитых бокалов, Саша?

– Два… или три – не помню…

– А никто из твоих гвардейцев больше не был замечен в таком виде? В грязном мундире, например? С разбитым лицом…

– Нет. Точно нет. Мне бы сказали – да я и сам бы увидел.

– А может быть, кто-то из прислуги, кто около экипажей был, видел кого-то из гостей, кто раньше уехал? Я уверяю тебя, Саша, что Жорж – физически сильный мужчина… – Она снова прикусила губу, боясь в запале сболтнуть лишнего. Впрочем, багровый от злости Божья коровка ничего не заметил, и она осторожно продолжила: —…и он не мог просто так взять и простить обидчика. Он при мне однажды вызвал на дуэль Пьера Долгорукова – после получаса знакомства!

– …ЧТО?! Он – вызвал Пьера? И они – стрелялись?

– Нет, кажется – нет, Саша, нет, ну что ты… Да Пьер наверняка струсил бы…

Полетика, хмыкнув, иронически посмотрел на жену.

– Идалия, ты не знаешь Долгорукова… Еще отец его покойный, Владимир Петрович, что губернатором-то был у нас лет десять тому назад, говаривал мне, что Петька, когда еще маленький был, лет двенадцати, избил палкой до полусмерти слугу своего, Федора – а тот вообще мужик крепкий… В кровь, в морду бил…

Идалия, онемев, слушала Полетику, отказываясь верить своим ушам. «Высокомерный и надменный циник Пьер… Бил палкой… Да он слишком молод, чтобы… Но Жорж! Этого не может быть… А из-за чего они так ненавидят друг друга?..»

Александр Михайлович продолжал ругать Дантеса на чем свет стоит, но Идалия уже не слушала его и быстро ушла к себе, закрыв дверь. Мысли скакали у нее в голове, не складываясь в четкую линию и не вставая в строй, разваливались на ходу, уходили и приходили вновь, одна нелепее другой. Она закрыла лицо руками, напряженно соображая, пытаясь вспомнить постоянные перепалки Жоржа и Пьера. Так, ничего особенного – обычные мальчишеские колкости, не всегда пристойные, иногда обидные, но не настолько…

«Нет. Этого не могло быть. Он не избил бы Жоржа только за острое словцо… Тогда за что? За Жана? Дантес оскорбил Жана, и они вдвоем избили его?..

А почему Жорж стал так часто жаловаться на страшные головные боли? И откуда у него такие черные круги под глазами? Пьет? Да нет вроде… Что же тогда?»

…Войдя в кабинет к Александру Христофоровичу, хмурая и сосредоточенная, Идалия отметила про себя, что генерал не в духе, потому что накурено было так, что она закашлялась. Она сама с удовольствием покуривала, но всегда открывала окно, чтобы Александр Михалыч не учуял запаха. Бенкендорф жестом предложил ей сесть и долго барабанил пальцами по столу, сухо покашливая и время от времени нервно потирая кончик носа.

«А разжирел ты, батюшка, на казенных-то харчах, – отметила про себя Идалия. – Вон мундирчик-то голубой – по швам трещи-и-ит…»

– Ну? Что скажете, голубушка? Давненько не навещали вы нас, Идалия Григорьевна…

– Все сами знаете, Александр Христофорович. Я вам писала, и говорили мы с вами уже. Да и не о чем мне особенно распространяться – тот женился, тот сошелся, тот напился… Не вижу я и со слов Александра Михайловича не слышу, чтобы у кого-то из наших гвардейцев были предосудительные намерения…

– Что с Дантесом? – резко прервал ее Бенкендорф.

Идалия вздрогнула, не ожидая так скоро услышать этого вопроса.

– У Отто Брея он… дома. У секретаря баварского посольства. Он его нашел там, в кустах, на руках тащил его до кареты, поскольку Жорж сам идти не мог, падал, стонал все время… Плохо ему совсем, уж несколько дней без памяти, при смерти лежал. Жар у него сильный, Александр Христофорович… Бредит он…

«Что за бабский вздор она мелет?» – подумал генерал, пристально и сурово глядя на рыжую красавицу из-под нависших бровей.

– Я уж уговариваю Полетику из гвардии его не выгонять… Неизвестно, кто же его так отделал, Александр Христофорович…

– Вы за него должны были отвечать, Idalie! Это – ваш осведомитель! И вы, как никто другой, должны знать о нем все! Где бывает, что делает, о чем говорит, с кем спит…

Бенкендорф снова сухо кашлянул, быстро глянув на Идалию. Она раздраженно вздернула подбородок, и это не укрылось от всевидящих глаз генерала.

– Извините, графиня… Но, Идалия Григорьевна! Вы же в ответе за трех моих агентов. Дантеса вашего из гвардии никто не выгонит… Во всяком случае, пока.

Бенкендорф встал и прошелся по комнате, закурив сигару. Внезапно какая-то мысль пришла ему в голову, и он повернулся к Идалии, упершись руками в стол и широко улыбаясь.

– У Отто Брея, говорите? Ну что ж… Это даже к лучшему. Пусть находится там до полного выздоровления. Проследите, чтобы у него было все необходимое. Что с Метманом?

– Про старшего, генерала, Жорж вам написал уже…

– Читал я его донесения. Ничего интересного – экскурс в историю, и ничего более. Я о журналисте. Есть сведения, что этот мерзавец привез из Китая наркотические вещества.

– Мне ничего не известно об этом, генерал…

– Зато мне известно! И очень многое! Я же вам сказал – о Дантесе вы должны знать все! Мне известно, что он встречался с этим Метманом у него на квартире, и они там… гхм… ну, в общем, там он давал Дантесу это зелье. Потому и не держится на ногах ваш гвардеец, Идалия Григорьевна, что его земляк отраву эту свою привез! А если он будет распространять сию гадость среди однополчан в гвардии? Это же наглая диверсия, разложение русской армии изнутри! Вы же знаете, какие у нас сейчас отношения с Францией! И чем это пахнет! Вы отдаете себе отчет в том, что будет, если это дойдет до ушей государя?

Бенкендорф, тряхнув седой головой, возмущенно сверху вниз взирал на сжавшуюся в комочек Идали, продолжая барабанить пальцами по столу.

– И вот еще что, Идалия Григорьевна. Брату своему Александру строго-настрого запретите общаться с графом Метманом-младшим. Незачем… ему. Хороший мальчик, умница… берегите его – такие люди нам нужны. Поняли меня?

– Я все поняла, Александр Христофорович… Можно ли мне спросить?., если позволите… – Идалия порывисто встала, снова поправив вуаль, и сделала шаг к двери.

Бенкендорф удивленно поднял седую бровь и наклонил голову, сделав свой любимый жест, выручавший его в щекотливых ситуациях – он стал полировать кончиком пальца Георгиевский крест, главное украшение его голубого мундира, догадываясь, что именно спросит сейчас эта настырная рыжая кошка. Весь вопрос был в том, как на него реагировать – сказать ли ей про странную анонимку… или наорать для острастки… Но если сказать, тогда придется поручить ей еще одну слежку, а эта дура проваливает уже не первую операцию…

– Я слушаю вас, графиня.

Идалия глубоко вдохнула, понимая, что переходит границы, но все же решилась:

– Откуда вам известно… про Метмана и эту его… отраву?

– Я не обещал отвечать на все ваши вопросы, графиня, – еле сдерживая ярость, буркнул Бенкендорф.

И распахнул перед ней дверь, дав понять, что аудиенция окончена.

Идалия плюхнулась на сиденье кареты, с трудом сдерживаясь и кусая губы, чтобы не расплакаться. Вот как с ней обходится теперь генерал Бенкендорф! А ведь еще пару лет назад такие авансы делал, когда вербовал ее, такие подарки дарил…

Ладно. Сейчас самое главное – Жорж. Поставить его на ноги… не дать ему умереть…

– А сюда мы посадим собачку… А вот сюда – куколку, а ты будешь доктором и будешь дядю Жоржа лечить… А собачка будет ходить и потом скажет вот так – ав! И дядя Жорж просне-е-е-тся…

Дантес медленно открыл глаза, услышав тихий шепот, явно принадлежавший ребенку. В полутьме – или ему только показалось, что было темно? – около его постели играла девчушка лет пяти, старательно возя своей пушистой игрушечной собачкой по его свисающей из-под одеяла руки и шепча по-немецки смешные, милые, удивительно кругленькие и ласковые слова.

– Ты кто? – прошептал Дантес по-немецки, через силу улыбаясь тому, что может снова говорить – все равно на каком языке.

Девчушка вздрогнула, страшно смутившись, и уткнулась носом в край одеяла.

– Мне папа не велит к вам приходить, – пролепетала она, – а вы болеете, и я с вами в доктора играю…

– А где я? А кто твой папа?

– Вы у нас до-о-ома, – протянула малышка. – Меня Эмма зовут… Эмма Брей… А вы не скажете папе, что я у вас играла? Вы же не заразный… Так доктор сказал маме и папе, он приходил и смотрел вас, вот так, и приносил вам такую водичку специальную, а вы лежали и спали все время, а потом он ушел, а папа сказал…

– Господи, барон, вы очнулись? Слава Богу! – Веселый голос Отто загремел прямо у него над ухом, и он попытался улыбнуться, но все тело вновь скрутила судорога боли и страшная, иссушающая жажда… – Эмка! Ну-ка марш отсюда! Эт-то что еще такое!

Малышка, скорчив хорошенькую гримаску, мышкой выскользнула за дверь.

– Брей… почему я у вас? – прошептал Дантес. – Что… что со мной случилось?

Последнее, что он помнил, – это драку с Пьером в глубине сада. Да, и еще – Хромоножка, кажется, позволил себе…

Дантес резко поморщился, вспомнив, что именно сделал Пьер, и гримаса отвращения исказила его лицо. Он осторожно поднес руку к лицу – ну да, так и есть, зарос щетиной… Сколько же дней он тут провалялся?

– Расскажу вам потом, Жорж, когда в себя придете.

– Я что, болен?

– Боюсь, что да… и весьма серьезно. Врач у нас замечательный, отпаивал вас настойками травяными – а то бы… даже и не знаю, как вам сказать, Жорж, но у вас, кажется, сильное отравление какими-то лекарственными препаратами. Это доктор сказал. Сходные симптомы, говорит, видел уже – суженные зрачки, отеки до синевы, потеря сознания, страшные мигрени… Разве можно было столько таблеток от головной боли пить, а потом напиваться на балу? Жорж?..

– Я вообще не пил, Отто.

– Послушайте, барон, – мягко начал Брей. – Я нашел вас в саду в столь плачевном состоянии… И явно после пьяной драки, потому что там валялись разбитые бокалы. И потом – от вас сильно пахло вином, и весь ваш мундир был залит им же… Ну, вы понимаете.

– Нет, не понимаю… Ничего не понимаю…

Жорж закрыл глаза, почувствовав головокружение и подкатывающую тошноту, и резко поморщился, уткнувшись лицом в подушку.

– Простите меня, Жорж… Отдыхайте сейчас, – улыбнулся большой, высокий, лысоватый Брей. В его присутствии Дантес чувствовал себя спокойно и надежно, как никогда, сознавая, что этот добрый, замечательный человек спас ему жизнь, и горячая волна благодарности залила его сердце.

– Потом поговорим. Вам нужен покой.

– Отто… я вам так признателен… если бы не вы… А можно мне водички?..

Брей, загадочно улыбаясь, присел на корточки рядом с его кроватью, держа в руках стакан с водой.

– Вы все время звали барона Геккерна, Жорж… Вы бредили и звали его…

Дантес дернулся, поднеся руку к горлу, и молча зарылся лицом в подушку.

– Ладно, поспите… Если Эммочка еще вас потревожит – я ее… в угол поставлю!

И Брей, тихо рассмеявшись, ушел, прикрыв за собой дверь. Дантес впал в забытье, и ему приснилось, как будто он снова на балу в Царском Селе, вместе с Луи, и у него тоже были белые крылья…

– …Тише, тише, Луи, – он спит…

– Я вижу… Боже, как он исхудал… мой бедный мальчик…

– Побудешь с ним?

– Да…

– Я вас оставлю… Только помни – ему нужен покой. Да и тебе, друг мой, тоже волноваться вредно…

…Геккерн, улыбаясь, поставил в хрустальную вазу ярко-красные георгины и уселся в кресло у окна, не сводя счастливых глаз со спящего Жоржа. Его мальчик… его Жорж… Но как же он мог подумать такое о нем…

А ты тоже, старый идиот, – надо было ехать к нему сразу же, а не хвататься за сердце, как влюбленная барышня!

Да, сходил с ума от отчаяния и беспомощности… на свет белый смотреть не хотел… Страдал, видите ли – а каково ему было, ты подумал?

Господи, Жорж… я так люблю тебя. И я теперь – твой… гхм… отец.

Погрузившись в свои мысли, он не заметил, что Дантес открыл воспаленные, измученные, обметанные густой синевой глаза. Несколько секунд он молчал, кусая губы и борясь с неудержимо подступающими к горлу рыданиями, боясь пошевелиться и не в силах поверить своим глазам… Луи…

Голос Дантеса, с трудом повинуясь ему и предательски дрожа, сухо и неприязненно резанул тишину спальни, произнеся всего лишь одно слово:

– Убирайся.

– Жорж!..

– Не подходи ко мне. Я не желаю больше знать тебя. Зачем ты приехал?

Геккерн подошел к его постели и замер, вглядываясь в его заострившиеся черты. Господи, Жорж…

– Чтобы увидеть тебя. Чтобы быть с тобой.

Он присел рядом и дотронулся до руки Жоржа. Дантес резко отдернул руку, как будто его ошпарили кипятком, и отвернулся к стене, вцепившись зубами в край подушки.

– Я так соскучился по тебе… Я больше не могу без тебя… – Геккерну казалось, что он видит один из самых своих безумных ночных кошмаров, которые мучили его в Сульце – Жорж, отталкивающий его, стремительно убегающий прочь, не оборачиваясь, оставляющий после себя лишь черную, безликую, ничем не заполненную пустоту…

– Я же сказал тебе – убирайся к черту, Луи! – взорвался Дантес, резко садясь в постели. Дикая боль завертелась в голове множеством разноцветных иголок, готовых впиться в его мозг. – И забери свои цветы – я ненавижу эти чертовы георгины!

Господи, помоги мне… Уходи, Луи, я не вынесу этого… Не мучай меня – прошу…

– Хорошо. Я уйду, Жорж. Только сначала ответь мне, умоляю… всего лишь на один вопрос. И повернись ко мне – слышишь? Я хочу видеть твои глаза! – Его голос, дрогнув, сорвался на крик, и Жорж с усилием повернул голову, впившись глазами в любимое, незабытое, такое несчастное и измученное лицо Геккерна. – Как ты мог поверить Бенкендорфу? Ему, значит, можно слепо и безоговорочно доверять, каждому его слову, а мне ты больше не веришь? Что же я сделал такого – или, может быть, наоборот, чего-то не сделал для тебя, что должен был… И теперь меня можно просто растоптать и выкинуть из своей жизни, как ненужную вещь? Я все время думал о тебе…

– Ты лжешь! Ты работаешь на Третье отделение. Вербуешь новых осведомителей! А за Бреем ты тоже шпионишь? – выкрикнул Дантес. Его лицо побелело, зрачки расширились, и он уже почти кричал ему в лицо, вцепившись руками в край одеяла. – Он мне жизнь спас! Ты сломал, а он – спас! Ты – мерзавец, Луи, потому что в этой жизни ты думаешь только о собственной шкуре и не привык больше ни о ком думать! «Ах, Жорж, как я одинок!» Плевать я хотел на тебя, и на твое одиночество, и на то, как ты стелешься перед Бенкендорфом! Может, ты с ним тоже…

Увесистая пощечина заставила его немедленно замолчать, и Жорж, всхлипнув, схватился за щеку и уткнулся пылающим лицом в подушку. Его била крупная дрожь, и он в отчаянии прикусил губу, из последних сил стараясь не разрыдаться.

Ты упрямый сукин сын, Дантес, – он сейчас уйдет, теперь уже навсегда, и ты больше никогда не увидишь его… Он не простит тебя… Что ты наделал… больной придурок…

Он услышал, как хлопнула дверь, и долго сдерживаемые слезы хлынули наконец из его глаз.