В моем правдивом повествовании смешались жанры: детектив, бытовой роман, философское эссе и еще черт знает что, что бывает только в жизни…
А что такое жизнь, как не смешение жанров?
В жизни не бывает чистого детектива, как не бывает и любовной истории в чистом виде. Все перемешано… И романистам, читателям и особенно издателям давно пора это понять.
…Прошло шесть месяцев. Целых шесть месяцев! Убежать я не мог, потому что люк в потолке запирался снаружи. Попытка расшатать решетку на окне привела к тому, что у меня на ладонях появились кровавые мозоли. Я смирился с участью заключенного.
Но спустя полгода меня отпустили. Мне не пришлось ничего никому доказывать. Меня отпустили на все четыре стороны. Гаденыш проявил великодушие. Или не захотел осложнений. Последнее кажется более вероятным. Возиться с трупом, готовить цементный раствор, искать бочку, заметать следы — все это из области кинострашилок об эскападах новых русских.
Я совсем уж приготовился к тому, что меня будут пытать. Меня всерьез пугал раскаленный утюг. По утрам я задирал рубашку и осматривал место возможного приложения пыточного агрегата. По всему выходило, что этим местом будет область пупка. Разглядывая пупок, я вспоминал, что пупок созерцали буддисты в надежде увидеть божественное сияние.
Что ж, если приложат утюг, сияние мне, вернее моему пупку, обеспечено. Будет ли оно божественным? Сомневаюсь.
В реальности все оказалось проще и спокойней.
Разумеется, мне пришлось расстаться с двадцатью миллионами. Но не только. "Блызнула" фамильная квартира-каморка на Воздвиженке. Это было наказание за непослушание.
Шесть месяцев я проторчал в комнате с видом на кладбище. Заточение, как бы оно ни было комфортно обставлено, остается заточением.
Кормежка была однообразной и не сытной. Сплошное пюре из шпината и вялые сосиски оранжевого цвета.
С конца второй недели меня стали мучить эротические сны. С конца третьей к ним присоединились гастрономические. Мне снились нежные восточные женщины. Они сидели за столами с обильной и жирной закуской и неторопливо насыщались. Они ели все ночи напролет и заканчивали только утром, когда я просыпался.
Книг не было. Телевизора — тоже. Не было никакой связи с внешним миром.
Я мог только размышлять.
Например, о том, что двадцать миллионов свалились мне на голову с ведома Господа. И что Господь, вероятно, во мне разочаровался. Он, по всей вероятности, рассчитывал, что я с этими бешеными деньгами завоюю полмира.
А моей фантазии хватило лишь на то, чтобы бездарно тратить время на тривиальные развлечения и разговоры с сумасшедшим Карлом.
С миллионами или без я скользил по жизни, как скользит по поверхности болота бесполезный водяной клоп. А бесполезней водяного клопа трудно что-либо себе представить.
Дело было не деньгах, дело было во мне самом.
Полгода я провалялся на лежаке, так и не привыкнув к его фантастической жесткости. У меня так болело тело, что, казалось, я спал на булыжной мостовой.
Мои просьбы об улучшении условий содержания оставались без ответа. Я орал, что обращусь за помощью к Богу. Или — в Гаагу. И тогда им солоно придется. Никто даже не засмеялся.
Я попросил принести мне писчей бумаги и ручку. С таким же успехом я мог обращаться к кусту с мерзкими цветами.
Почему меня пощадили? Почему меня не прикончили?
Итак, я оказался без дома. И вдобавок за границей. Документы на разные имена у меня изъяли. Оставили только паспорт на имя Паоло Солари. Интересно, как я буду справляться с ролью итальянца, скверно говорящего по-итальянски? Лучше бы мне оставили паспорт на имя Пауля Вернера: все-таки немецким я владею куда лучше.
На прощанье Гаденыш сказал:
— Я бы простил тебе эти двадцать миллионов. Если бы они были мои… — и он вздохнул.
Я-то хорошо знал, что он не простил бы мне и двадцати копеек…
…Несколько раз он приходил ко мне, в мое узилище, похоже, просто чтобы поболтать о жизни.
Вид у него был невеселый. На минуту у меня возникло впечатление, что он очень похож на нас с Карлом, со всей этой нашей неясной вселенской тоской и мыслями о бренности. Еще немного, и я бы его пожалел…
Гаденыш стал откровенней. Рассказал, что пара, которая якобы случайно несколько раз попадалась мне на глаза в Сан-Канциане и Вене, это довольно известные в определенных кругах детективы.
Очаровательная любовница Гаденыша — на самом деле вовсе не любовница. То есть она вроде бы и любовница, но никакая она не невеста. И все они, оказывается, выслеживали меня.
— Она тоже?
Гаденыш кивнул.
— Она тоже. Только делала она это крайне не профессионально. Кстати, как она тебе показалась в постели? Неправда ли, хороша? — Гаденыш ухмыльнулся. — Видно, и ты был не плох, коли она тебя не раскусила. А ты молодец! Наговорил ей с три короба о каких-то своих связях с тайными службами. Даже я поверил, что ты это не ты.
Еще Гаденыш рассказал, что, пока за мной в Австрии охотились одни
детективы, другие вышли на "паспортиста" Зоммербаха. Зоммербах, который изготовил мне десяток паспортов на разные имена, "раскололся", как только понял, с кем имеет дело. Разумеется, он назвал все мои "подпольные" имена и прочее… Сделать это ему было не сложно. Потому что все он записывал. Я спросил Гаденыша, зачем этот дурак все это делал.
— А вот для таких вот случаев, — охотно ответил Гаденыш, — когда серьезные люди интересуются каким-либо непослушным, вышедшим из повиновения индивидуумом.
И, по его мнению, Зоммербах, вовсе не дурак. Наоборот, это очень умный человек.
— На мое счастье, ты оказался на редкость непредусмотрительным и предсказуемым человеком. Как все интеллигенты, ты самый обыкновенный лох, — сказал Гаденыш. — Кое-кто из моих коллег опасался, что ты обзаведешься и другими документами, сделанными где-нибудь в Греции, Польше или Одессе. Тогда изловить тебя было бы значительно труднее. Но ты оказался форменным балбесом, понадеявшись на те документы, которые сфабриковал известный всей Москве Зоммербах. Удивительная беспечность! Она и привела тебя туда, куда привела, — и Гаденыш обвел рукой мое узилище. — Кстати, документики Зоммербах делает что надо, любую экспертизу выдержат. Ах, если бы знал, где он научился всему этому!..
…За полгода у меня отросли волосы, и я приобрел, так сказать, изначальный вид. Из зеркала на меня теперь взирала грустная физиономия, мало изменившаяся с тех пор, когда я зарабатывал себе на жизнь, работая истопником, тапером и
вольным журналистом. Можно было подумать, что время повернулось вспять. Седины не прибавилось, Базилевские вообще почти не седели, даже если они ухитрялись доживать до глубокой старости.
Мне предстояло решать, как и с чего начинать новую жизнь. Впрочем, вскоре выяснилось, что выбора у меня не было.
Полгода прошли, операция по изъятию денег из оффшоров завершилась. Я оказался никому не нужен. Меня, несмотря на прозвучавшие некогда по телефону страшные предупреждения, простили. Меня решено было освободить. Произошло это следующим образом. Меня просто высадили из машины где-то в не очень дремучих лесах Центральной Европы, похоже, на границе с Германией. В последний день заключения, накануне встречи с европейскими лесами, я поинтересовался у Гаденыша, что поделывают мои друзья, Карл и Славик.
Гаденыш пожал плечами:
— Трудятся на благо родины…
Как выяснилось позже, он не врал.
Гаденыш продолжил:
— Они немного попереживали по поводу твоей безвременной кончины… — и, увидев мое изумленное лицо, он довольно ухмыльнулся: — да-да, кончины. Что поделаешь, Павлик, пришлось сообщить им эту скорбную весть, чтоб не мешали. А то бросились бы искать, путаться под ногами… А так им сообщили, что ты погиб за неправое дело. Сейчас они почти успокоились. Жизнь, понимаешь, имеет обыкновение идти вперед, оставляя позади себя трупы, руины и вопросы без ответов.
Гаденыш стоял ко мне спиной и любовался кустом с белыми цветами, от одного вида которых меня мутило.
— А вообще-то я не держу на тебя зла, — сказал он задумчиво. — А мог бы. Хотя бы за то, что ты меня чуть не убил. Кстати, орудие убийства я нашел в твоих вещах. Почему ты меня треснул именно этой книгой, не понимаю… Как нарочно, выбрал самую тяжелую. У меня и сейчас еще голова болит к непогоде. Гад ты после этого, Павлуша. Книгу я, естественно, реквизирую. Вернее, национализирую. То есть возвращаю себе как законному владельцу. Сорок четвертый том Большой Советской энциклопедии, под редакцией академика Введенского.
Как же ты меня тогда треснул, скотина! Как будто целая редакция обрушилась мне на голову…
Кстати, разве ты не знал, что Борис Алексеевич Введенский мой дедушка? Не знал? Это тебя в какой-то степени извиняет… М-да… Павлик, дорогуша, пойми, мы живем в циничное время и в циничном мире. Вот ты считаешь, что я тебя обобрал. Я же считаю иначе. И вот почему. У меня появилась возможность удвоить капитал. И я его удвоил. За твой счет, Павлик, за твой счет.
Открою тебе глаза: ты не деловой человек, вот в чем твоя беда. В любом случае, при любом раскладе тебя ждал финансовый крах. Я был бы первостатейным глупцом, если бы не воспользовался моментом. И я поступил совершенно правильно.
Не воспользовался бы я, воспользовался бы кто-то другой. Ты все равно бы вылетел в трубу. И меня бы утащил с собой. Дело в том, что ты слишком хорошо думаешь о людях. А это ошибка: на самом деле люди — мразь и говно, запомни это. Когда ты это осмыслишь, многое в твоей жизни упростится. Тогда тебе будет легче принимать суровые, жесткие решения, которыми выложена дорога к успеху. Заметь, — к любому успеху.
Гаденыш по-прежнему стоял ко мне спиной и любовался похоронными цветами.
— И последнее. Тебя пощадили. Не последнюю роль в этом сыграл я. Я мог бы тебе этого и не говорить, но ведь мы были когда-то друзьями… И потом, я, вернее мы, намерены продолжить эксперимент, в котором тебе отведена главная роль. Средства для существования — и существования безбедного — тебе будут отпущены. Видишь, сколь гуманны те, кого ты вздумал надуть…
В словах Гаденыша я услышал едва уловимую фальшь. Он, видно, и сам почувствовал это, потому что, слегка помедлив, добавил:
— Эк ты наловчился, — он с одобрением посмотрел на меня, — да-да, есть еще один человек…
Он замолчал, по-видимому, рассчитывая, что я примусь его расспрашивать. Но я затаился и не издал ни звука. Гаденыш передернул плечами. Я опять пригляделся к тому месту, где у него прежде был горб. Я ничего не понимал: горба не было. Гаденыш продолжал:
— Так вот, тебя пощадили. Но с условием. Чтобы духу твоего не было в России. Понял? Ты не должен звонить своим друзьям, не должен иным способом с ними связываться. Для всех ты умер. Ты Паоло Солари. Как ты будешь из всего этого выпутываться, с твоим ужасным произношением и внешностью старорежимного диссидента, не знаю. Это уже твоя забота. Хотя один совет могу дать, я бы на твоем месте привел свою внешность в соответствие с фотографией в паспорте. Могу прислать парикмахера. Кстати, с бритой башкой ты мне нравишься больше, вид у тебя тогда не такой глупый…
Он повернулся ко мне.
— Ответь мне, Павлик, ты когда-нибудь напишешь свою гениальную книгу? Тебе ведь всегда что-то мешало… Мне интересно знать, что тебе помешает создать шедевр на этот раз. Кстати, если ты напишешь что-то стоящее, то тебе будет дозволено вернуться и прильнуть к родным березкам… Решение об этом принималось, как это водится в современной России, в сауне, вернее, в массажной с дамской прислугой. Открою тебе еще один секрет, я поспорил с одним очень влиятельным лицом. В далекие годы он разновременно окончил два института, — Гаденыш сделал паузу, — один из которых театральный.
Я подивился совпадению — мой отец тоже окончил два института и тоже разновременно. И один из них — театральный, причем режиссерский факультет.
— Так вот, — продолжал Гаденыш, — как многие умные и богатые люди, он, устав от бесконечных шести- и семизначных цифр, которые днем и ночью вертятся у него в голове, любит на досуге отвлечься на что-то необычное. Он любит ставить спектакли… Он разыгрывает жизнь, словно колоду карт тасует. А потом фишки ставит. Фишки — это живые люди. Он говорит, что это страшно увлекательно…
Я похолодел.
— По этой причине он не чужд странным выходкам, и вот ему взбрело в голову поспорить на тебя… Вернее, на то, как ты, с твоими непомерными беллетристическими амбициями, распорядишься нежданно свалившейся на тебя свободой, и чего ты, вшивый интеллигентишка и слюнтяй, сумеешь достичь за то время, что отмерено тебе участниками спора…
— Отмерено мне? — я сделал круглые глаза.
— А чего ты бы хотел?! Чтобы мы ждали целую вечность, пока ты родишь роман века, а потом будешь пытаться пристроить его в какое-нибудь издательство, потом будешь тратить время и деньги, если тебе хватит того и другого, чтобы его "распиарить", и прочее и прочее. Тебе даются два года, слышишь, да-да, два года, и ни днем больше! Отсчет пойдет с ноля часов завтрашнего дня. За эти два года ты должен или покорить олимп, или… — он развел руками.
Я не удержался от вопроса:
— А на что поставил ты?
Гаденыш закашлялся. Он кашлял не менее минуты. Отдышавшись, он с сомнением посмотрел на меня и сказал:
— На "зеро". А если серьезно, то я удивлен: странно слышать такое из уст инженера человеческих душ. Ты не инженер, ты даже не техник, ты лаборант человеческих душ. Я думал, что ты меня знаешь лучше, — он удрученно покачал головой.
— Позволь еще один вопрос?
— Только если он не такой же идиотский…
— Никогда не поверю, что этот человек ввязался в спор, не имея какого-то представления о том, на что я способен. Он что, меня знает?
Гаденыш долго смотрел в потолок. Потом открыл рот… но тут же закрыл его и уклончиво улыбнулся.
— И, если можно, последний вопрос?
— Валяй…
— Чего в праве ждать объект спора в случае провала…
Гаденыш перебил меня.
— В том-то вся и соль, что этого не знает никто, — он посмотрел на меня. — Дело
в том, что ты не игрок. У тебя нет этого, страсти победить, выиграть любой ценой. В этой жизни везет только игрокам. Так было всегда. И так будет всегда. Везет только…
— Только игрокам?
— Да.
— А таланту? Гению? Не везет?..
Он скривился и махнул рукой.
— Ну, вот, завел старую песню… И вот еще что, не балуй, не пытайся исчезнуть. И не думай! Тут, брат, такие силы действуют, что субъектам и не с такими конспираторскими талантами с ними не сладить. Ты все время будешь на мушке. За тобой будут постоянно следить. Но ты этого даже не заметишь… Кстати, если тебе это интересно, на кону особняк твоего предка. Да-да, бывший фамильный дом господ Базилевских на Воздвиженке.
От изумления я открыл рот. Гаденыш мерзко захихикал.
— Я не буду тебе всего сейчас рассказывать, но победивший в споре получит этот симпатичный домик. После того как из него выселили выходцев с Востока, он пустует и будет пустовать до тех пор, пока его не передадут мне или моему сопернику.
Я стоял на обочине узкой шоссейной дороги с дорожной сумкой на плече. Еще не осела пыль от машины, которая привезла меня сюда, и держался в воздухе запах отработанного топлива. Некоторое время я слышал затихающий шум мотора, потом все смолкло, и меня окружила тишина. Я посмотрел на часы. Восемь утра. День только начинался.
Перед дорогой меня удостоили завтрака, состоявшего из австралийских бобов с салом и яичницы с беконом, излюбленной пищи золотоискателей и рудокопов, и поэтому я не был голоден. Венчала завтрак кружка крепчайшего кофе и сигара.
Я углубился в лес, нашел кочку, поросшую мхом. Сел. Закурил.
Вот я и на свободе, думал я, задрав голову и глядя в высокое небо. Я отвык от просторов, и бездонная глубина поднебесья одновременно и влекла и ужасала меня.
Я вздохнул полной грудью. После спертого воздуха закрытого помещения лесные запахи опьянили меня.
Если разобраться, все было не так уж и плохо; это было просто чудо, что меня не прикончили. И потом, я был даже рад, что избавился от этих треклятых миллионов, которые не давали мне спокойно спать.
Я не лукавил. Я печенкой чувствовал, что рано или поздно деньги мне придется вернуть. Возможно, именно это мешало мне писать. Литературная писанина — штука тонкая, и черт его знает, какие струны надо тронуть, чтобы они запели не фальшиво.
Я открыл сумку и исследовал ее содержимое.
Помимо документов, белья, бритвенных принадлежностей и тетради отца (слава Богу!), я обнаружил в ней тугой сверток с деньгами. Я пересчитал. Ровно миллион евро. Считать было легко, поскольку деньги были в тысячных купюрах. С пересчетом я справился за четверть часа.
Я был снова богат. Ну, если и не богат, то, по крайней мере, недурно обеспечен, хотя бы на первое время. У меня был миллион. И, судя по всему, этот миллион никто отбирать у меня не собирался… Возможно, мне хватит этих денег, чтобы продержаться на чужбине в течение двух лет.
Похоже, и на этот раз Господь возложил на мою макушку свою десницу. Мне опять предоставлялась возможность начать все сызнова…
Настроение у меня улучшилось.
Миллион никуда пристраивать было не нужно. Живые деньги еще никто не отменял. Смущало лишь то, что купюры были тысячными. В табачном ларьке могли и не разменять… Тысячная купюра вызывает подозрение. Ну, это, положим, если она меченая или фальшивая.
Я взял одну бумажку и обследовал ее со всех сторон. Вроде, настоящая.
Я положил тетрадь отца на колени и наугад открыл страницу.
"Павлик, сыночек мой…" читал я. У меня перехватило дыхание. Буквы поплыли перед глазами.
"…Я почему-то надеюсь, что ты прочтешь это. Найдешь когда-нибудь и прочтешь. Ты понял, как коротка жизнь? Но это не страшно. И сейчас ты поймешь почему. Мне открылось, открылось недавно, открылось ясно и определенно, что с концом земной жизни все не кончается. Я в этом совершенно уверен. Ты скажешь, некая высшая сострадательная сила вкладывает в стареющего и приближающегося к смерти человека вместо страха надежду… Нет, я уверен, что там, за порогом, открывается новая жизнь, чудо и прелесть которой словами не передать. Тем не менее, я попытаюсь… Мне было видение. Вернее, сон-видение… И не одно, а два. Сначала — о первом… "
Дальше стало трудно читать. Отец писал фрагментарно, дерганой фразой и понять его было сложно. Я читал, возвращался к уже прочитанному, снова читал, и постепенно до меня стали доходить смысл и мелодика того, что стремился передать мне отец из своего далекого-далекого прошлого…
"…Передо мной возникло… озеро… или река с ослепительно синей водой… река огибала остров, я видел зелень сочных трав, отягощенных росой, песок, сверкающий как золото… И люди, люди, много людей с сияющими глазами… в глазах счастье и осознание сошедшей на них истины… Истина, которая не давалась на земле, здесь была предъявлена каждому…
И оттого — такое счастье… Когда я понял, что нахожусь среди этих счастливцев, меня охватило чувство любви ко всем, ко всему сущему… и всепрощение…
Да-да, всепрощение! Я прощал, и меня прощали и простили… меня простили даже те, кого я когда-то предал, обидел, унизил или оскорбил… И покой вошел в мое сердце. И радость, которой я не ведал на земле. Наслаждение от осознания, что я вечен и вечна моя великая радость от близости ко всем этим сияющим людям. Я знал, что это радость всеобщая, что все разделяют мое счастье, что они мне рады, рады так же, как я рад им…
Ты понял, сыночек мой, почему…"
Слово было размыто, словно ладонью размазали слезы по бумаге…
Я перевернул страницу.
"Казалось, однажды обрел, догнал, нашел! Мелькнул за углом, я устремился, направился, помчался. А там — никого… Так же будет и с тобой. Цель все время будет ускользать от тебя…"
"Теперь о втором сне. Он был почти копией первого. Это значит, что скоро мы с тобой расстанемся. Не ищи меня. Я знаю, ты не очень послушный сын и еще, не дай Бог, начнешь меня искать. Повторяю, не ищи. Поиски ни к чему не приведут. Я сам тебя найду. Когда придет время. А это время придет… Жди и надейся. А пока живи; живи, как можешь… А я буду за тобой наблюдать. Ты отправился в свободное плавание. Это я тебя отправил. Я возненавидел людей. Я возненавидел свое поколения. Твое — не лучше.
Я решил поставить опыт. Жестокий опыт. Я, добрый и безобидный, в сущности, человек, решил… Нет! Не решил! Я просто всегда знал, что такие субъекты, как я, уникальны, я всегда знал, что родился в единственном экземпляре. Роман, который ты напишешь, это на самом деле мой роман. Мы напишем его вместе. Я знаю в нем каждое слово. Учти это. Повторяю, я знаю в нем каждое слово. Эти слова я давно начал вкладывать в твое сознание. Правда, до сегодняшнего дня без особого успеха. Повинны в этом мы оба.
Я ставлю опыт. Над собой, над теми, кто сейчас рядом со мной. И над тобой. Когда-нибудь я тебе все объясню. Впрочем, нет, я ничего объяснять не буду: за меня это проделает… иная сила, назовем ее Судьбой.
Ты моя плоть, ты часть меня. И ты будешь поступать так, как угодно мне. Я взял на себя роль… Страшную роль… Страшную роль Вершителя судеб… И я знаю, что у меня все получится…
А теперь самое главное. Это ты должен запомнить навсегда. Повторяю, это самое главное. Пусть меня проклянет Бог, но я скажу тебе это. Тебе, как и любому другому дуралею, дана жизнь. Надо ли говорить, что это самое ценное, что может быть на свете? Жизнь принадлежит тебе. Только тебе и больше никому. Только ты один за нее отвечаешь.
Ты умрешь, и вместе с тобой умрет мир вместе со всеми нравственными устоями, выработанными людьми за сотни лет, мировой скорбью, вскормленной всякими сентиментальными немцами, и прочей чепуховиной, которая исчезнет, как только исчезнешь ты.
Ты хозяин своей жизни, ты ее расписываешь, она принадлежит тебе от первой секунды до секунды последней. Дальше ничего нет, дальше пустота, где нет ничего, ни морали, которую ты якобы должен блюсти, ни чести, ни долга перед обществом.
И самое главное вместе со всем этим исчезаешь ты. Когда ты это поймешь, ты сможешь без труда нарушать любые законы, которые установили люди и которые для тебя законами не являются. Потому что ты постигнешь главное. А главное — это ты, твоя жизнь от первой до самой последней секунды. А на то, что будет потом, тебе наплевать. Потому что ты этого не увидишь, а значит, этого "потом" просто для тебя нет! А коли нет для тебя — значит, нет вообще!
Я должен сделать признание. Когда-то мне снился сон. Будто я убиваю человека… В записной книжке я об этом писал. Мне так долго и настойчиво снился этот страшный сон, что он в конце концов перестал меня ужасать.
И тогда я убил по-настоящему. Должен же я был испытать всё, что может выпасть на долю человека! Не скажу, что злодеяние доставило мне удовольствие или удовлетворение: я же не садист и не маньяк. Просто я понял, что могу убить человека.
Я опускаю большинство деталей, ибо они неинтересны. В результате я самоутвердился и доказал самому себе правильность и высшую справедливость сказанного выше. Я воплотил в жизнь тайные мечтания Достоевского, вернее его любимого персонажа — незабвенного Раскольникова.
Я тоже действовал топором. Чтобы не было места постыдному слюнтяйству и ложному раскаянию. Жертва, богатый старик… ах, как хочется сказать, что покойный был сквалыгой и негодяем! Но… если бы это было так, то
мое доказательство выглядело бы заслуженной карой. И идея теряла бы, как говорят экспериментаторы, чистоту.
Мне же нужно было совсем другое. Богатый старик был… словом, это был добрый и чрезвычайно милый человек, добывший свое богатство честным путем: он был удачливым игроком. Поразительно удачливым игроком! Он играл в карты, на бирже, в рулетку. И всегда ему невероятно везло. Повезло ему и со смертью. Ибо умер он мгновенно. Удар я нанес милосердный: короткий и быстрый.
Никто и по сей день не знает, что я убил этого человека. Я разбогател, распустив слух о том, что я невероятно удачлив в игре…"